"Том 3. Публицистические произведения" - читать интересную книгу автора (Тютчев Федор Иванович)

Комментарии

1

Первые публикации в России четырех статей Ф. И. Тютчева («Россия и Германия», «Россия и Революция», «Римский вопрос», «Письмо о цензуре в России») в оригинале и переводе на русский язык в РА в 1873 и 1886 гг. связаны с именем П. И. Бартенева, редактора и издателя РА (с 1863 по 1912 г.), в котором публиковались разнообразные документы, связанные с отечественной историей и литературой. Еще 3 декабря 1868 г. поэт писал ему: «С живым интересом и полною признательностью за доставление — читал я последние нумера вашего “Архива”. По-моему — ни одна из наших современных газет не способствует столько уразумению и правильной оценке настоящего, сколько ваше издание, по преимуществу посвященное прошедшему» (Изд. 1984. С. 329). В свою очередь издатель отчетливо понимал масштаб и значение личности поэта и мыслителя: «Его лучезарная голова — в неувядаемом венке живой поэзии; высокий строй его мыслей, беспредельная широта его сочувствий, что-то вещее, бывшее в Тютчеве, не умрут, пока сохранится на земле Русское слово и Русское имя» (РА. 1886. № 12. С. 534).

Вскоре после кончины поэта в письме к Эрн. Ф. Тютчевой от 2/14 августа 1873 г. П. И. Бартенев просил ее помощи в подготовке статьи о нем в РА. 30 ноября этого года И. С. Аксаков сообщал издателю, что получил от вдовы Тютчева его ранее неизвестные рукописи, среди которых он особо выделил материалы к трактату «Россия и Запад». И. С. Аксаков как автор первой биографии Тютчева тесно сотрудничал с РА (см. об этом: Осповат А. Л. И. С. Аксаков и «Русский архив»: К истории издания первой биографии Ф. И. Тютчева // Федоровские чтения. 1979. М., 1982. С. 73–79; Зайцев А. Д. Ф. И. Тютчев и «Русский архив»: Неопубликованное письмо Ф. И. Тютчева // Встречи с прошлым. М., 1978. Вып. 3. С. 47–51), где печатались и другие подготовленные им документы. Публикуя в 1898–1899 гг. извлечения из писем поэта к жене, П. И. Бартенев писал в предисловии: «Нижеследующие выдержки сделаны самой Э. Ф. Тютчевой. Неоднократно удостаивала она прочтением некоторых из них пишущего эти строки и на просьбы напечатать их в “Русском архиве” всякий раз отвечала: “Apr#232;s ma mort” (после моей смерти). Наследникам ее обязаны мы благодарностью за позволение обнародовать эти живые черты для жизнеописания вещего поэта» (РА. 1898. № 12. С. 556).

Под конец жизни Тютчева между ним и П. И. Бартеневым установились достаточно близкие отношения. В 1868 г. редактор РА помогал И. С. Аксакову готовить к печати стихотворный сборник поэта. В конце 1872 г. Тютчев передал П. И. Бартеневу для публикации рукописи трех напечатанных без подписи в 1840-х гг. в Германии и Франции статей («Lettre #224; Monsieur le D-r Gustave Kolb, r#233;dacteur de la Gazette Universelle», «M#233;moire pr#233;sent#233; #224; l’Empereur Nicolas depuis la R#233;volution de f#233;vrier par un Russe employ#233; sup#233;rieur des affaires #233;trang#232;res», «La Papaut#233; et la Question Romaine»). По непонятным причинам Тютчев не уведомил издателя о первых публикациях. И. С. Аксаков в письме от 16 декабря 1872 г. спрашивал поэта: «Одна из этих статей была помещена в “Revue des Deux Mondes”, а другие две были ли где напечатаны? Но я помню, что я читал еще вашу статью когда-то о цензуре. Где она, и этим ли ограничивается собрание ваших рукописей?» (ЛН-2. С. 497). Упомянутая И. С. Аксаковым статья о цензуре («Lettre sur la censure en Russie») дополнила первоначально переданные Тютчевым П. И. Бартеневу, и все четыре сочинения составили изданный в РА основной корпус его публицистических произведений (на фр. яз. и с переводами на рус. «Римского вопроса» В. Н. Лясковским, а трех других Ф. И. Тимирязевым), перепечатывавшийся в Изд. СПб., 1886, Изд. 1900, Изд. Маркса и в последующих книгах: Тютчев Ф. И. Политические статьи. Париж, 1976 (на фр. и рус. яз.); Тютчев Ф. Русская звезда. Стихи, статьи, письма. М., 1993 (на рус. яз.); Poems and Political Letters of F. I. Tyutchev / Translated with Introduction and Notes by Jesse Zeldin. Knoxville, 1973 (на англ. яз.). Три статьи (кроме «Письма о цензуре в России») опубликованы на рус. яз. в составе сб. Тютчева «Россия и Запад: Книга пророчеств». М., 1999. Статья «Россия и Германия» напечатана на рус. яз. в изд.: Русская идея. М., 1992; Бежин луг. 1996. № 5; Тютч. сб. 1999 (перевод В. А. Мильчиной). Все четыре сочинения напечатаны на рус. яз. (перевод Л. В. Гладковой) в ПСС в стихах и прозе.

В 1930 г. (ZsPh. Bd VI) немецким исследователем С. Якобсоном атрибутировано ‹Письмо русского›, впервые опубликованное в 1844 г. в AZ, переведенное с нем. К. В. Пигаревым и напечатанное им на рус. яз. в 1962 г. в его книге «Жизнь и творчество Тютчева». К. В. Пигарев же в 1935 г. в 19–21 тт. ЛН обнародовал свой перевод текста ‹Отрывка›, фр. оригинал которого публикуется в настоящем томе. Он же в 1988 г. в ЛН-1 опубликовал фр. первоисточник и его перевод (Н. И. Филипович) не завершенного поэтом трактата «Россия и Запад», содержание которого обширно цитировалось и пересказывалось И. С. Аксаковым в его Биогр. Наконец, в НЛО (1992. № 1) вышла в свет ‹Записка› (публ. А. Л. Осповата) на фр. яз. и в переводе В. А. Мильчиной. ‹Письмо русского› и трактат «Россия и Запад» публиковались на рус. яз. в сб. Тютчева «Россия и Запад: Книга пророчеств», в ПСС в стихах и прозе (перевод трактата Л. В. Гладковой). В последнем издании воспроизведена и ‹Записка› (перевод Л. В. Гладковой).

Вместе с тем следует согласиться с мнением А. Л. Осповата о том, что «полноценное изучение политических сочинений Тютчева в значительной степени затруднено отсутствием научного комментария к этому франкоязычному разделу его наследия. В свою очередь, задачу комментатора, рассчитывающего прежде всего на отечественную аудиторию, заметно усложняют ненадежность, а подчас и невнятность существующих переводов» (Тютч. сб. 1999. С. 202).

О трудностях перевода размышлял И. С. Аксаков, сообщая поэту о просьбе П. И. Бартенева перевести одну из статей («Россия и Революция»): «Отказать я не мог и не хотел, не имея в виду ни одного порядочного переводчика, хотя должен признаться — это труд немалый. Как ни богат наш язык, но еще трудно передавать на нем все тонкие оттенки языка, выработанного, выкованного и выточенного общими усилиями всей Европы, ибо не одни французы трудятся для французского языка — языка, приспособленного к выражению всех явлений европейской цивилизации, как внешних, так и самых внутренних, в сфере абстрактной мысли. Особенно же у вас; у вас внешняя форма мысли похожа на тонкую резьбу и чеканку произведений какого-нибудь Бенвенуто Челлини. Попробую, однако, и пришлю или привезу вам перевод для просмотра» (ЛН-2. С. 497). По каким-то причинам И. С. Аксаков не исполнил намерения, а обозначенные им трудности пришлось решать названным выше переводчикам. До последнего времени все четыре произведения основного корпуса не переводились заново, а имеющиеся переводы, в целом адекватно передающие дух и содержание тютчевской публицистики, не подвергались оценке, хотя в них есть существенные недочеты, влияющие на передачу точного значения важных понятий.

Новые переводы должны устранить смысловые, стилистические, синтаксические, грамматические, орфографические и иные недочеты первоначальных вариантов, а также привести текст в соответствие с современными нормами русского языка и изменившимися навыками читательского восприятия. Среди недостатков, которые подлежали исправлению, можно отметить следующие: пропуск слов, предложений и целых абзацев; не соответствующие французскому тексту сегментация русского перевода и пунктуация в нем (отсутствие в нужном месте красных строк, отточий, вопросительных или восклицательных знаков и т. п.); устаревшее правописание, вольное обращение с прописными буквами; неточное использование временных и залоговых форм глагола; громоздкий синтаксис, соединение в одном (порою на полстраницы) предложении, требующем разбивки, нескольких смысловых фрагментов; перестановка главных и второстепенных членов предложения; неадекватное использование русских эквивалентов и синонимического ряда.

Значительное место в первых переводах занимает разной степени смещение важных (в том числе и принципиальных) смысловых оттенков или выпадение эпитетов, дающих качественную определенность явлению, усиливающих высказывание и преодолевающих его нейтральность. Например:

Переведено / Следует переводить

Совратились с пути / Совратились с истинного пути

Нейтралитет / Мнимый (пресловутый) нейтралитет

Чувство / Набожное чувство

Соглашение / Сделка

Склонность / Соблазн

Польза / Корысть или выгода

Уныние / Горестное изумление

Загадочность / Чреватость проблемами

Высший / Компетентный

Край христианского здания / Столп христианского здания

Оказать решающее воздействие / Господствовать и компрометировать

Отозваться на призыв правительства / Отозваться на призыв России

Религия / Вера

Церковь / Религия

Нужно подчеркнуть, что в прежних переводах приходится сталкиваться со взаимной подменой таких понятий, как «империя», «держава», «государство», «правительство», «страна», «религия», «вера», «церковь». Подобные неточности и несоответствия также устранялись в процессе работы над новыми переводами.

В настоящем томе ст. Тютчева (на фр. яз.) печатаются по Изд. СПб., 1886. Сравнение фр. текстов этого изд. с первыми прижизненными публикациями выявляет разнобой прописных букв, которые поэт зачастую использует для выделения важных понятий («Christianisme» — «Христианство», «Eglise» — «Церковь», «Empire» — «Империя», «Pouvoir» — «Власть», «Histoire» — «История», «R#233;volution» — «Революция», «Papaut#233;» — «Папство», «Protestantisme» — «Протестантизм» и т. п.). Однако подобные понятия не только в разных статьях, но и в пределах одного текста могут обозначаться и с прописной, и со строчной буквы (например, «Католическая Церковь» — «католическая Церковь» или «Православная Церковь» — «православная Церковь») не только в зависимости от их контекстуальной обобщенности или, напротив, конкретности, но и в результате влияния традиций французской орфографии или возможной невнимательности автора (особенно в черновых материалах). К тому же Тютчев не исправлял описки, пропуски слов своей главной переписчицы (жены Эрнестины Федоровны), не следил за подготовкой произведений к публикации, предоставляя свободу тем, кто работал с ними. Об этом свидетельствует, например, признание К. Пфеффеля (в письме к Эрн. Ф. Тютчевой), вносившего изменения в текст первой публикации «Римского вопроса»: «Я исправил несколько описок, не замеченных в горячке диктовки ни Тютчевым, ни вами. Вы увидите также несколько небольших изменений в пунктуации и пропуск одного места, которое показалось мне не совсем ясным и изъятие которого отнюдь не вредит связности мыслей» (ЛН-2. С. 239). В ответном письме от 19/31 января 1850 г. Эрн. Ф. Тютчева благодарила за поправки в статье и соглашалась: «Несомненно, в ней многое нужно было почистить и отшлифовать, поскольку стиль и пунктуация были полностью предоставлены на мое усмотрение, к тому же и орфография требовала внимательного контроля…» (там же. С. 242). Таким образом, необходимо иметь в виду сознательные или невольные изменения в обозначении прописных и строчных букв, вносимые переписчиками и редакторами в процессе подготовки рукописей к печати, их последующих изданий и переизданий. Наиболее выразительные примеры подобных изменений и разночтений между первыми публикациями и Изд. СПб., 1886 отмечены в комментариях. Как правило, переводчик в работе над переводами для настоящего тома следовал тому написанию заглавных букв, которое имеется в переводимом тексте, одновременно принимая во внимание сохранившиеся автографы ст. «Россия и Германия» и трактата «Россия и Запад».

2

А. С. Пушкин подчеркивал, что поэта д#243;лжно судить по законам его собственного творчества. То же самое можно отнести и к мыслителю, каковым в своей публицистике является Тютчев, неповторимо и органично сочетающий в ней «злободневное» и «непреходящее», оценивающий острые проблемы современности sub speciae aeternitatis (под знаком вечности — лат.), в контексте первооснов человеческого бытия и «исполинского размаха» мировой истории. По словам И. С. Аксакова, «Откровение Божие в истории ‹…› всегда могущественно приковывало к себе его умственные взоры» (Биогр. С. 45). В историософской системе поэта мир относительного (государственного, общественного или идеологического) подчинен миру абсолютного (религиозного), а христианская метафизика определяет духовно-нравственную антропологию, от которой, в свою очередь, зависит подлинное содержание социально-политической деятельности. Одна из задач предлагаемых вниманию читателя комментариев заключается в том, чтобы выявить эту иерархическую причинно-следственную связь, без соотношения с которой его идейно-философская публицистика предстает в укороченном виде и лишается полномасштабной, «длинной» логики, главные и второстепенные уровни в ней меняются местами, а из ее целостного состава и уходящего за обозримые пределы горизонта вытягиваются, отделяются и абсолютизируются этатистские или этнические, панславистские или экспансионистские или какие-нибудь иные «нити».

Сжатая и тезисная тютчевская мысль носит своеобразный, двуплановый характер, совмещает «современные» и «вечные» аспекты, как бы постоянно отсылает к имеющейся в ее подтексте и контексте основе. Следовательно, еще одна задача комментатора состоит в том, чтобы «разжать» и раскрыть эту мысль, показать конкретное содержание лишь называемых в ней текущих событий и исторических явлений, рассмотреть скрывающийся за теми и другими духовно-нравственный смысл и подразумеваемые более глубокие корни и грядущие перспективы. Особо расширенного комментария требуют «наброски» и «конспекты» к трактату «Россия и Запад», восстановление и анализ лишь намеченного, но неразвитого содержания которых необходимы для адекватного восприятия и понимания заявленных в них тем и поставленных проблем.

Все восемь текстов, включенных в том, печатаются в хронологическом порядке и вместе с тем «перекликаются» друг с другом и могут быть сгруппированы возле историософского центра — незавершенного трактата «Россия и Запад» (автор рассматривал ст. «Россия и Революция» и «Римский вопрос» как его главы), предварительное знакомство с которым дает свою пользу для более адекватного понимания внутреннего единства остальных материалов. В комментариях к трактату дана панорама оценок публицистики Тютчева, а также представлены этапы и последовательность его историософской логики и ее конкретных приложений, что необходимо для целостного восприятия ценностной структуры и многоуровневого содержания его произведений.

Темы будущих политических статей и исторических раздумий поэта просматривались уже в таких его ранних стихотворениях, как «Урания» (1820), «К оде Пушкина на Вольность» (1820), «14-ое декабря 1825» (1826), «Олегов щит» (1829), «Как дочь родную на закланье…» (1831), а в более поздних стихотворениях заняли большое и самостоятельное место.

Особое внимание уделено в коммент. ключевым понятиям тютчевской историософии («христианство», «империя», «самодержавие», «церковь», «православие», «католицизм», «протестантизм», «революция», «славянство», «народ» и др.), для чего привлекаются разнообразные источники и исследовательская литература, а также таким явлениям, как «наполеонизм», «панславизм» или «русофобия», которые в отсутствие широкой документальной основы и необходимого контекста становятся предметом не только превратного истолкования публицистики поэта, но и позднейших, вплоть до настоящего времени, «геополитических» или идеологических спекуляций. Примером здесь может служить книга А. де Кюстина «Россия в 1839 году», против которой многие современники и последующие читатели публицистических сочинений Тютчева считали направленной его ст. «Россия и Германия». Так, Б. Л. Модзалевский полагал, что он написал «по поводу книги Кюстина целую брошюру» (РС. 1899. № 10. С. 195), а В. Я. Брюсов — уже не по поводу, а прямо «против Кюстина» (Изд. Маркса. С. 15). М. А. Маслин во вступительной заметке к публикации «России и Германии» повторяет приведенные мнения и дополняет: «Эта книга французского путешественника стала впоследствии синонимом неприязненных и недостоверных суждений о России» (Русская идея. М., 1992. С. 91). И хотя проблематика «России и Германии» шире дискуссии с книгой французского путешественника, обстоятельства этого спора имеют принципиальное значение в самых разных отношениях и потому подробно освещаются в комментариях.

Еще один комментаторский пласт затрагивает генетическую и типологическую связь (на нее указывал ряд мыслителей и исследователей) разных граней публицистического творчества Тютчева с историко-культурным контекстом, с высшими достижениями русской литературы и философии, с мыслями А. С. Пушкина или Ф. М. Достоевского, А. С. Хомякова или В. С. Соловьева. «Родственным Хомякову по своим устремлениям» считал поэта Л. П. Карсавин (Карсавин Л. П. А. С. Хомяков // Карсавин Л. П. Малые соч. СПб., 1994. С. 369). По другому мнению, «та самая политическая мудрость, которую упорно разрабатывал мало талантливый Погодин, которая нашла свое выражение в “Выбранных местах из переписки с друзьями” Гоголя и в политических стихах и статьях Тютчева, та же самая мудрость расцвела в философии Леонтьева» (Козловский Л. С. Мечты о Царьграде. II. Константин Леонтьев // Голос минувшего. 1915. № 11. С. 46). Современный историк полагает, что поэт «во многом приближается к Достоевскому, с его сложной системой философских и политических взглядов, окрашенных сильным консервативным оттенком» (Черепнин Л. В. Исторические взгляды классиков русской литературы. М., 1968. С. 184). А Н. А. Бердяев заключает: «У Тютчева было целое обоснование теократического учения, которое по грандиозности напоминает теократическое учение Владимира Соловьева» (Бердяев Н. А. Русская идея // О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 116). Современный философ подчеркивает: «Как социальный мыслитель Тютчев формировался под влиянием славянофилов, особенно И. Киреевского и А. Хомякова ‹…› Многое сближает взгляды Тютчева с мировоззрением славянофилов. Например, признание определяющей роли религии в духовном складе каждого народа и православия как главной отличительной черты самобытности русской культуры» (Русская идея. М., 1992. С. 91).

В томе приняты условные сокращения (их список см. с. 521–523*) наиболее часто упоминаемых источников. Даты приводятся или по старому стилю, или воспроизводится двойная дата в соответствии с используемым источником. Европейские события датируются по новому стилю. Шрифтовые выделения в текстах Тютчева и во всех других цитатах принадлежат их авторам. Текстологическая работа, переводы цитат из иностранных источников выполнены автором комментариев.

Б. Н. Тарасов

‹ПИСЬМО РУССКОГО›(с. 9, 109)

Автограф неизвестен.

Первая публикация — AZ. 1844. № 81. С. 646–647. Перевод на нем. яз. с утраченного фр. подлинника принадлежит В. А. Хуберу (имя переводчика указано — Bibliography of works by and about Tiutchev to 1985 / Compiled by R. Lane. Nottingham, 1987).

Авторство Тютчева установлено в 1830 г. немецким исследователем С. Якобсоном (Jacobson S. Der erste Brief Tjut#269;evs an Dr. Kolb, den Redakteur der Augsburger «Allgemeine Zeitung» // ZsPh. 1930. Bd VI. Doppelheft #190;. S. 410–416).

Первая публикация на рус. яз. — Пигарев. С. 113–114; воспроизведено — Тютчев Ф. И. Россия и Запад: Книга пророчеств. С. 169–171; ПСС в стихах и прозе. С. 375–376.

Печатается по ZsPh. S. 412–414.


Письмо без подписи адресовалось редактору AZ и было опубликовано в ней 21 марта 1844 г. Письмо «одного русского» принадлежало перу Тютчева и явилось реакцией на напечатанный в приложении к AZ (№ 78 от 18 марта 1844 г. С. 617–610) очерк «Die Russische Armee im Kaukasus» («Русская армия на Кавказе»), который составлял фрагмент анонимного цикла «Briefe eines deutschen Reisenden vom Schwarzen Meer» («Письма немецкого путешественника с Черного моря») и в котором подвергались критике порядки, традиции и обычаи солдатской службы в России.

Подобная критика входила в состав систематической антирусской пропаганды в AZ, о чем российский поверенный в делах в Мюнхене Л. Г. Виолье 9 февраля 1844 г. докладывал из Мюнхена министру иностранных дел К. В. Нессельроде: «Последнее время “Allgemeine Zeitung” вновь позволяет себе помещать статьи о внутреннем управлении в России, столь же лживые, сколь недоброжелательные. Я поспешил обратить на это внимание Министров иностранных и внутренних дел; кажется, вмешательство их покуда приостановило сии злонамеренные публикации, кои “Allgemeine Zeitung” непрестанно разыскивает в изданиях самых безвестных и воспроизводит на своих страницах» (цит. по: Летопись 1999. С. 267–268).

На следующий день после публикации очерка «Русская армия на Кавказе» Л. Г. Виолье выразил протест министру иностранных дел Баварии А. фон Гизе, а Тютчев откликнулся ‹Письмом русского›. В редакционном предисловии к ‹Письму…› отмечалось: «…мы получили письмо одного русского, написанное по-французски; прилагаем дословный перевод этого письма, предпослав ему лишь одно замечание. Наш корреспондент с Черного моря вовсе не думал ставить на одну доску каторжанина и русского солдата, чье мужество, скромность и терпение он восхваляет; он думает и говорит лишь об одном: многие проступки, которые в России наказываются воинской службой или не являются там препятствием к ней, во Франции ведут на каторгу ‹…› английские высшие военные власти утверждают — военная дисциплина во Франции строже, нежели в Англии, ибо там солдату грозит расстрел или каторга за проступок, который в Англии наказывается всего лишь кнутом, без изгнания из армии. История последних европейских войн показывает, что английская армия неоднократно пополнялась арестантами. Возможно, что самое право полагало тяжкий и кровопролитный труд, предстоявший тогда английскому солдату, лучшей школой искупления вины, нежели тюремные стены. Не происходит ли то же самое и в ожесточенных боях на Кавказе?» (цит. по: Летопись 1999. С. 268–269).

В связи с оправдательным тоном предисловия российский поверенный в делах докладывал высокому начальству: «Сегодня особые обстоятельства вынудили “Allgemeine Zeitung” воздать должное Русской армии, ее чести и славе, причем сделать это более решительно, нежели, вероятно, ей бы хотелось. 15 марта “K#246;lnische Zeitung” (№ 75) открыто напала на “Allgemeine Zeitung”, приписывая ей симпатии к России. “Allgemeine Zeitung” решительно возразила на это в № 81 и в связи с этим напечатала весьма примечательное письмо одного русского по поводу статьи о Русской армии на Кавказе. Редакция газеты полагает, что, таким образом, она оправдалась в своей неосторожности ‹…› по отношению к “K#246;lnische Zeitung” ‹…› Письмо русского от 19 марта, которое “Allgemeine Zeitung” отнюдь не поторопилась бы напечатать, не будь она раздражена против “K#246;lnische Zeitung”, принадлежит искусному перу писателя, находящегося в Мюнхене; побуждаемый усердием, он уже не раз помещал в немецкой печати статьи столь же пылкие, сколь и благомысленные» (цит. по: Летопись 1999. С. 269).

‹Письмо…› Тютчева оказалось вовлеченным в «диалог» на государственном и общественно-публицистическом уровнях. 28 марта А. фон Гизе уведомляет Л. Г. Виолье о мерах, принятых по протесту последнего в связи с публикацией очерка «Русская армия на Кавказе»: «В ответ на письмо от 19-го дня сего месяца, коим вы меня удостоили, спешу сообщить вам, что, будучи со своей стороны поражен некоторыми неуместными суждениями в указанной статье ”Allgemeine Zeitung”, я незамедлительно обратил на нее внимание г-на Министра внутренних дел. Он тут же рекомендовал как редактору газеты, так и ее цензору проявлять более осмотрительности и благопристойности в статьях, касающихся Правительства и Армии Его Величества Императора Всея Руси» (цит. по: Летопись 1999. С. 269).

Публикация ‹Письма…› послужила поводом для газ. «K#246;lnische Zeitung» (№ 44 от 3 апреля 1844 г.) обвинить свою давнюю противницу AZ в прорусской направленности. Это обвинение носило риторический и парадоксальный характер, поскольку напечатанный текст был реакцией на прямо противоположную тенденцию. Особое раздражение, как отмечает английский исследователь Р. Лэйн, вызвало у редакции «K#246;lnische Zeitung» утверждение «одного русского» о том, что Германия обязана России своим освобождением от наполеоновского ига (ЛН-1. С. 232). По мнению газеты, такое убеждение следует оценивать как «ерунду, насмешку над историей»: напротив, сама Россия была спасена от французов благодаря народным восстаниям в Пруссии, перешедшим в освободительную войну всех немецких государств против господства Наполеона. В подобных взглядах находит отражение искаженное представление о реальных, а не желаемых, навязываемых прессой обществу победителях, — представление, которое в типологическом, историческом, идеологическом, психологическом планах сходно с пропагандой и завышением роли союзников Советского Союза в минувшем веке при освобождении народов Европы от фашистского ига во Второй мировой войне.

В № 158 от 6 июня 1844 г. AZ напечатала ответ на ‹Письмо…› самого «немецкого путешественника», отмечавшего: «Уважаемый автор этого письма совершенно неверно понял смысл моей статьи ‹…› Только полным незнанием немецкого языка можно объяснить столь превратное ее истолкование. Автору письма следовало сначала дать мою статью для перевода человеку, более искушенному в немецком, прежде чем выступать с разглагольствованиями, быть может и весьма патриотичными, но безусловно лишенными логики» (там же). Вот фрагмент очерка, вызвавший полемику, а также требовавший объяснений со стороны его автора и редакции газеты: «Unter den nicht leibeigenen Russen werden viele wegen Vergehungen und Verbrechen zu Soldaten gemacht… Um desselben Verbrechens willen, welches z.B. in Frankreich einen Menshen unf#228;hig des Milit#228;rdienstes machen und einen Milit#228;rbeamten zur Aussto#223;ung aus den Reihen f#252;r immer verurtheilen w#252;rde, wird in Ru#223;land ein Individuum zum Soldatendienst verdammt. Somit m#246;chte man glauben, da#223; bei den Russen weniger hart gestraft w#252;rde als bei den Franzozen, da man bei jenen statt dem Verbrecher den rothnen Habit der Touloner Galeerenstr#228;flinge umzuh#228;ngen, sich milde nur darauf beschr#228;nkt, ihm den Ehrenrock des Soldaten anzuziehen. Aber 25 Jahre des Dienstes in diesem Ehrenrock bei solcher Disziplin nichts kleines…» (цит. по: ZsPh. S. 412). — «Среди некрепостных русских многие за разные проступки и преступления стали забираться в солдаты… За те самые преступления, совершение которых, например, во Франции лишает человека возможности служить в армии, а военные навсегда изгоняются из ее рядов, в России люди осуждаются на солдатскую повинность. Можно подумать, будто бы у русских наказывают менее сурово, чем у французов, так как, вместо того чтобы облачить преступника в грубую одежду галерного каторжника, милостиво ограничиваются его одеванием в почетную форму солдата. Но 25 лет службы в столь почетном сюртуке при такой дисциплине — это немало…»

Вряд ли есть основания упрекать Тютчева, прожившего в Германии более 20 лет и переводившего И. В. Гёте, Ф. Шиллера, Г. Гейне и других ее писателей, в незнании немецкого языка. Напротив, он чутко уловил и даже несколько смягчил скрывавшийся за приведенным сравнением обобщающий смысл: принятые в европейских странах цивилизованные критерии оценки незаконных деяний не практикуются в России, чья армия пополняется преступниками, способными на «варварские» действия. Таким образом, речь должна идти не о патриотических разглагольствованиях, как замечает «немецкий путешественник», а об эмоциональном оживлении предававшихся забвению событий и фактов недавней истории и о заострении реально существовавших в Германии и на Западе в целом политических, идеологических, публицистических тенденций (см. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 255–265*, 283–286*) в одном из их конкретных проявлений.

Как видно из депеши Л. Г. Виолье, «искусное перо» Тютчева в 1830–1840 гг. не раз вступало в действие. Его анонимные (или под псевдонимом) публикации в немецкой печати пока не найдены и не атрибутированы исследователями. Непосредственные наблюдения за состоянием государственных умов и общественного мнения на Западе, специфика дипломатической работы, знание тайных пружин политики давали ему богатый материал для размышлений и для отстаивания правоты своих оценок и выводов. Анализ тютчевских депеш на рубеже 1830-х гг. позволил Т. Г. Динесман заключить, что в них «следует искать истоки идеи Тютчева, осуществлению которой впоследствии, по выходе в отставку, он был готов всецело посвятить себя. Эта идея — организация систематического воздействия на европейское общественное мнение путем консолидации европейских публицистов, известных своими симпатиями к России ‹…› В этих депешах впервые проявился публицистический темперамент Тютчева, именно в это время формировались те политические воззрения, которые впоследствии легли в основу его публицистики» (Динесман Т. Тютчев в Мюнхене (К истории дипломатической карьеры) // Тютч. сб. 1999. С. 146–147, 152). ‹Письмо…› стало первым (среди известных публикаций) публицистическим и фрагментарным выражением уже сформировавшейся к тому времени системы философско-исторических воззрений Тютчева, находивших ранее свое выражение лишь в нескольких поэтических произведениях.

…люди, уравниваемые подобным образом с галерными каторжниками, те же самые, что почти тридцать лет назад проливали реки крови на полях сражений своей родины, дабы добиться освобождения Германии, крови галерных каторжников, которая слилась в единый поток с кровью ваших отцов и ваших братьев, смыла позор Германии и восстановила ее независимость и честь. — Спустя сто лет после Отечественной войны 1812 г. английский публицист В. Стид подчеркивал: «Именно русская кампания сломила силу Наполеона. После отступления французов из Москвы Лейпциг и Ватерлоо были только выводами из уже решенной задачи. То, что не смогла осуществить вся Европа, поддерживаемая Британией, сделали русские своим мужеством, героизмом, самопожертвованием» (цит. по: Жилин П. А. Отечественная война 1812 года. М., 1988. С. 372). Несмотря на предрешенность «выводов» и ясно определенные цели войскам в приказе Александра I о начале заграничного похода («остается еще вам перейти за пределы империи не для завоевания или внесения войны в земли соседей наших, вы идете доставить себе спокойствие, а им — свободу и независимость»), на первом этапе войны 1813 г. Россия одна вела борьбу с Наполеоном, поскольку ее потенциальные союзники (Пруссия и Австрия) выступали ранее на стороне французского императора и не решались разрывать с ним прежние узы. Логика победоносного наступления русских войск вынудила прусского короля заключить в феврале 1813 г. Калишский союзный договор (к нему в июне присоединилась в Рейхенбахе и Австрия, и лишь в сентябре окончательно оформилась в Теплице русско-прусско-австрийская коалиция), гарантировавший восстановление Пруссии в границах 1806 г., а германским государствам — возвращение их независимости, что вызывало действенный энтузиазм среди местных жителей. «Весь немецкий народ за нас, даже саксонцы, — писал М. И. Кутузов из Калиша. — Немецкие государи не в силах больше остановить это движение. Им остается только примкнуть к нему. Между прочим, примерное поведение наших войск есть главная причина этого энтузиазма. Какая высокая нравственность наших солдат, какое поведение генералов!» (Кутузов М. И. Из личной переписки // Знамя. 1948. № 5. С. 116–117). В обращении к немецкому народу М. И. Кутузов взывал: «Жители Германии! Вся русская армия бьется за ваше благополучие. Неужели вы одни при столь благоприятных обстоятельствах останетесь равнодушными? ‹…› Глубокая связь русской военной мощи со всеми средствами, которые может представить Германия, даст возможность полностью осуществить нашу общую цель и восстановить мир, которого так страстно желает вся многострадальная Европа. Будьте сильны духом, мужественные и честные немцы!» (Внешняя политика России XIX и начала XX века: Документы Российского Министерства иностранных дел. Сер. первая. 1801–1815 гг. М., 1962. Т. 6. 1811–1812 гг. С. 621).

Подобные призывы ложились на почву, подготовленную патриотически настроенными военными и государственными деятелями Германии (Г. Ф. К. Штейн, Г. И. Д. Шарнгост, А. В. Гнейзенау, К. Клаузевиц, Ф. К. Теттенборн, В. К. Ф. Дернберг и др.), которым была дорога «независимость и честь» Германии, которые видели в России естественного союзника и по-своему понимали ее значение в историческом процессе. По словам фельдмаршала А. В. Гнейзенау в письме к Александру I, «если бы не превосходный дух русской нации, если бы не ее ненависть против чуждого угнетения ‹…› то цивилизованный мир погиб бы, подпав под деспотизм неистового тирана» (цит. по: Тарле Е. Нашествие Наполеона на Россию. М., 1943. С. 359). Ф. К. Теттенборн же считал своим отечеством и Россию, ибо в ней борются с Наполеоном (см. об этом: Поход русской армии против Наполеона в 1813 г. и освобождение Германии. Сб. документов. М., 1964. С. 54). Таких деятелей Тютчев относил к «великому поколению 1813 года» (см. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 258*), и некоторые из них принимали непосредственное участие в создании русско-немецкого легиона и формировании народного ополчения Пруссии. В начале вторжения наполеоновской армии в Россию входившим в ее состав немецким войскам было направлено воззвание («Призыв к немцам собраться под знамена Отечества и чести»), составленное бароном Г. Ф. К. Штейном, подписанное М. Б. Барклаем-де-Толли и гласившее: «Германцы! За что воюете вы с Россиею, за что проницаете чрез границы ее и нападаете с вооруженною рукою на народы, кои в течение нескольких веков состояли с вами в приятельских сношениях, принимали в недры свои тысячи соотчичей ваших, даровали талантам их награждение и определяли занятие трудолюбию их?» (цит. по: Листовки Отечественной войны 1812 г. М., 1962. С. 23). Когда же русская армия вступила на немецкую территорию, ее встречали как долгожданную освободительницу, с особым почтением относясь к казакам. «С каким восторгом нас принимают, — записал один из ее офицеров в своем дневнике на берлинской земле. — Имя русского сделалось именем защитника, спасителя Европы. Здесь получили мы достойную награду за труд наш» (Из дневников русского офицера о заграничном походе 1813 г. // РА. 1900. № 7. С. 286). Освобожденное население не только оказывало русским солдатам продовольственную или транспортную помощь, но и само включалось в активные боевые действия, организуя ополченские и партизанские отряды из ученых, помещиков, чиновников, многочисленной молодежи, вооружавшихся ружьями, саблями и палками. Простые солдаты и крестьяне-ополченцы составляли основу постоянно пополнявшейся из резервов русской армии, которая на втором этапе войны 1813 г. стала действовать совместно с прусскими, австрийскими и шведскими войсками. В октябре 1813 г. произошло грандиозное Лейпцигское сражение, в результате которого Наполеон потерпел сокрушительное поражение, а кровь союзников (потери русских войск составили 22 тыс., прусских — 16 тыс., австрийских — 12 тыс., а шведских — около 300 человек) принесла окончательное освобождение Германии и смыла ее позор.

Пройдитесь по департаментам Франции, где чужеземное вторжение оставило свой след в 1814 году, и спросите жителей этих провинций, какой солдат в отрядах неприятельских войск постоянно выказывал величайшую человечность, высочайшую дисциплину, наименьшую враждебность к мирным жителям, безоружным гражданам, — можно поставить сто против одного, что они назовут вам русского солдата. — Это утверждение совпадало с мнением самих французов: «Русские заслужили своим поведением благосклонность жителей, говоривших, что они предпочли бы поселить трех из них вместо одного баварца» (McNally. S. 107). В парижских театрах распевалась песенка:

Que j’aimais #224; voir sur ses bords Les fr#232;res guerriers de la Russie! Parmi nous, ces enfants du Nord N’#233;taient — ils pas dans leur patrie? («Как я бы хотел видеть на своих берегах боевых братьев из России! Среди нас эти дети Севера не чувствовали ли себя как на родине?» — фр.)

(там же).

По словам Ф. Р. Шатобриана, «80 тысяч солдат-победителей спали рядом с нашими гражданами, не нарушая их сна и не причиняя им ни малейшего насилия… Это освободители, а не завоеватели…» (там же. С. 94). Газ. «Journal des D#233;bats» сообщала: «Ликующие возгласы разносились по улицам. Люди устремлялись к Его Величеству Императору России, чтобы пожать ему руку, коснуться его колен или одежды; лошадь останавливалась, и та совершенно особая доброта, с какой монарх принимал эти свидетельства признательности и уважения, оставила во всех сердцах ничем неизгладимое впечатление» (там же. С. 91). Вторила ей газ. «Moniteur»: «Наполеон правил нами как король варваров, Александр и его благородные союзники говорят с нами только на языке чести, справедливости и человечности» (там же. С. 94). Русские «варвары» и «казаки» при ближайшем рассмотрении оказались совсем не страшными: «Платов, казацкий гетман, слыл джентльменом, осуществляя особую охрану замка Бюффон ‹…› Несомненно, вспоминая слово “варвары”, которым Наполеон вслед за многими наградил его соотечественников, он, прощаясь с членами муниципального совета, иронически произнес: “Господа, северные варвары, покидая вас, имеют честь вас приветствовать”» (там же. С. 97).

РОССИЯ И ГЕРМАНИЯПисьмо доктору Густаву Кольбу, редактору «Всеобщей газеты»(с. 11, 111)

Автограф — РГБ. Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 9. Л. 1-16. Содержит авторскую правку и карандашную запись (возможно К. Пфеффеля) на титульном листе: «J’ai la copie de ce manuscrit…» («У меня есть копия этой рукописи…» — фр.).

Писарская копия — РГБ, в архиве М. П. Погодина (Ф. 231/III. К. 17. Ед. хр. 45. Л. 1-10).

Первая публикация: Lettre #224; Monsieur le D-r Gustave Kolb, r#233;dacteur de la Gazette Universelle. Munich, 1844.

На фр. яз. с указанием автора и впервые в рус. переводе напечатано в РА. 1873. № 10. С. 1994–2019; 2019–2042 (под общим заголовком П. И. Бартенева «Подлинник письма Ф. И. Тютчева к Густаву Кольбу»).

С учетом исправлений эта публикация легла в основу последующих изданий — Изд. СПб., 1886. C. 417–441 и 505–528; Изд. 1900. С. 449–473 и 535–558; Изд. Маркса. С. 279–295 и 333–343. Последнее издание, неоднократно перепечатывавшееся в первой половине 1910-х гг., стало источником для репринтного издания фр. и рус. текстов — Тютчев Ф. И. Политические статьи. С. 7–31 и 95-117, а также для публикаций в рус. переводе в сб. «Русская идея». С. 92–103; Тютчев Ф. Русская звезда. С. 256–272; Тютчев Ф. И. Россия и Запад: Книга пророчеств. С. 172–196 и в ж. «Бежин луг». 1996. № 5. С. 4–12. Воспроизведено в других переводах в ПСС в стихах и прозе (с. 376–389) и по первой публикации — в Тютч. сб. 1999 (с. 206–225).

Печатается по Изд. СПб., 1886. С. 505–528 (на фр. яз.). Впечатный текст внесены изменения и уточнения по автографу: добавлены пропущенные отточия (они нередко означают у Тютчева открытость или незавершенность, неопределенность или двусмысленность того или иного явления или процесса) после слов 2-го абз. «bien niais», 3-го абз. «l’unit#233; germanique», «l’air de travailler», 4-го абз. «et la Russie», «le plus #233;clair#233;», «leur ennemie personnelle», «peu d’incr#233;dules», 8-го абз. «en ce moment», «les plus acharn#233;s», 9-го абз. «plus d’une fois», «ne sera qu’imaginaire», 14-го абз. «qu’il en attend», «#233;laboration d’un monde», «Pierre le Grand», 15-го абз. «qu’elle repr#233;sentait», «a d#251; p#233;rir», «l’in#233;vitable solution», 28-го абз. «qui les distinguent», «sans pudeur»; во 2-м абз. в слове «Monde» строчная буква «m» заменена на прописную (по исправлению автора рукописи), как и в 14-м абз. в том же слове и в словах «Un» и «Principe» — строчные буквы «u» и «p», как и в 9-м абз. в слове «Sacerdoce» и «Moyen-Age» — строчные буквы «s», «m» и «a» (в словосочетании «Moyen-Age» строчные буквы заменены на прописные также в 3-м и 11-м абз.); в 21-м абз. после слов «avec une pareille #233;troitesse de ses id#233;es» поставлен восклицательный знак вместо вопросительного, как и в 28-м абз. после слов «qui les distinguent», а в 30-м абз. после слов «c’est impossible» вместо восклицательного знака — точка; в автографе предложения 24-го абз. (начиная с «Ce n’est pas certes» и заканчивая «du milieu r#233;el dans lequel elle vit») зачеркнуты, шрифтовые выделения 26-го абз. отсутствуют, а в настоящем томе сохранены, как в писарской копии и в первой и последующих публикациях. Сохранены также необходимые по смыслу, но отсутствующие в рукописи вопросительные знаки и точки с запятой вместо точек в автографе. В 9-м абз. вычеркнуто «ils s’approcheront» перед словами «les yeux toujours tourn#233;s», в 1-м абз. вместо «des» перед словами «ce moment supr#234;me» поставлено «dans», а в 15-м абз. вместо «la question d’Orient» — «la question de l’Orient».

Сравнение Изд. СПб., 1886 с первой публикацией и автографом выявляет (помимо неодинакового членения абзацев и предложений, расположения отточий и соответствующего синтаксиса) разночтения, носящие не только технический (из-за неразборчивого почерка Тютчева, зачеркиваний слов, предложений, абзацев, новых вставок), но и смысловой характер. Так, появление в 8-м и 19-м абз. Изд. СПб., 1886 соответственно слов «acharn#233;s» («ожесточеннных») и «choc» («потрясение») вместо «passionn#233;s» («страстных») и «d#233;chet» («ущерб») в автографе и первой публикации призвано усилить «страстность» и «ущерб». Сокращение слов «comme dans ses tendances» («как и в своих тенденциях») или слов «politique, votre nationalit#233;» («политическую [независимость], ваше национальное бытие»), имеющихся в 24-м и 26-м абз. Изд. СПб., 1886 и в автографе, но отсутствующих в первой публикации, должно, по замыслу сокращавшего, снизить значимость обсуждаемых явлений. Напротив, усилить отрицательный эффект призвана замена слов в автографе и в Изд. СПб., 1886 (21-й абз.) «la diplomatie russe s’est expos#233;e quelquefois #224; froisser d’excusables susceptibilit#233;s» («русская дипломатия не раз могла задеть извинительную болезненную чувствительность [малых дворов Германии]») на слова «la Diplomatie Russe ‹…› est all#233;e parfois jusqu’#224; froisser d’excusables susceptibilit#233;s» («Русская Дипломатия ‹…› иногда доходила до того, что задевала извинительную болезненную чувствительность [малых дворов Германии]») в первой публикации. Сравнение разных источников позволяет уточнить и встречающуюся в 22-м абз. дату (1830 г. вместо 1835 г. в Изд. СПб., 1886).

Текст в писарской копии сближается (за незначительными исключениями) с Изд. СПб., 1886.


В предуведомлении к публикации П. И. Бартенев констатировал отсутствие у него сведений относительно предшествующего обнародования статьи и сократил начальные строки, обращенные к редактору AZ, до слов: «Le livre de M. de Custine est un t#233;moignage de plus de ce d#233;vergondage de l’esprit…» («Книга господина де Кюстина является еще одним свидетельством умственного бесстыдства и духовного разложения…»), что давало читателю лишний повод думать о ее антикюстиновской направленности. И. С. Аксаков, в распоряжении которого оказались архивные материалы поэта, восстановил опущенные строки (вместе с ними текст стал печататься в последующих изданиях). П. И. Бартенев также по-новому озаглавил текст «La Russie et l’Allemagne» («Россия и Германия»). В коммент. к статье В. В. Кожинов подчеркивает: «…учитывая высокую добросовестность П. И. Бартенева, есть все основания полагать, что название “Россия и Германия” было дано русскому тексту сочинения с ведома Тютчева, и потому уместно публиковать это сочинение именно с таким заголовком (а не “Письмо г-ну доктору Густаву Кольбу…”)» (ПСС в стихах и прозе. С. 458). Публикаторы (В. Мильчина и А. Осповат) в Тютч. сб. 1999 ставят слова «Россия и Германия» в угловые скобки после первоначального заглавия статьи, подчеркивая тем самым их неавторское происхождение.

П. И. Бартенев сопроводил публикацию комментарием и отрывком из письма П. А. Вяземского: «Вполне историческое по своему содержанию, озаренное высшим и самобытным пониманием политики, это искреннее слово Русского человека к западным собратиям заслужит покойному Ф. И. Тютчеву благодарность соотечественников в самом дальнем потомстве. Тютчев есть непререкаемая слава наша: этим человеком Россия вправе гордиться перед иноземцами. Русскому Архиву обещана его биография, а в ожидании ее позволим себе привести следующую выписку из частного письма князя П. А. Вяземского: “Бедный Тютчев! Кажется, ему ли умирать? Он пользовался в высшей степени данным от Провидения человеку даром слова. Он незаменим в нашем обществе. Когда бы не бояться изысканности, то можно сказать о нем, что если он не Златоуст, то был жемчужно-уст. Какую драгоценную нить можно нанизать из слов, как будто без его ведома спавших с языка его. Надобно, чтобы друзья его составили по нем Тютчевиану, прелестную, свежую, живую, современную антологию. Каждое событие, при нем совершившееся, каждое лицо, мелькнувшее перед ним, иллюстрированы и отчеканены его ярким и метким словом”» (РА. 1873. № 10. С. 1993).

Первоначально статья была озаглавлена «Lettre #224; Monsieur le D-r Gustave Kolb, r#233;dacteur de la Gazette Universelle» («Письмо господину д-ру Густаву Кольбу, редактору “Всеобщей газеты”») и предназначалась для публикации в этом издании вслед за ‹Письмом русского›. И. С. Аксаков был уверен, что она действительно опубликована в 1844 г. в одном из номеров AZ, который он, несмотря на все старания, не находил. Исходя из опущенного в издании РА обращения автора к редактору, он заключал, что «в Аугсбургской Газете уже и прежде была напечатана если не целая статья, то какая-нибудь заметка Тютчева с примечанием самого Кольба, вероятно, по тому же вопросу о политических отношениях Германии и России. — Все это, конечно, со временем разъяснится, как скоро удастся пересмотреть в заграничных библиотеках издание этой газеты за 1844 год. Между тем у нас пред глазами письмо Федора Ивановича к отцу, уже из Петербурга, от 29 октября 1844 года, в котором он называет эту статью брошюрою (может быть, ради краткости выражения)…» (Биогр. С. 31). И. С. Аксаков уловил связь между более ранней «заметкой» в AZ и статьей «Россия и Германия», в которой он видел «продолжение переписки с редактором Всеобщей Аугсбургской газеты» и которую не мог найти в ее номерах. Возможно, статья не была напечатана в газете из-за полемики, вызванной «заметкой» (‹Письмом русского›), но вышла отдельной анонимной брошюрой в Мюнхене (о ее существовании вскоре после публикации первого издания Биогр. в 1874 г. узнал и И. С. Аксаков, писавший о ней И. С. Гагарину 7/19 ноября этого года именно как об изданной в Германии брошюре — ЛН-2. С. 50). Уже 7/19 мая 1844 г. прочитавший ее А. И. Тургенев из Шанрозе под Парижем советует В. А. Жуковскому, пребывавшему во Франкфурте, ознакомиться с ней: «Достань письмо, брошюру Тютчева без имени, к Кольбу, редактору аугсб‹ургской› газеты, в ответ на статью его о России. Очень умно и хорошо писана. Я читал, но здесь нет ‹…› Только одно слово Кюстин, но вообще нападает на немцев, кои бранят Россию ‹…› Жаль только, что Тютчев уподобил Кюстина солнцу. Тютчев доказывает, что союз Германии с Россией был и будет всегда благотворен для первой и что войска наши всегда готовы на ее защиту» (цит. по: ЛН-2. С. 68). Не найдя «брошюры», В. А. Жуковский 5/17 июля 1844 г. из Франкфурта просит А. И. Тургенева прислать ее. 6 июля 1844 г. тот же А. И. Тургенев жалуется П. А. Вяземскому из Киссингена, что там нельзя найти тютчевского «Письма к редактору ”Аугсбургской Газеты” Кольбу: хорошо писано! Мы с ним виделись в Париже. Умен и сведущ, и с пером» (ОА-4. С. 290). Видимо, экземпляр для П. А. Вяземского нашелся в другом месте, и 16/28 октября 1844 г. в письме из Шанрозе А. И. Тургенев спрашивал его: «Получил ли или отправил ли его книжку? Скажи ему, что она не всем здесь понравилась ‹…› Напишу после, когда оправлюсь от теперешней хандры-недуга, замечания на книжку Тютчева. Будет ли он продолжать вразумлять Европу на счет наш? Ему стоит только писать согласнее с его европейским образом мысли — и тогда он больше будет к цели, которую себе предполагает» (там же. С. 301).

Если у либерально и западнически настроенного А. И. Тургенева «брошюра» Тютчева вызывала определенные возражения, то царь Николай I полностью согласился с ее положениями. Тютчев в письме к родителям от 27 октября 1844 г. (см. также Биогр. С. 31) передавал рассказ генерал-адъютанта Л. А. Нарышкина: «Я был у него сегодня по его возвращении из Гатчины, и он сказал мне, что, случайно прочитав прошлым летом брошюру, напечатанную мною в Германии, он, следуя своей привычке, всем говорил о ней, и в конце концов ему удалось представить ее государю, который, прочитав ее, объявил, что нашел в ней все свои мысли, и будто бы поинтересовался, кто ее автор. Я, конечно, весьма польщен этим совпадением взглядов, но, смею сказать, — по причинам, не имеющим ничего личного» (Изд. 1984. С. 99). Судя по откликам и мнениям, «Письмо господину д-ру Густаву Кольбу…» вызвало известный резонанс. В нем также впервые обозначились главные темы и внутренняя логика историософской публицистики Тютчева. Как отмечал И. С. Аксаков в письме И. С. Гагарину от 7/19 ноября 1874 г., «уже в 1844 году, еще до переселения его в Петербург, написана и издана им в Германии брошюра, в которой намечено им политическое и историческое воззрение, впоследствии лишь разработанное и развитое, без всякого противоречия себе самому» (ЛН-2. С. 50).


…заметкам, которые я недавно осмелился послать вам… — Подразумевается ‹Письмо русского› редактору AZ.

…ваш взвешенный и здравый комментарий к ним… — Речь идет о редакционном предисловии, цитировавшемся ранее в коммент. к ‹Письму русского›.

…«Аугсбургская газета» ‹…› представляет собой нечто большее, нежели обыкновенную газету… — AZ, издававшаяся с 1798 г. в баварском городе Аугсбурге бароном И. Ф. Котта, приобрела большую популярность и влиятельность, когда в 1837 г. ее редактором стал Г. Э. Кольб. В письме от 20 февраля 1837 г. русский посол в Вене П. К. Мейендорф сообщал К. В. Нессельроде, что она имеет более 8 тыс. подписчиков и является «самой распространенной в Германии газетой, составляемой с наибольшим знанием дела» (цит. по: Осповат А. Элементы политической мифологии Тютчева // Тютч. сб. 1999. С. 228). Тираж AZ непрерывно рос и, как писал Н. И. Греч Л. В. Дубельту, в 1844 г. достигал двенадцати тысяч (см.: Лемке М. К. Николаевские жандармы и литература 1826–1855 гг. СПб., 1909. С. 148).

В газете печатались корреспонденции не только из Германии, но и из других стран, она вызывала живой интерес также за границей, особенно во Франции, где была известна ее франкофильская (еще со времен Наполеона) ориентация. В 1831–1832 гг. Г. Гейне публиковал в ней свои парижские статьи под рубрикой «Французские дела», а в 1840 г. возобновил сотрудничество с газетой, прерванное по настоянию венского правительства. 11 июня 1838 г. парижский информатор III Отделения докладывал, что французская печать в значительной степени использует материалы AZ (см. об этом: Мильчина В. А. Шарль Дюран — французский журналист в немецком городе на службе у России // Лотмановский сб. М., 1997. Вып. 2. С. 332). Есть достаточно свидетельств, что эта газета, печатавшая корреспонденции и из России, оказывала свое влияние и на русских читателей. 16/28 января 1843 г. А. И. Тургенев призывал П. А. Вяземского: «Вели себе читать “Аугсбургские ведомости”, и ничего другого из журналов, если не хочешь терять времени» (ОА-4. С. 205). В письме от 17 февраля 1847 г. к В. П. Боткину В. Г. Белинский вспоминал: «Когда я жил у тебя летом 43 года, сколько в это время интересных статей в “Allgemeine Zeitung” находил ты…» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1956. Т. 12. С. 329). В газетах за 1844 г. можно было найти данные о периодических изданиях, о числе университетов и гимназий в России, заметки о культурной и литературной жизни в ней, о выходе в свет сочинений А. С. Пушкина, В. А. Жуковского, А. А. Бестужева-Марлинского и т. п. Встречались в ней нередко и статьи о русской государственной и общественной жизни, в которых (в соответствии с либеральными установками и политическими интересами газеты) чаще затрагивались вопросы притеснения поляков в западных губерниях или хода военных действий на Кавказе, содержания арестантов в петербургских тюрьмах или бунта крепостных против помещиков. Вместе с тем газета была вынуждена лавировать между центрами влияния, сохранять известную объективность (ср., например, столкновения мнений в связи с публикацией ‹Письма русского›) и печатать материалы иной направленности. Так, в конце 1840 г. в анонимной статье утверждалось, что Россия стала «одним из наиболее мощных и влиятельных гарантов независимости и безопасности Германии» (цит. по: ЛН-1. С. 546). Появлялись в ней и материалы, критически освещавшие западные стереотипы в восприятии России. «В одной из наиболее серьезных и добросовестных статей по поводу России автор, Александр Гумбольдт (скрывшийся под инициалами A. v. H.), очень верно характеризует повышенный интерес к русским делам, проявлявшийся в тогдашней европейской печати, как выражение ложного и заведомо тенденциозного представления о нависшей над Европой угрозе со стороны “северного колосса”, “северных варваров”. Автор призывает к беспристрастному, серьезному и глубокому изучению России как одного из влиятельнейших членов европейской семьи народов, указывая, что всякое изменение в социальном и политическом положении России должно будет оказать сильное влияние на все европейские страны» (Дубовиков А. Новое о статье Белинского «Парижские тайны» (По материалам зарубежной печати 1840-х годов) // ЛН. 1950. Т. 56. Кн. 2. С. 476).

О своеобразии обозначенных противоречий в позиции AZ по отношению к России и о реакции на них русских и германских правительственных кругов можно судить по письму А. И. Тургенева Н. И. Тургеневу от 7 июля 1842 г.: «Граф Нессельроде написал Северину (и, кажется, письмо это циркулярное), что император был очень возмущен тем, как немецкие газеты освещают русскую политику; в особенности аугсбургская газета в № 2 выказала большую враждебность к России, говоря среди прочего, что, если придется выбирать между русским кнутом и французской пропагандой, Германия предпочтет последнюю ‹…› Северин, получив эту депешу, испросил аудиенции у [баварского] короля [Людвига I] и объявил решительный протест: король взволновался, призвал своего министра полиции Абеля, тот призвал редактора или владельца аугсбургской газеты ‹…› Рейхеля, который теперь здесь [в Киссингене], и приказал ему отныне соблюдать большую осторожность в статьях о России ‹…› Впрочем, никто не придает ни малейшего значения статьям [Ф.] Тирша об общей политике Европы. Да и аугсбургская газета охотно вошла бы в отношения с нами; она это много раз предлагала и даже сулила денег тем, кто станет писать для нее о России, но тогда наше министерство кобенилось, с презрением отвергло предложение, говоря, что ему дела нет до того, что говорят или пишут немецкие журналисты о России» (цит. по: Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига, 1994. С. 122). Утверждение об официальном безразличии к оценкам германской прессы корректируется фактом запрета на распространение отдельных номеров AZ (см. об этом: Герцен. Т. 22. С. 193). Тютчев, учитывая весомость и популярность газеты, пытался печатать в ней свои статьи, а также искать единомышленников и союзников среди ее авторов. О деятельности AZ см. в кн.: Heyck Ed. Die Allgemeine Zeitung. 1798–1898: Ein Beitrag zur Geschichte der deutschen Presse. M#252;nchen, 1898; Fischer H. D. Handbuch der Politishen Presse in Deutschland. 1480–1980. D#252;sseldorf, 1981.

…Книга господина де Кюстина… — Речь идет о четырехтомном сочинении маркиза А. де Кюстина (автора светских романов и описаний путешествий по Швейцарии, Италии, Англии, Испании) «La Russie en 1839» («Россия в 1839 году»), которое хотя и было запрещено цензурой, много и охотно читалось в Петербурге и Москве. В мае и ноябре 1843 г. оно выдержало в Париже два издания, затем было переведено с фр. на англ. и нем. яз. и принесло автору широкую известность. Книга построена в форме писем и содержит впечатления, эмоции и размышления А. де Кюстина, связанные с его более чем двухмесячным пребыванием в России летом 1839 г. и с «перевариванием» западных идеологических стереотипов и страхов, достоверных и недостоверных сведений о стране «северных варваров» из различных печатных источников, устных бесед, анекдотов, слухов и т. п. По словам А. И. Герцена, из всей русской жизни в обзоре автора оказалась лишь одна треть, в описании которой есть яркие и меткие наблюдения. С точностью отдельных наблюдений в этой одной трети, касающихся аристократических придворных и чиновничьих кругов или бездумной подражательности Западу, соглашались Николай I, А. Х. Бенкендорф, В. А. Жуковский, М. П. Погодин, П. А. Вяземский и многие читатели «России в 1839 году», в том числе и Тютчев. Последний, по словам немецкого дипломата и литератора К. А. Фарнгагена фон Энзе, в книге маркиза «многое поправляет, но и признает его (А. де Кюстина. — Б. Т.) достоинства» (цит. по: ЛН-2. С. 460).

Отмеченные достоинства «книги господина Кюстина» не перевешивали многочисленных ее изъянов, обусловленных методологией и личностью автора, который, не зная русского языка, истории, литературы и культуры, наспех проезжал большие расстояния, избегал разговоров с представителями разных сословий, неточно излагал факты, но при этом проецировал узкий круг сведений и впечатлений на огромный масштаб страны, отделял царя от народа, отождествлял «фасадность» придворного окружения с сущностью всей нации, превращал повторяющиеся скороспелые суждения в глобальные категорические и метафорические обобщения. По мнению автора, Россия — это «пустыня без покоя и тюрьма без досуга», «государство, где нет никакого места счастью», она «возникла лишь вчера, и история ее богата одними посулами», а «единственное достоинство русских — покорность и подражание», они — «скопище тел без душ». Более того, «русская цивилизация еще так близка к своему истоку, что походит на варварство. Россия — не более чем сообщество завоевателей, сила ее не в мышлении, а в умении сражаться, то есть в хитрости и жестокости ‹…› Рим и весь католический мир не имеют большего и опаснейшего врага, нежели император российский. Рано или поздно в Константинополе, под покровительством православных самодержцев, единовластно воцарится схизма…» (Кюстин. Т. 2. С. 439, 435).

Подобные умозаключения А. де Кюстину диктовало не стремление к истине, а своеобразное мифотворчество, превращающееся в памфлет. О. де Бальзак, познакомившийся с замыслом книги, в письмах к Э. Ганской от 3/15 марта и 21 июня / 3 июля 1840 г. назвал ее «страшной», а Ж. А. Шницлер, автор сочинений о России, — «намеренно злой» и притом «остроумной». Кюстин осознавал задачу своего сочинения в военной терминологии (как «бой с колоссом», с которого необходимо «сорвать маску» при малом количестве боеприпасов), а также признавался в навязчивых идеях и грезах болезненного воображения. При таких подходах, установках и состояниях сознания любая страна может быть представлена в соответствующем освещении. Как замечал Я. Н. Толстой, «славную книгу мог бы сейчас написать о Франции кто-нибудь из русских, в отместку за книгу о России маркиза де Кюстина: стоило бы только перечислить все обвинения, которыми осыпают друг друга различные партии; стоило бы только воспроизвести все то, что высказывается в печати о непорядках, безнравственности, корыстолюбии, недобросовестности и даже бесчеловечности французов. И действительно, никогда, быть может, не совершалось столько преступлений, сколько их совершается с некоторых пор в городе, именуемом ими столицей культурного мира, да и вообще по всей Франции, впавшей в ту глубочайшую развращенность, которая ежедневно сказывается в ужасающих, приводящих в содрогание преступлениях…» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 603). Можно было бы добавить к «высказываниям печати» и исторические явления: религиозные войны, колдовские процессы, восстания угнетенного народа, революционный террор и т. д.

Подобные доводы tu quoque (ты тоже — лат.) естественно возникали сами собой, не затрагивая мировоззренческих и методологических предпосылок книги. И именно усеченно-памфлетная и «романическая» методология, выделяющая из многоликой и противоречивой социально-исторической реальности «живописные» факты, отрывающая их от целостного контекста, направляющая на них яркий луч света и выдающая их за полноту картины и истины (методология, свойственная разного рода «художникам», риторам, ораторам, идеологам, пропагандистам), становилась ясной более глубоким читателям. П. А. Вяземский подчеркивал: «Автор путешествия, хоть он и пробыл в России слишком мало времени для того, чтобы собрать достаточный документальный материал для написания добросовестной и поучительной книги, должен был, однако, увидеть здесь то, что видят здесь почти все, и что видят почти всюду: добро по соседству со злом; пороки и добродетели; добрые намерения, извращаемые при их воплощении в жизнь; тайную и непрерывную борьбу между слабостями и страстями человеческого сердца и вечными принципами истины, добра и красоты, борьбу, верх в которой берет то одна, то другая сторона» (Вяземский П. А. Еще несколько слов о труде г-на де Кюстина «Россия в 1839 году», по поводу статьи о нем в «Журналь де Деба» от 4 января 1844 года // Теоретическая культурология и проблемы истории отечественной культуры. Брянск, 1992. С. 81). А. де Кюстин же, по заключению П. А. Вяземского, употребил свой ум и талант для сочинения толстенного с «оттенком партийности» четырехтомного «романа», наполненного грезами, намеками, «белой и черной магией», смесью ложного пафоса и морализаторства, скандальности и философских обобщений, религии и политики, исторических фактов и сплетен.

Отметив методологические и личностные особенности книги, П. А. Вяземский и многие другие ее критики оставили без внимания отмеченную Тютчевым в письме к жене от 14 июля 1843 г. завороженность автора архитектурой Московского Кремля и православных храмов (нечто подобное испытал более четверти века назад Наполеон), церковным пением, некоторыми чертами характера русских, таинственным величием страны, которое его страшит и одновременно восхищает (см. об этом: Кожинов В. Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России // Москва. 1999. № 3. С. 164–169). По его впечатлению, Россия на всем огромном протяжении «внимает голосу Бога» и являет собой «удивительное государство»: «…никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня на протяжении всего моего пребывания в России» (Кюстин. Т. 1. С. 20).

Подобные мысли озадачивали многих читателей. Например, К. К. Лабенский замечал: «…как ни странно, г-н Кюстин, утверждая на одной странице, что мы обречены на гибель, на другой немедленно прибавляет, что мы безмерно сильны и способны еще раз явить миру зрелище великого нашествия» (цит. по: НЛО. 1994. № 8. С. 137). А. Я. Булгаков в письме к П. А. Вяземскому от 22 декабря 1843 / 3 января 1844 г. восклицает: «И черт его знает, какое его истинное заключение, то мы первый народ в мире, то мы самый гнуснейший!» (там же. С. 124). К. А. Фарнгаген фон Энзе в письме к П. А. Вяземскому от 28 декабря 1843 / 9 января 1844 г. констатирует, что сквозь ненависть ревностного католика «у автора проступают, быть может, помимо его воли, выводы весьма лестные как для нации, так и для правительства; прежде всего, сам император предстает на страницах этой книги в качестве фигуры величайшего исторического масштаба, и этот образ оказывается тем более лестным, что нарисован рукою явного недоброжелателя ‹…› Вдобавок, господин де Кюстин безусловно искренен; он передает дело в ложном или извращенном свете, но лишь потому, что сам обманут» (там же. С. 137).

Под «обманом» К. А. Фарнгаген фон Энзе имеет в виду мнения русских либералов (П. Б. Козловский, А. И. Тургенев, Н. И. Тургенев), которые, по его словам, «с удовольствием изображают Россию в самом мрачном свете», смысловые акценты и лексика которых в этом изображении («деспотизм», «рабство», «азиатский народ» и т. п.) отчасти совпадают с таковыми в зарубежной печати и которые в частных беседах с маркизом в определенной степени преформировали точку зрения будущего путешественника, а в целом с наибольшим удовлетворением встретили его книгу. Последняя, писал 19/31 июля 1843 г. Н. И. Тургенев брату, «носит на себе отпечаток истины в главном характере того, что он описал. Подробности могут быть неточны, но сущность русского быта справедливо и точно изображена и в ярких чертах ‹…› Что книга эта будет полезна и для Европы и для России, в том не сомневаюсь ‹…› Русские обязаны будут взглянуть в это зеркало: отражение их образа конечно устрашит их: но вина не зеркала, а оригинала» (там же. С. 120–121).

Подобные оценки возрождаются у ряда современных отечественных исследователей, повторяющих, что автор «России в 1839 году» может ошибаться в частностях, но точен в целом, верен по сути, и согласно цитирующих, например, мнение своего зарубежного коллеги (Tarn J.-F. Le marquis de Custine, ou Les malheurs de l’exactitude. P., 1985. P. 518–519), что у Кюстина «страшные картины якобинского деспотизма» оттеняют «еще более страшные картины деспотизма царского, российского» (цит. по: Мильчина В. А., Осповат А. Л. Комментарии // Кюстин. Т. 1. С. 512).

Кюстиновское мифотворчество, нередко склоняющееся к карикатуре или шаржу, но принимаемое за исторический анализ, было широко использовано в период «холодной войны» (см. об этом: Мяло К. Между Востоком и Западом: Опыт геополитического и историософского анализа // Москва. 1996. № 12. С. 89–95). Необходимо подчеркнуть, что использование на Западе кюстиновского усеченно-гипертрофированного образа «варварской» и «деспотичной» России в идеологических и политических целях соседствовало со стремлением более объективно оценить его книгу. Так, американский исследователь Дж. Ф. Кеннан хотя и склонен отождествлять описанную маркизом Россию Николая I с Россией Сталина и Брежнева, все-таки вынужден признать, что тот увидел лишь «одну Россию» и не увидел «другую», в которой проявились высокие «интеллектуальные и духовные качества русского народа» (Kennan George F. The Marquis de Custine and his «Russia in 1839». Princeton, New Jersey, 1971. P. 124). Французский исследователь М. Кадо раскрывает особенности писательской манеры А. де Кюстина, когда тот ограничивается «живописными набросками, не имеющими большого значения», прибегает к «широким обобщениям, отделенным от увиденных вещей» или злоупотребляет свободой эпистолярного стиля: в результате, например, «у западного читателя может сложиться впечатление, что Николай — это новый Петр Великий, но также и новый Иван Грозный. Кюстин в совершенстве владеет такими намеками и инсинуациями» (Cadot. P. 190). По убеждению М. Кадо, для объективного отношения к труду путешествовавшего маркиза следует учитывать и его психологическое своеобразие: «Современный читатель, конечно, не станет искать исторических уроков и наставлений в “России в 1839 году”: он более заинтересуется патологическим влечением Кюстина к сценам ужаса и жестокости. Только психолог смог бы в достаточной мере описать и объяснить столь очевидный случай садомазохизма. Но, на наш взгляд, невозможно понять “Россию в 1839 году”, не акцентировав эту глубокую наклонность автора книги» (там же. С. 197).

Для понимания «книги господина Кюстина» (и реакции на нее Тютчева), которая, по выражению М. Кадо, в некоторых отношениях напоминает «черный роман», важно вернуться к отмеченной выше завороженности автора религиозностью, величием и мощью русского народа и государства, тайну которых он не стремится разгадать, а, напротив, как бы заслоняется от них, растворяет их в негативной беллетризованной публицистике, всюду выделяя и подчеркивая в своих размышлениях и «историях» прямо противоположные стороны ничтожества и пустоты национального русского бытия. Министр народного просвещения С. С. Уваров, готовя так и не осуществленный проект фундаментального историософского опровержения сочинения французского путешественника, вопрошал по этому поводу: «…если бы общество, насчитывающее 60 миллионов человек, было устроено так, как утверждает автор, и на тех основаниях, какие он ему приписывает, оно не смогло бы просуществовать и суток. Сам же факт, что оно существует, обладает устрашающей мощью и развивается, доказывает, что начальная посылка книги неверна, что рассуждения автора противоречат и реальности, и его собственным выводам ‹…› и если Россия хотя бы на мгновение приняла бы тот облик, который приписывает ей г-н де Кюстин, она давно бы уже рассыпалась с ужасным грохотом» (цит. по: Мильчина В. А., Осповат А. Л. Петербургский кабинет против маркиза де Кюстина: Нереализованный проект С. С. Уварова // НЛО. 1995. № 13. С. 274–275).

По убеждению С. С. Уварова, страницы возможного опровержения «России в 1839 году» должны быть «проникнуты глубоким знанием нашей страны и пониманием важнейших исторических принципов, лежащих в основе ее устройства», что принципиально отвергнуто А. де Кюстином. В превратно-укороченной методологии последнего Россия, вынужденная на протяжении многих веков защищаться от агрессий мирового масштаба (в том числе и наполеоновской) и спасать Европу от азиатских вторжений, выставляется именно таким захватчиком по самой своей природе и как главная угроза западной цивилизации. Словно солидаризируясь с С. С. Уваровым, Тютчев полагает, что такой «водевильный» подход с его «противоречивой» и «перевернутой» логикой опровергается по сути полнотой исторического знания и его соответствующей религиозно-философской интерпретацией. Именно антикюстиновская, «длинная» и «полная» методология лежит в основе историософской публицистики Тютчева. Возражения А. де Кюстину носят и конкретный (хотя и открыто не обозначенный) характер (см. далее коммент. к разным статьям). Они, как и тютчевский подход в целом, не теряют своей актуальности, поскольку «Россия в 1839 году», выдержавшая в 40-х годах XIX в. более двадцати изданий в Париже, Брюсселе, Лондоне, Лейпциге, Копенгагене и Нью-Йорке, до сих пор остается своеобразной настольной книгой русофобов. О поэтическом споре Тютчева с А. де Кюстином в стих. «Эти бедные селенья…» см.: Воропаева Е. Тютчев и Астольф де Кюстин // ВЛ. 1989. № 2. С. 102–115.

…умственного бесстыдства и духовного разложения — характерной черты нашей эпохи… — Здесь Тютчев впервые обнаруживает свойственное его мышлению внимание к выявлению не видимого для большинства скрытого отрицательного потенциала в новейших гуманистических, реформаторских, эмансипаторских, научно-материалистических устремлениях и идеях своего времени, к снижению психического уровня человека и обесцениванию духовного содержания его деятельности. В дальнейшем он в самых резких выражениях и в том же смысле оценивает нравственное состояние современного общества («все назойливее зло», «век отчаянных сомнений», «страшное раздвоение», «призрачная свобода», «одичалый мир земной»), которое утрачивает абсолютную Истину и религиозные основания жизни, заменяя их мифами прогресса, науки, разума, народовластия, общественного мнения, свободы слова и т. п., маскируя обмельчание и сплошную материализацию человеческих желаний, двойные стандарты, своекорыстные страсти и низменные расчеты.

‹…› Ложь, злая ложь растлила все умы, И целый мир стал воплощенной ложью! ‹…›

(«Хотя б она сошла с лица земного…», 1866).

«Не плоть, а дух растлился в наши дни», — пишет поэт в стих. «Наш век» (1851), присоединяясь к наиболее чутким к оборотным сторонам «прогресса» русским писателям и мыслителям XIX в.: Пушкин — «наш век торгаш»; Е. А. Боратынский — «век шествует путем своим железным…»; А. И. Герцен — мещанство как последнее слово цивилизации; Н. Ф. Федоров — «ад прогресса» и т. д. и т. п. К. П. Победоносцев, говоря о демократии и сопутствующих ей «учреждениях» и «механизмах», подчеркивал: «…никогда, кажется, отец лжи не изобретал такого сплетения лжей всякого рода, как в наше смутное время, когда столько слышится отовсюду лживых речей о правде. По мере того как усложняются формы быта общественного, возникают новые лживые отношения и целые учреждения, насквозь пропитанные ложью» (Победоносцев. С. 123). Примечательно, что тютчевская характеристика «нашего века» совпадает с выводами почитавшегося Тютчевым митрополита Филарета, который отмечает усиленное стремление к невнятным реформам при утрате духовного измерения жизни, когда люди становятся невосприимчивыми к добру и красоте, правде и справедливости и в отсутствии опоры на высшие религиозные принципы Откровения и Истины ищут свободы не на путях подлинного совершенствования, нравственного возрастания, достоинства и чести, а на путях интриг и революций (см.: Митрополит Филарет. Наш век // Творения митрополита Московского и Коломенского Филарета. М., 1994. С. 344–348).

Что же касается противников господина де Кюстина ‹…› то они ‹…› уж слишком простоваты… — Прежде всего имеется в виду К. К. Лабенский, российский дипломат польского происхождения, чья брошюра «Un mot sur l’ouvrage de M. le marquis de Custine intitul#233; “La Russie en 1839”» («Слово о сочинении маркиза де Кюстина под названием “Россия в 1839 году”») с подписью «Русский» увидела свет в конце сентября 1843 г. в Париже, затем переведена на нем. и англ. яз. и переиздана в 1845 г. 14, 16 и 17 ноября 1843 г. в фурьеристской газ. «D#233;mocratie Pacifique» печатались также возражения Кюстину С. П. Убри под псевдонимом Гюстав Еке. Вскоре затем появилась анонимная брошюра «Encore quelques mots sur l’ouvrage de M. de Custine “La Russie en 1839”» («Еще несколько слов о сочинении г-на де Кюстина “Россия в 1839 году”»), которая принадлежала перу М. А. Ермолова, жившего во Франции и занимавшегося переводами (в частности, произведений А. С. Пушкина на фр. яз.). Подразумевается еще русский журналист, филолог, публицист Н. И. Греч, опубликовавший в конце 1843 г. в Гейдельберге свое возражение Кюстину на нем. яз. («#220;ber das Werk “La Russie en 1839” par le marquis de Custine. Aus dem Russischen #252;bersetzt von W. von Kotzebue» — «О сочинении маркиза де Кюстина “Россия в 1839 году”. Перевод с русского языка В. фон Коцебу»), а в начале 1844 г. в Париже на фр. («Examen de l’ouvrage de M. le marquis de Custine intitul#233; “La Russie en 1839”. Traduit du russe par Alexandre Kouznetzoff» — «Рассмотрение сочинения маркиза де Кюстина под названием “Россия в 1839 году”. Перевод с русского Александра Кузнецова») (о деятельности Н. И. Греча в качестве активного критика сочинения А. де Кюстина см.: Деревнина Т. Г. Книга А. де Кюстина «Россия в 1839 году» и ее читатель в России и за рубежом в 40-х годах XIX века // Федоровские чтения. 1976. М., 1978. С. 135; см. также: Темпест Р. Философ-наблюдатель маркиз де Кюстин и грамматист Николай Греч // Символ. 1989. № 21. С. 195–211). В поле зрения Тютчева наверняка попало и опровержение корреспондента Министерства народного просвещения в Париже Я. Н. Толстого, который под псевдонимом Яков Яковлев издал на фр. яз. в Париже в январе 1844 г. брошюру «”La Russie en 1839” r#234;v#233;e par M. de Custine, ou Lettres sur cet ouvrage #233;crites de Francfort» («”Россия в 1839 году”, пригрезившаяся г-ну де Кюстину, или Письма из Франкфурта об этом сочинении»).

Таковы основные отечественные (о зарубежных см.: Cadot. P. 226–229) «противники господина де Кюстина», публично высказавшие соображения по поводу его книги еще до написания статьи «Россия и Германия». Они уличали автора «России в 1839 году» в многочисленных фактических неточностях, ошибках, пропусках, противоречиях, отмечали верность отдельных частных наблюдений, с разной степенью убедительности опровергали общие положения, выводы или сверхэмоциональные оценки. Их «простоватость» заключалась для Тютчева прежде всего в «короткомыслии», в том, что в их аргументации ему недоставало подлинного исторического измерения и религиозно-философского масштаба, тех основополагающих принципов провиденциального развития, которые определяют его конфигурацию, метаморфозы и комбинации и которые составляют глубинный смысловой стержень публицистических «статей» и «записок» самого поэта.

Они ‹…› в чрезмерном усердии готовы торопливо раскрыть свой зонтик, чтобы предохранить от полуденного зноя вершину Монблана… — Ср. далее аналогичный образ горы применительно к России (коммент. к ‹Записке›. С. 310), мировая роль которой как христианской державы, по наблюдению Тютчева, все труднее постигается современным ему поколением. По-своему этот образ используется и в «книге господина де Кюстина», сравнивавшего кремлевские стены как цитадель на рубеже Европы и Азии с Альпами, а сам Кремль — с «Монбланом среди крепостей» (Кюстин. Т. 2. С. 90).

…все тяжбы, в которые русский народ раз за разом ввергал все это время свои таинственные судьбы… — Тютчев имеет в виду угрозы со стороны Польши и Литвы, Германии и Швеции, перипетии Смутного времени, французское нашествие 1812 г. и подобные им события трехвековой истории, которые свидетельствовали об успешном в целом сопротивлении России проявлениям агрессивной политики Запада.

…никогда еще умы Германии не были так заняты, как теперь, великим вопросом германского единства… — В годы борьбы с Наполеоном зародилось общегерманское движение, в основе которого лежало стремление к национальному единству. Известный общественный деятель и публицист Э. М. Арндт сокрушался, что нигде нельзя отыскать немецкого отечества:

Что представляет собою родина немцев? Пруссия ли это, Швабия ли? На Рейне ли она, где цветет виноград, Или на Бельте, где вьются чайки?..

(Arndt Ernst Moritz. Erinnerungen aus dem #228;u#223;eren Leben. Greifenverlag zu Rudolstadt, 1953. S. 5). После победы над Наполеоном на Венском конгрессе был создан Германский союз, в который вошли более тридцати независимых государств. Однако в начале 1840-х гг. все настойчивее раздавались голоса, критиковавшие слабости Германского союза и недостаточность предпринимаемых шагов к национальному единству, призывавшие к созданию сильного всенемецкого отечества. В определенной степени этому способствовал приход к власти А. Тьера во Франции, когда вспомнили о «французском Рейне». Именно тогда зародились в качестве ответной реакции настроения и действия, о которых свидетельствует русский путешественник: «Что всего более поражает ‹…› так это следующее: Германия укрепляется; куда ни оглянешься, везде строятся крепости — на Рейне, в Раштадте, Ульме, Тироле, и еще существует множество новых предположений. По временам из национальных газет раздаются критики: “Укрепляйтесь, укрепляйтесь!”. Так одно политическое обстоятельство обратило Германию к самой себе и к началам, на которых может быть основана твердо ее материальная и нравственная сила» (Анненков П. В. Парижские письма. М., 1983. С. 75). На волне патриотического подъема зазвучали слова «Германской песни» («Германия, Германия превыше всего / Превыше всего в мире!»), сочиненной либералом Х. Хофманом фон Фаллерслебеном в 1841 г., в 1922 г. объявленной гимном Веймарской республики, а в 1933 г., с приходом к власти Гитлера, ставшей гимном Третьего рейха. Ироническое восприятие подобных тенденций общественной жизни в Германии выражено поэтом в эпиграмме 1848 г.:

Не знаешь, что лестней для мудрости людской: Иль вавилонский столп немецкого единства — Или французского бесчинства Республиканский хитрый строй?..

Двойственное отношение Тютчева к идее «немецкого единства» и ее возможным метаморфозам отразится в трактате «Россия и Запад», а также в его поздних письмах, где им будут предугаданы «вавилонские», варварские метаморфозы и последствия утрированного воплощения этой идеи, безусловного стремления Германии к мировому господству в XX в. Говоря о победе объединенной Пруссией Германии над Францией Наполеона III и о характере франко-прусской войны, Тютчев недоумевал и предсказывал: «Что меня наиболее поражает в современном состоянии умов в Европе, это недостаток разумной оценки некоторых наиважнейших явлений современной эпохи, — например, того, что творится теперь в Германии ‹…› Это дальнейшее выполнение все того же дела, обоготворения человека человеком, — это все та же человеческая воля, возведенная в нечто абсолютное и державное, в закон верховный и безусловный. Таковою проявляется она в политических партиях, для которых личный их интерес и успех их замыслов несравненно выше всякого иного соображения. Таковою начинает она проявляться и в политике правительств, этой политике, доводимой до края во что бы то ни стало (#224; outrance), которая, ради достижения своих целей, не стесняется никакою преградою, ничего не щадит и не пренебрегает никаким средством, способным привести ее к желанному результату ‹…› Отсюда этот характер варварства, которым запечатлены приемы последней войны, — что-то систематически беспощадное, что ужаснуло мир ‹…› Как только надлежащим образом опозн#225;ют присутствие этой стихии, так и увидят повод обратить более пристальное внимание на возможные последствия борьбы, завязавшейся теперь в Германии, — последствия, важность которых способна, для всего мира, достигнуть размеров неисследимых ‹…› повести Европу к состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира, и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения. Вот те размышления, которые, казалось бы, чтение о том, что делается в Германии, должно вызывать в каждом мыслящем человеке…» (Биогр. С. 188–190). Как бы единодушно с Тютчевым, противопоставлявшим единству железа и крови единство любви (см. стих. «Два единства»), мыслил и Достоевский в письме к А. Н. Майкову от 7 февраля 1871 г. из Дрездена: «Более лжи и коварства нельзя себе и представить. Мечом хотят восстановить Наполеона, ожидая в нем себе раба вековечного и в потомстве, а ему гарантируя за это династию ‹…› Но помните текст Евангелия: “Взявший меч и погибнет от меча”. Нет, непрочно мечом составленное! И после этого кричат: “Юная Германия!” Напротив — изживший свои силы народ, ибо после такого духа, после такой науки — ввериться идее меча, крови, насилья и даже не подозревать, что есть дух и торжество духа, а смеяться над этим с капральскою грубостию! Нет, это мертвый народ и без будущности. А если он жив, то, после первого опьянения, сам, поверьте, найдет в себе протест к лучшему и меч упадет сам собою» (Достоевский. Т. 29. Кн. 1. С. 176).

…в наши дни, как и в Средние века, можно смело касаться любого вопроса, если имеешь чистые руки и открытые намерения… — Имеется в виду средневековый обычай судопроизводства (лат. ordalia) — испытания водой, огнем и т. п.

…природа отношений, связывающих, вот уже тридцать лет, Россию с правительствами больших и малых государств Германии. — Речь идет о Священном союзе России и европейских монархий, который предполагал их объединение на христианских и легитимистских принципах. Инициатива создания Союза принадлежала Александру I, а его юридическое оформление произошло на Венском конгрессе в 1815 г. Среди первых подписавших особый акт, помимо русского царя, полагавшего, что отношения между союзниками должны «руководствоваться не иными какими-либо правилами как заповедями сея святыя веры, заповедями любви, правды и мира» (цит. по: Николай Первый и его время. М., 2000. Т. 1. С. 42), были прусский король Фридрих Вильгельм III и австрийский император Франц I. Тогда же на Венском конгрессе сформировался Германский союз, среди государств которого наиболее дружественной русской монархии считалась Пруссия. С ней Россия еще в начале 1813 г. заключила «Союз святой», как его называет Тютчев в обращенном к К. А. Фарнгагену фон Энзе стих. «Знамя и Слово» (см. об этом: ЛН-2. С. 459–460), для совместных действий в антинаполеоновской кампании. В дальнейшем «Союз святой», развившийся в Священный союз, предполагал взаимодействие и солидарность в деле сохранения государственных установлений и борьбы против революционных тенденций, а его участники взаимно обязались всегда «подавать друг другу пособие, подкрепление и помощь», как «братья и соотечественники», подданными же своими управлять, как «отцы семейства». В политическом завещании Фридрих Вильгельм III писал сыну, сменившему его в 1840 г.: «Прилагай все возможные усилия для поддержания согласия между европейскими державами и прежде всего для того, чтобы Пруссия, Россия и Австрия никогда не разлучались друг с другом» (цит. по: Simon Ed. L’Allemagne et la Russie au XIX si#232;cle. P., 1893. P. 79). В феврале 1854 г. Тютчев вспомнил «завещание этого бедного короля Фридриха Вильгельма III» в письме к К. Пфеффелю: «Увы! Что бы сказал он там наверху, глядя на происходящее здесь внизу, и как мало опыт отцов служит детям» (цит. по: RDM. 1854. Т. 6. 15 mai. P. 887).

…сердечного взаимопонимания между различными правительствами Германии и Россией… — Тютчев здесь дипломатичен, поскольку никогда не переоценивал на разных этапах «сердечности» русско-немецких договоренностей. Именно под давлением обстоятельств, успешного наступления России в Европе в 1813 г. и руководствуясь прагматическими соображениями Пруссия вступила в Священный союз. Воплощение же декларированных в рамках этого Союза принципов христианской и легитимистской политики в реальной действительности было далеко от провозглашаемых идеалов. Еще при составлении основополагающего документа австрийский канцлер К. В. Меттерних назвал его «звонкой, но пустой бумагой», которую можно конъюнктурно использовать, а религию превратить в удобное средство для достижения собственных интересов и дипломатических целей. Что на самом деле и происходило. Независимо от этой «бумаги» возник тайный сговор между Францией, Австрией и Англией. На последующих конгрессах Священного союза в 1818–1822 гг. принятое в Вене обязательство взаимной братской помощи было истолковано европейскими дипломатами в духе прямолинейного вмешательства во внутренние дела отдельных стран для подавления в них национальных движений. И хотя после европейских революций и волнений 1830–1831 гг. Россия, Австрия и Пруссия в 1833 г. заключили договор, подтверждавший венские соглашения 1815 г., союзники Николая I манипулировали им в собственных стратегических целях и дипломатических маневрах. В результате при первой удобной возможности ослабить государственную мощь России и нанести ей военное поражение Австрия и Пруссия объединились с Англией и Францией, что сказалось на удручающих итогах Крымской войны. В письме жене 17 февраля 1854 г. Тютчев заключал: «Сколько бы ни уверяли эти государства, что соединенные они достаточно сильны для сохранения своего нейтралитета, но в этом и заключается ложь, так как они отлично знают, что в них нет единения, и без России это невозможно, а одна из них — Пруссия — в сущности только оттого и хотела отделаться от контроля России, чтобы снова начать свои мелкие подлости и измены, которые ей всегда удавались. Что же касается этой бедной Австрии, тело которой представляет сплошную Ахиллесову пяту, ясно, что, нуждаясь в помощи с Востока или с Запада, у нее был выбор между двумя сидениями: хорошим прочным креслом или колом, — тоже прочным и хорошо отточенным» (СН. 1915. Кн. 19. С. 197–198). О «предательских лобзаниях» «австрийского Иуды» поэт писал в стих. «По случаю приезда австрийского эрцгерцога на похороны императора Николая» (1855). Верность данному слову, принятым обязательствам, сложившемуся порядку в Европе и стремление противостоять революционным тенденциям заставляли Николая I действовать чересчур прямолинейно, терять гибкость в отстаивании национальных интересов, осуждать славянскую солидарность, соглашаться на проавстрийскую политику канцлера К. В. Нессельроде, что в 1850-х гг. вызвало у Тютчева острую неприязнь к императору, выражавшуюся, например, в самых острых выражениях в письме к жене от 17 сентября 1855 г. («чудовищная тупость этого злосчастного человека» и т. п.). К концу своего правления цену заключавшимся международным соглашениям осознавал и сам царь, и в его личной переписке за несколько месяцев до кончины постоянно звучит мотив «бесстыдного коварства» Австрии, которое превзошло все, что «адская иезуитская школа когда-либо изобрела».

великую традицию…— Имеется в виду традиция «Священной Римской империи германской нации». См. об этом также с. 268*.

какие одновременно и в противовес этому политическому направлению ваших правительств существуют побуждения и стремления, попытки внушить которые общественному мнению Германии по отношению к России продолжаются уже около десятка лет? — Подразумеваются либеральные, демократические и революционные течения немецкой общественной жизни, представители которых критически относились к внутренней и внешней политике правительства своей страны, считали Россию противником национального единства Германии и «жандармом Европы». Подобные мнения питались страхом перед политическими успехами, государственной мощью и географическими пространствами России и получили широкое распространение после разгрома польского восстания 1830–1831 гг. Сообщение о взятии Варшавы баварская газета «Der Deutsche Horisont» (№ 27, 4/16 сентября 1831 г.) отметила строками в траурной рамке:

«8 сентября русские войска вступили в Варшаву.

8 сентября в Берлине 17 человек умерло от холеры

——

Деспотизм победил, свобода погибла!

Горе! Горе! Горе!»

В связи с подобными выступлениями в печати русский посланник в Мюнхене И. А. Потемкин заявил правительству Баварии протест и докладывал министру иностранных дел России К. В. Нессельроде: «С одной стороны, эта блестящая победа преданности долгу над мятежом вызвала живейшую радость у всех, кто справедливо обеспокоен возрастающим распространением революционного духа ‹…› С другой стороны, эта победа привела в глубокое уныние многочисленных приспешников революционной пропаганды, которая, под маской напускного одушевления и мнимого сочувствия польскому делу, использовала превратности этой войны с немалой выгодой для своих замыслов. К несчастью, именно в Баварии эта пропаганда находит ныне наиболее благоприятные условия для успеха своих козней» (цит. по: Летопись 1999. С. 111).

Тютчев был непосредственным свидетелем развития антирусских настроений в течение «десятка лет», одним из проявлений которых стала большая анонимная статья в трех номерах (с 31 января по 2 февраля 1830 г.) AZ, перепечатанная из издававшейся в турецком г. Смирна на фр. яз. газеты «Courrier de Smyrne». Публикация вышла накануне созывавшейся по инициативе России (с целью признать полную независимость Греческого королевства от Турции) Лондонской конференции, приписывала России прямо противоположные намерения и призывала Англию и Францию защитить свободу Греции от этого «Северного государства». Перепечатка (инспирированная австрийским правительством) статьи из Турции, с которой Греция боролась за независимость, и необоснованные обвинения в адрес России вызвали резкую реакцию Тютчева. «Что партия, враждебная всему доброму и честному в Природе Человека, — писал он Ф. Тиршу, — попыталась всеми возможными способами, per fas et nefas (правдами и неправдами — лат.), силой и хитростью, соблюдением договоров и нарушением их, погубить несчастную Грецию, — это понятно, ибо это было в ее интересах, а ведь известно, что интерес, самый низменный, самый гнусный интерес — единственное правило, единственный двигатель этой партии. Но то, что обманутый в своих расчетах, парализованный Высшей Силой в своих замыслах, отчаявшийся доконать свою жертву убийца пытается теперь прикинуться ее покровителем с тем, чтобы выдать истинного покровителя за убийцу, — вот это уже слишком, и общественное мнение изменило бы самому себе, если бы в своих признанных органах не отразило со всей силой негодования подобное оскорбление, нанесенное общественному благоприличию» (ЛН-1. С. 545).

Обозначившиеся в начале 1830-х гг. тенденции продолжали нарастать. В 1832 г. появился в печати памфлет «Geschichtliche Darstellung #252;ber das h#246;chst gef#228;hrliche Wachstum Russlands f#252;r die #252;brigen Staaten Europas» («Историческая картина чрезвычайно опасного для остальных государств Европы развития России»), в котором Николай I обвинялся в стремлении внутренне разрушить Австрию и Турцию и объединить всех славян. После совместных прусско-русских военных маневров в Калише в 1835 г. К. А. Фарнгаген фон Энзе записал в дневнике: «…здесь людям крайне претят все отношения с Россией» (цит. по: Тютч. сб. 1999. С. 234). В том же году русский дипломатический агент в Кобленце Г. Т. Фабер докладывал, что жители Германии «в основном враждебны России» (цит. по: Лотмановский сб. М., 1997. Вып. 2. С. 307). Выходец из Силезской Пруссии А. А. Куник, ставший большим знатоком древнерусской истории и нумизматики и возвратившийся в 1841 г. на родину, встретил там настороженный прием: «…ни в Берлине, ни в Лейпциге он не мог найти издателя для своих переводов и извлечений из русских сочинений. Главная причина, по его словам, была та, что он хорошо отзывался о России» (РС. 1899. № 5. С. 368). Подобные настроения во многом складывались под влиянием формировавшей общественное мнение прессы. По свидетельству И. С. Аксакова, именно «бешеные нападки на Россию публицистов самой Германии» заставили Тютчева взяться за перо и выступить в немецкой печати (Биогр. С. 124).

…великое поколение 1813 года приветствовало с восторженной благодарностью… — Имеются в виду те представители немецкого народа, правительственных и военных кругов, которые могли по достоинству и с благодарностью оценить значение «Союза святого» между Россией и Пруссией для освобождения последней в борьбе с Наполеоном и которым было внятно содержание тютчевского стих. «Знамя и Слово» (1842):

В кровавую бурю, сквозь бранное пламя, Предтеча спасенья — русское Знамя К бессмертной победе тебя привело. Так диво ль, что в память союза святого За Знаменем русским и русское Слово К тебе, как родное к родному, пришло?

Это стихотворение написано 25 июня / 7 июля 1842 г. и обращено к К. А. Фарнгагену фон Энзе, служившему в 1813 г. в русско-немецком легионе. Толчком к его созданию послужила встреча поэта с К. А. Фарнгагеном фон Энзе и с командиром этого легиона генералом Ф. К. Теттенборном, которые также оказались свидетелями победного пребывания русских войск в Париже. К. А. Фарнгаген фон Энзе замечал, что для пруссаков 1806 г. играет роль трагического пугала, от которого их избавил 1813 г. Опыт 1813 г. заставил К. А. Фарнгагена фон Энзе (впоследствии с глубоким интересом воспринимавшего русскую литературу, в частности творчество А. С. Пушкина) прийти к заключению, что «дома мы слишком мало внимания уделяли русскому языку и литературе и почти не занимались ими. Это тем более удивительно, что именно в последнее время, после проведенных в братском союзе боев за совместное освобождение и общих побед наши народы стали ближе друг к другу, а мощь и влияние России постепенно приобретают для нас все возрастающее значение» (цит. по: Освободительная война 1813 года против наполеоновского господства. М., 1965. С. 149). О результатах усилий по формированию «Союза святого» и о его деятельности можно судить по рапорту П. Х. Витгенштейна главнокомандующему после взятия Кенигсберга: «Приняты мы жителями чрезвычайно хорошо, не токмо как друзьями, но как избавителями их от ига французов» (цит. по: Поход русской армии против Наполеона в 1813 году и освобождение Германии. Сб. документов. М., 1964. С. 19). О разных сторонах деятельности «великого поколения 1813 года», его устремленности к сближению с Россией и «восторженной благодарности» см.: Освободительная война 1813 года против наполеоновского господства. М., 1965; Das Jahr 1813. Studien zur Geschichte und Wirkung der Befreiungskriege. B., 1963; Straube F. Fr#252;hjahrsfeldzug 1813. Die Rolle der russischen Truppen bei der Befreiung Deutschlands vom Napoleonischen Joch. B., 1963.

…почти удалось превратить в пугало для большинства представителей нынешнего поколения… — Примером такого превращения может служить вышедшая в 1839 г. книга F. D. Bassermann und Weitzel «Deutschland und Russland» («Германия и Россия»), с названием которой перекликается тютчевская статья. Авторы публикации приводили сказанные Наполеоном на острове Святой Елены слова о том, что «через пятьдесят лет Европа будет казацкой», и считали своим долгом предупредить подобный ход событий. Они резко критиковали германских князей и государей за их политику союза с русским царем и рассматривали Россию как главного врага немецкого национального единства, в борьбе с которым необходимо полагаться на союз с Францией, на строительство народного представительства и силу общественного мнения (см. об этом: Groh. S. 181). На образ «пугала» играла также напечатанная в 1839 г. в Лейпциге анонимная книга «Europeische Pentarchie» («Европейская пентархия»), в которой европейское геополитическое пространство разделялось между Пруссией, Австрией, Англией, Францией и Россией, а последняя выступала в роли покровителя менее крупных германских государств. Книга, написанная служившим в русском дипломатическом ведомстве в Дрездене и Берлине немцем К. Э. Гольдманом, произвела немалый шум в общественных и правительственных кругах Германии. Распространялись слухи, будто она инспирирована официальными кругами «северного колосса». Находившийся в то время в Европе М. П. Погодин обеспокоенно недоумевал: «Сочинение о Пентархии самым странным образом возбудило добрых немцев против нас: они обиделись, что какой-то их же брат-фантазер рекомендовал им покровительство России…» (Погодин. С. 59).

…видеть в России какого-то людоеда XIX века. — Тютчев, живший на Западе в 1820 и 1830 гг., мог вблизи наблюдать примеры тех предвзятых тенденций, которые частично отразились в упомянутых выше книгах и изданиях и порою принимали крайние формы. Рост влияния российской державы в Черноморском бассейне и на Ближнем Востоке постоянно вызывал подспудное сопротивление европейских стран, которые противопоставляли экономическую экспансию, политическое давление и антирусскую пропаганду в прессе. Особую активность проявляли английские политики, которые при каждом повороте событий на Балканах приписывали России захватнические замыслы и создавали из нее образ врага. Так, еще в 1833 г. влиятельный член палаты общин банкир Т. Аттвуд заявлял, что «пройдет немного времени… и эти варвары научатся пользоваться мечом, штыком и мушкетом почти с тем же искусством, что и цивилизованные люди». Следовательно, необходимо не мешкать, а объявить войну России, «подняв против нее Персию, с одной стороны, Турцию — с другой, Польша не останется в стороне, и Россия рассыплется, как глиняный горшок» (цит. по: Виноградов В. Н. Николай I в «Крымской ловушке» // НИ. 1992. № 4. С. 31–32). В английском парламенте раздавались оскорбительные выпады против Николая I и Екатерины II, «чудовищной бабки чудовищного императора» и даже «разнузданной проститутки». Значительный вклад в антирусскую пропаганду внес политический публицист Д. Уркварт (использовавший полученные им от польской эмиграции якобы подлинные документы русской дипломатии; о его деятельности см.: Gleason John Howes. The Genesis of Russophobia in Great Britain. L., 1950. P. 164–204; Groh. S. 162–164), который в своих брошюрах «Turkey and its resources» («Турция и ее ресурсы») (1833), «England, France, Russia and Turkey» («Англия, Франция, Россия и Турция») (1834), «The Sultan Mahmoud and Mehemet Ali Pasha» («Султан Махмуд и Мехмет Али Паша») (1835), «Russia and Turkey» («Россия и Турция») (1835) обвинял Россию в намерении захватить Константинополь и проливы и распространить свое влияние на всем Ближнем Востоке и в Азии, вплоть до похода на Персию и Индию. Подобные обвинения и обсуждения (с призывами всеобщего объединения против России) были популярны в английской и — шире — европейской прессе 1830-х гг. В марте 1836 г. А. И. Тургенев писал из Парижа, что «никогда столько брошюр, журнальных статей и книг не выходило о сем предмете, как в последние два года; даже тогда, когда Россия и Турция, ввиду Европы и Азии, сражались на высотах Балкан, менее ими занимались политические компиляторы, нежели теперь. Здесь и в Англии можно накопить целую библиотеку о России в отношении к Востоку» (Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники 1825–1826 гг. М.; Л., 1964. С. 87). Современный исследователь отмечает: «…призывы к войне против России нередко раздавались и с трибуны английского парламента. Так, 19 февраля 1836 г. лорд Дадли в верхней палате заявил, что нельзя мириться с агрессивными планами России и что Англия, “если необходимо, готова к войне против нее”. Анонимный автор в 1844 г. признавал наличие в этой стране “общей неприязни в отношении России”. Российский посол в Лондоне граф Поццо ди Борго сообщал в Петербург, что мысль о близком завоевании Индии Россией широко распространена в Англии. “Этот план, — писал посол, — засел здесь во всех головах, невзирая на свою естественную невероятность и положительную фальшь”. Посол пытался доказать это Пальмерстону, но тот, соглашаясь, что в данное время русский поход на Индию невозможен, утверждал тем не менее, что “к этому идет дело”» (Ерофеев Н. А. Туманный Альбион. М., 1982. С. 275). Английские политики во многом использовали воображаемую «русскую угрозу» для дальнейшего расширения своих колониальных владений под лозунгом «защиты» их безопасности. Подобные приемы печати накладывались на памфлетно-карикатурные изображения страшного «захватчика», «тирана», «деспота», «петербургского чудовища», «жестокого татарина», какими нередко представлялись русские цари и их подданные. Еще в 1812 г. Е. Д. Кларк в книге «Travels in Various Countries of Europe, Asia and Africa…» («Путешествия в разные страны Европы, Азии и Африки…») вводит весьма распространенный впоследствии образ кнута как обобщающего символа России, словно предваряя интонации А. де Кюстина (и не только его): «Император колотит первого из своих придворных, князья и дворяне бьют своих рабов, а те — своих жен и детей. Бичевание в России начинается еще до восхода солнца, и на всем протяжении этой огромной империи, во всех слоях населения палка работает с утра до вечера» (цит. по: McNally. S. 88). О «стране кнута» Тютчев не раз читал и как председатель Комитета цензуры иностранной (см.: Бриксман М. Ф. И. Тютчев в Комитете ценсуры иностранной // ЛН. 1935. Т. 19–21. С. 570).

Общеевропейские антирусские настроения усиливались в Германии влиянием внедрявшегося в общественное сознание жупела «панславизма», возникшего в контексте уже не мнимого развития идеи «пангерманизма» (см. об этом: Волков В. К. К вопросу о происхождении терминов «пангерманизм» и «панславизм» // Славяно-германские культурные связи и отношения. М. 1969. С. 25–69). В 1841 г. Н. И. Надеждин писал из Вены, что «со всех концов Германии бьют тревогу; распускают слухи, подозрения, страхи; проповедуют вообще ополчение против какого-то страшилища, окрещенного мистическим именем “панславизма”» (Москв. 1841. Ч. III. № 6. С. 515). О всепроникновенности «страшилища» можно судить по словам персонажа соллогубовского «Тарантаса»: «Иногда за табельд’отом делали ему самые ребяческие вопросы: скоро ли Россия завладеет всем светом? правда ли, что в будущем году Цареград назначен русской столицей? Все газеты, которые попадались ему в руки, были наполнены соображениями о русской политике. В Германии панславизм занимал все умы. Каждый день выходили из печати глупейшие на счет России брошюры и книги…» (Соллогуб В. А. Тарантас. Путевые впечатления. М. 1982. С. 211). В них констатировался рост национально-освободительных движений, культурного возрождения, взаимной солидарности славянских народов, который, по мнению немецких политиков, мог препятствовать объединению Германии в границах прежней «Священной Римской империи» и таить в себе угрозу осуществления «принципа всеобщей славянской нации» и образования славянской империи во главе с Россией. На самом деле, несмотря на симпатии к России, у деятелей славянских национальных движений в 1830–1840 гг. не было никаких политических программ для объединения. Более того, некоторыми из них провозглашалась прямо противоположная идея австрославизма (см. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 344–345*; о проавстрийских настроениях в среде славянства см.: Погодин М. Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник. М., 1844. Ч. 1–2. С. 83–84, 91–92, 161), а правительство Николая I, строго придерживаясь легитимистских принципов Священного союза и европейского статус-кво, пресекало внутри всякие славянофильские попытки возбуждать интерес к национально-освободительным и объединительным устремлениям славянских народов. Автор изданной в 1843 г. в Лейпциге анонимной книги «Slaven, Russen, Germanen. Ihre gegenseitige Werh#228;ltnisse in der Gegenwart und Zukunft» («Славяне, русские, германцы. Их взаимоотношения в настоящем и будущем») подчеркивает, что европейские, и в первую очередь немецкие, публицисты подозревают за термином «панславизм» столько тайных тенденций со скрытными политическими целями, что стремятся «замарать его нечистотами, изобразить его в виде злотворного страшилища, окутанного в “северную ночь”, и неразрывно связать его в своем распаленном воображении с русским кнутом и сибирскими заснеженными полями. А ведь эти мужи, которые с такой беспримерной яростью нападают на панславизм, принадлежат в Германии как раз к партии, которая называет себя “либеральной”, к той партии, которая с несказанным воодушевлением ратует за идею “германского единства”, “единой объединенной Германии”, “великой немецкой нации”» (цит. по: Волков В. К. К вопросу о происхождении терминов «пангерманизм» и «панславизм». С. 46). О различных истолкованиях идеи «панславизма» см. в кн.: Грот К. К истории славянского самосознания и славянских сочувствий в русском обществе (Из 40-х годов XIX столетия). СПб., 1904; Пыпин А. Н. Панславизм в прошлом и настоящем. СПб., 1913; Колейка И. Славянские программы и идея славянской солидарности в XIX–XX веках. Praha, 1964; Лебедева О. В. Проблемы панславизма в Чехии и в России в первой половине XIX века // Нация и национальный вопрос в странах Центральной и Юго-Восточной Европы во второй половине XIX — начале XX в. М., 1991. С. 98–105; Kohn H. Panslavism. Its History and Ideology. 2 ed. New York, 1960; Fadner F. Seventy years of Pan-Slavism in Russia. From Karazin to Danilevskij: 1800–1870. Washington, 1962.

Страх перед возраставшим могуществом России и возможным объединением славян под эгидой русского царя служил одним из источников формирования фантастических образов русского варвара или славянского Чингисхана, который якобы угрожает завоеванием всему Западу и даже представляет опасность для всего человечества и который распространялся среди политических деятелей и журналистов различных европейских стран, в том числе и Германии. Например, Г. Гейне в корреспонденции из Парижа от 31 января 1841 г., опубликованной в AZ, призывал в связи с осложнениями на Востоке не опасаться религиозного рвения мусульман: оно «явилось бы лучшим оплотом против стремлений Московии, которая замышляет ни более, ни менее, как завоевать или хитростью добыть на берегах Босфора ключ ко всемирному господству» (Гейне. Т. 8. С. 119). Депутат Ф. Беккер, выступая в 1846 г. в Баденской палате, также говорил о стремлении России к мировому господству и о ее новом монгольском нашествии на Германию, особо предупреждая немецкие провинции со славянским населением. О распространенности подобных «мнений иностранцев о России» (этими словами названа соответствующая статья А. С. Хомякова) свидетельствуют и личные впечатления отечественных путешественников. «Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством, — говорили в 1835 г. студенты профессорского института (В. С. Печерин, М. С. Куторга, А. И. Чивилев и др., побывавшие в Германии и Франции). — Профессора провозглашают это с кафедр, старясь возбудить в слушателях опасения против нашего могущества» (Никитенко А. В. Дневник. М., 1955. Т. 1. С. 173). О том же писал и А. Н. Карамзин из Парижа в феврале 1837 г.: «…все нас здесь ненавидят, а особенно партия правительства, а все политические специальности принадлежат ей» (СН. 1914. Кн. 17. С. 288). Через семь лет А. Н. Карамзину как бы вторит А. И. Тургенев в своем дневнике: «Гер‹мания› вся нас ненавидит» (ЛН-2. С. 87). Примечательна и анонимная статья «Ближайшая война и ее последствия» (Wigand’s Vierteljahrsschrift. 1844. Bd I), появившаяся после выхода тютчевской брошюры и отраженная в дневнике А. И. Герцена: «…там для Германии европейская война представлена якорем спасения, и именно война с Россией» (цит. по: Тютч. сб. 1999. С. 234). Подобные оценки и настроения совпадали с выводами из отчета III Отделения за 1841 г.: «Против России сильно предубеждены в Германии. Источником недоброжелательства к русским почесть можно, с одной стороны, предания старинной политики германских народов, с другой — зависть, внушаемую величием и силою нашей Империи, и мысль, что ей провидением предопределено рано или поздно привлечь в недра свои все славянские племена, и наконец, злобу против России партии революционеров, которые беспрестанно появляющимися в Англии, Франции и Германии пасквилями, изображая Россию самыми черными красками, гнусною клеветою стараются вселить к ней общую ненависть народов» (цит. по: Мильчина В., Осповат А. Комментарии // Кюстин. Т. 2. С. 546–547).

О своеобразии «черных красок» в «пасквильной» публицистике и политической лирике 1830–1840 гг. можно судить по лексическому анализу метафорического описания в них разных сфер российской действительности: «…для страны — бескрайняя степь, леденящий полярный круг, Сибирь; для подданных — казаки, киргизы, калмыки, башкиры, татары, курносые, узкоглазые азиаты; для династии и царей: Танталов род, смесь рабства и деспотизма, отцеубийца, народоубийца, лицемер, персонифицированное зло; для общественной сферы — варварство, кнут, нагайка, запах сала и дегтя; для отношений к соседям — дремлющий великан, распластавшийся гигант, чудовище, хищная птица, борьба между светом и тьмой, солнечным пеклом и ледяным холодом» (Jahn P. Russophilie und Konservatismus. Die Russophile Literature in der deutschen #214;ffentlichkeit 1831–1852. Stuttgart, 1980. S. 266). По словам немецкого исследователя Д. Гро, весь XIX в. на Западе шла «идеологическая борьба против России под девизом борьбы с деспотией, развития против стагнации, культуры с варварством» (цит. по: Славяно-германские исследования. М., 2000. Т. 1, 2. С. 349).

Двадцать два года спустя после написания «России и Германии» Тютчев, говоря о наблюдавшемся им умонастроении немцев, которое резко контрастировало с мыслями и чувствами «великого поколения 1813 года», подчеркивал: «Они, в продолжение тридцати лет, разжигали в себе это чувство враждебности к России, и чем наша политика в отношении к ним была нелепо-великодушнее, тем их не менее нелепая ненависть к нам становилась раздражительнее» (ЛН-1. С. 400).

…еще один властитель эпохи — общественное мнение… — Навязываемое и формируемое прессой общественное мнение Тютчев оценивал как существенный фактор идеологической и политической жизни, способный оказывать как отрицательное, так и положительное воздействие на исторический процесс (см. коммент. к «Письму о цензуре в России». С. 490–494*).

…ужасное стремление к раздорам, которое, подобно злому фениксу, восставало во все значительные эпохи вашего благородного отечества? — Подразумеваются войны, внешние и внутренние конфликты, смещения границ и территориальные переделы, которые сопровождали тысячелетнюю историю Германии. Даже в годы правления государей Франконской (Салической) династии в XI в. (см. далее коммент. С. 267*), когда средневековая Германская империя достигла своего апогея, разные группировки немецкой знати не прекращали вести между собой ожесточенную борьбу. К тому же непрекращавшееся соперничество императоров с папами шло с переменным успехом в зависимости от того, на чью сторону в текущий момент вставали германские светские и духовные предводители. Новый имперский подъем в годы правления государей из династии Штауфенов (Гогенштауфенов) в XII–XIII вв. также сопровождался «стремлением к раздорам», почти тридцатилетним «междуцарствием». Характерной чертой политического развития Германии XIV–XV вв. стали дальнейшие успехи князей, стремившихся не допустить усиления императорской власти. Подобные тенденции достигли своего пика в Тридцатилетнюю войну.

…в Тридцатилетней войне… — Эту войну Тютчев рассматривал как своеобразную вершину и наиболее типичное проявление упомянутого выше «стремления к раздорам», децентрализации и раздробленности Германии. «В продолжение четверти века, проведенных мною в Германии, — подчеркивал он в письме А. И. Георгиевскому от 30 марта 1866 г., — я постоянно повторял немцам, что Тридцатилетняя война кроется, т‹ак› с‹сказать›, в основе их историческ‹ого› положения и что только русская опека временно сдерживает логическое развитие этой при‹сно›сущей силы» (ЛН-1. С. 400). Тридцатилетняя война принесла чрезвычайное разорение империи Габсбургов. Вестфальский мир (1848) закрепил политическую раздробленность Германии. Немецкие князья добились права заключать союзы между собой и договоры с иностранными государствами, что в действительности обеспечивало их суверенитет. Сама империя, формально оставаясь союзом государств во главе с избираемым монархом и постоянными рейхстагами, на деле превращалась не в конфедерацию, а в неупорядоченную связь «имперских чинов».

Со времен великого правления салических императоров… — В 1024 г. германская корона перешла в руки франконских герцогов из Салического рода — сначала к Конраду II, а затем к Генриху III, когда папская власть стала полностью зависеть от воли императора, церковное управление подчинялось германским светским владыкам, а инвеститура, или предоставление церковной должности, предшествовала хиротонии, церемонии посвящения в епископы. Генрих III, как и его предшественники, считал себя наместником Христа на земле и полагал, что помазание на царство дает государю, помимо прочего, благодать священства. Rex u sacerdos (король и священнослужитель — лат.) — формула, отражавшая представление о двояком (светском и религиозном) характере власти императора. Однако уже при Генрихе IV перевес германских монархов над римской курией стал ослабевать, а 23 сентября 1122 г. в Вормсе Генрих V был вынужден подписать с папой-бургундцем Каликстом II компромиссный конкордат, по которому император отказывался от инвеституры «через перстень и посох» (их вручение означало назначение на высокую церковную должность), но сохранял за собой привилегию предоставлять избранному духовенству право пользоваться доходами с имений, признанных за ними в качестве лена. В 1125 г., когда Генрих V умер, не оставив наследника, германской короной завладел саксонский герцог Лотарь.

В течение многих веков Германия не занимала по отношению к своей вечной сопернице столь сильного и внушительного положения. — Соперничество Франции с Германией сопровождалось территориальными притязаниями, когда, например, в конце XV в. первая присоединила числившийся за империей Прованс. С присоединением графства Прованс, герцогств Бургундия и Бретань французское государство, не знавшее себе равных в Западной Европе по территории и численности населения, создавало предпосылки для будущей абсолютистской централизации и претендовало, наряду с империей Габсбургов, на континентальную гегемонию. В период Тридцатилетней войны Франция под руководством Ришелье успешно стремилась ослабить свою «вечную соперницу», претендуя на Эльзас и Лотарингию. И после Вестфальского мира главным противником австрийских Габсбургов, стремившихся расширить собственные владения, оставалась Франция Людовика XIV, с которой они вплоть до середины XVIII в. вступали в многочисленные войны. Особенно неудачными были войны Австрии и Пруссии в конце XVIII — начале XIX в. против революционной, а затем наполеоновской Франции.

Рейн вновь стал немецким сердцем и душой… — Завоеванные Наполеоном территории на левом берегу Рейна согласно договоренности Венского конгресса вновь отошли к Пруссии.

…Бельгия, которую последнее европейское потрясение, казалось, должно было бросить в объятия Франции, остановилась перед обрывом… — В Бельгии, присоединенной в 1815 г. к Голландии, в августе 1830 г. под влиянием Июльской революции во Франции вспыхнуло восстание, после которого она превратилась в самостоятельное государство (восстание быстро распространилось по Германии, дошло до Аахена и Кёльна, вынудило великого герцога Гессен-Кассельского, короля Саксонского и еще нескольких государей обещать своим подданным конституции). Происходившее нашло безусловную поддержку у нового французского правительства. Вскоре независимость Бельгии признали ведущие европейские державы (позднее и Россия), которые вместе с тем осудили ее претензии в 1838–1839 гг. на Рейнскую провинцию в Пруссии.

…Бургундский союз… — Бургундское герцогство исторически нередко оказывалось препятствием для объединения французских земель, поскольку его правители стремились к самостоятельности и пользовались тем, что оно формально входило в состав «Священной Римской империи». Возможно, Тютчев неоправданно предполагал возможность возрождения подобного союза в результате усиления немецкого влияния.

…Революция ‹…› развязала против Германии, против самого принципа германского существования последнюю смертельную битву. — Имеется в виду принцип «Священной Римской империи германской нации», образование которой началось в 962 г. с завоеванием немецким королем Оттоном I Северной и Средней Италии и его торжественным провозглашением императором в «вечном городе». С этой римской коронации принято отсчитывать историю новой, теперь уже германской, империи, которая в разные периоды называлась «Священной империей», «Священной Римской империей», а в XV в. стала именоваться «Священной Римской империей германской нации». Неудачные войны Австрии и Пруссии в конце XVIII — начале XIX в. против революционной, а затем наполеоновской Франции нанесли новый и сокрушительный удар имперскому принципу, исторически разлагавшемуся «стремлением к раздорам» независимых княжеств и государств.

…венчанный солдат этой Революции… — Наполеон I, в котором Тютчев видел (в отличие, например, от Г. В. Ф. Гегеля, считавшего французского полководца одним из воплощений мирового духа) органически противоречивое выражение революционного принципа в истории (о духовном и метафизическом понимании Революции в мировоззрении Тютчева и ее противопоставленности христианству в контексте божественного и человеческого начал бытия см. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 319–321*.)

Сын Революции, ты с матерью ужасной Отважно в бой вступил — и изнемог в борьбе… Не одолел ее твой гений самовластный!.. Бой невозможный, труд напрасный!.. Ты всю ее носил в самом себе ‹…›

(«Наполеон», опубликовано в 1850 г.).

По Тютчеву, «дивный властитель» не мог одолеть Революцию, но должен был быть побежден ею, ибо обладал «самовластным» и «демоническим» гением, нес в себе «земной, не Божий пламень», заключал «апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова» (см.: Карев В. М. Ф. И. Тютчев: Наполеон и Революция (Из истории русской литературной наполеониады) // Россия и Европа (Дипломатия и культура). М., 1995. С. 152–160. См. также коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 461–463*.

…представлял пародию на империю Карла Великого на ее обломках, вынуждая народы Германии исполнять в ней свою роль и испытывать крайнее унижение… — Тютчев считал неоимперские притязания Наполеона на мировое господство пародийными и необоснованными, поскольку в их основании лежало антиимперское революционное начало (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 463–465*). Хотя в первое время «венчанному солдату» удавалось демонстрировать многообразные проявления французского владычества на немецких «обломках». Немецким князьям приходилось раболепствовать перед Наполеоном, и во многих герцогствах и курфюршествах вводились рожденные революцией французские порядки.

…философия истории еще не соблаговолила найти его для нее. — Прежде всего имеется в виду философия истории Г. В. Ф. Гегеля, в «панлогической» универсальной конструкции которой история представлена как эволюция мирового духа в направлении «прогресса свободы»: «Восточные народы еще не знают, что дух или человек как таковой в себе свободен ‹…› Лишь германские народы дошли в христианстве до сознания, что человек как таковой свободен, что свобода духа составляет основное свойство его природы…» (Гегель. Соч. М.; Л., 1929–1959. Т. 8. С. 18). Сведение сущности разума к свободе, понимаемой как сознание свободы и не отличимой от необходимости, отождествление «сущего» и «объективно-должного» приводили к такому глобальному схематизму, согласно которому лишь так называемые всемирно-исторические (т. е. европейские) народы представляют собой ступени восхождения мирового духа или этапы всеобщей истории, а «неисторические» (застойные, неразвивающиеся) народы находятся на обочине этого процесса. К последним относятся, например, Китай, Индия, Россия и славянство, в то время как Наполеон или современное Прусское государство предстают как наивысшее воплощение мирового духа и абсолютной свободы. Немецкий мыслитель исключал из истории славянские народы, как не воплотившие в своем жизненном творчестве никакой абсолютной идеи.

Некоторые редкие умы, два или три в Германии, один или два во Франции… — Среди таких умов подразумевается прежде всего Ф. В. Шеллинг, который говорил П. В. Киреевскому в связи с русско-турецкой войной, только что завершившейся Адрианопольским мирным договором: «России ‹…› суждено великое назначение, и никогда она еще на выказывала своего могущества в такой полноте, как теперь; теперь в первый раз вся Европа, по крайней мере все благомыслящие, смотрят на нее с участием и желанием успеха; жалеют только, что в настоящем положении ее требования, может быть, слишком умеренны» (Киреевский П. О Шеллинге // Московский вестник. 1830. Ч. I. № 1. С. 115). По словам Н. А. Мельгунова, беседовавшего с Ф. В. Шеллингом позднее, тот «имеет о России высокое понятие и ожидает от нее великих услуг для человечества» (Мельгунов Н. Шеллинг. Из путевых записок // Отечественные записки. 1839. Т. III. № 4–5. С. 121). В обзорной статье «Литература истории Германии за два последних года» А. Куник писал, что Ф. В. Шеллинг «бросит, говорят, в своей новой системе взгляд на Россию, от которой ожидает много, особенно в религиозном отношении» (Москв. 1841. Ч. III. № 5. С. 129). Среди «некоторых редких умов», открывавших Россию, Тютчев мог иметь в виду К. А. Фарнгагена фон Энзе, уверенного, что «в будущем Россия явится во всем своем великолепии» (цит. по: НЛО. 1994. № 8. С. 125), или философа Ф. К. Баадера, который в православии и русской Церкви находил подлинную основу для противостояния злоупотреблениям папизма, рационализму протестантизма и в целом упадку христианства на Западе (о Ф. К. Баадере, его размышлениях о России и отношениях с ее представителями см. ст. С. П. Шевырева «Беседы Баадера»: Москв. 1841. Ч. III. № 6. С. 378–437; см. также: Groh. S. 117–124; Cadot. P. 495). Ф. К. Баадер полагал, что подобно тому, как Россия избавила Европу от наполеоновского господства, высокий дух православной Церкви способен помочь ей освободиться от идей Французской революции и антихристианского материализма (см.: Benz E. Franz von Baader und Kotzebue. Wiesbaden, 1957. S. 4). К «редким умам» в Германии Тютчев мог относить и известного историка Я. Ф. Фалльмерайера (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 445*), который «предвидел возникновение проблемы» и «приподнял уголок завесы», высказав идею возможной «восточной великой самостоятельной Европы» и увидев в ней главного врага для Европы Западной (о взаимоотношениях Тютчева с Я. Ф. Фалльмераейром см.: Казанович Е. Из мюнхенских встреч Ф. И. Тютчева. 1840-е годы // Урания. С. 145–171; Rauch Georg von. J. Ph. Fallmerayer und der russische Reichsgedanke bei F. I. Tjut#269;ev // Jahrb#252;cher f#252;r Geschichte Osteuropas. 1953. Bd I. Hf. 1. S. 54–96). И Ф. Шлегель предполагал в «славянском ожидании» начало «совершенно новой эпохи» в Европе (цит. по: Groh. S. 144). Он следует за И. Г. Гердером, видевшим в возможном объединении славян великое будущее и благотворное воздействие их духа и культуры «по всей ныне погруженной в сон Европе» (Гердер И. Г. Избр. соч. М.; Л., 1959. С. 324–325). К немецким умам, высоко оценивавшим положение и перспективы Росссии, А. Осповат (Осповат А. Элементы политической мифологии Тютчева // Тютч. сб. 1999. С. 238) относит и Г. Гейне на основании фрагмента из его «Путевых картин» 1829 г.: «Все, что алармисты сочиняли до сих пор об опасности, которой подвергает нас чрезмерная мощь России, — сплошная глупость ‹…› Если сравнить в смысле свободы Англию и Россию, то и самый мрачно настроенный человек не усомнится, к какой партии примкнуть. Свобода возникла в Англии на почве исторических обстоятельств, в России же — на основе принципов ‹…› Россия — демократическое государство, я бы назвал ее даже христианским государством, если употреблять это столь часто извращаемое понятие в его лучшем космополитическом значении: ведь русские уже благодаря размерам своей страны свободны от узкосердечия языческого национализма, они космополиты или по крайней мере на одну шестую космополиты, поскольку Россия занимает почти шестую часть всего населенного мира» (Гейне. Т. 4. С. 225–227). Г. И. Чулков услышал в этом фрагменте «голос Тютчева»: «Здесь та же риторическая идеализация исторической России и ее международной миссии. Мнение, парадоксальное в устах Гейне, совершенно естественно в устах Тютчева. И трудно было бы предположить обратное влияние» (Чулков Г. Тютчев и Гейне // Искусство. 1923. № 1. С. 364). Оставляя в стороне вопрос о влиянии, следует отметить, что антиклерикальная и либеральная структура мысли Г. Гейне не совпадает с «тютчевской схемой», в которой христианство не играет роль «куколки» для «бабочки» демократии, а является субстанциальной основой для империи, Россия же — пример такой империи, а не диктаторский инструмент для воплощения эмансипаторских идей новейшего времени (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 458–461*). В смысловом отношении тютчевское видение международной миссии России противоречит гейневскому, «парадоксальность» которого к тому же достаточно характерна (см. коммент. С. 264*).

Что же касается французских умов, то к ним Тютчев мог относить, например, поэта и государственного деятеля А. Ламартина, предлагавшего в 1840 г. разрешить турецкий вопрос передачей Сирии Франции, Египта — Англии, а Константинополя — России. Такое предложение не могло не привлечь Тютчева, для которого «Москва, и град Петров, и Константинов град — вот царства русского заветные столицы» («Русская география»). В газ. «D#233;bats» от 2 июля 1839 г. А. Ламартин с сожалением предрекал не оправдавшуюся впоследствии закономерность: «…невозможно останавливать более движение России к этой цели, как невозможно прервать течение вод Черного моря к Босфору ‹…› Я знаю, что Россия не торопится. Ведь никогда не торопятся схватить то, что не может ускользнуть, и нет ничего терпеливее уверенности» (цит. по: Cadot. P. 505). И Ф. Р. Шатобриан хотя и опасался «русской угрозы», все же признавал за сильной Россией христианскую и цивилизующую роль на Востоке и надеялся извлечь пользу из союза с таким государством, отодвинуть французские границы до берегов Рейна. С меньшими сомнениями приподнимал «уголок завесы» над великим будущим России А. де Токвиль в книге «D#233;mocratie en Am#233;rique» («Демократия в Америке»), когда писал об этих двух странах как неожиданно оказавшихся на авансцене мировой истории и в первом ряду среди иных народов: «…все остальные народы, кажется, уже понемногу достигли очерченных им природой пределов и должны лишь их сохранять; эти же находятся в постоянном росте: все другие остановились и продвигаются вперед тысячными усилиями; и только эти двигаются легким и быстрым шагом по пути успеха, границу которого еще невозможно обозначить ‹…› Их отправная точка и пути различны; тем не менее каждый из них, по-видимому, призван таинственным замыслом Провидения взять в свои руки судьбы половины мира» (Tocqueville A. de. Oeuvres compl#232;tes. P., 1951. T. I. P. 430–431). Однако А. де Токвиль противоположно Тютчеву (см. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 324*) истолковывал замысел Провидения и роль революционной демократии в нем. Желание сдерживать развитие демократии с ее господством усредненного индивида и, говоря словами Тютчева, «самовластия человеческого я» представляется французскому историку «борьбой против самого Господа, и народам не остается ничего другого, кроме как приспосабливаться к тому общественному устройству, которое навязывается им Провидением» (Токвиль А. де. О демократии в Америке. М., 1992. С. 30). Среди французских умов Тютчев также мог иметь в виду писателя О. де Бальзака, политического деятеля Э. Моле, философа Л. Г. Бональда, в разной степени признававших восходящую мощь России или выступавших за союз с ней. Ранее подобные оценки высказывал Вольтер: «Удивительные успехи императрицы Екатерины II и русской нации являются сильным доказательством того, что Петр Великий строил на крепком и прочном фундаменте» (цит. по: McNally. S. 86).

…своеобразие понимания Западом России походило в некоторых отношениях на первые впечатления, произведенные на современников открытиями Колумба… — Фигура Х. Колумба привлекала внимание Тютчева как символ реального исторического новаторства, открывающего в «беспредельности туманной» «новый мир, неведомый, нежданный» (см. стих. «Колумб», 1844). По его наблюдениям, именно таким непонятным, неведомым, неожиданным миром воспринималась Россия на Западе, отказывавшемся признавать за ним подлинную новизну духовного, исторического и культурного содержания и видевшего в нем лишь разраставшуюся материальную силу и угрозу для собственного существования.

…во время своего могущества Запад даже затрагивал границы сего безымянного мира, вырвал у него несколько клочков и с грехом пополам присвоил их себе, исказив их естественные национальные черты. — Речь идет о славянских народностях, которые в ходе истории оказывались завоеванными ведущими европейскими государствами и испытывали постоянную угрозу утратить национальную идентичность. Показательным примером в этом отношении было положение южных славян в Австрийской империи, которые претерпевали двойной гнет со стороны немецких и венгерских властей. О разделении славян и искажении их естественных национальных особенностей Тютчев пишет в стихах «К Ганке» (1841, вторая редакция 1867):

‹…› Иноверец, иноземец Нас раздвинул, разломил — Тех обезъязычил немец, Этих — турок осрамил ‹…›

Примечательно, что в отношении к славянским народам, в разное время потерявшим свою былую политическую самостоятельность, находили общий язык представители противоборствующих лагерей, ортодоксальные монархисты и экстремистские республиканцы. Радикальный социалист и поэт Г. Гервег полагал, что «пастух не может потерпеть никаких притязаний на равенство с ним со стороны баранов», которыми он призван управлять, и надеялся, что «в будущей объединенной Германии венгры, поляки, чехи и славяне вообще не будут иметь права голосовать или владеть землей, но смогут быть полезны при занятии на земле ручным трудом» (цит. по: Кан С. Б. Революция 1848 года в Австрии и Германии. М., 1948. С. 38).

…целый Мир, Единый в своем Начале, прочно взаимосвязанный в своих частях, живущий своей собственной, органической, самобытной жизнью… — Главным принципом духовного единства и естественного отличия России и «Нового Света» Восточной Европы в целом Тютчев считал не племенное своеобразие, а «более христианское» православие, которое в меньшей степени, нежели западное христианство, испытывало воздействие фундаментальных светских особенностей предшествующей истории. Подразумеваемые им коренные различия двух миров может пояснить мысль И. В. Киреевского о том, что «римская физиономия» классического язычества, не унаследованного Россией, вносила в христианскую культуру Запада побеждающие элементы секуляризации, мирской иерархичности, рационализма, индивидуализма, вела к торжеству формального рассудка (в терминологии Тютчева — связанного с «самовластным я» опустошающего рассудка): «В этом последнем торжестве формального разума над верою и преданием проницательный ум мог уже наперед видеть в зародыше всю теперешнюю судьбу Европы как следствие вотще начатого начала» (Киреевский. С. 146). Основополагающую роль православия как органического ядра и сердечного центра «целого мира» отмечал и П. А. Вяземский: «Россия то, что она есть, преимущественно потому, что она дочь Восточной церкви, и потому, что она всегда оставалась верна ей. В Православии заключается ее право на бытие; в нем развивалась протекшая ее жизнь, и в нем задатки ее будущности» (Вяземский П. А. Полн. собр. соч.: В 12 т. СПб., 1881. Т. 6. С. 276).

…так называемые завоевания и насилия явились самым естественным и законным делом ‹…› просто состоялось необъятное воссоединение. — Ср. сходный вывод Н. Я. Данилевского, которого Тютчев в письме к В. И. Ламанскому назвал «ревнителем в уровень с моими чаяниями и притязаниями» (Изд. 1984. С. 341): «Русский народ не высылает из среды своей, как пчелиные улья, роев, образующих центры новых политических обществ, подобно грекам — в древние, англичанам — в более близкие к нам времена. Россия не имеет того, что называется владениями, как Рим и опять-таки Англия. Русское государство от самых времен первых московских князей есть сама Россия, постепенно, неудержимо расширяющаяся во все стороны, заселяя граничащие с нею незаселенные пространства и уподобляя себе включенные в ее государственные границы инородческие поселения» (Данилевский. С. 485). Ср. также суждение А. И. Герцена: «…Россия расширяется по другому закону, чем Америка, оттого что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны…» (Герцен. Т. 12. С. 428).

Речь идет ‹…› не о самобытной польской народности ‹…› а о навязанных ей ложной цивилизации и фальшивой национальности. — С логикой Тютчева своеобразно перекликаются рассуждения П. Я. Чаадаева в ст. «Несколько слов о польском вопросе» (Чаадаев. С. 370–373): если присоединенная к России часть Польши полноценно развивала собственную культуру, то поляки отошедших к Австрии и Германии областей подвергались онемечиванию. Могущественная держава, какой является Россия, способна обеспечить свободное национальное развитие Польши в составе «большого политического тела», внешняя же ее независимость превратит небольшое государство в яблоко раздора для европейских стран и подвергнет его опасности исчезновения. См. также коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 337–338*.

С этой точки зрения наилучшим образом можно оценить и истинное значение так называемого Восточного вопроса… — Тютчев с точки зрения органического роста России оценивает и результаты Адрианопольского мира после русско-турецкой войны 1828–1829 гг. Достижение наиболее выгодного использования черноморских проливов, поддержка национально-освободительного движения народов Балканского полуострова, расширение морской торговли, укрепление позиций в Константинополе, возросший авторитет у южнославянских народов — подобные результаты восточной политики, по мнению Тютчева, свидетельствовали не о завоеваниях и насилиях России, а о ее естественном и законном расширении и воссоединении под единым духовным началом.

…Восточная Европа, эта подлинная держава Востока, для которой первая империя византийских кесарей, древних православных государей, служила лишь слабым, незавершенным наброском… — Тютчев рассматривал Россию, способную объединить славянские народы и сохраняющую православную веру, как прямую наследницу Византийской империи (см. ‹Записку›* и коммент. к ней*). По его логике, сила, «подлинность» и «окончательность» такой державы должны основываться на осознании и практическом воплощении «менее искаженных» (в сравнении с католичеством и протестантизмом) начал христианства в православии, в отказе от языческих принципов, ослаблявших и приводивших к гибели предшествующие основные империи (Ассирия, Персия, Македония, Рим), которые упоминаются в незавершенном трактате «Россия и Запад». О «русско-византийском мире, где жизнь и обрядность сливаются и который столь древен, что даже сам Рим, сравнительно с ним, представляется нововведением», размышляет Тютчев в письме к жене в августе 1843 г. (СН. 1914. Кн. 18. С. 9). О призвании «святой Руси», полноправной наследницы «венца и скипетра Византии», идет речь в его стих. «Нет, карлик мой! трус беспримерный!..» (1850). О том, что Россия должна стать «возобновленной Византией» ради «Христовой службы», пишет он в стих. «Рассвет» (1849) и «Пророчество» (1850).

…такая комбинация была уже испробована в 1812 году… — В феврале 1812 г. с помощью угроз и обещаний Наполеону удалось заключить союз с Пруссией, а в марте того же года подписать договор с Австрией против России. Прусское правительство предоставило французскому императору свои территории для сосредоточения армии перед вторжением в Россию. Обе «союзницы» России вели двойную игру: в случае победы Франции они надеялись захватить у России соседние области, а в случае поражения — вернуть себе утраченные владения на Западе.

…Рейнского союза… — В 1806 г. Наполеон, по сути дела, присоединил к Франции значительные части Западной и Южной Германии, получивших это название.

…утвердить торжество права, исторической законности над революционным способом действия. — Подразумевается сохранение и продолжение берущей начало от Бога и потому единственно законной Всемирной Божественной Монархии, которые разрушаются в самочинном новаторстве и уступают место разнообразным, скрытным или явным, проявлениям «самовластия человеческого я» в секуляризованных демократиях и республиканских учреждениях. См. коммент. к ст. «Россия и Революция*» и к трактату «Россия и Запад*». Вл. Соловьев называл Тютчева в числе главных источников его собственных размышлений: «Идея всемирной монархии принадлежит не мне, а есть вековечное чаяние народов. Из людей мысли эта идея одушевлена в средние века между прочим Данте, а в наш век за нее стоял Тютчев, человек чрезвычайно тонкого ума и чувства. В полном издании “Великого спора” я намереваюсь изложить идею всемирной монархии большей частью словами Данте и Тютчева» (Письма Владимира Соловьева. Пг., 1923. Т. 4. С. 26–27).

…право, историческая законность — ее собственное основание, ее особое призвание, главное дело ее будущего… — В представлении Тютчева в XIX в. Россия оставалась практически единственной страной, которая пыталась сохранить высшую божественную легитимность верховной власти в самодержавии, опирающемся на православную веру. Однако в последующем, особенно после Крымской войны, Тютчев был вынужден констатировать утрату такого правосознания в ослаблении связи власти с религиозными и духовно-нравственными традициями, в ее самоизоляции и самочинии, а, соответственно, и в отрыве от собственного источника и обезбоживании. «Только намеренно закрывая глаза на очевидность, дорогая графиня, — обращался он 28 сентября 1857 г. к А. Д. Блудовой, — можно не замечать того, что власть в России — такая, какою ее образовало ее собственное прошедшее своим полным разрывом со страной и ее историческим прошлым, что эта власть не признает и не допускает иного права, кроме своего, что это право — не в обиду будь сказано официальной формуле — исходит не от Бога, а от материальной силы самой власти ‹…› Одним словом, власть в России на деле безбожна, ибо неминуемо становишься безбожным, если не признаешь существования живого непреложного закона, стоящего выше нашего мнимого права, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол» (Изд. 1984. С. 251).

…Россия поддержала целую народность, приходящий в упадок мир, который она воззвала к самобытной жизни, которому вернула самостоятельность и устроила его? — Имеется в виду война России с Турцией, в составе которой после Адрианопольского мира 1829 г. Греция получила автономию. Созванная 3 февраля 1830 г. по инициативе России Лондонская конференция признала полную независимость Греческого королевства от Турции.

Бессмертная слава правящего ныне Россией Государя заключается в том, что он полнее и энергичнее любого из его предшественников проявляет себя искусным и непоколебимым представителем этого права, этой исторической законности. — Речь идет о Николае I, которого К. Н. Леонтьев называл «великим легитимистом» и который последовательно противопоставлял насильственным революционным изменениям в Европе историческую законность сложившихся монархических династий. Эта оценка личности Николая I Тютчевым отличается от более поздних его оценок.

…глубоко нравственного союза, вот уже тридцать лет соединяющего государей Германии с Россией… — О нравственных принципах союза России с Германией и их противоречивом воплощении в ходе реальной истории см. коммент. С. 253–255*.

Уже давно живя среди вас… — Тютчев находился в Германии на дипломатической службе с 1822 г.

…брани, которая теперь в изобилии расточается по отношению к России… — См. коммент. С. 255–265*.

Книга, которая несколько лет назад имела в Германии шумный отклик… — Имеется в виду «Europeische Pentarchie» («Европейская пентархия»). — См. коммент. С. 259*.

…двух главных государств Союза. — Т. е. Пруссии и Австрии.

…об Июльской революции и о вероятных последствиях, которые она должна была иметь, но не имела для вашего отечества? — Начало Июльской революции положили «три славных дня» (27–29 июля 1830 г.), после того как в обнародованных накануне королевских указах упразднялась свобода печати и вводился сокращавший число избирателей закон. По словам К. Пфеффеля, Тютчев, в ту пору двадцатишестилетний молодой человек, «с редкой прозорливостью взвешивал последствия Июльской революции». «Ордонансы короля Карла X, — говорил он, — это завещание политического и нравственного устройства в Европе. Французы в дальнейшем будут сожалеть о том, что не оценили их мудрости и необходимости» (Пфеффель К. ‹Письмо редактору газеты «L’Union»› // ЛН-2. С. 36). Ордонансы спровоцировали строительство баррикад и восстание в Париже, и уже 28 июля на его улицах появились национальные гвардейцы во главе с ветераном революции 1789 г. и сторонником республиканских принципов М. Ж. Лафайетом, во многом способствовавшим своим авторитетом установлению конституционной монархии Луи Филиппа. Почти сразу же солдаты регулярной армии стали переходить на сторону восставших. Все это привело к поражению роялистов и смене режима Реставрации. Среди последствий Июльской революции были восстания в Бельгии и Польше. Германии удалось почти избежать подобных поворотов, хотя она, вместе с другими европейскими государствами, почти сразу же оказалась вынужденной признать «короля баррикад» Луи Филиппа.

…самой душой движения было прежде всего стремление Франции к громкому реваншу в Европе… — Июльская революция нанесла чувствительный удар Священному союзу, который в первый раз с 1815 г. не мог справиться с революционным движением. В период Реставрации Франция входила в этот Союз, придерживалась принципов легитимизма и европейского статус-кво, узаконенного трактатами 1815 г. Свержение легитимного монарха означало подрыв сложившегося положения вещей и возможность формирования новых коалиций. Реванш, о котором ведет речь Тютчев, подразумевал поддержку Францией национально-освободительных движений в Бельгии, Испании, недопущение европейских монархов в дела окружающих ее государств, возвеличивание наполеоновской политики и обретение левого берега Рейна. Революционный взрыв во Франции, устранивший в 1830 г. с политической арены Карла X и приведший к власти Луи Филиппа, воспринимался Николаем I как вызов «старому порядку». Но даже он лишь некоторое время противился признать новое французское правительство, хотя и сохранил навсегда враждебное отношение к «либеральному» королю.

…я вполне отдаю должное королю французов, удивляюсь его искусности… — По свидетельству И. С. Гагарина, Тютчев осуждал «искусное» нарушение закона и права престолонаследия, лежавшее в основании правления Луи Филиппа, герцога Орлеанского (см. ЛН-2. С. 53). Герцог Орлеанский, выступая 3 августа 1830 г. в Палате депутатов, умолчал о том, что Карл X отрекся от престола в пользу своего внука, герцога Бордоского, а его самого назначил лишь регентом. Обе палаты французского парламента обратились к новому претенденту на трон с просьбой принять корону, и через два дня он принес присягу конституции и был провозглашен, говоря словами М. Ж. Лафайета, главой «королевской республики».

…начиная с 1835 года… — В дате ошибка, поскольку по смыслу отсчет следует вести с Июльской революции 1830 г., который и стоит в первой публикации статьи, а в рукописи может прочитываться и как 1835-й.

…верность при всяком испытании сложившимся союзам и принятым обязательствам? — Тютчев здесь отмечает катастрофически исчезавшие из политики духовные и нравственные ценности, лежавшие в основании государственной деятельности Николая I. Митрополит Анастасий (Грибановский) называл последнего «государем-рыцарем», а Вл. Соловьев подчеркивал, что этот царь «не был только олицетворением нашей внешней силы. Если бы он был только этим, то его слава не пережила бы Севастополя. Но за суровыми чертами грозного властителя, резко выступавшими по требованию государственной необходимости (или того, что считалось за такую необходимость), в императоре Николае Павловиче таилось ясное понимание высшей правды и христианского идеала, поднимавшее его над уровнем не только тогдашнего, но и теперешнего общественного сознания ‹…› Кроме великодушного характера и человеческого сердца в этом “железном великане”, — какое ясное и твердое понимание принципов христианской политики! “Мы этого не должны, именно потому, что мы — христиане”, — вот простые слова, которыми Николай I “опередил” и свою и нашу эпоху, вот начальная истина, которую приходится напоминать нашему обществу!» (Соловьев В. С. Памяти Императора Николая I // Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 606, 608). С приведенной характеристикой перекликается мнение французского поэта и политического деятеля А. Ламартина («нельзя не уважать Монарха, который ничего не требовал для себя и сражался только за принципы»), а также высказывание прусского короля Фридриха Вильгельма IV после кончины Николая I: «Один из благороднейших людей, одно из прекраснейших явлений в истории, одно из вернейших сердец и, в то же время, один из величественных государей этого убогого мира отозван от веры к созерцанию» (цит. по: Николай Первый и его время. М., 2000. Т. 1. С. 5).

…Тьер ‹…› намеревался ‹…› возместить на Германии неудачи своей дипломатии на Востоке. — Подразумевается восточный кризис 1840 г., вызванный из-за Турции и ее владений. Осаживая покушение поддерживаемого Францией египетского паши Мухаммед-Али на целостность Порты, Англия, Пруссия, Австрия и Россия заключили 15 июля 1840 г. направленное против Франции соглашение. В ответ возглавлявший французское правительство А. Тьер выступил с воинственными заявлениями и провел через палату депутатов закон о строительстве оборонительных сооружений вокруг Парижа. Именно тогда во Франции стали вспоминать о Наполеоне, раздаваться голоса о грядущей войне со странами Священного союза, о «французском Рейне» и аннексии Эльзаса и Лотарингии, что вызвало бурную ответную реакцию и небывалый с 1813 г. прилив патриотических чувств в Германии. Как писал Г. Гейне, «Тьер барабанным боем вовлек наше отечество в великое движение, пробудившее политическую жизнь Германии; нас как народ Тьер снова поставил на ноги, и немецкая история будет помнить эту его высокую заслугу» (Гейне. Т. 8. С. 18).

…пение Rheinlied. — Вместе с «Германской песней» Х. Хофмана фон Фаллерслебена стих. Николауса Бекера «Rheinlied» («Рейнская песнь») стало в начале 1840-х гг. популярным патриотическим гимном. В нем звучали слова о свободном немецком Рейне, который никогда не достанется французам. В ответ на эту «немецкую Марсельезу» А. Ламартин откликнулся «Марсельезой мира», а А. Мюссе подчеркивал в стих. «Немецкий Рейн», что французы уже обладали этим Рейном (см.: Осповат А. Элементы политической мифологии Тютчева // Тютч. сб. 1999. С. 248, 258).

…кулачных ударов на границе Пруссии между русскими таможенниками и прусскими контрабандистами… — Россия стремилась не изменять и не снижать тарифы и пошлины, что усиливало контрабанду и приводило к пограничным столкновениям: «На границе, где русское правительство установило мощные войсковые кордоны, происходили настоящие бои, с убитыми и ранеными, между прусскими контрабандистами и русскими солдатами» (Simon Ed. L’ Allemagne et la Russie au XIX si#232;cle. P. 82).

…шалость ‹…› великого Гёте… — Об этой шалости И. В. Гёте рассказывает в книге «Из моей жизни. Поэзия и правда» (Гёте И. В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1976. Т. 3. С. 13).

…у вас не было ни Феодализма, ни Папской Иерархии; вы не пережили войн Священства и Империи, Религиозных войн и даже Инквизиции — Тютчев с известной иронией перечисляет принципиальные элементы европейской истории, которые формировали отличительные особенности жизнестроительных традиций и духовных и культурных ценностей Запада и которые также выделялись в трудах славянофилов (см., напр., ст. И. В. Киреевского «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России» — Киреевский. С. 248–293). Воображая гипотетического немца, он, возможно, вступает в полемику и с П. Я. Чаадаевым, в оценке которого, напротив, все перечисляемые элементы, даже религиозные войны и костры инквизиции («кровавые битвы за дело истины»), служили необходимыми этапами на пути абстрактно понимаемого совершенствования человеческого рода (см.: Чаадаев. С. 51–52). Очевидна также полемика с А. де Кюстином, писавшим: «У русских не было средневековья, у них нет памяти о древности, нет католицизма, рыцарского прошлого…» (Кюстин. Т. 2. С. 432).

…четыре столетия назад достигли единства… — Имеется в виду период правления Ивана III во второй половине XV в., когда формировалось суверенное и централизованное Русское государство во главе с Москвой и осознавалась его преемственность с византийским наследием. См. коммент. к трактату «Россия и Запад» (с. 459*) и к ‹Записке› (с. 307*).

…сравнить две страны и ‹…› взвесить на точных весах злополучные последствия русского варварства и английской цивилизации… — С точки зрения Тютчева, нарочитая односторонность и предвзятость в отношении западных политиков и идеологов к России могли бы корректироваться б#243;льшим вниманием к собственным проблемам. В данном случае имеются в виду такие явления в жизни Англии, как массовый пауперизм, рабский детский и женский труд, каторжное положение в так называемых работных домах, беспросветное прозябание в трущобах, беспощадная эксплуатация колоний и т. п. Характеризуя политику Великобритании как «фанатизм гинеи», П. А. Вяземский писал: «Англичане, например, находят весьма естественным и разумным начать войну против миролюбивого народа за то только, что правители этого народа мешают иностранцам оскотинивать и отравлять его посредством тайного ввоза опиума» (Вяземский П. А. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 284).

…утверждение одного человека, одинаково чуждого обеим странам… — Тютчев цитирует А. де Кюстина, который критически писал не только о России, но и об Англии.

…стоглавую гидру парижской прессы, извергающей на нас громы и молнии. — Отрицательное отношение французского общественного мнения к правлению Николая I заметно проявилось после Июльской революции 1830 г., когда восторжествовавший либерализм рассматривал русского царя как самого опасного и непримиримого врага, который хотел бы восстановить свергнутого короля Карла X и служил главной опорой Священного союза. Подавление царскими войсками польского восстания 1831 г. послужило дополнительной причиной для дальнейшего усиления антирусской кампании в парижских газетах, помимо радикально-республиканских, объединявшей и роялистскую «Quotidienne», и умеренно-демократическую «Journal des D#233;bats», и либеральную «National», и другие влиятельные органы. Эта кампания, резко контрастировавшая с дружелюбным тоном французских газет после вступления русских войск в Париж весной 1814 г., как бы подготавливалась в 1820-х гг. опасением перед расширяющейся мощью России, воображением ее завоевательских амбиций, оживлением старых и рождением новых стереотипов в качестве своеобразного защитного механизма. И хотя среди легитимистов, противников революции, сторонников монархии и возвращения на трон старшей ветви Бурбонов раздавались голоса в пользу союза с Россией, господствовали в «стоглавой гидре» все же противоположные мнения, принимавшие порою анекдотический характер или форму брани (см.: Mc Nally. S. 117; Cadot. P. 175; Кюстин. Т. 1. С. 509, 536, 626). Чаще же всего на страницах французской печати обсуждалась тема русской угрозы. Такие подозрения «нас в стремлении захватить весь мир, в желании задушить цивилизацию и превратить Европу в казачий или башкирский стан» П. А. Вяземский называл «банальными обвинениями, имеющими хождения на улицах и в газетах Парижа» и созданными «для того, чтобы напугать и позабавить зевак» (Вяземский П. А. Еще несколько слов о труде г-на де Кюстина «Россия в 1839 году»… С. 84). Речь, однако, шла не столько об испуге и забавах зевак, сколько о влиянии на реальную политику. Так, граф Ш. Ф. де Монталамбер, пэр Франции и католический публицист, прилагавший немало усилий для поддержания польской эмиграции в ее противостоянии с Россией, писал о последней как о предмете лести для одних, неосведомленности для других, инстинктивного страха для всех, как о стране, которую «мы, не колеблясь, объявляем наибольшим врагом всего, что нам еще осталось спасать от христианского общества» (цит. по: Тарле Е. В. Самодержавие Николая I и французское общественное мнение // Былое. 1906. № 9. С. 26). Примером распространенных во Франции публичных представлений о России может служить ее карикатурная история (Histoire dramatique, pittoresque et caricaturale de la Sainte Russie. P., 1854 — Драматическая, живописная и карикатурная история Святой Руси. Париж, 1854), иллюстрированная Г. Дорэ и наполненная картинками нагаек, кнутов, кровавых следов от пыток, лежащих «пачками» на карточных столах рабов, которых проигрывают и выигрывают их хозяева… О подобных представлениях свидетельствует и А. И. Тургенев в письме к П. А. Вяземскому из Парижа: «“Les myst#232;res de la Russie” («Тайны России» — фр.) вышла только первая тетрадка с ж…ми в русских банях. Девушке в руки взять нельзя, и Смирнова не могла показать брошюры Елене Мещерской ‹…› Автор тот же Fournier (Фурнье — фр.) (M. Fournier, автор изданной в 1844 г. в Париже брошюры “Russie, Allemagne et France” — “Россия, Германия и Франция”. — Б. Т.), что собрал вранье о России в одной книжке. Очень злого не будет, вероятно, а просто дрянь — всякая всячина из печатных и салонных дрязгов» (ОА-4. С. 286). О том, как парижская пресса питала не только политические умы, но и поэтическое воображение, можно судить по стихам В. Гюго «Карта Европы»:

О русские! Народ, бредущий в тундре снежной, В Санкт-Петербурге — раб, раб — в тундре безнадежной, Сам полюс для него стал черною тюрьмой; Россия и Сибирь, — о царь! тиран кровавый! — Два края скорбные чудовищной державы: Один — Насилие, Отчаянье — другой!

(Гюго В. Избранные произведения. М., 1928. С. 61).

В одном из донесений в III Отделение Я. Н. Толстой так разграничивал «громы и молнии» во французской печати 1830-х гг.: «В полемике, ведущейся против нас, следует различать два враждебных лагеря: одни во имя определенного принципа хотят принизить нашу страну, оскорбить и оклеветать ее — это неисправимые; для них борьба — вопрос решенный, и их девиз: война не на жизнь, а на смерть, и таким отвечать незачем! Другие не знают России, они наивно принимают клевету за правду и огорчаются тем, что узнают, — это противники по неведению, их надо просветить, открыть им ряд фактов и, не вступая с ними в спор и воздерживаясь от возражений, просто противопоставить клевете совокупность данных, ее убивающую» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 572). Одну из задач своей политической публицистики Тютчев и видел как раз в том, чтобы противопоставить предвзятым оценкам и мнениям совокупность историософски осмысленных данных о прошлом и настоящем России и Запада.

‹ЗАПИСКА›

Автограф неизвестен.

Писарская копия без авторства и заглавия была обнаружена в семейном архиве Тургеневых (ИРЛИ. Ф. 309. № 2301. Л. 1-14). Последние четыре строки этой копии неоднократно и густо зачеркнуты, а ниже приписка А. И. Тургенева: «В сих измаранных строках Т. намекает о себе для редакции статей о России». В архиве М. П. Погодина (РГБ. Ф. 231/III. К. 17. Ед. хр. 41. Л. 1-14) хранятся две копии на фр. яз. (также анонимные и неозаглавленные), по которым первый публикатор восстановил замаранный абзац.

Первая публикация — НЛО. 1992. № 1. С. 98–103 и 104–113; воспроизведена в другом переводе в ПСС в стихах и прозе на рус. яз. С. 389–399.

Печатается по тексту первой публикации. С. 98–103 (на фр. яз.). В печатаемый текст внесены исправления по копии ИРЛИ: «deux choses except#233;es» вместо «des choses except#233;es» (25-й абз.); «qu’il cr#233;e» вместо «qu’ils cr#233;e» (26-й абз.); «ce concours des forces» вместо «ce concors de forces» (57-й абз.)

В тексте записки в НЛО исправлен ряд орфографических ошибок и описок копии ИРЛИ, относящихся, главным образом, к расстановке специфических знаков акцентирования и к написанию слова «Eglise» («Церковь») с прописной или строчной буквы. Вместе с тем два исправления требуют комментирования. В словосочетании «le pouvoir Imp#233;rial» («Имперская власть» или «власть Императора») 14-го абзаца понижена прописная буква. В 24-м абзаце говорится о единстве и неделимости мира православного Востока, причем понятие «Единства» выражено в копии опять-таки словом с прописной буквы («Un»), которая стала строчной в печатном варианте. В обоих случаях речь идет о концептуально-смысловом использовании прописной буквы, которая должна быть сохранена как во фр. тексте, так и в его рус. переводе.

Еще в 1843 г. Тютчев направил Николаю I записку («или проект политического содержания»), упоминаемую И. С. Аксаковым: «Есть, впрочем, основание думать, что эта записка касалась нашей политики на Востоке» (Биогр. С. 28). А. Х. Бенкендорф, сообщал Тютчев в конце сентября 1843 г. жене, «взялся быть проводником моих мыслей при Государе, который уделил им больше внимания, чем я смел ожидать. Что касается до публики, то я мог удостовериться по отголоску, который встретили в ней эти мои мысли, что я напал на правду, и теперь, благодаря молчаливому поощрению, которое мне оказано, можно будет попытаться на что-нибудь серьезное» (там же. С. 29). О такой реакции царя, вдохновлявшей поэта, можно судить и по его письму к родителям от 3/15 сентября 1843 г.: «Он (Бенкендорф. — Б. Т.) уверял меня, что мои мысли были приняты довольно благосклонно, и есть повод надеяться, что им будет дан ход. Я просил его предоставить мне эту зиму на подготовление путей и обещал, что непременно приеду к нему, сюда или куда бы то ни было, для окончательных распоряжений» (там же. С. 30).

Слова «окончательные распоряжения» и «подготовление путей» подразумевают государственные решения по координации различных усилий за границей, направленных на выражение интересов России в зарубежной прессе. Роль такого координатора и готов был взять на себя Тютчев, на что содержится намек в печатаемой записке (см. С. 143). Можно предположить, что темы и цели обеих записок он пытался не раз довести до царя. В послании к родителям от 27 октября 1844 г. он замечает, что в прошлом году государю были представлены «некоторые мои письма, относящиеся до вопросов дня» (Изд. 1984. С. 98).

До осуществления намеченных планов с участием Тютчева дело не дошло. Тем не менее благосклонность Николая I по отношению к нему выразилась в том, что уволенному ранее дипломату было позволено вернуться на службу в Министерство иностранных дел в марте 1845 г., а через месяц — восстановиться в придворном чине камергера.

Точная дата составления публикуемой записки неизвестна. Скорее всего, она подготовлена в первой половине 1845 г. О ней 15 июня этого года упоминает М. П. Погодин в дневнике: «Поутру Тютчев. О политике. Он привез мне свой мемуар» (ЛН-2. С. 14). Именно со стороны М. П. Погодина как представителя так называемой официальной народности, а также вообще в славянофильских кругах Тютчев должен был встретить сочувствие. Что же касается других направлений общественного мнения, то среди либералов и западников реакция была далекой от согласия и приятия. В первой декаде октября 1845 г. А. И. Тургенев вступает в оживленную переписку с П. А. Вяземским и досадует, что их общий друг «написал статью для государя (об общей политике) — грезы неосновательные и противные прежним его убеждениям…» (ОА-4. С. 326). А. И. Тургенев еще подчеркивает, что Тютчев может быть полезен России «только просвещенным умом своим, а не проектами восточными и, следовательно, противо-европейскими и, следовательно, антихристианскими и античеловеческими» (там же). Ранее он сообщал Н. И. Тургеневу в Париж, что получил от сестры Тютчева (в замужестве Д. И. Сушковой) копию его записки царю и «исполнился негодования, особливо подумав, для кого она писана…» (цит. по: Осповат А. Л. Новонайденный политический меморандум Тютчева: К истории создания // НЛО. 1992. № 1. С. 90). А в середине сентября А. И. Тургенев уведомляет брата, что посылает ему среди прочих материалов и «знаменитую записку Тютчева императору, служащую продолжением напечатанного его письма, адресованного редактору “Allgemeine Zeitung”, которое вам известно. Он имел 6000 рублей Wartgeld (вознаграждение — нем.), и нынче ему обещают дипломатический пост. Замаранные строки в конце записки содержат довольно ясный намек на пользу, которую он мог бы принести, если бы доверили ему редактирование статей о России для иностранных газет. Покажите эту записку ‹А. де› Сиркуру, но не потеряйте, ибо ей цены нет» (там же).

Неизвестно мнение о «мемуаре» Тютчева А. де Сиркура, французского публициста, женатого на русской и интересовавшегося общественными процессами в России, о чем свидетельствует его переписка с П. Я. Чаадаевым и написанный им для издававшегося во Франции журнала «Le Chr#233;tien» некролог А. И. Тургеневу. Брат же последнего реагировал однозначно: «Не о наших и не наших, не об истории Византии и ее наследии следует помышлять русским, у коих сердце бьется любовью к их земле, а о голоде и холоде, о палках и кнуте, одним словом, о рабстве и его уничтожении» (ОА-4. С. 333).

В переписке с П. А. Вяземским А. И. Тургенев акцентирует тему «вознаграждения» и антизападную «восточность» тютчевского проекта и просит первого 15 сентября 1845 г.: «Скажи Тютчеву, чтобы он скорее возвращался на свежий воздух, да хоть в Турин. Понимаю его по несчастию, но извинить не могу: “Не о хлебе едином жив будет человек”. Грустно, очень грустно!» (там же. С. 322). В ответном письме от 29 сентября 1845 г. П. А. Вяземский возражал и спрашивал: «Что ты там городишь вздор о Тютчеве? Что ты в нем понимаешь, но чего извинить не можешь, и зачем посылаешь его хотя в Турин? Все это кюстиновщина ‹…› Нечего в нем извинять, потому что он пока служит из чести и только что считается на службе…» (СН. 1911. Кн. 14. С. 510). На «кюстиновщину» А. И. Тургенев отвечает 6 октября 1845 г. «хомяковщиной», которой Запад опасается и по-своему трансформирует ее: «А Т[ютчев] нехорошо делает, что пишет такие записки: в Москве — это смешная хомяковщина, а в “Аугсбургской Газете” она обращается в политические затеи, коих невежественная Европа все еще боится, и оттого — лишние войска у ней и у нас. Sapienti sat (Для понимающего достаточно — лат.)» (ОА-4. С. 324). Через день А. И. Тургенев упоминает о «вознаграждении» и вновь заводит речь о «неосновательных грезах» Тютчева, переводящихся «в угрозы Европе», и упрекает П. А. Вяземского вместе с его единомышленниками в «равнодушии к мнениям, от коих если не зарождаются, то умножаются рекрутские наборы…» (там же. С. 326). 13 октября 1845 г. П. А. Вяземский отвечал ему, что не знает, какая записка имеется в виду, «но во всяком случае не за то дали ему 6000 рублей, которых между прочим ему не давали ‹…› Могу тебя уверить, что он очень здраво, светло и независимо судит о европейской политике и о нашей. Во всяком случае отчего восточные проекты должны неминуемо быть и идти европейскими, т. е. принимая слово Европа в смысле цивилизации?» (СН. Кн. 14. С. 513). Возможно, П. А. Вяземский был знаком не с одним «проектом» Тютчева или не знал к тому времени текста записки, однако образ мыслей автора он ясно представлял и (в отличие от А. И. Тургенева) разделял.

Записка Николаю I, по существу, еще не комментировалась в ее историософском содержании, хотя оно непосредственно связано с системой и полнотой тютчевской мысли, а также с основополагающими идеями трактата «Россия и Запад». Первый публикатор оставляет в стороне это содержание, характеризует его как непомерно разросшееся и объясняемое прагматическими целями (желание Тютчева напомнить о себе императору) и сосредоточивает свое основное внимание на биографическом контексте (НЛО. 1992. № 1. С. 90–96). Связывая обе записки 1843 и 1845 гг. в единое целое, он ставит акцент на карьерных надеждах их автора, его хлопотах по возвращению на государственную службу и стремлении якобы «выслужиться перед императором» (там же. С. 96). Однако картина, выстраиваемая им с помощью достоверных фактов и гипотетических «мостиков» между ними, на самом деле не является столь однозначной и укороченной ни в личностно-биографическом, ни тем более в политическом и историософском планах, что чревато подменой идейных мотивов меркантильными интересами. Карьерные соображения занимали далеко не первое место в сознании Тютчева, вопрошавшего позднее в одном из писем: «Главное тут в слове служить, этом, по преимуществу, русском понятии — только кому служить?» (Изд. 1984. С. 287). Свою деятельность на любом поприще он воспринимал как служение национальным интересам России, которые в 1840-х гг. осознавал в контексте тысячелетней истории, что и отражено в публикуемом документе. Именно отсутствие такого сознания нередко удручало Тютчева, размышлявшего позднее о правительственном кретинизме, т. е. неспособности «различать наше я от нашего не я», о политике «личного тщеславия», подчиняющей себе национальные интересы страны, о «жалком воспитании» правящих классов, увлекшихся «ложным направлением» подражания Западу: «…и именно потому, что это отклонение началось в столь отдаленном прошлом и теперь так глубоко, я и полагаю, что возвращение на верный путь будет сопряжено с долгими и весьма жестокими испытаниями» (Изд. 1984. С. 239). Этот вывод из письма к жене от 17 сентября 1855 г. перекликается с оценкой сложившегося положения вещей в письме к М. П. Погодину от 11 октября того же года: «Теперь, если мы взглянем на себя, т. е. на Россию, чт#243; мы видим?.. Сознание своего единственного исторического значения ею совершенно утрачено, по крайней мере в так называемой образованной, правительственной России» (ЛН-1. С. 422). И в 1860-х гг. поэт повторяет: «В правительственных сферах, вопреки осязательной необходимости, все еще упорствуют влияния, отчаянно отрицающие Россию, живую, историческую Россию, и для которых она вместе — и соблазн, и безумие…» (там же. С. 276). Более того, он обнаруживает, что «наш высоко образованный политический кретинизм, даже с некоторою примесью внутренней измены», может окончательно завладеть страной и что «клика, находящаяся сейчас у власти, проявляет деятельность положительно антидинастическую. Если она продержится, то приведет господствующую власть к тому, что она ‹…› приобретет антирусский характер» (там же. С. 330). Тогда России грозит опасность погибнуть от бессознательности, подобно человеку, который утратил чувство самосознания и держится на чужой привязи: «государство бессознательное гибнет…» (там же. С. 372). В письме к И. С. Аксакову от 29 сентября 1868 г. Тютчев пересказывает разговор Николая I с графом П. Д. Киселевым: «…беседуя с ним о каком-то политическом вопросе, покойный государь сказал ему: “Я бы мог подкрепить мои доводы примерами из истории, но в том-то и беда, что истории-то меня учили на медные гроши”. — Слово это и теперь применимо ко всем почти правительствующим, — и потому следовало бы, чтобы печать, без желчи, без иронии, в самых ласковых и мягких выражениях сказала бы им: Вы все люди прекрасные, благонамеренные, даже хорошие патриоты, но всех вас плохо, очень плохо учили истории, и потому нет ни одного вопроса, который бы ‹вы› постигали в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером. — И затем следовало бы сделать перечень ‹таких вопросов›, короткий, но осязательный, указывая на их глубокие, глубоко скрытые в исторической почве корни» (там же. С. 343). Составленная Тютчевым 23 годами ранее записка для Николая I и как бы стала перечнем корневых вопросов, а также попыткой оказать влияние на степень сознательности государства и на преодоление «двойного неведения» (европейского и отечественного) принципов исторического бытия России, чем и объясняется ее «разросшаяся» историософская часть и призыв не терять из виду «всех этих общих исторических соображений». Поэт стремился довести до царя образ мыслей, который складывался у него в 1840-х гг. и правда которого находила отклик в обществе. Что же касается его практических рекомендаций по отношению к печати за рубежом, то они продиктованы политико-идеологическим контекстом — размахом и накалом русофобии, которая встречалась «нашим молчанием», не находила адекватной реакции в правительственных кругах и требовала активного и серьезного противодействия. На отсутствие такого противодействия сетовал А. И. Герцен: «Бедный русский народ! Некому возвысить голос в его защиту!» (Герцен. Т. 7. С. 308).


…проявляемого к нам в Европе недоброжелательства… — См. коммент. к ‹Письму русского› (с. 224–228*), ст. «Россия и Германия» (с. 255–265*, 283–286*), трактату «Россия и Запад» (с. 450–451*).

…«Россия занимает огромное место в мире, и тем не менее она представляет собою лишь материальную силу»… — А. С. Хомяков в ст. «Мнение иностранцев о России» писал: «Недоброжелательство к нам других народов, очевидно, основывается на двух причинах: на глубоком сознании различия во всех началах духовного и общественного развития России и Западной Европы и на невольной досаде перед этою самостоятельною силою, которая потребовала и взяла все права равенства в обществе европейских народов» (Хомяков 1988. С. 84). Свойственное «мнению иностранцев» игнорирование православного духовного начала (глубоко отличного от католического и протестантского) в «материальной силе» (и соответственно страху перед ней) характерно и для противоречивой мысли П. Я. Чаадаева, признающего, как и Тютчев, и А. С. Хомяков, основополагающую роль православия в общественном развитии России и вместе с тем замечающего: «…мы лишь геологический продукт обширных пространств, куда забросила нас какая-то неведомая центробежная сила, лишь любопытная страница физической географии. Вот почему, насколько велико в мире наше материальное значение, настолько ничтожно все значение нашей силы нравственной» (Чаадаев. С. 190). Ср. также мнение А. И. Герцена в целом о славянах: «История славян скудна. За исключением Польши, славяне скорее подлежат ведению географии, чем истории» (Герцен А. И. О развитии революционных идей в России // Герцен. Т. 7. С. 144).

Она есть плод двойного неведения: европейского и нашего собственного. — Согласно Тютчеву, превратное представление о России обусловлено не только различием в самих основаниях духовного и общественного бытия, но и отсутствием необходимых знаний об этом различии и его проявлениях в жизни. Эту мысль автора записки может пояснить следующее наблюдение А. С. Хомякова: «Нередко нас посещают путешественники, снабжающие Европу сведениями о России. Кто побудет месяц, кто три, кто (хотя это очень редко) почти год, и всякий, возвратясь, спешит нас оценить и словесно, и печатно. Иной пожил, может быть, более года, даже и несколько годов, и, разумеется, слов#225; такого оценщика уже внушают бесконечное уважение и доверенность. А где же он пробыл все это время? По всей вероятности, в каком-нибудь тесном кружке таких же иностранцев, как он сам» (Хомяков 1988. С. 84). К числу подобных путешественников Тютчев, как и Хомяков, относил и маркиза А. де Кюстина, черпавшего мыслительные ходы и схемы для обобщения впечатлений из «нашего собственного» неведения, т. е. из «подсказывавшейся» логики отечественных либералов и западников (П. Б. Козловский, П. Я. Чаадаев и др.), предававших забвению и не учитывавших в должной мере конструктивную роль православных ценностей и самобытных начал русской истории и культуры. Говоря о тенденциозном европейничанье, методично культивировавшемся со времен Петра I, Н. В. Гоголь отмечал беспрецедентный в мировой истории факт воспитания русского общества «в неведении земли своей посреди самой земли своей»: «Велико незнанье России посреди России. Все живет в иностранных журналах и газетах, а не в земле своей» (Гоголь. С. 91).

…Россия — это мир, только начинающий осознавать основополагающее начало собственного бытия. — О своеобразии этого мира и лежащего в его основании начала см. далее в статье, а также коммент. к ст. «Россия и Германия» (с. 274–275*), «Россия и Революция» (с. 322–323*, 349–350*), трактату «Россия и Запад» (с. 451–452*, 458–461*).

…тогда нас называли Восточной Империей, Восточной Церковью… — Подразумевается непосредственная и органическая связь Московской Руси с Византией и православным христианством.

…несет в себе самой свой собственный принцип власти, но упорядочиваемой, сдерживаемой и освящаемой Христианством. — Имеется в виду фундаментальное значение и иерархически главная роль христианства в понятиях «законной власти» и «империи». По убеждению Тютчева, именно это упорядочивание, сдерживание и освящение составляют всю силу, долговечность и «окончательность» принципа власти и предохраняют ее от самодостаточного и саморазрушительного этатизма. «Христианство, — подчеркивает И. С. Аксаков, — указав человеку и человечеству высшее призвание вне государства; ограничив государство областью внешнего, значением только средства и формы, а не цели бытия; поставив превыше всего начало божественной истины, источник всяческой силы и власти, — низвело таким образом самый принцип государственный на низшее, подобающее ему место» (Аксаков И. С. Ф. И. Тютчев и его статья: «Римский вопрос и папство» // ПО. 1875. № 10. С. 328).

Борьба между Западом и нами готова разгореться еще жарче… — Предвидение Тютчева оказалось пророческим не только ближайшим образом, по отношению к Крымской войне, но и в долгосрочной перспективе мировых войн XX в. См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 337*.

…Восточная Церковь перед лицом Рима ‹…› является законной наследницей вселенской Церкви. — До XI в. весь христианский мир составлял одну Вселенскую Церковь и канонические и обрядовые различия не отделяли Западную Церковь от Восточной. Позднее преувеличение размеров и характера власти римского первосвященника, догматические (добавления к христианскому Символу веры учения о filioque, т. е. об исхождении Святого Духа «и от Сына»), литургические (учение об опресноках) и иные принципиальные особенности западного христианства (см. о них подробнее в коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 374–375*) привели в 1054 г. к схизме, т. е. к его окончательному расхождению с восточным. Православная Церковь сохранила неизменным учение Христа и апостолов в том виде, в каком оно изложено в Священном Писании, Священном Предании и в древних символах Вселенской Церкви, осознавая себя законной наследницей последней.

С помощью очевидного захвата прав и обязанностей вселенской Церкви. — После разделения Церкви западная ее часть, несмотря на отход от вселенского предания и изменение его, стала называть себя «кафолической», т. е. вселенской в отношении ко всему христианскому миру, что и позволяло Тютчеву говорить о нарушении в ней высшей божественной легитимности. Это нарушение усугублялось также отождествлением папы с Церковью и утверждением его роли как представителя апостола Петра, которому, по словам Григория VII, «Бог дал власть вязать и разрешать и на земле и на небе, никого не исключая из-под его власти».

…для достижения искомой цели он не гнушался никакими средствами: ни насилием, ни хитростью, ни кострами, ни иезуитами. — См. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 381–382*, 387–389*.

Для сохранения единства веры он не побоялся исказить Христианство. — Более развернуто об искажении основополагающих начал подлинного христианства в римском католицизме см. ст. «Римский вопрос*» (с. 161–163), где Тютчев подчеркивает исходное и судьбоносное значение «искаженного», «поврежденного», «развращенного» христианства в развитии западной истории.

Три столетия назад Рим вверг половину Европы в ересь, а ересь ввергла ее в безверие. — Отмечается триединая связь между искаженным римско-католическим христианством, «ересью» протестантизма и атеизмом.

…Римского престола, подчинившего Церковь вопреки соборным решениям. — Преувеличенное представление Римской кафедры о ее догматическом, каноническом, юридическом первенстве и не ограниченной решениями Соборов власти во всей Церкви проявилось уже во II в., когда на Поместных Соборах в Палестине, Понте, Галлии и в самом Риме обсуждался спорный вопрос о времени празднования Пасхи и когда римский епископ Виктор отлучил и лишил евхаристического общения малоазийских христиан, склонных следовать не римской практике, а восходившей к апостолу Иоанну Богослову традиции. В IX в. папа Николай I, пользуясь борьбой «непримиримых» и «икономистов» в Византийской Церкви и игнорируя соборные определения, объявил патриарха Фотия лишенным сана как «восхитителя Константинопольского престола», а его преемник Адриан II провозгласил собственную неподсудность и право суда над всеми предстоятелями Поместных Церквей, потребовал осуждения участников Константинопольского Собора 867 г. и подписания ими документа о признании верховной власти папы и о предании Фотия анафеме. Несмотря на решения Великого Свято-Софийского Собора 879–880 гг., на котором произошла реабилитация патриарха Фотия, преодоление церковной смуты и осуждение добавления «филиокве» к Символу веры, достигнутое временное единство между Востоком и Западом на православных началах, устремленность Римского престола к безусловному первенству и могуществу по образцу абсолютной светской власти способствовала окончательной схизме. После разрыва с православным Востоком мнение о непогрешимости и власти римского папы над Церковью продолжает еще более укрепляться на Западе, хотя Пизанский, Констанцский и Базельский Соборы в первой половине XV в. отвергли абсолютистский примат Рима и подчинили его в делах веры соборным решениям.

…проявление Божественного правосудия, незримо присутствующего во всем происходящем в мире. — Здесь Тютчев настаивает на Богооткровенном характере и провиденциальной закономерности исторического процесса.

…ультрамонтанская политика… — Т. е. политика ультрамонтан, представителей религиозно-политического течения (ультрамонтанства) в католицизме, ставившего себе целью восстановление престижа пап после их Авиньонского пленения, т. е. вынужденного пребывания с 1309 по 1377 г. в Авиньоне, начало которому положил Климент V, подчинившийся диктату французского короля Филиппа IV в ходе спора о прерогативах духовных и светских властей. Сам термин «ультрамонтанство» (от лат. ultra — далее, за пределами, по ту сторону и montes — горы, букв. — находящееся по ту сторону гор, т. е. за Альпами по отношению к Франции, в Риме) возник первоначально во Франции и Германии и с XV в. означает крайние устремления в католицизме, признающие власть папы выше соборной, а в светской области — выше всякой государственной, отрицающие самостоятельность национальных церквей и направленные на усиление неограниченного влияния и вмешательства Римского престола в религиозные и светские дела других государств. В XVI в. наиболее активными ультрамонтанами стали иезуиты. Одним из проявлений ультрамонтанства в начале XIX в. могут служить идеи Ж. де Местра, который, как и Тютчев, выступал против революционных изменений в обществе, но, в отличие от последнего, предлагал для этого создать союз католических монархий, объединенных властью папы. На I Ватиканском Соборе ультрамонтане добились провозглашения догмата о непогрешимости папы. Их влияние отразилось и в «Силлабусе» (от лат. Syllabus — перечень) — в приложении к энциклике Пия IX от 8 декабря 1864 г. («Перечень главнейших заблуждений нашего времени»), в котором осуждались общественные и научные тенденции и принципы (социализм, коммунизм, атеизм, рационализм, свобода воли и т. п.), умаляющие авторитет и влияние папства. Тютчев откликнулся на это стих. «Encyclica» (т. е. папское послание — лат.):

‹…› Столетья шли, ему прощалось много, Кривые толки — темные дела — Но не простится правдой Бога Его последняя хула… Не от меча погибнет он земного, Мечом земным владевший столько лет, — Его погубит роковое слово: «Свобода совести есть бред!»

(1864)

Этот факт отметил более трех столетий назад величайший итальянский историк нового времени. — Имеется в виду Никколо Макиавелли, подчеркивавший в XII главе «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия»: «Если бы князья христианской республики сохраняли религию в соответствии с предписаниями, установленными ее основателем, то христианские государства и республики были бы гораздо целостнее и намного счастливее, чем они оказались в наше время ‹…› Так вот, мы, итальянцы, обязаны Церкви и священникам прежде всего тем, что остались без религии и погрязли во зле. Но мы обязаны им еще и гораздо большим, и сие — вторая причина нашей погибели. Церковь держала и держит нашу страну раздробленной ‹…› Укоренившись в Италии и присвоив себе светскую власть, римская Церковь не оказалась ни столь сильной, ни столь доблестной, чтобы суметь установить собственную тиранию надо всей Италией и сделаться ее государем ‹…› Таким образом, не будучи в силах овладеть всей Италией и не позволяя, чтобы ею овладел кто-нибудь другой, Церковь была виновницей того, что Италия не смогла оказаться под властью одного владыки, но находилась под игом множества господ и государей. Это породило столь великую ее раздробленность и такую слабость, что она делалась добычей не только могущественных варваров, но всякого, кто только ни желал на нее напасть» (Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982. С. 409–410).

…ультрамонтанское влияние подавило, погасило все самое чистое, истинно христианское в галликанской Церкви? — Галликанство (от лат. назв. Франции — Галлия) — возникшее в XIII в. течение среди французских католиков, направленное на достижение самостоятельности и независимости национальной церкви от Римского престола. На созванном в 1682 г. Людовиком XIV национальном Соборе была принята Декларация галликанского духовенства, ограничивающая власть папы. Когда революционные события первой половины XIX в. заставляли правящие круги Франции искать поддержки у Римского престола и ультрамонтан, ослаблявшееся ранее влияние галликанства сошло на нет.

Не Рим ли разрушил Пор-Рояль и, лишив Христианство наиболее доблестных защитников, так сказать, руками иезуитов обезоружил его перед нападками философии восемнадцатого века. — Пор-Рояль — монастырь, основанный в 1204 г. в предместье Парижа, а в 1625 г. обосновавшийся еще и в самой столице Франции. С Пор-Роялем тесно связаны имена крупных философов, писателей, ученых (Б. Паскаль, Ж. Расин, А. Арно, П. Николь и др.). Оба монастыря боролись с папством и иезуитами за чистоту христианства и стали оплотом янсенизма, сформировавшегося в 30-е гг. XVII в. религиозного течения в католицизме (по имени голландского теолога Янсения) и выступавшего как полемическая реакция на влияние возрожденческого гуманизма, на рискованные компромиссы и чрезмерное обмирщение церковной жизни, как попытка сохранить и упрочить авторитет подлинного христианства. Политико-государственные притязания пап, слишком мирские устремления в некоторых монашеских орденах, распространенное у иезуитов применение юридического взгляда на отношения человека к Богу, приспосабливание к вопросам совести приемов, выработанных гражданским судопроизводством, делали из Церкви «слишком человеческий» институт. Янсенисты, напротив, подчеркивали изначальную слабость испорченного первородным грехом свободной воли человека, хрупкость его земных устремлений, первостепенную роль благодати и предопределения, необходимость строгих религиозных правил и нравственного самосовершенствования. Деятельность янсенистов и Пор-Рояля нашла принципиальных противников в лице иезуитов, осуждалась римским папой и преследовалась королевской властью. В 1709 г. монастырь был уничтожен. Такое отношение «поврежденного», говоря словами Тютчева, христианства к подлинному и ослабление последнего давало в XVIII в. представителям просветительской философии (Вольтер, Кондорсе, Дидро, Гольбах, Гельвеций и др.) аргументы в их атеистической и материалистической пропаганде. Аналогично Тютчеву оценивал значение Пор-Рояля И. В. Киреевский, писавший о его насельниках (в ст. «Сочинения Паскаля, изданные Кузенем», «О необходимости и возможности новых начал для философии») как о выразителях христианского любомудрия, преодолевающих односторонность римской схоластики и философского рационализма. «Но происки иезуитов разрушили Пор-Рояль с его уединенными мыслителями; с ними погибло и рождавшееся живительное направление их мыслей ‹…› Таким образом, самобытная философия Франции замерла в самом зародыше, и образованность французская, требовавшая какого-нибудь умственного дыхания, должна была подчиниться хохоту Вольтера и законам чужой философии, которая явилась тем враждебнее для религиозных убеждений Франции, что не имела с ними ничего общего» (Киреевский. С. 301).

…наших несчастий в семнадцатом столетии… — Имеется в виду поддержка самозванцев и вторжение Польши (в правление короля Сигизмунда) в Россию, сопровождавшееся активизацией тайной деятельности Рима: «Римский двор внимательно следил за отношениями Лжедимитрия к Польше, потому что от них всего более зависело дело католицизма, введение которого в свое государство обещал самозванец папе…» (Соловьев С. М. Соч.: В 18 кн. М., 1989. Кн. IV. Т. 7–8. С. 427–428).

Он опустошил народные силы в Богемии и развратил нравственный дух в Польше… — Богемия (Чехия) приняла крещение, как и Русь, от Византии, но затем началось «наступление» Рима. Деятельность славянских просветителей, равноапостольных Кирилла и Мефодия, оставила заметный след в историческом и культурном развитии Чехии. Около 880 г. Мефодий крестил чешского короля Борживого. Но уже в 885 г. греко-славянское богослужение было запрещено вел. кн. Моравии Святополком, а ведущие позиции стала занимать католическая Церковь. Предреформационное гуситское движение в XV–XVI вв. (о его оценках Тютчевым см. далее ст. «Римский вопрос*») явилось реакцией на «искажения» христианства в католицизме. Папство было вынуждено сделать ряд уступок гуситам, но затем восстановило господствующее положение, после того как в первой трети XVII в. Чехия попала под власть Габсбургов. Что же касается развращения нравственного духа Польши, то Тютчев подразумевает здесь революционный настрой католических священников в ней.

…хранилище веры, исключительное право владения которым он норовился присвоить себе даже ценою схизмы. — Со второй половины IX и в особенности в первой половине X в. папство вступило в упорную борьбу за проникновение в славянские страны. «Притязания на Болгарию, Сербию, Моравию и Богемию, открытое наступление на восточную церковь и славянскую литургию, введенные в этих странах со времен Мефодия и Константина (864–870 гг.), приводили к острым столкновениям, имевшим характер отнюдь не только религиозный ‹…› Несмотря на энергичное противодействие, которое оказывали германо-католическим захватчикам народные массы в этих странах, в течение нескольких десятилетий германским прелатам удалось во многих местах вытеснить восточный христианский культ (славянскую литургию, обрядность), заменив его латинским богослужением. Тем не менее некоторые элементы славянской литургии сохранялись в Моравии и в Богемии в течение длительного времени, в Кроатии же они встречались и в XIX в.» (Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. М., 1959. С. 17–19). См. также: Dvornik F. Rome, Kiev et Byzance au IX si#232;cle. P., 1924.

…мы имеем в своих союзниках против Рима его историю… — См. выше, а также коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 375–382*.

…охватившая ныне Европу религиозная реакция… — Подразумевается активная роль католицизма в социально-культурной жизни Франции 1830–1840 гг., когда проповеди популярных священников привлекали большое общественное внимание. «Аббат Дюпанлу и проповедник Равиньян, — писал П. В. Анненков, — составляют первые звенья той религиозной реакции, которая обнаружилась в последнее время в Париже. Надо вам сказать, что обстоятельства приготовили и очистили ей дорогу, так что появление ее никого не удивило. Всякий, кто пожил в Париже месяцев шесть или семь, как я, скажет вам о необычайном равнодушии общества ко всему, что делается перед глазами его, о потере им последней веры в свои собственные идеи, в дело рук своих, о изнеможении и апатии его ‹…› И вдруг раздается голос старого католицизма, который никак не может отстать от Западной Европы, им вскормленной, и является к детищу тотчас, как задумалось оно после тревоги широкого пира. Если принять в соображение, что теперь идет дело не о семинарии, не о десятине какой-нибудь, а о введении католицизма в нравы и о принятии им под покров вопросов века, то нынешняя религиозная реакция может иметь важные последствия для Франции» (Анненков П. В. Парижские письма. М., 1983. С. 61–62). О «грозных волнах ультрамонтанских» см. в записи А. И. Тургенева от 10 марта 1845 г. (Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники (1825–1826). Л., 1964. С. 264).

…папизм составляет всю слабость католицизма. — Имеется в виду идея притязания пап, их борьба за власть и абсолютное светское верховенство, приводившая в ходе истории к искажению и ослаблению подлинного христианства.

Сила без слабости сохраняется лишь во вселенской Церкви. — Подразумевается Единая, Святая, Соборная и Апостольская Церковь, дух и предание которой сохраняются после схизмы в Восточной Церкви и сила которой заключается во вменяемости по отношению к искажениям и «слабостям» исторического христианства и человеческой природы, в устремлении к сбережению неизменной чистоты и изначальной цельности связи человека с Богом. «Церковь, — писал А. С. Хомяков, — живет даже на земле не земною, человеческой жизнию, но жизнию божественной и благодатною. Посему не только каждый из членов ее, но и вся она торжественно называет себя святою. Видимое ее проявление содержится в таинствах; внутренняя же жизнь ее в дарах Духа Святого, в вере, надежде и любви. Угнетаемая и преследуемая внешними врагами, не раз возмущенная и разорванная злыми страстями своих сынов, она сохранилась и сохраняется неколебимо и неизменно там, где неизменно хранятся таинства и духовная святость, — никогда не искажается и никогда не требует исправления. Она живет не под законом рабства, но под законом свободы, не признает над собой ничьей власти, кроме собственной, ничьего суда, кроме суда веры (ибо разум ее не постигает), и выражает свою любовь, свою веру и свою надежду в молитвах и обрядах, внушаемых ей духом истины и благодатью Христовою» (Хомяков 1994. С. 16).

…в первые дни Реформации, когда вожди этого религиозного движения ‹…› единогласно взывали к Восточной Церкви. — Здесь интерпретируется обращение Лютера в его диспутах со сторонниками папы (после обнародования им на дверях Виттенбергского храма знаменитых девяноста пяти тезисов по вопросам отпущения грехов) к православной конфессии, не подчиненной Римскому престолу, как к возможности существования иных, не связанных с папством, форм христианства.

…это вопрос об Империи. — См. трактат «Россия и Запад»* и коммент. к нему (с. 452–461*).

…православный Восток, весь этот огромный мир, возвышенный греческим крестом, един в своем основополагающем начале и тесно связан во всех своих частях, живет своей собственной жизнью, самобытной и неразрушимой. — Здесь Тютчев повторяет мысль о православно-славянском своеобразии России и Восточной Европы.

…Бог ‹…› восхотел исправить эти две ошибки, для чего и сотворил московского Царя. — Почтительное отношение славян к «московскому Царю» как к единственно приемлемому и законному заступнику Тютчев отметит в ст. «Россия и Революция», используя услышанный от И. С. Гагарина зимой с 1833 на 1834 г. рассказ австрийского генерала Ф. Шварценберга, который признавался И. С. Гагарину: «Ваше правительство не знает всех своих сил. Например, я вхожу в хижину поселянина в одной из наших австрийских областей. На стене прилеплена облатками бумажная довольно уродливая картина, представляющая человека в белом мундире. “Цо то?” — спрашиваю я поселянина. “То австрийский царь”. А тут рядом другая такая же фигура в зеленом мундире. “Цо то?” — “То наш царь”. А приметьте, прибавлял Шварценберг, этот царь, которого австрийский мужик называет своим царем, в противоположность австрийскому императору, это русский император» (цит. по: ЛН-2. С. 53).

…Запад ‹…› рассматривает населяющие Турцию народности лишь как добычу для раздела. — Благодаря победе России в войне с Османской империей 1828–1829 гг. балканские провинции Порты (Болгария, Фракия, Македония, Босния и Герцеговина, Албания) постепенно вовлекались в международные отношения и вызывали все большее внимание соперничавших на Балканах европейских государств, которые, опасаясь там укрепления позиций России, усиливали свое политическое влияние, расширяли торгово-экономические связи, вели религиозно-культурную пропаганду. Например, французское правительство, используя стремление болгар к созданию национальных школ, открывало в их землях католические школы с преподаванием на болгарском языке и с участием подготовленных в Руане священников-славян, а министр иностранных дел Ф. Г. Гизо полагал, что подобные школы в турецких владениях помогут более эффективному проведению на Балканах французской политики. Обеспокоенная усилением католической экспансии Франции на Востоке, Англия выступила в начале 1840-х гг. в защиту протестантизма в Османской империи. В свою очередь, австрийское правительство воспользовалось правом покровительствовать католикам для обеспечения значительного влияния в Боснии и Западной Герцеговине. Именно подобные тенденции давали Тютчеву материал для далеко идущих выводов.

Запад попросту хотел бы в девятнадцатом веке вновь вернуться к тому, что он уже пытался делать в тринадцатом… — Имеется в виду правление папы Иннокентия III (1198–1216), когда был организован IV крестовый поход, во время которого крестоносцы заняли столицу Византии Константинополь и на несколько десятилетий утвердились на Востоке.

…прозелитизм Запада, убежденного, что всякое общество, не устроенное в точности по западному образцу, недостойно существования. — Это убеждение по-своему проявилось во время схизмы, когда в ответ на предложение Константинопольского патриарха Михаила Керулария о восстановлении общения с Востоком папа Лев IX заявил, что римская Церковь — «глава и мать Церквей», а если найдется народ, придерживающийся иного мнения, то такой народ есть «собрание еретиков», «скопище схизматиков», «синагога сатаны», «совершенное ничто»… Подобная позиция во многом предопределяла и крестовые походы против «неверных», а также последующие завоевательные планы и войны Запада, деятельность иезуитов и т. п. С другой стороны, социальные и культурные достижения греко-римского и романо-германского мира отождествлялись с общечеловеческой цивилизацией и историческим прогрессом, что как бы принуждало разные народы повторять чужую жизнь, насильственно переносить на свою почву результаты естественного развития европейских стран, оправдывать тиранию и рабство (ср. высказывание В. Г. Белинского о законности владычества «цивилизованной» Турции над южными славянами как народом с более низкой культурой). Подобную логику А. А. Григорьев определял как посягательство на органическую историю предков и живую жизнь современников «во имя узкой теории, во имя условного идеала образованности и нравственности, как будто вне его, этого германо-романского идеала, ничего не было в прошедшем и будущем для человечества» (Григорьев А. Эстетика и критика. М., 1980. С. 171). В критическом отношении к идее однородного человечества и «единоспасающей» европейской цивилизации, порою становящейся агрессивной к другим культурам, Тютчев в той или иной степени солидарен со славянофилами, почвенниками, евразийцами, с А. А. Григорьевым, Н. Н. Страховым, К. Н. Леонтьевым, Н. Я. Данилевским, А. С. Хомяковым, И. В. Киреевским, Н. С. Трубецким, Ф. М. Достоевским, Н. В. Гоголем, А. С. Пушкиным и др. В прозелитизме Запада он находил и один из истоков наблюдавшейся им русофобии.

…исторический Промысел, сокрытый в таинственной глубине человеческих дел… — Здесь Тютчев вновь отмечает провиденциальную закономерность исторического процесса. См. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 371–372*.

Уже в тринадцатом веке Восточная Империя ‹…› нашла в себе достаточно жизненных сил, чтобы отбросить латинское владычество… — О неудавшейся попытке латинского владычества см. коммент. С. 304*.

…с тех пор подлинная Восточная Империя, православная Империя, значительно восстановилась после своего упадка. — Подразумевается преемственное продолжение византийских традиций православной державности на Московской Руси после падения Константинополя в 1453 г. и образования сильного централизованного государства в правление Ивана III.

…западная наука ‹…› судила о Восточной Империи так, как недавно господин де Кюстин судил о России… — Подразумеваются искаженные политическими, идеологическими, психологическими штампами суждения автора «России в 1839 году».

Поныне никто не сумел верно оценить ‹…› основного жизненного начала, обеспечившего тысячелетнее существование Восточной Империи… — Речь идет о православном христианстве.

…Христианство ‹…› каким его выразила Восточная Церковь ‹…› отождествившееся не только с национальным началом государства, но и с сокровенной жизнью общества. — Впечатлениями об органическом единстве «верослужения» и «жизни» Тютчев делится в 1843 г. с женой после посещения часовни с чудотворной иконой Иверской Божьей Матери: «Одним словом, все произошло согласно с порядками самого взыскательного православия… Ну что же? Для человека, который приобщается к ним только мимоходом и в меру своего удобства, есть в этих формах, так глубоко исторических, в этом мире Византийско-русском, где жизнь и верослужение составляют одно, — в этом мире столь древнем, что даже Рим, в сравнении с ним, пахнет новизною, есть во всем этом для человека, снабженного чутьем для подобных явлений, величие поэзии необычайное, такое величие, что оно преодолевает самую ярую враждебность… Ибо к ощущению прошлого, — и такого уже старого прошлого, — присоединяется невольно, как бы предопределением судьбы, предчувствие неизмеримого будущего…» (цит. по: Биогр. С. 21). Влияние восточного христианства на «сокровенную жизнь» простого человека был вынужден признать даже А. де Кюстин, что было отмечено Н. В. Гоголем: «Широкие черты человека величавого носятся и слышатся по всей Русской земле так сильно, что даже чужеземцы, заглянувшие вовнутрь России, ими поражаются еще прежде, чем успевают узнать нравы и обычаи земли нашей. Еще недавно один из них, издавший свои записки с тем именно, чтобы показать Европе с дурной стороны Россию, не мог скрыть изумления своего при виде простых обитателей деревенских изб наших. Как пораженный, останавливался он перед нашими маститыми беловласыми старцами, сидящими у порогов изб своих, которые казались ему величавыми патриархами древних библейских времен. Не один раз сознался он, что нигде в других землях Европы, где ни путешествовал он, не представлялся ему образ человека в таком величии, близком к патриархально-библейскому. И эту мысль повторил он несколько раз на страницах своей растворенной ненавистью к нам книги» (Гоголь. С. 181).

Она заняла только кромку мира, уготованного ей Провидением… — Здесь Тютчев вновь подчеркивает провиденциальный характер истории.

Вот почему эта Империя, несмотря на величие своего основного начала, постоянно оставалась в состоянии эскиза… — Об «эскизности» «первой» (Византийской) империи, которую должна продолжить и восполнить Россия, см. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 276–277*.

…в 1462 году, великий Иван III вступил на престол в Москве. — Подчеркивается роль вел. кн. Московского и всея Руси Ивана III в укреплении единодержавия и в завершении объединения русских земель в большое и сильное государство, которое осознавало себя как наследника Византийской империи и столица которого вскоре станет восприниматься как Третий Рим. Историк С. М. Соловьев писал: «…державы Западной Европы узнают, что на северо-востоке существует обширное, самостоятельное Русское государство кроме той Руси, которая подчинена польским королям, и начинают отправлять в Москву послов, чтобы познакомиться с новым государством ‹…› Иоанну III принадлежит почетное место среди собирателей Русской земли, среди образователей Московского государства; Иоанну III принадлежит честь за то, что он умел пользоваться своими средствами и счастливыми обстоятельствами, в которых находился во все продолжение жизни» (Соловьев С. М. Соч. Кн. III. Т. 5–6. С. 8–9).

…теперь же стремится подорвать основания этой Церкви философской проповедью. — Возможно, Тютчев имеет в виду сочинения французского политического деятеля и католического мыслителя Ж. де Местра, критически относившегося к православной конфессии и провозглашавшего теократию римского папы высшим выражением божественной монархической власти, или популярные во Франции 1830–1840 гг. проповеди аббата Ф. де Ламенне и А. Лакордера, пытавшихся соединить традиционное христианство с социалистическими идеями и пролетарскими требованиями и тем самым подрывавших его основания. П. В. Анненков упоминает о близком к христианскому социализму «новом проповеднике г. Шателе, который воспевает хвалы даже автору “Орлеанской девственницы”» (Анненков П. В. Парижские письма. С. 63). Подразумевается также религиозно-культурная экспансия европейских стран на Востоке (см. коммент. С. 304*). В более широком и глубоком плане (не политическом и идеологическом, а онтологическом и историософском) соотношение между Откровением и философией оценено Тютчевым в его принципиальном возражении Ф. В. Шеллингу (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 415–416*).

…он стремится подстрекать и покровительствовать там созданию малых незаконнорожденных народностей… — Тютчев полагал, что дробление, поддержка или, напротив, осуждение тех или иных национально-освободительных движений среди славянских народов, тяготевших к России, является составной частью политики западных государства в их достижении собственных целей и выгод.

Происходившее недавно в Греции… — Имеется в виду восстание греческого населения против правления немцев-католиков (в 1832 г. сын баварского императора Людвига I Оттон I занял греческий престол по соглашению европейских государств). Оно в известной мере инициировалось Англией, стремившейся обеспечить за собой преобладающее влияние в Греции, вопреки намерениям двух других ее «держав-покровительниц» — Франции и России. Тем не менее в подготовке договора участвовали представители как «английской», так и «французской» и «русской» партий, а также патриотически настроенные офицеры. Народный бунт в Афинах усиливался, грозя уже самому существованию монархии в Греции. Оттон I вынужден был пойти на уступки восставшим, требовавшим конституционных изменений — создания временного правительства, увольнения иностранцев с государственной службы и т. д., что встретило одобрение иностранных посланников в Греции и их правительств. Лишь Николай I как последовательный приверженец монархического принципа и антиконституционалист выразил возмущение лояльным отношением к бунтовщикам своего посланника Г. А. Катакази и приказал отозвать его. Смягчить недовольство царя пытался К. В. Нессельроде, убеждавший его, что новое правительство тесно связано с духовными, историческими, политическими принципами самодержавной России, с религиозным и нравственным началами, объединяющими русский и греческий народы: хотя революционная группа «подняла мятеж для получения конституции, она очень далека от того, чтобы быть преданной конституционным теориям в том значении, которое им придают во Франции и в Англии, и очевидно, что по существу она хотела действовать в интересах православной религии, столь неблагоразумно пренебрегаемой королем Оттоном» (цит. по: Международные отношения на Балканах. 1830–1856 гг. М., 1990. С. 109). Тютчев надеялся, что действия в интересах православной религии позволят, как он пишет далее, укрепить духовную связь между «маленькой страной и великим целым».

Мы чересчур походили на учеников… — Подразумевается постоянная оглядка на Европу и западническая подражательность, сопутствовавшие русской истории и политике, общественной и культурной деятельности. Именно такое «ученичество» мешало, по мнению Тютчева, постигать двойной принцип (христианско-державный) исторического существования России, который он называет выше. В ст. «Мнение русских об иностранцах», сочувственно воспринятой поэтом, А. С. Хомяков подчеркивал, что «при нашей ученической зависимости от западного мира мы только и можем позволить себе поверхностную поверку его частных выводов и никогда не можем осмелиться подвергнуть строгому допросу общие начала или основы его систем» (Хомяков 1988. С. 107). Тютчев в своих политических статьях стремится как раз преодолеть подобную зависимость и на почве конкретных событий и фактов выделить «общие начала» западного мира.

…в абсурдном и тем не менее всеобщем мнении, признающем и даже преувеличивающем нашу материальную силу и вместе с тем сомневающемся в том, что такое могущество одушевлено нравственной и самобытной исторической жизнью. — См. коммент. С. 293*.

…Империя ‹…› оказывающаяся единственной выразительницей двух необъятных явлений: судеб целого племени и лучшей, самой неповрежденной и здоровой половины Христианской Церкви. — Тютчев неоднократно подчеркивает онтологические и исторические «преимущества» (ими можно при должном их осознании воспользоваться или, напротив, не воспользоваться) связи славянских народов (прежде всего русского) с «лучшим», неискаженным и неразвращенным христианством в православии.

…современное поколение так заблудилось в тени горы, что с трудом различает ее вершину?.. — Ср. аналогичный образ горы применительно к России (коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 250*), историческое величие и значение которой, по мнению Тютчева, недопонимают ее «торопливые» защитники от инвектив книги А. де Кюстина «Россия в 1839 году».

Не должны ли мы сами положить конец такому положению дел? — Тютчев был сторонником более активной политики в нейтрализации антирусской пропаганды и поиске на Западе интеллектуальных сил, симпатизировавших России и способных достойно освещать ее интересы в заграничной печати. В этом он отличался от Николая I, склонявшегося к действию по принципу: «собака лает, а караван идет».

…о недавнем прискорбном и скандальном отступничестве… — Можно предположить, что речь идет о тайном переходе в 1842 г. в католичество И. С. Гагарина, приятеля и сослуживца Тютчева по дипломатическому представительству в Мюнхене, и принятой им на себя миссии. «Гагарин считал своей миссией “обращение в истинную веру не только России, но и всех славянских стран, все еще пребывающих в схизме”, что и было им изложено в сочинении, написанном при вступлении в 1842 г. в орден иезуитов» (Дмитриева Е. Е. Обращения в католичество в России в XIX в. // Мировое Древо. М., 1996. Вып. 4. С. 93).

…в состоянии раздробленности существующих в Европе мнений и интересов… — Т. е. монархических, республиканских, демократических, социалистических, коммунистических, гуманистических и т. д. «мнений» и разнообразных противоборствующих политических и экономических «интересов» в Европе.

Не раз люди выдающиеся ‹…› давали мне недвусмысленные знаки своей доброй воли и благосклонного отношения к нам. — К числу таких людей Тютчев мог относить известного немецкого профессора-эллиниста Ф. Тирша, выступавшего с грекофильскими и прорусскими статьями в AZ, или мюнхенского востоковеда Я. Ф. Фалльмерайера (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 445–447*). А. И. Тургенев в письме от 9 августа 1842 г. сообщал брату о своем разговоре с Тютчевым: «…он много рассказывал мне о некоем Фалльмерайере, бывшем мюнхенском профессоре, который, говорят, является русским шпионом и о котором передавали мне в Киссингене как о человеке, способном служить нашим интересам в немецких газетах, но чьими услугами Россия не пользуется» (цит. по: НЛО. 1992. № 1. С. 93).

…истинно полезным было бы ‹…› обосноваться в самой уважаемой газете Германии, иметь в ней авторитетных и серьезных посредников… — Имеется в виду AZ. По словам Тютчева (в передаче А. И. Тургенева в письме брату от 7 июля 1842 г.), эта газета «охотно вошла бы в отношения с нами; она это много раз предлагала и даже сулила деньги тем, кто станет писать для нее о России, но тогда наше министерство [иностранных дел] кобенилось: с презрением отвергло предложение, говоря, что ему дела нет до того, что говорят или пишут немецкие журналисты о России» (там же).

…на местах будет находиться умный человек… — Таким человеком (с соответствующими полномочиями и функциями) Тютчев видел самого себя.

Если эта идея будет принята благосклонно… — О благосклонной реакции Николая I см. коммент. С. 288*.

РОССИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ

Автограф неизвестен. Возможно, его не существовало вообще, поскольку «записка» была продиктована Тютчевым жене (см. ниже).

Списки — Эрн. Ф. Тютчевой с заголовком «La R#233;volution et la Russie» — РГБ. Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 13. Л. 1-40. В конце первого — подпись рукою Д. И. Сушковой «Th#233;odore Tutchev», а в начале второго рукою К. Пфеффеля надписано: «1848. M#233;moire de Tutchev» («1848. Записка Тютчева»). Писарская копия без подписи и заглавия — в архиве Н. К. Шильдера (РНБ. Ф. 859. К. 30. Ед. хр. 12. Л. 1-10). Писарский экземпляр — архив Вяземских (РГАЛИ. Ф. 195. Оп. 1. Ед. хр. 1118. Л. 28–37). Перед первым абзацем отмечено рукою П. А. Вяземского: «Писано Тютчевым 1848, после февральской революции».

Первая публикация — M#233;moire pr#233;sent#233; #224; l’Empereur Nicolas depuis la R#233;volution de f#233;vrier par un Russe, employ#233; sup#233;rieur des affaires #233;trang#232;res // P. de B‹ourgoing›. Politique et moyens d’action de la Russie, impartialement appr#233;ci#233;s. P., 1849.

На фр. яз. под заглавием «La Russie et la R#233;volution» (в плане трактата «Россия и Запад» на месте 8-й главы тот же заголовок) с указанием имени автора и впервые в рус. переводе напечатано в РА. 1873. № 5. С. 895–912; 912–931. Публикация легла в основу Изд. СПб., 1886. С. 442–460 и 529–545; Изд. 1900. С. 474–492 и 559–576; Изд. Маркса. С. 295–307 и 344–351. Стала источником репринтного издания фр. и рус. текстов — Тютчев Ф. И. Политические статьи. С. 32–50 и 118–134, а также для напечатания в рус. переводе — Тютчев Ф. Русская звезда. С. 272–284; Тютчев Ф. И. Россия и Запад: Книга пророчеств. С. 131–149; в другом переводе — ПСС в стихах и прозе. С. 399–409.

Печатается по Изд. СПб., 1886. С. 529–545 (на фр. яз.). В печатаемый текст внесено изменение по первой публикации и спискам: «commencent d#233;j#224; #224; se dessiner» вместо «commencent d#233;j#224; #224; le dessiner» (25-й абз.).

Среди наиболее заметных разночтений между публикациями в РА и в Изд. СПб., 1886 можно отметить в последнем тенденцию понижения прописных букв в существительных и прилагательных, обозначающих национальную или конфессиональную принадлежность.


18/30 мая 1848 г. Эрн. Ф. Тютчева извещала своего брата К. Пфеффеля: «Дорогой друг, посылаю вам копию записки, которую мой муж продиктовал мне шесть недель тому назад ‹…› Прошу вас, сообщите эту статью Северину и скажите ему, что государь читал и весьма одобрил ее; он даже высказал пожелание, чтобы она была напечатана за границей. Однако, помимо того, что было бы очень трудно (если не сказать невозможно) рассчитывать на появление подобной статьи в “Allgemeine Zeitung”, момент для ее обнародования, повторяю, упущен. Надеюсь, что мой муж напишет другую статью, и тогда мы попросим вас содействовать ее переводу и публикации в Германии…» (ЛН-2. С. 225). Видимо, в ожидании «другой статьи» не терялась надежда и на напечатание «этой». Во всяком случае, Эрн. Ф. Тютчева прибегает к посредничеству П. А. Вяземского — передать «записку» мужа уже К. Пфеффелю через русского посланника в Мюнхене Д. П. Северина. Советуя последнему прочесть ее, П. А. Вяземский отмечает высокий градус переживания автором описываемых событий: «Ты легко вообразить себе можешь, как Тютчев теперь кипит и витийствует. Сначала, как пошла эта перепалка событий одно другого неожиданнее, я, право, был болен за него, что он изнеможет под тягостью впечатлений и потрясающих ударов. Но теперь он обдержался и новое возмущение ему нипочем» (РС. 1896. № 1. С. 91). При этом П. А. Вяземский «корректирует» мнение Эрн. Ф. Тютчевой об одобрительном отношении к «записке» Николая I: «Государь был, сказывают, очень ею недоволен. Жаль, что нельзя напечатать ее. А почему нельзя, право, не знаю. Мы уже чересчур осторожны и умеренны» (там же. С. 90). Можно предположить, что недовольство царя было вызвано призывами к активному заступничеству славян, входивших в государственный состав западных «союзников» России. Выбор между реальной поддержкой угнетенных единоверцев и соблюдением формальных законоуложений Священного союза, между национально-освободительными движениями и европейским равновесием монархических династий всегда представлял для Николая I нелегкую задачу. Думается, именно этот выбор объясняет недоумение П. А. Вяземского и поправку приведенной выше оценки Эрн. Ф. Тютчевой в ее очередном письме к брату 19 сентября / 1 октября 1848 г.: «Император готов разделить его точку зрения в теории, но отнюдь не на деле» (ЛН-2. С. 229).

Обойдя стороной первоначало христианской державности в «записке», К. Пфеффель акцентировал в ответе этатизм и панславизм: «Вы знаете, сестра, что я не сторонник панславизма; вы вспомните, может быть, что в моих письмах к г-ну Кольбу я настаивал на необходимости превращения Австрии в славянскую державу с тем, чтобы оказать противодействие стремлению России к поглощению. Продолжаю верить, что в этом состоит естественная роль Австрии и что в этом — единственный смысл ее существования, если так можно выразиться» (ЛН-2. С. 228). Здесь К. Пфеффель отчасти разделяет популярную с весны 1848 г. идею австрославизма, противопоставленную как пангерманизму, так и панславизму и подразумевающую независимость и равноправие славян внутри обновленной, конституционной Австрии. Вместе с тем К. Пфеффель был согласен с Тютчевым в определении духовных причин революции и распространял копии записки среди заинтересованных лиц в Германии и Франции. Одна из них оказалась в руках бывшего французского посланника в Мюнхене Поля де Бургуэна, с которым Тютчев был знаком и который опубликовал ее с комплиментарными оценками и полемическими комментариями в Париже в мае 1849 г. в составе брошюры «M#233;moire politique. Politique et moyens d’action de la Russie, impartialement appr#233;ci#233;s» («Политическая записка. Политика и способы действия России, беспристрастно оцененные»). Как сообщал К. Пфеффель, публикатор издал «записку» Тютчева тиражом в 12 экз., переданных Луи Наполеону Бонапарту, видному политическому деятелю Франции Матье де Моле, члену Законодательного собрания и главе монархической оппозиции Адольфу Тьеру и другим высокопоставленным лицам. При этом имя автора «записки» не указывалось, оригинальный текст был сокращен и опубликован под придуманным названием «M#233;moire pr#233;sent#233; #224; l’Empereur Nicolas depuis la R#233;volution de f#233;vrier par un Russe, employ#233; sup#233;rieur des affaires #233;trang#232;res» («Записка, представленная императору Николаю после Февральской революции одним русским чиновником высшего ранга Министерства иностранных дел»).

Характеризуя издательские мотивы и содержание комментариев, Р. Лэйн отмечает: «Свое решение напечатать “Записку” русского автора Бургуэн мотивировал необходимостью довести до сведения политических лидеров Французской республики этот документ, который “весьма точным образом определяет настроения Санкт-Петербургского кабинета” и является, по мнению Бургуэна, “своего рода манифестом (правда, чисто теоретическим)”, выражающим позиции России по отношению к революционным событиям в Западной Европе. Бургуэн утверждал, что это произведение “если и не санкционировано, то по крайней мере секретно разрешено русским правительством” (с. II), с “молчаливого согласия” которого и “было направлено в первых числах октября для немедленной публикации в одном из важнейших городов Германии” (с. IV). К моменту выхода брошюры Бургуэна “Записка” еще не была опубликована в Германии, тем не менее она уже приобрела там, по выражению того же Бургуэна, “полугласность”, поскольку широко распространялась среди германских политических деятелей в копиях (с. V). Это дало Бургуэну основание заявить: “При настоящем положении дел, вооруженный к тому же если и не формальным разрешением, то неофициальным согласием, я не вижу никаких препятствий к частичной публикации этого документа, которому самой судьбой предназначено появиться в немецких и французских газетах в полном виде” (с. V). Бургуэн не скрывал своего восхищения “бывшим коллегой по дипломатической службе”: он писал, что “Записка” — “труд одного из самых искусных и осведомленных чиновников той русской Канцелярии, где сформировалось ‹…› столько выдающихся дипломатов, столько политических редакторов, посвященных во все тонкости нашего языка”; далее он называет автора “Записки” “смелым и дерзким антагонистом” Февральской революции, а его “панславизм” “исполинскими бреднями”…» (ЛН-1. С. 234).

Реакцией на публикацию «записки» Бургуэном стало выступление обозревателя RDM, который также ошибочно оценивал ее как почти официальный документ, ловко запущенный в дипломатические круги и с мистической стороны освещающий скрытую политику царя. Он увидел в ней «самый манифест московского панславизма и его формулу, если не точную и ясную, то по крайней мере узнаваемо очерченную» (RDM. 1849. Vol. 2. 14 juin. P. 1053). По его мнению, французские либералы не понимают той угрозы для Европы, которая исходит от поддержки русским императором «славянских братьев и единоверцев» на Западе. В конце июня 1849 г. обширные выдержки из статьи Тютчева «Denkschrift dem Kaiser von Russland nach der Februar-Revolution #252;bergeben von einem h#246;heren Beamten im Ministerium der ausw#228;rtigen Angelegenheiten» («Докладная записка русскому императору, переданная после Февральской революции высокопоставленным чиновником в Министерстве иностранных дел») печатаются в AZ (№ 175. 24 Juni). 15/27 июня 1849 г. К. Пфеффель писал Эрн. Ф. Тютчевой из Мюнхена, не предпочтет ли поэт «полную публикацию этим полусообщениям? В таком случае я попросил бы нашего друга г-на Герара (известного французского историка Б. Э. Герара. — Б. Т.) послать в редакцию “Revue des Deux Mondes” ту копию, которая находится у него, и потребовать ее публикации. Если Тютчеву угодно, можно будет приложить сопроводительное письмо, имеющее целью поправить неверные утверждения г-на Бургуэна, и в частности заглавие “Записки”, которое этот искусный дипломат вздумал ей дать. Будьте добры, не медлите с ответом по этому поводу, Герар прочитал “Записку” с восторгом; она действительно маленький шедевр ‹…› Ваш муж может составить себе общеевропейскую известность в качестве политического писателя, — это зависит только от него самого» (ЛН-2. С. 232). Поэт не откликнулся на такое предложение, а через три недели отзыв о его статье немецкого католического публициста К. Э. Йарке «Glossen zur Tagesgeschichte» («Комментарии к текущей истории») появился в журнале «Historisch-Politische Bl#228;tter f#252;r das katholische Deutschland» (1849. Bd 24. 15 July). Анализируя этот отзыв, Р. Лэйн заключает, что его автора «в первую очередь интересуют три вопроса: определение Тютчевым революции, его отношение к попыткам объединения Германии и антикатолическая направленность его выступления. Йарке полагает, что немцам надлежало бы стыдиться того, что антихристианскую сущность революции впервые охарактеризовал русский автор. Он возражает против тютчевской мысли, что Германия — страна “разрушительной философии”, указывая на то, что долгое время литература была единственным связующим звеном между разрозненными германскими народами. Йарке добавляет, что русскому автору следовало бы познакомиться и с той Германией, которая ненавидит “разрушительную философию”. В качестве подтверждения антикатолической направленности “Записки” Тютчева цитируется шестнадцать строк, в которых католическая церковь обвиняется в отступничестве от христианских заповедей. Свою защиту католицизма Йарке превращает в нападение на православие, обвиняя его в тех же грехах, в которых Тютчев обвинял католицизм» (ЛН-1. С. 235). Накануне Крымской войны ст. «Россия и Революция» появилась в нем. переводе и была представлена как секретный документ русской дипломатии, подвергавшийся резкой критике редактора Ф. Паалцова: «Russische Denkschrift nach dem Februar-Ereigniss von 1848» («Русская докладная записка о февральских событиях 1848»). — Paalzow F. Aktenst#252;cke der Russischen Diplomatie. Erste Lieferung. B., 1854 (Паалцов Ф. Из деловых бумаг русской дипломатии. Б. 1854). В то же время, когда достоянием общественного внимания стали письма Ф. И. Тютчева к жене и ее брату К. Пфеффелю (см. вступ. к ст. «Римский вопрос*»), немецкий журнал «Historisch-Politische Bl#228;tter f#252;r das katholische Deutschland» (1854. Bd 33) также интерпретирует их содержание как выражение официальной точки зрения русского правительства и вновь обращается к его ст. «Россия и Революция». «С целью ввести читателя в курс дела относительно этих писем, — отмечает Р. Лэйн, — дается резюме статьи “Россия и Революция”. Избрав тютчевскую формулу о двух противостоящих друг другу в Европе “действительных силах” — Революции и России — ключом к пониманию международной политики России во время Восточного кризиса, анонимный обозреватель “Bl#228;tter…” переходит к опровержению этой формулы как упрощенной, цитируя ее десять раз на десяти страницах. При этом формулируется немецкая “средняя позиция”. Отклоняя альтернативу ”Россия или Революция”, автор утверждает, что такое противопоставление было бы совершенно верным, если бы не была забыта третья, “средняя”, сторона — немецкая. И заключает: “Tres faciunt collegium (Трое — уже коллегия — лат.), слава Богу!”» (ЛН-1. С. 243–244).

Все рецензенты и комментаторы, несмотря на различное восприятие, скорее акцентируют в статье Тютчева политические, нежели историософские вопросы. В стороне остается последовательное рассмотрение фундаментальной связи того или иного типа христианства (православия и католичества), обусловливающего коренные представления человека о себе и своих основополагающих ценностях, с принципиальными метаморфозами истории и неодинаковым пониманием государственных, общественных, идеологических устремлений и проблем.

В России «записка» ходила в списках и широко обсуждалась в московских и петербургских салонах. 22 июля 1848 г. С. П. Шевырев сообщал М. П. Погодину: «У Чаадаева есть мемория, Тютчевым написанная и читанная Государем, который желал, чтобы она была отпечатана. В ней просто объявление войны немцам за славян. Чаадаев хотел бы сообщить тебе эту меморию. Достань. Это весьма важно» (Барсуков. 1895. Кн. 9. С. 273). М. П. Погодин отвечал: «Записки Тютчева я не видал до сих пор. Прошу тебя достать ее и прислать мне поверней» (там же). С. П. Шевырев в свою очередь извещал, что «мемория Тютчева теперь у Бодянского. Ее можно иметь от Сушкова. Пошли к нему записку» (там же. С. 274). П. Я. Чаадаев, знакомивший летом 1848 г. с «запиской» московское общество, уведомлял С. П. Шевырева: «Вчера, бывши в Сокольниках, искал вашего дома, возвращаясь от Дюклу в темноте, но не нашел. Я имел с собою для вас меморию Тютчева, которую теперь вам посылаю. Желал бы очень дать ее прочесть Погодину, но не знаю, как бы это устроить; она мне нужна в понедельник. Прочитав, увидите, что вещь очень любопытная. Жаль, что нет здесь Хомякова: послушал бы его об ней толков» (Чаадаев. С. 339).

И уже в послании к автору «интересной записки о текущих событиях» П. Я. Чаадаев, соглашаясь с ее выводами, скрыто иронизирует по поводу недостаточной теоретической осознанности и практической внедренности выдвигаемой Тютчевым положительной идеи — России как истинно христианской державы и альтернативы Революции: «Но, признаюсь вам, меня повергает в изумление не то, что умы Европы под давлением неисчислимых потребностей и необузданных инстинктов не постигают этой столь простой вещи, а то, что вот мы, уверенные обладатели святой идеи, нам врученной, не можем в ней разобраться. А между тем ведь мы уже порядочно времени этой идеей владеем. Так почему же мы до сих пор не осознали нашего назначения в мире? Уж не заключается ли причина этого в том самом духе самоотречения, который вы справедливо отмечаете, как отличительную черту нашего национального характера? Я склоняюсь именно к этому мнению, и это и есть то, что, на мой взгляд, особенно важно по-настоящему осмыслить» (там же).


Уже давно в Европе существуют только две действительные силы: Революция и Россия. — Знаменательно, что представление о России и Революции как о главных противоборствующих силах было свойственно и классикам марксизма, хотя у них оно получало противоположные оценки и истолкования. Так, Ф. Энгельс в марте 1853 г. подчеркивал: «…на европейском континенте существуют фактически только две силы: с одной стороны Россия и абсолютизм, с другой — революция и демократия» (Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. М., 1957. Т. 9. С. 15). По его убеждению, ни одна революция не только в Европе, но и во всем мире не может одержать окончательной победы, пока существует теперешнее Русское государство — по-настоящему ее единственный страшный враг. В отличие от Ф. Энгельса, Тютчев рассматривал революционные социально-политические явления не обособленно, а как проявления фундаментальной метафизической тенденции бытия, в которой человек, подобно Адаму, противопоставляется Творцу и ставит себя на его место. Революция для Тютчева есть не только зримое историческое событие, но и — прежде всего — Дух, Разум, Принцип, следствием которого оно (со всем многообразием своих социалистических, демократических, республиканских и т. п. идей) является. Корень Революции — удаление человека от Бога, ее главный результат — «цивилизация Запада», «современная мысль», бесплодно полагающая в своем непослушании Божественной воле и антропоцентрической гордыне гармонизировать общественные отношения в ограниченных рамках «антихристианского рационализма». П. Я. Чаадаев, прочитавший «записку» Тютчева еще в рукописи и распространявший ее в московском обществе, был солидарен с ее выводом. «Как вы очень правильно заметили, — писал он автору, — борьба, в самом деле, идет лишь между революцией и Россией: лучше невозможно охарактеризовать современный вопрос» (Чаадаев. С. 339). Комментируя тютчевские воззрения, И. С. Аксаков подчеркивает: «Этот взгляд на Революцию не как на случайный взрыв, объясняемый злоупотреблениями власти, а как на нравственный факт общественной совести, обличающий внутреннее настроение человеческого духа и оскудение веры в Западной Европе, еще полнее развит у Тютчева в другой его статье, в связи с истолкованием папства ‹…› Заслуга Тютчева в том, что он ранее других постиг Революцию, взглянул на нее не как на практический факт, а как на явление человеческого духа, разоблачил внутреннюю логику ее процесса, безошибочно предсказал ее дальнейшие превращения и последствия и мужественно провозгласил свое осуждение во всеуслышание всей Европы, не смущаясь опасением прослыть за человека нелиберальных и ретроградных мнений, поборника деспотизма и т. д.» (Биогр. С. 137–138). Позднее, в письме к жене от 1/13 апреля 1854 г. Тютчев уточняет свой взгляд на противостояние России и Революции: «Восточный вопрос в том виде, как он теперь пред нами предстал, является не более и не менее, как вопросом жизни или смерти для трех предметов, доказавших до сих пор миру свою живучесть, а именно: Православная церковь, Славянство и Россия — Россия, естественно включающая в свою собственную судьбу оба первые понятия. Враги этих трех понятий прекрасно это сознают, и отсюда проистекает их вражда к России. Но кто эти враги? Как они называются? Не Запад ли это? Быть может, но в особенности это — революция, воплотившаяся на Западе, в коем нет теперь ни одного элемента, не пропитанного революциею» (СН. 1915. Кн. 19. С. 201). В контексте этих устойчивых убеждений неправомочным выглядит мнение Л. П. Гроссмана, что Тютчев, подобно Наполеону, носил в себе революцию и чуял в ней нечто родное и близкое, неудержимо влекущее к себе: «…революция в своем метафизическом плане соответствовала какой-то коренной сущности его души и полным тоном отвечала на ее заветнейшие запросы» (Гроссман Л. Тютчев и сумерки династий // Гроссман Л. Мастера слова. М., 1928. С. 59). С точки зрения Гроссмана, ключ камергера тщательно скрывает от нас трехцветную кокарду Тютчева-республиканца, сочувственного провозвестника наступающей республиканской эры, который не переставал изучать психологию и дух революции во всех ее формах (от греческого восстания и декабристского бунта через польские мятежи и европейские волнения до террора в России и Парижской коммуны) и в конце концов сменил «ужас перед грозным смыслом безбожной революции» на «признание в ней жизненных начал обновления и творческих сил». Подобные суждения противоречат букве и духу тютчевской мысли.

…отсутствие ума в нашем веке, отупевшем от рассудочных силлогизмов… — Тютчев отмечает отрицательное воздействие агрессивного рационализма, который он противопоставляет «уму», подлинной мудрости, позволяющей понимать и оценивать текущие события и явления не в позитивистской сокращенности, а в многомерной полноте исторических связей и судеб. Поэт неоднократно подчеркивал необходимость вменяемости человека по отношению к ограниченным возможностям своего ума в контексте сверхрационального постижения исторического бытия. «Мы увидим, — писал И. С. Аксаков, — как резко изобличает он в своих политических статьях это гордое самообожание разума, связывая с ним объяснение Европейской революционной эры, и как, наоборот, возвеличивает он значение духовно-нравственных стихий Русской народности ‹…› Его я само собою забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли; умалялось до исчезновения в виду Откровения Божия в истории, которое всегда могущественно приковывало к себе его умственные взоры» (Биогр. С. 45). Скептическое отношение Тютчева (как и других русских писателей, например Ф. М. Достоевского или Л. Н. Толстого) к рационально-логическому постижению мира и человека и к «научным» системам, конструируемым в отрыве от исторических традиций и религиозных корней, подчеркнуто в ст. В. Е. Ветловской «Проблема народности в публицистике Ф. И. Тютчева (В европейском контексте)» (РЛ. 1986. № 4. С. 149). Христианское Откровение стало в его мысли альтернативой подобным системам и особым знанием, преодолевающим их односторонность. Ср. суждение Н. В. Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Односторонность в мыслях показывает только то, что человек еще на дороге к христианству, но не достигнул его, потому что христианство дает уже многосторонность уму. Словом, храни вас Бог от односторонности! Глядите разумно на всякую вещь и помните, что в ней могут быть две совершенно противоположные стороны, из которых одна до времени вам не открыта» (Гоголь. С. 62–63).

Прежде всего Россия — христианская держава, а русский народ является христианским не только вследствие православия своих верований, но и благодаря чему-то еще более задушевному. — Для Тютчева православие является «духом», а славянская стихия — «телом» державы. Такое «избирательное сродство» и соподчинение в сочетании с особенностями исторического развития и создавало неподвластную прагматическому рассудку «задушевность» и «смиренную красоту» жертвенного самоотречения и сердечного бескорыстия, которые сам он различал в русском народе (см. стих. «Эти бедные селенья…» (1855), «Умом — Россию не понять…» (1866) и т. п.). В данном отношении взгляды Тютчева совпадали с мнениями других религиозных писателей и славянофильских мыслителей. Так, об органическом соединении христианских начал и славянской природы размышлял Н. В. Гоголь: «Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними…» (Гоголь. С. 192). Сходным образом высказывался и Н. Я. Данилевский: «Самый характер русских, и вообще славян, чуждый насильственности, исполненный мягкости, покорности, почтительности, имеет наибольшую соответственность с христианским идеалом» (Данилевский. С. 480). И в политических стихотворениях поэта о славянском единстве почти всегда присутствует христианская тема как его основа. Еще в 1842 г. он призывает благословение «Небесного Царя» и уповает на «Божью Благодать» в деле возрождения «Славянской Семьи» и «приближенья Света», в котором польский поэт А. Мицкевич может сыграть роль «вестника Нового Завета». Знаменательно и суждение «постороннего» лица, И. Г. Гердера, писавшего о «теле» славян: «Они были милосердны, гостеприимны до расточительства, любили сельскую свободу, но были послушны и покорны, враги разбоя и грабежей» (Гердер. С. 470–471). О влиянии «духа» на такое «тело» писал Ю. Ф. Самарин: «В национальный быт славян христианство внесло сознание и свободу ‹…› славянская община, так сказать, растворилась, приняла в себя начало общения духовного и стала как бы светскою, историческою стороною церкви» (Самарин Ю. Ф. Соч. М., 1900. Т. 1. С. 63). Исключительную роль христианства в душевно-духовном строе русских людей признавал и П. Я. Чаадаев, когда писал П. А. Вяземскому в 1847 г.: «Мы искони были люди смирные и умы смиренные; так воспитала нас Церковь наша. Горе нам, если изменим ее мудрому учению! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши» (Чаадаев. С. 314). В ст. «Россия и Запад» (написанной в годы Крымской войны и озаглавленной, как и трактат Тютчева) К. С. Аксаков определял «нравственный образ России» тем, что «христианское учение глубоко легло» в основание жизни русского народа. Ф. М. Достоевский в «Зимних заметках о летних впечатлениях» рассматривал эти категории как свойства высшего развития личности: «Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли» (Достоевский. Т. 5. С. 79).

Революция же прежде всего — враг христианства. — Этот антихристианский характер в классическом виде проявился во время Великой Французской революции в стремлении «дехристианизировать» и «натурализировать» сами рамки и основы общественной жизни. Так, при закрытии храмов вместо традиционных обрядов предлагался «культ Разума» (на праздновании этого культа в Соборе Парижской Богоматери Разум изображала актриса в голубом платье и с красной повязкой на голове). Основное содержание религии «Высшего Существа» заключалось в почитании «республиканских добродетелей». Решением Конвента в октябре 1793 г. вводился революционный календарь, согласно которому за начало летосчисления, или новой эры, принимался день провозглашения во Франции республики (22 сентября 1792 г.). Месяцы делились на декады по отличающей их погоде, растительности, плодам или сельскохозяйственным работам. Воскресные дни упразднялись, а вместо церковных праздников вводились революционные. Многие священники подвергались репрессиям, а регистрация браков, рождений и смертей была передана светским властям.

…шестидесяти лет… — Т. е. со времени Великой Французской революции, об антихристианском «новшестве» которой и размышляет далее автор.

…новым становится самовластие человеческого я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся с его помощью овладеть обществом. — Тютчев рассматривает «самовластие человеческого я» (как и Революцию — его непосредственное следствие) в самом широком и глубоком контексте как богоотступничество и утверждение возрожденческого принципа «человек есть мера всех вещей», превращавшегося в дальнейшей эволюции в принцип «я есть мера всех вещей» (со всей ограниченностью не только его идеологических притязаний и рационалистических теорий, но и тайных и прихотливых желаний).

…наивно богохульственные разглагольствования, ставшие как бы официальным языком нашей эпохи, что новая Французская Республика явилась миру, дабы исполнить евангельский закон? — Имеется в виду глубинная трансформация и искажение евангельских идей и заповедей в «новом христианстве» социалистов-утопистов, в лозунгах свободы, равенства и «всеобщего братания», которые оживились среди левой радикальной части революционного процесса 1848 г. и которые подменяли свободное единение людей в Боге принудительным братством. Свобода, равенство, братство — или смерть: так позднее заостренно выражал эту подмену сходно с Тютчевым и Достоевский. «Само собою разумеется, — подчеркивал И. С. Аксаков, — что при таком неизбежном, роковом внутреннем противоречии, все усилия революции создать государство на прочном языческом основании оказались тщетными; так что для дрессировки “братий” и для закрепощения государству “граждан” (citoyens), революция вынуждена была прибегнуть к средству, неведомому в языческом мире — к террору, и во имя свободы, равенства и братства явила свету такую чудовищность деспотизма, с которою может только равняться поджог Парижа петролеем, учиненный Парижскою коммуною…» (Биогр. С. 181).

…зачем Революции выказывать себя враждебной к духовенству и христианским священнослужителям, которые не только претерпевают, но принимают и усваивают ее… — Имеются в виду первоначальные уступки конституционным и либеральным реформам папы Пия IX. Еще под воздействием народных выступлений в Турине 22–25 октября 1847 г. в Папской области впервые в ее истории было сформировано правительство как орган исполнительной власти и учреждена Государственная консульта — прообраз будущего парламента. Введение конституции в Сицилийском королевстве 29 января 1848 г. и в Тоскане 17 февраля 1848 г. вынудило согласие Пия IX на переход Папской области к светским и конституционным методам правления, что было законодательно закреплено принятием специального регламента.

Февральский взрыв… — Подразумевается начало революционных волнений во Франции, когда 22 февраля 1848 г. десятки тысяч парижан вышли на улицы и площади города для участия в запрещенной правительством демонстрации, вступили в ожесточенные стычки с полицией, стали возводить баррикады, а батальоны национальной гвардии уклонялись от борьбы с восставшими. 23 февраля перепуганный король Луи Филипп дал отставку правительству Ф. Г. Гизо. Вечером того же дня войска стреляли в безоружных демонстрантов, что спровоцировало массовые и решительные выступления рабочих, ремесленников, студентов под руководством вожаков социалистов и тайных республиканских обществ. В ночь на 24 февраля столица покрылась баррикадами, почти все ее стратегические пункты были заняты восставшими, а днем Луи Филипп отрекся от престола в пользу малолетнего внука, графа Парижского, и бежал в Англию. После захвата Тюильрийского дворца королевский трон был вытащен на площадь Бастилии и сожжен. 25 февраля Временное правительство провозгласило Францию республикой, приняло на себя обязательство обеспечить всех граждан работой, а еще через несколько дней издало декрет о введении всеобщего избирательного права. О подробностях «февральского взрыва» см.: Анненков П. В. Парижские письма. «Февраль и март в Париже 1848 года». С. 163–233.

…мудрости нашего века, которая благодушно вбила себе в голову, что ей удалось укротить Революцию конституционными заклинаниями… — Подразумеваются сторонники конституционных монархий, надеявшиеся (или вынужденные) уступками новых учреждений умерить радикальные республиканские требования и предотвратить революционные «захваты». Так, когда в Берлине возникло сильное напряжение между бунтовавшими демонстрантами и правительственными войсками, прусский король Фридрих Вильгельм IV 18 марта 1848 г. издал указ с предложением ввести во всех землях Германского союза конституционное правление, что не «укротило» и не предотвратило кровопролитие. И австрийский император Фердинанд I вынужден был прибегнуть к «конституционным заклинаниям», предусматривающим создание двухпалатного парламента. Однако так называемая октроированная конституция была с негодованием отвергнута венскими революционерами из-за содержащихся в ней монархических элементов и императорского права накладывать вето на решения обеих палат.

…проглотив Реставрацию ‹…› Революция не сумела стерпеть и другой, ею же порожденной, власти, которую она признала в 1830 году… — Разгром армии Наполеона в битве при Ватерлоо привел к реставрации монархии Бурбонов во Франции, к возвращению на трон Людовика XVIII. Однако конституция, получившая название «Хартия 1814 г.» и устанавливавшая в стране конституционно-монархическое правление, ограничивала власть короля двухпалатным Законодательным корпусом, вокруг которого постепенно формировалось умеренное крыло либеральной оппозиции, конституционалисты-роялисты («доктринеры») во главе с профессором философии и адвокатом П. П. Ройе-Колларом и ее более радикальная часть во главе с Б. Констаном. Одновременно из среды интеллигенции, студенчества, служащих, отставных военных образовалось тайное общество карбонариев, которое ставило целью ниспровержение династии Бурбонов с помощью революционного переворота и учреждение республики, в состав руководителей которой входили многие видные политические деятели. Взошедший на трон после смерти Людовика XVIII Карл X ужесточил борьбу с подобными тенденциями, однако после Июльской революции вынужденно бежал в Англию. Власть сначала перешла к Временному правительству во главе с либеральными депутатами банкиром Ж. Лафитом и генералом М. Ж. Лафайетом, а затем к представителю Орлеанской династии, «королю-буржуа» Луи Филиппу, возглавившему «царство банкиров». Революция 1848 г. «поглотила», в свою очередь, либеральную конституционную монархию Луи Филиппа, правившего с 1830 г.

…среди всех государей Европы ‹…› нашелся лишь один, кто с самого начала обнаружил и отметил великую иллюзию 1830 года… — Имеется в виду Николай I, осуждавший двойные стандарты и «фальшивое поведение» в ходе «позорной Июльской революции» 1830 г., а также ту поспешность, с которой были признаны ее результаты европейскими государствами (Николай Первый и его время. М., 2000. Т. 1. С. 113–114).

…Государь, воплотивший русскую мысль… — Речь идет о Николае I, в идеологии и политике которого прослеживается отчетливая и последовательная устремленность к преодолению отрицательных последствий безоглядного западничества, активизации плодотворных начал собственной истории. «Во мне поднимается волна почтения к этому человеку, — невольно восхищался противоречивый А. де Кюстин. — Всю силу своей воли направляет он на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству ‹…› Чтобы народ смог произвести все то, на что способен, нужно не заставлять его копировать иностранцев, а развивать его национальный дух во всей его самобытности» (Кюстин. Т. 1. С. 362). Действительно, Николая I можно считать самым национальным из монархов, занимавших до него престол Петра I. Он верил в призвание Святой Руси и по мере сил и понимания пытался служить ей. Так, большое значение царь придавал укреплению православия и мерам против распространения сектантства и невнятного мистицизма, свойственного предшествующему правлению, а также развитию национальных традиций в государственном строительстве, культуре, искусстве, образовании и воспитании. Одним из проявлений «русской мысли» была для Тютчева и последовательная антиреволюционная позиция Николая I, сказавшего после восстания декабристов вел. кн. Михаилу Павловичу: «Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохраняется дыхание жизни, пока Божиею милостью я буду императором» (цит. по: Николай Первый и его время. Т. 1. С. 17). Вместе с тем Николай I не разделял идею Тютчева об объединении славян под эгидой России, находя в этом устремлении угрозу принципам всеевропейского монархического легитимизма и революционный потенциал, и призыв поэта в стих. «Пророчество» (1850) встать «как всеславянский царь» воспринял однозначно: «Подобные фразы не допускать» (см. об этом: ЛН-1. С. 252).

…в теперешнем состоянии мира лишь русская мысль достаточно удалена от революционной среды, чтобы здраво оценить происходящее в ней. — Этот вывод перекликается с мнениями других русских писателей и мыслителей. «Россия по своему положению, географическому, политическому etc. есть судилище, приказ Европы ‹…› Беспристрастие и здравый смысл наших суждений касательно того, что делается не у нас, удивительны», — заключал А. С. Пушкин (Пушкин. С. 237). По убеждению П. Я. Чаадаева, не только географическое и политическое положение, но и духовная дистанция, отделяющая созерцательную монархическую Россию от деятельного революционного Запада («мы публика, а там актеры, нам и принадлежит судить пьесу»), позволяет ей незамутненным взором оценивать европейские волнения: «…я думаю, что большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения» (Чаадаев. С. 157). На ином уровне противопоставление Тютчевым «русской мысли» и «революционной среды» соотносится с его противопоставлением русского ума и французской риторики в письме И. С. Гагарину от 7 июля 1836 г.: «Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики, которая составляет язву или скорее первородный грех французского ума» (Изд. 1984. С. 19).

…уступки и жертвы ‹…› принесенные монархической Европой для июльских установлений в интересах мнимого status quo… — По свидетельству И. С. Аксакова, уже в момент принесения этих жертв Тютчев оценивал их как преддверие череды грядущих революций, «неминуемое наступление для Европы революционной эры» (Биогр. С. 65).

…главная задача этой партии, в течение последних восемнадцати лет, заключалась в полнейшем революционизировании Германии… — Июльская революция 1830 г. во Франции дала мощный толчок последующему революционизированию Германии. Уже осенью 1830 г. в Берлине распространялись антиправительственные листовки и осуществлялись попытки строить баррикады, а в Гессен-Дармштадте дело дошло до вооруженных столкновений между крестьянами и кавалерийскими частями. В Ганновере и Саксонии под впечатлением французских событий государи должны были пойти на уступки и даровать конституцию, в Бадене либеральные депутаты добились принятия ландтагом законов о выкупе феодальных повинностей и смягчении цензуры. Весной 1832 г. в баварском Пфальце прошла 20-тысячная демонстрация, а радикальные студенты организовали во Франкфурте-на-Майне революционное выступление и пытались поднять восстание. Революционные цели ставило перед собой и тайное «Общество прав человека» в Гессене, возрождавшее лозунг Французской революции «Мир хижинам — война дворцам!» и разгромленное в 1834 г. Большую активность представители немецкой «революционной партии» проявляли в 1830-х гг. и в эмиграции (общество «Молодая Германия» в Швейцарии, «Союз отверженных» и «Союз справедливых» во Франции), непосредственно участвуя и в местных волнениях. Идеолог «Союза справедливых» писатель В. Вейтлинг оценивал уголовников и люмпенов как перспективных субъектов «революционного действия». С середины 1840-х гг. К. Маркс и Ф. Энгельс развертывают теоретическую, писательскую и организационную деятельность, выдвигая идеи классовой борьбы, насильственной смены общественно-экономических формаций, политического господства пролетариата, создав в 1847 г. Союз коммунистов, а в феврале 1848 г. — «Манифест Коммунистической партии». Восстание силезских ткачей в июне 1844 г., так называемая «картофельная война» в апреле 1847 г., когда были разгромлены многие лавки и даже выбиты стекла во дворце наследника престола, как и подобные упомянутым выше явления, составляли важные вехи восемнадцатилетнего революционизирования Германии.

Шестьдесят лет господства разрушительной философии… — Имеется в виду закономерное развитие немецкой философии от классического идеализма к материализму и позитивизму, к господству разнообразных проявлений «самовластия человеческого я» в сфере мысли из-за отказа от религиозного обоснования бытия и всецелой опоры на автономный разум. Уже будучи председателем Комитета цензуры иностранной, Тютчев неизменно подчеркивал неприятие «школы рационалистов и материалистов», идей и книг О. Конта или Л. Фейербаха, Д. Ф. Штрауса или Ж. Э. Ренана, Л. Бюхнера или К. Фохта, вольно или невольно выступавших «против авторитета Библии», отвергавших «всякую возможность существования Бога и всякую надежду на бессмертие души», «низводящих Спасителя на степень человека». Тютчев подчеркивал, что «таких сочинений более всего оказывалось на немецком языке, ибо в Германии рационализм стал духом, господствующим почти во всех слоях общества» (цит. по: Бриксман М. Ф. И. Тютчев в Комитете ценсуры иностранной // ЛН. М., 1935. Т. 19–21. С. 569). Истоки подобных результатов поэт видел в отрыве от религии, в нарушении иерархической субординации между ними, когда, например, у Г. В. Ф. Гегеля или И. Канта рациональное знание и логический разум становились выше истины Откровения и учения Церкви. Тем самым открывались пути для отрицания христианства у младогегельянцев или Л. Фейербаха и выдвижения антропоцентрических утопий, сциентистских теорий, революционных идей и т. п. Тютчев по-своему воспроизводит славянофильскую логику, согласно которой «католичество порождает протестантизм, протестантизм порождает идеалистическую философию и Гегеля, а гегелианство переходит в материализм» (Бердяев Н. А. Русская идея // О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 184).

…главнейшее революционное чувство — гордыню ума… — Здесь выразительно проявляется еще раз толкование революции не только в социально-политическом, но и в духовном, историософском, антропологическом, психологическом плане. Сходно с Тютчевым мыслит и Н. В. Гоголь: «Есть другой вид гордости, еще сильнейший первого, — гордость ума. Никогда еще не возрастала она до такой силы, как в девятнадцатом веке ‹…› Уже ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, не из-за личных ненавистей — нет, не чувственные страсти, но страсти ума начались: уже враждуют лично из несходства мнений, из-за противуречий в мире мысленном. Уже образовались целые партии, друг друга не видевшие, никаких личных сношений еще не имевшие — и уже друг друга ненавидящие» (Гоголь. С. 189). С такой гордостью ума Тютчев и связывает «возрастание ненависти к России», о которой он далее рассуждает и которая наглядно проявится через два месяца в речах депутатов Франкфуртского национального собрания. Так, умеренный демократ К. Фогт предсказывал войну против «восточного варварства», а радикальный демократ А. Руге утверждал, что объединению мирных народов должна предшествовать «последняя война» против России, о которой вел речь и К. Маркс в «Новой Рейнской газете».

…зрелищем, которое представила миру Германия после февральской революции. — После начала революции во Франции вести о ней быстро достигли Германии. Обстановка накалялась в Гессен-Дармштадте, Вюртемберге, Баварии и других государствах Германии. В Вене в ночь с 13 на 14 марта вспыхнуло восстание, Богемия требовала автономии, охваченная волнениями Венгрия грозила отделением, итальянские провинции объявили себя независимыми от Австрийской империи, а Пьемонт начал войну против нее. Волны мартовской революции захватили и Пруссию. 3 марта в Кёльне состоялось массовое выступление рабочих, подготовленное местной организацией Союза коммунистов, а берлинский бунт привел 17–19 марта к уличным боям и баррикадным сражениям, в результате которых прусскому королю Фридриху Вильгельму IV пришлось выполнить целый ряд требований участников восстания и стоявших за ними либеральных кругов.

…они вдохновлялись искренним и всеобщим чувством германского единства. — Требование национального воссоединения уже давно выдвигалось оппозицией, а к началу 1848 г. опять обострилось и приняло новые формы. На встрече в Гейдельберге либеральные политики из юго-западных германских земель приняли решение о создании революционного органа для проведения выборов в общегерманское Национальное собрание. Таким органом стал предпарламент, заседавший во Франкфурте-на-Майне, в соборе св. Павла. Подготовленные им выборы в Национальное собрание проходили с середины апреля до середины мая 1848 г.

К наиболее безумным заблуждениям нашего времени относится представление, будто страстное и пламенное желание большого числа людей в достижении какой-либо цели достаточно для ее осуществления. — В критическом отношении к массовому сознанию, к республиканско-демократическим ценностям, установлениям и процедурам позиция Тютчева органично совпадает с мнениями других русских писателей и мыслителей, не соблазнявшихся прогрессивными чаяниями. Так, А. С. Пушкин писал об «отвратительном цинизме» демократии, когда создается иллюзия исполнения истинных требований народа его поверенными, а реальная власть оказывается на самом деле в руках «малого числа», К. Н. Леонтьев — о либерально-эгалитарной демагогии, приводящей к нигилистическому упрощению бытия и образованию «исполинской толчеи» однообразно-усредненных индивидов. Подобные высказывания характерны для Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, В. В. Розанова, К. П. Победоносцева и многих других.

…для Германии (не для той, какой ее изображают газеты, а для действительной, созданной историей)… — Тютчев полагал, что для Германии более, чем для какой-либо другой страны, характерно идеологическое насилие печатного слова над органической самобытностью исторической жизни. См. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 442*.

…представителями тех двух принципов, которые вот уже более трех столетий соперничают друг с другом в Германии. — Речь идет о соперничестве династических «принципов» австрийских Габсбургов и прусских Гогенцоллернов, которое после Вестфальского мира 1648 г. доходило до военных действий друг против друга двух главных государств «Священной Римской империи германской нации».

Такая политическая комбинация, осуществившая в Германии единственно подходящую для нее систему объединения… — Имеется в виду «венская система» Священного союза, в которой Россия как примиряла соперничающие «принципы» в Германии, так и служила ей защитой от территориальных притязаний Франции. Тем большее разочарование Тютчев испытывал от того, что Австрия и Пруссия втягивались накануне Крымской войны в антирусскую коалицию. В одном из писем он сокрушался: «Россия опять одна против всей враждебной Европы, потому что мнимый нейтралитет Австрии и Пруссии есть только переходная ступень к открытой вражде. Иначе и не могло быть, только глупцы и изменники этого не предвидели. Обе немецкие державы, помимо расовой антипатии, в течение сорока лет слишком многим были обязаны России, чтобы не ждать с нетерпением первого благоприятного момента, чтобы ей отомстить. Вот уже сорок лет, что Россия заставляет их жить в мире между собой и не подвергать своими раздорами Германию внутренней революции и чужеземному нашествию. Вот что они, главным образом, имеют против нас. Я хорошо знаю, что при теперешнем настроении умов в Германии там себя обманывают достаточно для того, чтобы убедить себя в том, что разрывая, как они собираются это сделать, союз 1813 года, обе германские державы выказывают храбрость и патриотизм. Это еще одна лишняя ложь в числе многих других. Это отпадение, которым они думают упрочить независимость Германии, есть только начало подчинения революционному влиянию Франции. Им внушает это подлость, с разными затаенными мыслями внутренней и взаимной измены. Надо закрывать глаза на очевидность и забыть все прошлое, чтоб не понимать, что вне тесного союза с Россией единение Германии не имеет основы и столь ненавистное русское влияние, если прекратится, тотчас будет заменено чем-нибудь вроде Рейнской конфедерации, приноровленной к требованиям времени, то есть: Бонапартистской и Красной одновременно. Но надо надеяться, что на этот раз попытка не будет напрасной, потому что она будет окончательной и непоправимой» (СН. 1915. Кн. 19. С. 195).

…дело разрушения в стране продвинулось гораздо дальше, чем при Наполеоне… — См. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 269*.

Взгляните на Австрию, обесславленную, подавленную, разбитую сильнее, нежели в 1809 году. — Речь идет о поражении от Наполеона при Ваграме и вынужденном заключении так называемого Шенбруннского мира, в результате которого Зальцбург отошел к Баварии, а Истрия и Триест объединились с Далмацией и присоединились к Франции под названием Иллирийской провинции. Австрия обязывалась еще и поддерживать континентальную блокаду, сократить армию и уплатить Франции контрибуцию. Революционные же события марта 1848 г. показывали, что единство многонациональной «лоскутной империи» Габсбургов начинает трещать по швам. Всесильный К. В. Меттерних скоропалительно подал в отставку и бежал из Вены в Англию. Император Фердинанд I был вынужден отменить цензуру, разрешить бюргерам и студентам вооружаться. Падение монархии во Франции воодушевило революционные силы и в итальянских государствах, активизировавших действия против Австрийской монархии. Еще 5 марта 1848 г. по инициативе Д. Мадзини была основана Итальянская национальная ассоциация для борьбы за «единую, свободную, независимую нацию». В 20-х числах марта произошли восстания в австрийских владениях Ломбардии и Венецианской области, после чего деморализованные австрийские войска спешно отступили. «Разбитость» Австрии усугублялась еще и тем, что в Праге требовали объединения земель Чешской короны (Чехии, Моравии и Силезии) и создания чешского независимого сейма с полноценными политическими правами. К тому же восставший Будапешт 15 марта 1848 г. стал настаивать на создании независимого венгерского правительства, с чем испуганная центральная власть через день согласилась.

Взгляните на Пруссию, обреченную на самоубийство из-за ее рокового и вынужденного потворства польской партии. — Под давлением оппозиционных движений (в конце марта — начале апреля 1848 г. предпарламент прямо выскажется за восстановление Польши) прусский король Фридрих Вильгельм IV 20 марта 1848 г. даровал амнистию полякам, сидевшим в берлинской тюрьме Моабит после неудачной попытки поднять восстание в 1846 г. в Познани во главе с Л. Мерославским и К. Либельтом. Когда на следующий день король проезжал по Берлину, приветствовавшие его поляки прикрепили к шляпам польские и немецкие кокарды «в знак братского соединения с немцами». На стихийном митинге Л. Мерославский провозгласил лозунг союза свободной Пруссии с возрожденной Польшей против России. В Берлине был создан революционный комитет и польский студенческий легион для воссоздания Польского государства как заслона для свободной Германии. Великая Польша (Познанщина) стала центром польского национального движения в Прусском государстве, где на митинге 22 марта 1848 г. в речах польских, немецких и еврейских ораторов звучали призывы к совместной борьбе против России. Поляки Познанщины укреплялись в уверенности, что «вся Германия ‹…› вместе с нами и с наслаждением двинется на москалей». Познанские газеты публиковали мнения польских деятелей, видевших радужные перспективы польско-немецкого сотрудничества. «Если Германия, а прежде всего Пруссия, искренне поможет нам получить свободу и независимость ‹…› пусть она будет уверена, что нас свяжут новые, более прочные, чем когда-либо, узы, ибо это узы сближения в быту, просвещения и свободы, имеющие целью взаимопомощь против варварства, темноты и рабства» (цит. по: Европейские революции 1848 года. «Принцип национальности» в политике и идеологии. М., 2001. С. 192). Вместе с тем среди населения Познани росли антипрусские настроения: прусские орлы заменялись польскими, отставлялась немецкая администрация (чиновникам приходилось бежать), происходили стычки с прусскими войсками и жандармерией, превратившиеся позднее в вооруженную борьбу против них. Уже в мае 1848 г. в Великом княжестве Познанском началось восстание против Пруссии, которое было подавлено, а на смену эйфории польско-немецкой дружбы пришло новое обострение национальных противоречий.

…Прирейнская конфедерация стремится к возрождению. — Подразумевается стремление Франции не только сохранить территориальный статус, но и расширить свои пределы за счет левого берега Рейна. В связи с растущим национализмом в 1840-х гг. оживает культ Наполеона I. Именно в эти годы один из ведущих либеральных политиков и государственных деятелей А. Тьер как бы пропагандирует внешнюю политику Бонапарта и риторически оправдывает его завоевания германских земель.

…сборище журналистов, адвокатов и профессоров, собравшихся во Франкфурте… — Речь идет о заседании во Франкфурте-на-Майне так называемого предварительного парламента (предпарламента), созванного для подготовки выборов в единое для всей Германии Национальное собрание на основе всеобщего избирательного права, без всяких ограничений каким-либо имущественным или конфессиональным цензом. Большинство делегатов заседания (с 31 марта по 3 апреля 1848 г.) представляли различные круги либеральной интеллигенции.

Республика уже утвердилась во многих местах Германии… — «Республиканская партия», отличавшаяся более радикальными устремлениями по сравнению с умеренно-либеральными бюргерскими кругами, наиболее активно действовала в юго-западной части Германии. Ее приверженцы открыто требовали немедленного уничтожения монархической власти в разных немецких государствах, а также создания на федеральных началах вместо прежнего Германского союза Всегерманской республики по образцу Северной Америки или Швейцарии. Тютчев был принципиальным оппонентом республиканской формы правления (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 435–436*). Имеется лишь одно его высказывание, корректирующее эту однозначность и содержащееся в письме Е. Э. Трубецкой от 15/27 июля 1872 г.: «Нельзя скрывать от себя, что при современном состоянии умов в Европе то из европейских правительств, которое решительно взяло бы на себя почин в деле великого преобразования, открыв республиканскую эру в европейском мире, сделало бы значительный шаг вперед по сравнению со своими соседями — друзьями и недругами. Ибо чувство преданности династии, без которого нет монархии, повсюду слабеет, и если порою происходят обратные проявления, то это лишь всплеск в общем великом течении» (цит. по: Пигарев К. Ф. И. Тютчев о французских политических событиях 1870–1873 гг. // ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 765). Л. Н. Гроссман делает из этого высказывания вывод о смене тютчевских убеждений (см. наст. изд., с. 320–321*). Однако оно относится прежде всего к Третьей республике во Франции и к тенденциям в западном мире, способным уравновесить усиление милитаристской Германии, грядущие результаты которого он пророчески предсказывал. Тютчев подчеркивает, что падение Франции стало бы «огромным бедствием со всех точек зрения, особливо же с точки зрения нашей собственной будущности. Ибо насколько соперничество сил, образующих Западную Европу, является главнейшим условием этой будущности, настолько окончательное преобладание одной из них над другой было бы страшным камнем преткновения на открывшемся перед нами пути, пуще же всего на свете — осуществление, ставшее неминуемым, единства Германии, этого легендарного Фридриха Барбароссы, которого мы увидим живьем выходящим из его пещеры. Зрелище величественное и прекрасное, я должен с этим согласиться, но я был бы в отчаянии оказаться его зрителем…» (там же. С. 756).

…мнимые консерваторы… — Имеется в виду конституционно-монархическое большинство франкфуртского предпарламента, находившееся в расколе с «республиканской партией», отвергавшее ее радикализм и программу Г. Струве. Их лидером стал Г. Гагерн, в марте 1848 г. возглавивший либеральное правительство Гессенского герцогства и выступавший за плавные реформы в рамках существующего законодательства и тактических соглашений с монархической властью.

…вероятность крестового похода против России ‹…› который всегда был заветной мечтой Революции… — Этот поход состоялся в период Крымской войны, когда кричащие противоречия между «реакционными» и «прогрессивными» партиями и несовместимые интересы разных стран оказались примиренными. В ноябре 1853 г. Тютчев писал, отмечая несбыточность надежд на «сердечность» союзников и неукоснительное, но одностороннее исполнение правительством Николая I принятых на себя обязательств: «В сущности, для России опять начинается 1812 год; может быть, общее нападение на нее не менее страшно, чем в первый раз ‹…› И нашу слабость в этом положении составляет непостижимое самодовольство официальной России, до такой степени утратившей смысл и чувство своей исторической традиции, что она не только не видела в Западе своего естественного и необходимого противника, но старалась только служить ему подкладкой» (СН. 1914. Кн. 18. С. 61).

…полем сражения оказалась бы Польша. — Разделенная в конце XVIII в. между Австрией, Пруссией и Россией Речь Посполитая в первой половине XIX в. оставалась одним из главных источников «революционного действия». Борьба поляков за восстановление независимого государства неоднократно выливалась в вооруженные восстания, а Февральская революция во Франции и мартовские революции в Пруссии и Австрии усилили их активность во всех польских землях и в эмиграции. В европейских волнениях 1848–1849 гг. польские эмигранты находились в первых рядах на баррикадах и на полях сражений от Парижа до Ломбардии и от Бадена до Венгрии. Неслучайно К. Маркс и Ф. Энгельс поддерживали боевой настрой поляков и считали Польшу незаменимой революционной силой. Предполагалось, что либерализация политики в Пруссии и Австрии будет способствовать выступлению революционизированной Пруссии против третьего участника разделов Польши — России.

…события в Ломбардии… — Сразу же после бегства К. В. Меттерниха из Вены в Ломбардии вспыхнуло восстание. Несмотря на императорский указ о реформах и политических свободах, ломбардские радикалы 18 марта 1848 г. возглавили в Милане вооруженную баррикадную борьбу против правительственных войск. Пять дней повстанцы (знать и буржуа, студенты и профессора, рабочие и ремесленники) сражались с отборными частями австрийской армии Ломбардско-Венецианского королевства под командованием фельдмаршала И. Радецкого, 22 марта отступившими и покинувшими город. Вместо австрийской администрации образовалось временное либеральное правительство во главе с Г. Казати. События в Ломбардии послужили мощным толчком для дальнейшего развития национально-освободительного движения в Италии. Более того, в Милане стали вынашиваться планы объединения под эгидой Ломбардии двух бывших австрийских провинций.

…венских студентов-реформаторов… — Студенты австрийской столицы принимали активное участие в революционных событиях — вооружались, пытались овладеть арсеналом и даже проникнуть в охранявшийся войсками императорский замок, организовывали «академические легионы», защищали закрытый правительством Венский университет, выступали на митингах с лозунгами: «Долой Меттерниха!», «Да здравствует народное правительство!», «Свободу!».

Итальянцы же с неизменным упорством продолжают видеть в них лишь Tedeschi и Barbari — Ср. аналогичное суждение Тютчева в его письме к К. Пфеффелю от 12 ноября 1850 г.: «В Италии — вечная война итальянца против варвара, осложненная войной не на жизнь, а на смерть, которую римский католицизм, влачащий за собой обузу светской власти папы, принужден вести с революцией, вооружившейся против него всеми требованиями и всеми иллюзиями национального чувства» (Изд. 1984. С. 147).

…пробуждают опаснейшее осложнение, вопрос жизни или смерти для ее будущности — вопрос племенной. — Европейские революции обострили проблемы объединения Германии. Для «лоскутной» Австрийской империи, включавшей итальянцев, венгров, поляков, чехов, хорватов, словаков, словенцев, украинцев, румын и др., вопрос национальной автономии и независимости являлся миной замедленного действия, которая уже взрывалась в так называемой «галицийской резне» 1846 г., когда польская шляхта испытала на себе стихийную ярость крестьян-русинов. В 1848 г. «племенной вопрос» постоянно давал о себе знать. Польские помещики продолжали ощущать угрозу со стороны украинского крестьянства, в Венгрии революционные либералы отказывались признавать сербов (тяготевших к балканскому Сербскому государству) как нацию и тем самым способствовали усилению их вражды и объединению с хорватами, Богемская хартия Фердинанда I была вынуждена сделать значительные уступки национальному движению чехов, в идее чехов о возрождении средневекового Королевства св. Вацлава немцы видели опасность уже для собственных национальных интересов и т. д. Через два месяца «мина» в очередной раз сработает, когда будет разогнан Славянский съезд в Праге и подавлено Пражское восстание.

…литературном патриотизме нескольких пражских ученых… — Имеются в виду В. Ганка, И. Добровский, Я. Коллар, П. Шафарик, Л. Штур, Ф. Челаковский и другие чешские и словацкие филологи, писатели, историки, служившие делу славянского этнокультурного возрождения и солидарности. К середине XIX в. Прага стала своеобразным научным центром славистики, охотно посещавшимся русскими учеными (М. П. Погодин, И. И. Срезневский, О. М. Бодянский и др.). В своих «Путевых записках» 1842–1843 гг. П. В. Анненков отмечал: «Богемия составляет теперь оппозицию Австрии ‹…› Старания ее ученых и писателей, каковы Ганка, Шафарик и др., о сохранении народного языка есть оружие этой оппозиции. Общими усилиями дошли они до того, что в отечестве своем успели зародить ту особенную гордость национального происхождения, которая известна у них под именем чехизма ‹…› Они знают, что на востоке есть большое славянское государство, и уверены поэтому, что из славян может быть составлено хорошее государство. Отвращение к немцам и приверженность к России развиты в ученом и высшем сословии Богемии весьма сильно» (Анненков П. В. Парижские письма. С. 275).

…но жизнь Богемии состоит в другом. — Подразумевается более глубинный духовный уровень бытия, заключенный в «гуситских верованиях».

…книги ‹…› способны скорее раздражать и ослаблять их, чем оживлять и поддерживать. — Здесь Тютчев, подобно А. С. Пушкину (отмечавшему огромные возможности «типографического снаряда» опустошать духовное бытие и развращать традиционные обычаи и нравы), подразумевал «публику», «книжников», «интеллигентов», «идеологов», накладывающих на органическую самобытную жизнь разных народов искусственные унифицирующие теории (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 442*).

…гуситских верованиях… — Имеется в виду чешская Реформация, идеологом которой выступил священник, ректор Пражского университета Ян Гус (1371–1415). Он считал главным источником христианского вероучения Священное Писание, хотя и не отрицал Священного Предания, не признавал папу главой Вселенской Церкви, порицал торговлю индульгенциями, требовал возвращения к принципам раннего христианства, уравнения в правах мирян с духовенством. Был отлучен от Церкви как еретик и сожжен на костре. Последователи учения Яна Гуса, участники народного гуситского движения, выступали против немецкого засилья и католицизма, расшатывая его авторитет и оказывая вооруженное сопротивление всяким карательным мерам. В «гуситских верованиях» Тютчева привлекает устремленность к чистоте христианства, протестантскими же уклонениями в них он пренебрегает. Об осмыслении поэтом гуситства свидетельствует его стих. «Чехам от московских славян» (1869):

‹…› Примите Чашу! Всем звездой В ночи судеб она светила И вашу немощь возносила Над человеческой средой. О, вспомните, каким она Была вам знаменьем любимым, И что в костре неугасимом Она для вас обретена ‹…›

Сходным образом воспринимал гуситство и Н. Я. Данилевский: «У других славянских народов мы видим гуситское религиозное движение — самую чистую, идеальную из религиозных реформ, в которой проявлялся не мятежный, преобразовательный дух реформы Лютера, Кальвина, а характер реставрационный, восстановительный, стремившийся к возвращению к духовной истине, некогда переданной св. Кириллом и Мефодием» (Данилевский. С. 480–481). А. С. Хомяков называл главу гуситского религиозного движения «великим мужем» и «бессмертным Гусом», который вместил в себя всю «современную ученость» и смело вступил «в состязание со всеми богословскими снарядами Рима, не боясь никаких поражений…» (Хомяков 1994. С. 33).

…в возвращениях к старой вере ‹…› сказывается глубокое различие между Польшей и Богемией… — В данном случае отправное, фундаментальное и решающее значение Тютчев придает размежеванию между подлинным и искаженным христианством, что позднее он подчеркнет в письме к Е. Э. Трубецкой от 6 декабря 1871 г.: «Работа, которая им (вождям Чешской национальной партии. — Б. Т.) предлежит, для восстановления органической связи Богемии с миром Славянским во всей его полноте, с Восточною Европою, одним словом, — такая работа не может быть низведена до размеров исключительно политического движения. У нее корни идут поглубже. Чехия истинно национальная — прежде всего Гуситка, а гуситство не что иное, как возвратное стремление, — весьма сознательное, весьма решительное, хотя и прерванное насилием, — возвратное стремление, повторяю, Чешского племени к Церкви Восточной. Славянская народность Чехов требует, чтоб эта попытка возврата была возобновлена и доведена до конца… Как не поймут в Праге, что повсюду политическое движение сводится к самому нерву Европейского общества, а этот нерв — вопрос социальный и религиозный» (цит. по: Биогр. С. 145). Соглашаясь с логикой Тютчева, И. С. Аксаков комментирует: «Вся будущность Славянской народности у Западных Славян, исповедующих латинство, связана именно с решением религиозного вопроса. Если эти Славяне не отторгнутся от Рима и не возвратятся к древнему церковному единству, т. е. к православию, их историческая судьба будет общая и одинаковая с судьбою иноплеменных народов католического исповедания; они подлежат одному с ними историческому приговору ‹…› Славянин-латинянин — это извращение Славянской духовной природы. — Сомнительна возможность политической самостоятельности при утрате самостоятельности нравственной, при утрате духовной народной личности» (там же. С. 146).

…самый примитивный либерализм с примесью коммунизма в городах и, вероятно, какой-то доли жакерии в деревнях волнуется и дергается на поверхности страны. — Под влиянием революционных событий в Италии и Франции в Праге в конце февраля — начале марта 1848 г. радикально настроенные демократы распространяли листовки с призывами к борьбе с абсолютизмом, за автономию Чехии и предоставление ее народу политических прав и свобод. Либералы со своей стороны отправляли императору петиции с предложениями преобразования австрийской монархии в федеративную. В городах усиливалось стачечное движение рабочих, а деревенские жители отказывались от выполнения повинностей. Волнения последних Тютчев сравнивает с Жакерией (от фр. жак — простак, насмешливая кличка для простонародья) — крестьянским восстанием 1358 г. во Франции, охватившим несколько провинций и жестоко подавленным. Слово «жакерия» стало нарицательным во Франции для стихийных крестьянских восстаний.

…если Австрийской империи суждено развалиться после потери Ломбардии и сейчас уже полного освобождения Венгрии? — После пятидневных кровопролитных боев восстание в главном городе Ломбардии Милане одержало победу, и после отступления войск австрийского фельдмаршала И. Радецкого там было сформировано Временное правительство. Что же касается Венгрии, то она первой в Австрийской империи откликнулась на февральские события 1848 г. во Франции. 3 марта 1848 г. на заседании государственного собрания Венгерского королевства лидер оппозиции Л. Кошут (его выступление вошло в историю Австрии как крещенская речь австрийской революции) потребовал ответственного перед национальной законодательной властью правительства и конституции для всей империи. Вышедшие 15 марта на улицы Пешта рабочие и ремесленники, студенты и представители демократической интеллигенции добились своих целей. Австрийский император вынужден был согласиться на создание в Венгерском королевстве независимого, ответственного перед парламентом страны правительственного кабинета.

…говорил мне Ганка… — Вацлав Ганка (1791–1861) — один из деятелей чешского культурного возрождения, много занимавшийся переводами со славянских языков и общавшийся с учеными и писателями разных славянских стран. В стих. «К Ганке» (поэт записал его в альбом В. Ганке 26 августа 1841 г.) Тютчев называет его «мужем добра», который на «Пражских высотах» для славянского единства «засветил маяк впотьмах». Ранее П. В. Анненков сожалел, что «не был у Ганки: всех русских принимает он как родственник ‹…› и берет с них обещание выучиться по-чешски. До сих пор мало еще примеров, чтоб сдерживали слово. Кстати о славянизме. В Вене познакомился я с профессором Срезневским. Человек этот совершает подвиг европейский: от Балтийского моря и до Адриатического изучает он славянские племена, их наречия, обычаи, песни, предания, и большею частию пешком, по деревням и проселочным дорогам. Теперь он в Вене доучивается по-сербски и потом собирается обойти Иллирию, Далмацию и Черногорию. Особенную прелесть его составляет необычайная, германская любовь к своему предмету. Он решительно убежден, что славянскому племени предоставлено обновить Европу, и с восторгом показывал нам карты, говоря, каким образом соотичи наши разлились от Померании до Венеции. За две станции от Венеции есть еще славяне, в Австрии их 18 миллионов. Турция почти вся состоит из них, и, по остроумным его доказательствам, даже вся полоса Европы от Рейна принадлежала некогда славянам. Он будет обладателем богатейших фактов, с помощью которых и объяснится, наконец, наша народная физиономия» (Анненков П. В. Парижские письма. С. 15). Эта запись отражает ту атмосферу, в которой формировались тютчевские идеи славянского единства и Восточной Европы как «особого мира». Ср. аналогичную упомянутой карту П. Шафарика, которой Тютчев оперирует в беседе с Я. Ф. Фалльмерайером, 12 марта 1843 г. записавшим в дневнике мысль собеседника: «Византия — свящ. город; патриарх и торговля; Киев — центральный пункт и сердце славянства; Балк, мать городов; зудит переместить столицу, славянская карта Шафарика; краинское (Крайна) ближе всего к русскому» (цит. по: Казанович Е. Из мюнхенских встреч Ф. И. Тютчева (1840-е гг.) // Урания. С. 151).

…неизменное расположение, с каким к России, русскому имени, его славе и будущности всегда относились в Праге национально настроенные люди… — Примеры такого расположения показывали деятели чешского культурного возрождения. Так, Ф. Челаковский переводил на чешский язык произведения А. С. Пушкина, А. А. Дельвига, Н. М. Языкова, И. И. Козлова, И. И. Дмитриева, знакомил соотечественников с русским музыкальным искусством, выражал идею сближения славянских народов. Поэт К. Эрбен переводил на чешский язык летописи Нестора, «Слово о полку Игореве», «Задонщину». Многие русские слависты были поклонниками научных трудов (в частности, «Славянских древностей») П. Шафарика, о котором тепло отзывались О. М. Бодянский, Т. Н. Грановский, И. И. Срезневский, М. П. Погодин и др. Вместе с тем Тютчев преувеличивает постоянство расположенности, о которой идет речь. Например, один из главных поборников австрославизма Ф. Палацкий опасался раздробленности Австрии, которая могла бы способствовать вовлечению славянских народностей в русскую универсальную монархию, а известный панславист Л. Штур даже заявлял, что Россия и есть «самый большой неприятель славян Центральной Европы» (цит. по: Рокина Г. В. Ян Коллар и Россия: История идеи славянской взаимности в российском обществе первой половины XIX в. Йошкар-Ола, 1998. С. 80). Знакомясь с подобными, противоположными его собственным устремлениям, мнениями, Тютчев позднее писал Ю. Ф. Самарину: «Есть у Славянства злейший враг, и еще более внутренний, чем немцы, поляки, мадьяры и турки. Это их так называемые интеллигенции. Вот что может окончательно погубить славянское дело, извращая его правильные отношения к России. Эти глупые, тупые, с толку сбитые интеллигенции до сих пор не могли себе уяснить, что для Славянских племен нет и возможности самостоятельной исторической жизни вне законно-органической их зависимости от России. Чтобы возродиться Славянами, им следует прежде всего окунуться в Россию. Массы славянские это, конечно, инстинктивно понимают, но на то и интеллигенция, чтобы развращать инстинкт» (ЛН-1. С. 426). В другом письме Тютчев подчеркивал трудности живого духовного единения между славянами и Россией: «Все зависит от того, как славяне понимают и чувствуют свои отношения к России. В самом деле, если они — а к этому весьма склонны некоторые из них, — если они видят в России лишь силу — дружескую, союзную, вспомогательную, но, так сказать, внешнюю, то ничего не сделано и мы далеки от цели. А цель эта будет достигнута лишь тогда, когда они искренно поймут, что составляют одно с Россией, когда почувствуют, что связаны с нею той зависимостью, той органической общностью, которые соединяют между собой все составные части единого целого, действительно живого. Увы, через сколько бедствий, вероятно, придется им пройти прежде, чем они примут эту точку зрения, целиком и со всеми ее последствиями» (Изд. 1984. С. 300). Ср. точку зрения К. Н. Леонтьева, который не имел в этом отношении никаких надежд и считал необходимым отличать в политическом идеале «вопрос православно-восточный от вопроса всеславянского, считать первый единственным якорем спасения, а второй — лишь неизбежным (либеральным) злом, крестом, испытанием, ниспосланным нам суровой историей нашей…» (Леонтьев К. Плоды национальных движений на православном Востоке // Леонтьев К. Цветущая сложность. М., 1992. С. 224).

…будет справедливым признать ‹…› существование исторического закона, провиденциально управлявшего до сих пор ее судьбами… — Здесь в очередной раз подчеркивается основополагающая роль Божественного Провидения, которому человеческая воля должна следовать и может сопротивляться (см. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 371–372*).

…именно самые заклятые враги России с наибольшим успехом способствовали развитию ее величия. — Имеется в виду борьба с татаро-монгольским игом и западными агрессорами, в которой выковывалось могущество и самосознание Русского государства. Тютчев считал необходимым пристальнее и осмысленнее относиться к урокам прошлого, чтобы извлекать из них уроки для «повторяющейся» современности: «Теперь никакой действительный прогресс не может быть достигнут без борьбы. Вот почему враждебность, проявляемая к нам Европой, есть, может быть, величайшая услуга, которую она в состоянии нам оказать. Это, положительно, не без промысла. Нужна была эта, с каждым днем все более явная враждебность, чтобы принудить нас углубиться в самих себя, чтобы заставить нас осознать себя. А для общества, так же как и для отдельной личности, — первое условие всякого прогресса есть самопознание» (Изд. 1984. С. 142–143).

…в окружении славянских племен, одинаково ему ненавистных. — В Венгерском королевстве проводилась политика мадьяризации сербов, хорватов, словаков и других национальностей, введение венгерского языка в качестве обязательного в учреждениях, школе и даже церкви. На требования сербов предоставления им национальной автономии и использования родного языка глава революционной Венгрии отвечал, что «вопрос будет решен мечом», если они будут настаивать на своих притязаниях. «Ненависть», о которой говорит Тютчев, имела давнее происхождение. Кочевавшие у берегов Дуная и Тиссы мадьяры вели борьбу со славянскими племенами, стремясь обратить их в рабство (осев в конце IX в. в Карпато-Дунайском бассейне, они также совершали набеги на Германию, Францию, Северную Италию). Походы на Трансильванию, Хорватию, Галицию в XI–XIII вв., присоединение к Венгерскому королевству Болгарии, Молдавии, Валахии, Словении в XIV в. не способствовали укреплению межнациональной «дружбы». Попав под власть турок, Венгрия в XVI в. стала терять свою силу и избирать на престол австрийских Габсбургов. Однако память о былом могуществе вдохновляла и революционеров, как пишет Тютчев, на мечты «о восстановлении прежних границ», что приводило сербов Воеводины, румын Трансильвании, русинов Закарпатья, хорватов в оппозицию венгерскому революционному режиму.

…впавший в детство отец взят под опеку… — Речь идет об австрийском императоре Фердинанде I, страдавшем слабоумием.

Уже ставился вопрос об окончательном присоединении Трансильвании. — Еще в 1830-е гг. мадьяры вели активную агитацию в Трансильвании с целью ее присоединения к Венгрии, а в революционный период этот вопрос ставился более радикально. В национальном движении румын венгерские лидеры усматривали угрозу революции и территориальной целостности королевства.

…программы, вырабатываемой ныне в Пресбурге. — С конца 1847 г. в Пресбурге, где заседало Государственное собрание Венгерского королевства, оппозиция вырабатывала общую платформу из «10 пунктов»: ответственное правительство, народное представительство, право собраний, отмена неотчуждаемости дворянских имений, инкорпорация Трансильвании и т. д. 3 марта 1848 г. на сейме в Пресбурге глава оппозиции Л. Кошут доказывал необходимость замены «разлагающегося трупа» венской монархии конституционным правлением. Усиление подобных требований и ослабление центральной власти, как пишет далее Тютчев, предоставляло Венгерскому королевству большую свободу в его жестких отношениях со славянскими народностями.

…другого Императора, упорно признаваемого этими верными племенами за единственно законного. — Имеется в виду Николай I. О таком восприятии русского царя восточными славянами свидетельствует рассказ австрийского генерала Ф. Шварценберга, переданный И. С. Гагариным Тютчеву, а позднее И. С. Аксакову (см. ЛН-2. С. 53).

…разрушающие Запад толчки землетрясения… — Образ революции как землетрясения повторяется в трактате «Россия и Запад» (см. коммент. С. 436*).

…терзающие его пропаганды (католическая, революционная и проч. и проч.), хотя и противоположные друг другу, но объединенные в общем чувстве ненависти к России… — Это общее чувство сблизило в период Крымской войны, казалось бы, непримиримые партии: в общих проклятиях самодержавию польские эмигранты вставали под турецкие знамена, венгерские революционеры смыкались с австрийским императором, К. Маркс и Ф. Энгельс находили общий язык с Наполеоном III и Пальмерстоном.

…Европа Карла Великого… — Карл Великий (ок. 742–814) — франкский король с 768 г. из династии Каролингов, с 800 г. — император, который покорил Саксонию, присоединил Италию и Баварию, отодвинул испанскую границу до Эбро, увеличил территорию державы почти вдвое и объединил в ней почти всю христианскую Европу. Это объединение было торжественно санкционировано папским престолом, когда на Рождество 800 г. папа Лев III в Риме возложил на Карла Великого императорскую корону. Фигура этого крупнейшего правителя, централизовавшего и сблизившего светскую и духовную власть, стоявшего у истоков истории, метаморфоз и судеб Запада, постоянно привлекала внимание Тютчева. Еще в 1830 г. он перевел из драмы В. Гюго «Эрнани» монолог дона Карлоса перед гробницей Карла Великого, который характеризовался как исполин, создавший «европейский мир» и владычествующий над ним вместе с папой:

‹…› Когда из алтаря они исходят оба — Тот в пурпуре, а сей в одежде белой гроба, Мир, цепенея, зрит в сиянье торжества Сию чету, сии две полы божества! ‹…›

О противоречиях во взаимодействии «сей четы» и искажениях высокого потенциала христианской державы в исторической эволюции империи Карла Великого, в превратностях последовательного развития католицизма, реформаторских и революционных действий Тютчев не раз заводит речь как в произведениях («Римский вопрос», «Россия и Запад»), так и в частной переписке. Например, в письме к И. С. Аксакову, где говорится о «теснейшем союзе Франции с Папством» как «двух властолюбий» в борьбе (в ней король Сардинии Виктор Эммануил II занимал выжидательную позицию) против окончательного объединения Италии и присоединения к ней Рима гарибальдийцев, поэт замечал: «А так как тысячелетний круг у нас перед глазами замыкается, то мы и увидим повторение старой были — Наполеон III, конечно, не Карл Великий, но французы все те же франки, а бедный Виктор Эммануил так и глядит Дезидерием (в 774 г. Карл Великий, поддерживая папу Адриана I, победил короля лангобардцев Дезидерия, а его самого заточил в монастырь. — Б. Т.). Не худо было бы в современной памяти освежить историю всей этой процедуры. Выродившееся христианство в римском католицизме и выродившаяся Революция в наполеоновской Франции — это два естественных союзника. И от этого сочетания произойдут такие последствия, каких мы и не предвидим» (ЛН-1. С. 313). Как обычно, Тютчев рассматривает текущий момент в свете «исполинского размаха» тысячелетней истории.

С. 157…Европа трактатов 1815 года… — Подразумевается европейское статус-кво, сформированное после разгрома Наполеона и создания Священного союза. В письме к К. Пфеффелю от 12 ноября 1850 г. Тютчев отмечал: «В настоящее время формула 1815 г. исчерпана, солидарность принципов, которая существовала у трех кабинетов Священного союза, не существует более. Революционный дух насмерть поразил эту солидарность, которая одна только была достаточно сильна, чтобы господствовать над противоречивостью интересов» (Изд. 1984. С. 145).

…доведенный до бессмыслия разум ‹…› невозможная отныне свобода. — Имеется в виду абсурдность и беспомощность агрессивного просветительского рационализма, стремящегося изменять жизнь согласно «книжным» принципам идеологического позитивизма и прагматизма, но не осознающего того, что, например, те или иные политические формы, общественные отношения или юридические нормы сами по себе мертвы, не заключают положительного критерия, а приобретают значительность при их религиозно-культурном и духовно-нравственном содержании. Отсюда непредвиденные повороты и неожиданные тупики истории. Что же касается свободы, то подлинная свобода как добровольное следование людей Божественной воле и евангельским заповедям теряется, по Тютчеву, в их рабстве низшим страстям и греховным началам своей собственной природы.

…громадную Империю, всплывающую подобно Святому Ковчегу… — Спасительный образ православной России, всплывающей «Святым Ковчегом» над волнами всеобщего европейского затмения, почти дословно совпадает со словами В. А. Жуковского, писавшего своему воспитаннику, наследнику престола, сразу же после получения известий о Февральской революции 1848 г. во Франции: «Более, нежели когда-нибудь, утверждается в душе моей мысль, что Россия посреди этого потопа (и кто знает, как высоко подымутся волны его) есть ковчег спасения, и что она будет им не для себя одной, но и для других, если только посреди этой бездны поплывет самобытно, не бросясь в ее водоворот, на твердом корабле своем, держа его руль и не давая волнам собою властвовать» (Жуковский В. А. Сочинения: В 6 т. СПб., 1885. Т. 6. С. 540–541). Тютчев не мог знать содержания письма Жуковского, датированного 17 февраля, когда в апреле 1848 г. заканчивал статью. Перекличка образов свидетельствует об общих духовных корнях, родственной идеологии и типологии политического мышления обоих поэтов. Одинаковое восприятие революционных событий, места и роли России в них по-своему проявилось и в их поэтическом творчестве. В 1848 г. на тему «Россия и Революция» Тютчев пишет стих. «Море и утес», уже непосредственно навеянное стих. В. А. Жуковского «К русскому великану». И у того и у другого образ бунтующих волн воплощает революционный Запад, а образ незыблемого утеса — самодержавную Россию. Стихотворение В. А. Жуковского и последняя строфа стихотворения Тютчева были одновременно напечатаны в газ. «Русский инвалид» от 7 сентября 1848 г. И. С. Аксаков отмечает: «Пьеса “Море и утес” написана в 1848 году, после февральской революции, и, очевидно, изображает Россию, ее твердыню… Не знаем, обратили ли эти стихи внимание на себя в свое время и были ли поняты в смысле, нам объясненном; но трудно сомневаться в их настоящем значении, особенно в виду статьи “Россия и Революция”» (Биогр. С. 116–117). В своих ассоциациях Тютчев мог опираться на представление С. С. Уварова о самодержавии как краеугольном камне величия «русского колосса» в известном триединстве Православия, Самодержавия и Народности. В письме к последнему от 20 августа 1851 г. поэт замечал: «Достаточно говорили о Русском Колоссе. В конце концов признают, я надеюсь, что это — Великан, и Великан, хорошо сложенный…» (Изд. 1984. С. 177). Позднее образ «русского колосса» появляется у Ф. М. Достоевского в значении оплота всеславянского единения во имя «настоящего воздвижения Христовой истины» (Достоевский. Т. 23. С. 47–50).

РИМСКИЙ ВОПРОС

Автограф неизвестен.

Списки — РГБ (Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 14. Л. 1-13) рукой К. Пфеффеля, озаглавлен «La question romaine par l’auteur du m#233;moire sur la situation actuelle: 1849. Publi#233; dans la Revue des Deux Mondes» («Римский вопрос, написанный автором записки о современном положении: 1849. Опубликовано в Ревю де Дё Монд»); Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 15. Л. 1-12 — сделан Эрн. Ф. Тютчевой, озаглавлен «La question Romaine» («Римский вопрос»). Над заглавием запись: «Publi#233; dans la Revue des Deux Mondes. Livraison du 1 janvier 1850» («Опубликовано в Ревю де Дё Монд в номере от 1 января 1850»). Тот же заголовок и на месте второй главы в плане трактата «Россия и Запад».

Первая публикация — RDM. 1850. Т. 5. 1 janvier. P. 119–133 с заглавием «La papaut#233; et la question romaine au point de vue de Saint-P#233;tersbourg» (по копии К. Пфеффеля — см. ЛН-2. С. 239).

С указанием автора и впервые в рус. переводе (с правкой первых страниц И. С. Аксаковым) — РА. 1886. № 5. С. 35–51 со следующим комментарием П. И. Бартенева: «Во Французском подлиннике эта статья Ф. И. Тютчева озаглавлена: “La papaut#233; et la question romaine au point de vue de Saint-P#233;tersbourg”. Статья писана для иностранцев, и нам кажется, что сочинитель, если бы писал по-русски, озаглавил бы ее так, как сделано в Русском нынешнем переводе. И то сказать, что 36 лет назад меньше было разницы между выражениями “Русская” и “Петербургская” точка зрения ‹…› Самостоятельное и веское слово Тютчева было одним из достопамятнейших проявлений русской мысли перед Западной Европою, и вот почему Р. Архив считает долгом своим познакомить с ним читателей» (РА. 1886. № 5. С. 33). В Изд. СПб., 1886 опубликован фр. текст (с. 546–571), ставший вместе с переводом (с. 461–487) источником для Изд. 1900 (с. 493–518 и 577–602), Изд. Маркса (с. 307–324 и 352–363) и для репринтного издания фр. и рус. текстов — Тютчев Ф. И. Политические статьи. С. 51–77 и 135–158, а также для издания в рус. переводе — Тютчев Ф. Русская звезда. С. 284–301; Тютчев Ф. И. Россия и Запад: Книга пророчеств. С. 37–63; в другом переводе — ПСС в стихах и прозе. С. 409–424.

Печатается по Изд. СПб., 1886. С. 546–571 (на фр. яз.).

Расхождения между первой публикацией и Изд. СПб., 1886 заключаются в разном членении абзацев, разбивок внутри отдельных предложений и в соответствующих пунктуационных изменениях. В первой публикации, в отличие от последующих, слова «christianisme», «#233;glise», «catholicisme», «protestantisme», «papaut#233;», «pape», «#233;tat», «empereur», «r#233;volution», «r#233;forme, «unit#233;» и ряд других, характерно начинавшихся в текстах Тютчева с прописной буквы, печатаются со строчной.


Статья, озаглавленная первоначально «La Papaut#233; et la Question Romaine» («Папство и Римский вопрос») и законченная 1/13 октября 1849 г., в плане трактата «Россия и Запад» и в списках носит заглавие «La Question Romaine» («Римский вопрос»). Она вызвала наиболее оживленный, широкий и длительный интерес не только проблематикой, сопряженностью в ней религии и политики, «вечных» и «текущих» вопросов, но и тем, что была опубликована в одном из самых популярных европейских журналов RDM. Основанный в конце 1829 г. как литературное и туристическое издание, он вскоре стал активно печатать политические материалы и превратился в рупор Июльской монархии, ее короля Луи Филиппа в борьбе против притязаний легитимистов, республиканцев и социалистов. Число подписчиков неуклонно росло, и хотя февральские дни 1848 г. внесли смятение в сознание главного редактора Ф. Бюлоза и его сотрудников, RDM продолжал придерживаться своеобразного сочетания принципов либерализма и конституционной монархии, одобрив репрессивные действия кабинета Л. Э. Кавеньяка. «Цель Франсуа Бюлоза заключалась в том, чтобы сделать из журнала антиреволюционное знамя, объединить вокруг себя верных и ностальгирующих сторонников свергнутой монархии» (Broglie Gabriel de. Histoire politique de la Revue des Deux Mondes. P., 1979. P. 67). Борьба с республиканскими и социалистическими идеями, защита деловых людей и крупных собственников, критика популярных «социальных теорий» как «устаревших мечтаний», поддержка запретительных мер против политических клубов, сомнение в необходимости неограниченного и всеобщего избирательного права, беспокойство перед исчезновением традиционных и моральных ценностей, понятий долга и чувства семьи, перед издержками безбрежной свободы печати и другие подобные темы и мотивы звучали в RDM. Антиреволюционный пафос статьи не мог не привлекать редакцию. Однако критика Тютчевым современной западной цивилизации и ее католических истоков никак не совпадала с позицией журнала.

9/21 октября 1849 г. Эрн. Ф. Тютчева писала своему брату К. Пфеффелю: «На днях, как только представится возможность, я пошлю вам новое произведение моего мужа. Это вторая глава труда, которым он занят и который будет называться “Россия и Запад”. Эта вторая глава называется “Папство и Римский вопрос”; она вполне приложима к тому, что на наших глазах происходило и, к сожалению, до сих пор происходит в Италии, а потому глава эта в силу своей злободневности может быть отделена от остального труда и напечатана самостоятельно. Вы сами увидите, дорогой друг, в какой газете можно поместить эту статью ‹…› Это произведение, которое вызовет великое негодование в католическом мире, вряд ли встретит серьезный отклик за границей. И здесь было бы то же самое, однако, если эта статья (или брошюра) придет к нам с Запада, и тем более без подписи, читать ее будут с б#243;льшим интересом. Вообще в России любят читать или читают с доверием только то, что исходит из-за границы, особенно из Парижа» (ЛН-2. С. 235).

При активном посредничестве К. Пфеффеля новая статья, названная им в письме к Эрнестине Федоровне младшей сестрой «России и Революции», была напечатана 20 декабря 1849 / 1 января 1850 г. «“Записка” вашего мужа, — писал он ей через неделю, — появилась в новогоднем номере “Revue des Deux Mondes”. Ее предваряет небольшое введение, которое напоминает о “записке”, опубликованной в июне, и воспроизводит нескромные намеки, сделанные тогда г-ном Бургуэном, несмотря на то, что в своем сопроводительном письме я настаивал на неофициальном характере второй “записки”. Надеюсь, что никаких неприятностей для вашего мужа из-за этого не воспоследует. Привожу слова, шокировавшие меня: “Следовало бы перечитать то, что мы сказали в июньском выпуске по поводу “записки” о современном положении в Европе, представленной императору Николаю одним русским дипломатом”» (ЛН-2. С. 239). К. Пфеффель имеет в виду отзыв о ст. «Россия и Революция» в RDM от 14 июня 1849 г., где говорилось о ней как о «почти официальном документе». И к новой статье, опубликованной без имени автора, было придумано добавление, выводящее ее за пределы личного мнения частного лица и представляющее Тютчева в качестве негласного рупора правительственной политики: «La papaut#233; et la question romaine au point de vue de Saint-P#233;tersbourg» («Папство и римский вопрос с точки зрения Санкт-Петербурга»).

И хотя Тютчева несколько смутило добавление в заглавие «точки зрения Санкт-Петербурга», он был доволен публикацией статьи именно в этом журнале, несмотря на полемическое предисловие к ней. Автор предисловия ставил своей задачей показать «новые претензии греческой церкви», считающей себя «хранительницей религиозной и нравственной истины», но склонной «опираться на земную власть и служить ей в большей степени, нежели пользоваться ею, как это охотно делает католическая церковь» (RDM. 1850. Vol. V. 1 janv. P. 117). По его мнению, греческая церковь под покровом государственной мощи России в настоящее время «стремится ни к чему иному, как к изменению религиозной оси мира, и лишь потому, что политическая ось мира тоже, кажется, смещается» (там же. С. 118). С особой настороженностью он встретил фразу Тютчева о появлении в Риме после многовекового отсутствия русского императора и, сравнивая последнего с Карлом Великим, в ироническом ключе истолковал ее: «…прежний Карл Великий был одновременно слугой и защитником папства; он много давал, но еще больше получал. В конце концов именно папа сделал его императором, но императором западного мира, следовательно чуть-чуть новым выскочкой и узурпатором. На Востоке же всегда пребывал старый и законный император, от которого папа отделился. Это отделение не ослабило положение и права православного императора, возвращающегося в Рим, приносящего все папе и ничего не предполагающего от него получить; он приносит ему силу, утерянную папством, после того как оно прониклось западным духом и стало во главе западного мира, столь смятенного и плохо управляемого; он приносит папе святость восточной традиции, которую ничто не исказило и не сокрушило; он прибыл, наконец (и это является выражением гордыни и властолюбия греческой церкви, или, скорее, императора, превращаемого ею сразу в Цезаря и святого Петра), чтобы покончить со схизмой, прощая папство и одновременно защищая его» (там же. С. 118).

Главный редактор Ф. Бюлоз писал через два дня после публикации статьи К. Пфеффелю: «Я получил Записку о Римском вопросе, которую вы благоволили прислать мне из Мюнхена, и вы найдете ее в только что появившемся номере “Revue” от 1 января. Надеюсь, что автор, писатель с очень большим дарованием, владеющий с поразительной силой нашим языком, извинит мне предпосланные его записке оговорки. “Revue” не могло принять этой статьи без такого предисловия.

Прошу вас соблаговолить передать автору это объяснение и одновременно чувства восхищения, питаемого мною к силе и точности его мысли. Допуская кое-какие оговорки, которыми со своей точки зрения не должно пренебрегать “Revue”, но которые оно всегда будет высказывать с тем уважением, коего заслуживает человек выдающийся, — русский писатель будет всегда с радостью здесь принят и таким образом станет, быть может, проводником в Западной Европе идей и настроений, одушевляющих его страну и его правительство. Что же касается “Revue”, то повторяю вам, милостивый государь, и прошу вас известить о том вашего шурина (если я верно осведомлен), что оно будет в восторге служить таким путем духовным посредником между двумя великими странами. Примите, господин барон, уверение в моем высоком уважении» (цит. по: Пигарев. С. 129).

По словам Эрн. Ф. Тютчевой, ее муж был «глубоко тронут» пересланным ему К. Пфеффелем письмом Ф. Бюлоза, а также тем радушием и «широтой, с какой редакция “Revue” отнеслась к его идеям». Что же касается читательской реакции на эти идеи, то уже в первые две недели января 1850 г. стали появляться разнообразные отклики в печати на анонимную статью, выражающую «точку зрения Санкт-Петербурга» (их содержание передано и процитировано в статье Р. Лэйна «Публицистика Тютчева в оценке западноевропейской печати конца 1840-х — начала 1850-х годов»). Одним из первых выступил известный католический публицист П. С. Лоранси. «Лоранси, — пишет Р. Лэйн, — продолжил свою полемику с Тютчевым в отзыве на “Папство…”, напечатанном в журнале “L’Autorit#233;”. Лоранси признает талантливость автора “Папства…”, “человека несомненно выдающегося ума, чей язык обнаруживает привычку к духовно-нравственному размышлению”. Он говорит об его “уме, высоком и спокойном”, о “речи, полной значения и надежды”. Приведя краткое резюме статьи Тютчева, Лоранси приходит к заключению, что “это, несомненно, новая теория единства”, “блестящая противоположность теориям христианского единства, изложенным г-ном де Местром”. По мнению Лоранси, русский автор “с отважной ясностью и неопровержимой определенностью” указал на недостатки Запада, но при этом несправедливо взвалил всю вину за них на Ватикан. С точки зрения Лоранси, статья Тютчева двойственна: она проникнута, с одной стороны, христианско-православным духом, а с другой — протестантским и еретическим. “В ней одновременно обнаруживается смесь здравого смысла и заблуждения, любовь к истине и боязнь истины. Христианин по складу своего мышления, этот государственный деятель совсем не таков в своей доктрине: его логика противоречит его намерениям ‹…›

В статье Лоранси было использовано обращенное к Тютчеву письмо, автором которого был не кто иной, как Пфеффель. Это письмо, датированное ноябрем 1849 г. (еще до появления “Папства…” в печати), развивает критику основных положений статьи Тютчева, намеченную в первом же письме Пфеффеля к сестре, написанном им после получения рукописи “Папства…”.

Пфеффель обвиняет Тютчева в том, что он создал “произведение, с начала до конца отмеченное печатью “протестантизма”. “Пользуясь образом, созданным в вашей “Записке”, — писал Пфеффель, — можно сказать, что вы вооружились обоюдоострым мечом, который одним ударом разит и тех, за кого вы боретесь, и тех, на кого вы нападаете ‹…› Среди выдвигаемых вами аргументов против Римской церкви нет ни одного, который нельзя было бы обратить против церкви Русской”. Пфеффель, в частности, не соглашается с точкой зрения Тютчева на то, что светская власть папы привела папство на край революционной пропасти. Он утверждает, что именно благодаря этой власти католицизм смог сохранить свое положение, несмотря на Реформацию, англиканство и абсолютизм Людовика XIV. В заключение Пфеффель заявляет: “Вы боретесь не только с католической доктриной, но ‹…› восстаете против истории и против вашего собственного православия, утверждая несовместимость мирского и духовного начал и вынося смертный приговор власти, объединяющей эти два начала, по вашему мнению непримиримые”. В глазах Пфеффеля “Записка” Тютчева только подтверждает точку зрения Жозефа де Местра, высказанную в его книге “О папе”: “Ни один русский не смог бы писать против этой (католической. — Р. Л.) церкви, не доказав тем самым, что он протестант” ‹…›

Одним из первых отзывов на “Папство…” была анонимная статья в газете “Le Constitutionnel” от 7 января 1850 г. Обозреватель газеты разъясняет идеи, выраженные в статьях “Россия и Революция” и “Папство…”, усматривая в них “фанатическую преданность императорской воле”. Считая, что успехи России в Восточной Европе неотвратимы, ибо Запад утерял веру и сплоченность и ему нечего противопоставить монолитному единству русского колосса, обозреватель критикует верховное руководство западной церкви, не прилагающее достаточных усилий, чтобы защитить католицизм.

Мрачные прогнозы обозревателя этой газеты сразу же были подвергнуты сомнению брюссельской газетой “L’Ind#233;pendance Belge”: “В утверждениях “Le Constitutionnel”, — писала она, — несомненно есть доля истины, но, по нашему мнению, он преувеличивает ту роль, которую царь может быть призван сыграть как pontifex (жрец — лат.; здесь — первосвященник. — Б. Т.) за пределами своей империи”.

Другой газетой, вступившей в спор с “Le Constitutionnel”, была “L’Univers”. Она обвинила “Le Constitutionnel” в том, что он предоставил свои страницы для прославления России, ее религии и ее “императора-самодержца-понтифекса”. Вскоре же последовал ответ: “Le Constitutionnel” упрекал “L’Univers” в клевете и отводил от себя упрек в какой-либо солидарности с взглядами русского публициста.

Принял участие в полемике и католический журнал “L’Ami de la Religion”. В нем была помещена заметка, порицающая “Le Constitutionnel” за критику Ватикана. Через четыре дня в том же органе была опубликована статья Ф. де Шампаньи об угрозе католицизму со стороны России. Хотя статья Тютчева в ней и не упоминается, но полемическая направленность против нее французского журналиста очевидна. Греческая церковь, предоставленная самой себе, в состоянии упадка и обветшания, без сомнения, не являлась бы опасным противником для католицизма — такова мысль Шампаньи. Но, “став достоянием царей, их орудием и служанкой”, она получает поддержку со стороны светской власти, “столь необходимую для всех лжерелигий”. Шампаньи призывает приложить как можно больше усилий для обращения славян в католицизм ‹…›

Едва затихшую дискуссию по поводу статьи Тютчева вскоре, однако, возобновил журнал “L’Ami de la Religion”, опубликовавший в нескольких номерах пространное выступление А. Кошена “L’Eglise catholique jug#233;e par un diplomate russe et par un ministre anglican” (“Католическая церковь перед судом русского дипломата и англиканского пастора”). К Тютчеву относится первая часть этого выступления. Называя статью “Папство…” “весьма любопытным сочинением”, “замечательным документом”, “простодушным и величавым”, обозреватель журнала считает этот документ прежде всего произведением “русского дипломата”. Вместе с тем Кошен утверждает: “Но нет необходимости в длительной дискуссии, чтобы показать, сколь неточны суждения анонимного автора как о состоянии современных обществ, так и о самом духе церковной истории”. Тютчевские проекты не вызывают у французского публициста сочувствия. Он отвергает его философию истории и, впадая в риторический тон, восклицает: “Что я говорю? Нужно ли здесь входить в какие-либо обсуждения и не достаточно ли просто как христианину и как французу заявить протест!”. Подобно Тютчеву, Кошен верит в будущее примирение церквей, но на иной основе, чем “русский дипломат”, — на основе Рима. В этом отношении позиции двух авторов были диаметрально противоположны: Тютчев считал, что “именно Римская церковь, отделившись от церкви Русской, отказалась от правоверия”. Кошен убежден в обратном. Отсюда и иной путь воссоединения: “Католическая церковь еще достаточно сильна на Западе, чтобы не быть вынужденной отдаться в руки России, которую, к тому же, она готова принять в свои”.

Точка зрения Кошена разделялась автором статьи, озаглавленной “Le despotisme russe” (“Русский деспотизм”), напечатанной в газете “Le Correspondant”. Статья принадлежала публицисту А. Доже. Он отдавал должное “серьезному и торжественному тону обсуждения, возвышенной и глубоко справедливой оценке политического положения Европы”, содержащейся в статье Тютчева о папстве и обнаруживающей “многоопытный в государственных делах ум”. Но он энергично возражал против главного положения своего анонимного противника (в постскриптуме он ошибочно приписал авторство статьи Д. Н. Блудову): “… это вовсе не мы могли отделиться ‹…› а это вы ‹…› отошли от Рима”.

Дискуссия прияла новое направление, когда в нее включился прежний коллега Тютчева по Русской миссии в Мюнхене, а теперь эмигрант и священник ордена иезуитов И. С. Гагарин. Он отказывается расценивать “Папство…” как “ловко рассчитанную неосторожность” петербургского кабинета и рассматривает эту статью в ином свете: “Мы видим здесь появление в литературном мире того, что, за отсутствием более точного определения, назовем московским пьюзеизмом (пьюзеизм — от имени Э. Б. Пьюзи (1800–1882), деятеля “оксфордского движения”, стремившегося к объединению католической и англиканской церквей. — Б. Т.), ибо существует в России, и преимущественно в Москве, нечто такое, что не является ни религиозной сектой, ни политической партией, ни философской школой, но содержит в себе все это понемножку. Это котерия, если хотите, но котерия (от фр. coterie — кружок, группка; узкая и сплоченная группа лиц, преследующая своекорыстные цели. — Б. Т.), имеющая свои мнения, свои тенденции — политические, религиозные, философские; она их развивает, распространяет, и, кажется, пришло время ими заняться. Русский дипломат — приверженец или эхо этой котерии; он смело формулирует ее доктрины перед европейской публикой”. Гагарин имеет в виду московских славянофилов (хотя Тютчев отнюдь не был приверженцем всех этих идей); он поясняет, что выбрал для их обозначения наименование “московский пьюзеизм” потому, что эта “котерия” исповедует одинаково глубокое отвращение и к протестантизму, и к католицизму. Заканчивая свое краткое изложение и возвращаясь к статье о папстве и римском вопросе, Гагарин утверждает: “Эта точка зрения, достоинством которой является неоспоримая оригинальность, весьма ясно определена в разбираемой нами статье”. Гагарин справедливо усматривает ликующие ноты в тютчевском утверждении (имя Тютчева, он, впрочем, нигде не называет), что, порвав с православной традицией вселенской церкви, Рим вызвал как собственный упадок, так и упадок Запада в целом. Гагарин называет это утверждение “радостным криком варвара” (“ce cri de joie tartar”). Окончание статьи Тютчева он расценивает как “хаос ложных идей и туманных выражений”. Затем Гагарин возвращается к “московской школе”, излагая ее вражду к Петру I. Он также обращает внимание на то, что называется им “внешней политикой московской школы”, отождествляя ее с панславизмом и ксенофобией. Его изложение взглядов “котерии” на европейские революции и будущее призвание славянских народов удостоверяет, что Гагарин читал также тютчевскую статью “Россия и Революция”. Он заканчивает так: “Мы сочли полезным несколько подробно изложить мнения московской школы, чтобы показать, насколько связана с нею статья в “Revue des Deux Mondes”, и тем самым дать возможность лучше оценить значение этих странных доктрин”» (ЛН-1. С. 238–240).

Таковы были первые отклики, появившиеся в заграничной печати после публикации «Папства…». В середине января 1850 г. А. О. Россет писал А. О. Смирновой, что «статья Тютчева ‹…› наделала шуму в Париже, а теперь все ее здесь читают» (РА. 1896. № 3. С. 371). А. С. Хомяков, хвалебно отзываясь о стихотворениях Тютчева в письме к А. Н. Попову, одновременно подчеркивал: «Статья его в “Revue des Deux Mondes” вещь превосходная, хотя я и не думаю, чтобы ее поняли и у вас в Питере, и в чужих краях. Она заграничной публике не по плечу» (Хомяков 1900. Т. 8. С. 200). В Москве с пониманием к публикации отнесся и Ф. Н. Глинка, которому Тютчев выражал признательность: «Душевно рад, что статья вам понравилась. Впрочем, — простите мне самолюбивое признание — я и не сомневался в вашем сочувствии и одобрении. Вы из малого, малого числа весьма зрячих и разумеющих» (цит. по: Поэты тютчевской плеяды. М., 1982. С. 191). О том, что происходило в Петербурге, сообщал П. А. Вяземскому в Константинополь П. А. Плетнев в середине февраля 1850 г.: «Его (Тютчева. — Б. Т.) статья в 1-й январской книжке Revue d. d. m. о папе и императоре Николае теперь составляет модный разговор общества» (Плетнев П. А. Сочинения и переписка. СПб., 1885. Т. 3. С. 404). В этом же месяце А. И. Кошелев писал А. Н. Попову из Москвы: «Чаадаев хлопочет о статье Тютчева, помещенной в Revue des Deux Mondes об Римском вопросе и готовится писать возражение ‹…› Хомяков ею доволен и хотя не апробует все мнения, но вообще видит в ней явление замечательное. По-моему, статья эта и написана неотлично, и содержит в себе более ложных, чем истинных мыслей. Его определение слова революция, его понятие о народной войне — просто нелепости» (РА. 1886. № 3. С. 353).

О том, какого рода возражение собирался сочинять Чаадаев, можно судить по его письму в начале 1850 г. к Е. А. Долгоруковой: «Заметьте, что спор о светской власти пап был начат отнюдь не греческой церковью, а новейшими протестантами, детьми XVIII века и предшественниками сегодняшних мудрецов. Это они первыми открыли, что Иисус Христос подразумевал небо в этих словах (“Царствие Мое не от мира сего” (Ин. 18, 36). — Б. Т.), что царствие Божие, как и Его Церковь, есть царствие невидимое, что Бог желает править лишь в сердцах людских и прочее в том же роде ‹…› Слишком часто забывают о задаче, стоявшей перед христианством на Западе, о силах, с которыми ему надо было там бороться. Не замечают, что не догмат и не честолюбие некоторых старых священников построили там церковь, а настоятельная потребность целого нарождавшегося мира, победоносных племен, которые воцарились на дымящихся развалинах мира, и самих этих руин, все еще всемогущих своим пеплом и прахом; что даже если “церковь и устроилась там как царство мира сего”, это было потому, что она не могла поступить по-другому, это было потому, что ее великим призванием в этом полушарии христианского мира было спасение общества, которому угрожало варварство, подобно тому, как в другом (полушарии) ее великим призванием было спасти догмат, которому угрожало гибельное дуновение с Востока и изощренный ум греков; что папа не отправился в Aix-la-Chapelle (резиденция Карла Великого, сейчас Аахен. — Б. Т.), чтобы возложить императорскую корону на голову Карла Великого, но что последний прибыл в Рим, чтобы ее получить из его рук; наконец, что отнюдь не папство создало историю Запада, как, похоже, считает наш друг Тютчев, но что, напротив, именно история создала папство» (Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избр. письма: В 2 т. М., 1991. Т. 2 С. 237–238).

Реакция на статью в RDM не ограничивалась ближайшими непосредственными откликами. Так, в вышедшей в 1851 г. в Париже книге фурьериста Д. Лавердана «Socialisme catholique. La d#233;route des C#233;sars. La Gaule tr#232;s chr#233;tienne et le czar orthodoxe» («Католический социализм. Поражение цезарей. Христианнейшая Галлия и православный царь») существенные смысловые акценты этой статьи менялись на противоположные и уже не западная цивилизация, а русское самодержавие характеризовалось как «лихорадочное торжество человеческого я». Резкой и тенденциозной критике подверг «Папство…» живший в Париже польский эмигрант Ж. Б. Островский, выступления которого в периодической печати были объединены и дополнены в опубликованной им в 1851 г. на фр. яз. книге «La Russie consid#233;r#233;e au point de vue europ#233;en» («Россия, рассматриваемая с европейской точки зрения»). Общение этого эмигранта с известным французским историком Ж. Мишле оказало на последнего определенное влияние, под чьим воздействием, пишет Р. Лэйн, он «написал свой горький этюд» «Les Martyrs de la Russie» («Мученики России»), одна из глав которого посвящена декабристам. Ж. Мишле без оснований считал, что автор «Папства…» всего лишь «писец», преданно следующий велениям Николая I, «царский рупор», «секретарь властительного господина», «один из его рабов», «его агентов, обрабатывающих главнейшие органы европейской прессы» и т. п. «Статья Тютчева характеризуется как “непрямая, но очень ясная и очень достоверная ‹…› мистическая и благочестивая форма императорской пропаганды”. Мишле обращает к Тютчеву его же слова, несколько их перефразируя: “Против кого направлен этот крестовый поход? против демократического индивидуализма ‹…› Но что такое сам царь и русское правительство? Это индивидуализм”. Историк противопоставляет друг другу две формы индивидуализма: с одной стороны, французский республиканский, с другой — русский самодержавный. “Если республиканское я (le moi r#233;publicain) — беспокойно, мятежно, преисполнено суеты, то это беспокойство плодотворно, эта тревожная суета производительна ‹…› Царизм — это тоже индивидуальное я (le moi individuel), но что же он производит?” Мишле обвиняет Николая I в желании стать божеством, приводя в доказательство заключительные строки статьи Тютчева, в которых описывается посещение царем собора св. Петра в Риме. Слова: “Распростертый царь был не один там…” — получают в интерпретации французского историка уничтожающе памфлетную окраску. С возрастающим пафосом заканчивает Мишле свою филиппику словами, имеющими в виду Францию великих идей 1789 года: “Охранительница Новой церкви, она остановит на пороге этого адского Мессию, приходящего во имя Бога. Убийца дела Господня, Его живого творения, что намерены вы делать здесь? Возникает новый мир, мир человечности и справедливости. Франция стоит на пороге, и вам не ступить далее. Она говорит повелительно: “Вы не войдете!”» (ЛН-1. С. 241).

В 1852 г. снова выступил П. С. Лоранси, на этот раз с книгой «La Papaut#233;. R#233;ponse #224; M. Tutcheff, conseiller de S. M. l’Empereur de Russie» («Папство. Ответ Г. Тютчеву, советнику Е. В. Императора России»), в которой развивались положения его статей и подводились своеобразные полемические итоги. Если, по мысли Тютчева, из-за отпадения от Вселенской Церкви, внутреннего нравственного истощения и подмены духовной власти светской властью пап католицизм неизбежно вызывает реформацию, революцию, безбожие и индивидуализм современной цивилизации, то, по логике П. С. Лоранси, напротив, именно в России духовная власть порабощена светской, которая использует Церковь в своих целях, пренебрегая нравственными задачами.

Логика П. С. Лоранси в полемике с Тютчевым вызвала возражения А. С. Хомякова, который в 1853 г. опубликовал в Париже под псевдонимом Ignotus (Неизвестный) брошюру на фр. яз. «Ouelques mots par un chr#233;tien orthodoxe sur les communions occidentales #224; l’occasion d’une brochure de M. Laurentie» («Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях по поводу брошюрыг. Лоранси»). «В статье, напечатанной в “Revue des Deux Mondes” и писанной, как кажется, русским дипломатом г. Тютчевым, — отмечал А. С. Хомяков, — указано было на главенство Рима и в особенности на смешение в лице епископа-государя интересов духовных с мирскими как на главную причину, затрудняющую разрешение религиозного вопроса на Западе. Эта статья вызвала в 1852 году ответ со стороны г. Лоранси, и этот-то ответ требует опровержения» (Хомяков 1994. С. 27). Автор брошюры оставляет в стороне общественно-политические последствия церковных разногласий и сосредоточивает свое внимание на богословском ядре возникшей полемики, полагая, что Церковь возглавляет Христос, а не духовный или светский правитель. Поэтому неправомерно, как это делает П. С. Лоранси, навязывать русскому государю роль видимого главы Церкви. Опровергая и другие обвинения французского автора, направленные на поиск в православной традиции протестантских уклонений, А. С. Хомяков как бы развертывает сжатые выводы Тютчева и раскрывает заключенную в них логику, показывает внутреннюю причинно-следственную связь и закономерное движение западного религиозного сознания от разрыва со Вселенской Церковью до современного безверия через промежуточное посредничество протестантизма. «Авторитет папы, заступивший место вселенской непогрешимости, был авторитет совершенно внешний ‹…› Папа делался каким-то невольным оракулом, каким-то истуканом из костей и плоти, приводимым в движение затаенными пружинами. Для христианина этот оракул ниспадал в разряд явлений материального свойства, тех явлений, которых законы могут и должны подлежать исследованиям одного разума; ибо внутренняя связь человека с Церковью была порвана. Закон чисто внешний и, следовательно, рассудочный, заступил место закона нравственного и живого, который один не боится рационализма, ибо объемлет не только разум человека, но и все его существо.

Государство земное заняло место Церкви Христовой. Единый живой закон единения в Боге вытеснен был частными законами, носящими на себе отпечаток утилитаризма и правовых отношений. Рационализм развился в форме властительских определений; он изобрел чистилище, чтоб объяснять молитвы за усопших; установил между Богом и человеком баланс обязанностей и заслуг, начал прикидывать на весы грехи и молитвы, проступки и искупительные подвиги; завел переводы с одного человека на другого, узаконил обмены мнимых заслуг; словом, он перенес в святилище веры полный механизм банкирского дома. Единовременно Церковь-государство вводила государственный язык — латинский; потом она привлекла к своему суду дела мирские; затем взялась за оружие и стала снаряжать сперва нестройные полчища крестоносцев, впоследствии постоянные армии (рыцарские ордена), и наконец, когда меч был вырван из ее рук, она выдвинула в строй вышколенную дружину иезуитов ‹…› Отыскивая источник протестантского рационализма, я нахожу его переряженным в форме римского рационализма и не могу не проследить его развития ‹…› Нетрудно было бы показать, что римское тавро отметило неизгладимым клеймом учения реформаторов и что все тот же присущий папству дух утилитарного рационализма стал духом Реформы ‹…› Западный раскол есть произвольное, ничем не заслуженное отлучение всего Востока, захват монополии Божественного вдохновения — словом, нравственное братоубийство. Таков смысл великой ереси против вселенскости Церкви, ереси, отнимающей у веры ее нравственную основу и по тому самому делающей веру невозможною» (там же. С. 42–43, 45, 70).

Накануне Крымской войны о Тютчеве вновь вспоминает французский публицист Е. Форкад, называя его «русским де Местром» и одновременно высокопоставленным чиновником, якобы выражающим не личную точку зрения, а рискованные мнения официальной дипломатии России. Е. Форкад излагает свое понимание основных положений ст. «Папство и Римский вопрос» (отпадение Рима от Вселенской Церкви, вызвавшее в дальнейшем протестантизм и революцию, надежды на его возвращение в лоно православного единства под началом русского императора) и заключает: «Вот до чего может дойти, даже у лучших умов, устремленность русского прозелитизма; очевидна та миссия, о которой грезит православный император. Для России императора Николая, как раньше — Бориса Годунова, Москва стала третьим Римом. Самодержец удвоен в царе утопистом, мистагогом. Такие идеи в его голове и религиозная экзальтация его народов не позволяют ли говорить о том, что ‹…› воинственная Россия хочет навязать Европе “христианский Коран”?» (Forcade E. La question d’Orient. Les n#233;gociations confidentielles de Londres et de l’Eglise russe — Форкад Е. Восточный вопрос. Конфиденциальные переговоры Лондона и русской Церкви // RDM. 1854. Vol. 16. 1 avril. P. 189). Примечательно, что Э. Форкад одним из первых не только в России, но и на Западе увязывает тютчевскую мысль с понятием Третьего Рима (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 459*), упоминая введение патриаршества на Руси и приводя высказывания из соответствующих церковных документов. В таком религиозно-национальном самосознании, экзальтированном после победы над Наполеоном «полуцивилизованного народа», он видит большую опасность для «либеральной цивилизации Запада», которая должна «заставить отступить новый завоевательский и деспотический фанатизм Востока ‹…› Мы уверены в триумфе западной цивилизации; но это будет тяжелая и длительная война, и не ясно ли, что для ее ведения необходим союз всех интересов и всех живых сил?» (там же).

Через два месяца в том же журнале Е. Форкад публикует еще одну статью («L’Autriche et la politique du cabinet de Vienne dans la question d’Orient» — «Австрия и политика Венского кабинета в Восточном вопросе» — фр.), в которой вновь призывает передовую Европу выступить «против нашествия религиозного самодержавия и политики восточного варварства», обращаясь к письмам Тютчева в 1854 г. к жене и ее брату К. Пфеффелю, этой «занимательной корреспонденции русского дипломата», выдающегося человека, находящегося у правительственного руля, являющегося энергичным сторонником и красноречивым защитником политики императора Николая. Автор статьи цитирует большие фрагменты этих писем, рассматривающие мнимый нейтралитет Австрии и Пруссии перед Крымской войной как измену «союзу 1813 года» и готовность перейти к открытой вражде, как своеобразную «благодарность» германских государств за освобождение от наполеоновской Франции. Э. Форкад не находит ничего предосудительного в подобной политике, вспоминая, что еще в 1821–1823 гг. К. В. Меттерних уже пытался отдалить Австрию от России, но революции 1830 и 1848 гг. еще теснее сблизили их, и оправдывает поворот на сто восемьдесят градусов в намерениях и действиях первой безусловной необходимостью приостановить растущее могущество и влияние второй. «Русское восхождение над Центральной Европой беспрепятственно и безмерно осуществлялось в течение сорока лет: вот положение, конец которому кладет новая политика Австрии. Австрия разрывает с основанными на принципах альянсами, похожими на политическую религию; она возвращается к естественной системе независимости государств, сильных и искусных, к союзам на основе интересов» (RDM. 1854. Vol. 6. 1 juin. P. 886). Особое неприятие у Э. Форкада вызывает тютчевское понятие «великой греко-российской Восточной Империи», в которой он усматривает «узурпаторский и завоевательский дух» и противостоять которой призывает все ранее враждовавшие между собой европейские державы.

Неправомерное повышение статуса Тютчева в государственной табели о рангах, отождествление его философии истории с «политикой Санкт-Петербурга», а также предубежденное и неадекватное истолкование той и другой не могли не вызвать у него безнадежно скептической реакции. После прочтения первой из двух статей Э. Форкада в письме к жене от 21 апреля / 3 мая 1854 г. он отмечал бесперспективность возможного диалога и ответов на эмоциональные доводы автора, поскольку «для слова, мысли, рассуждения необходима нейтральная почва, а между ними и нами не существует ныне ничего нейтрального… Разрыв совершился, и он будет с каждым днем все более чувствительным. Уже давно можно было предчувствовать совершившееся. Было ясно, по крайней мере для тех, кто сознавал, что эта бешеная ненависть, эта ненависть цепного бульдога, которая уже в течение тридцати лет все разрасталась на Западе против России, которая возмущалась тем, что, казалось бы, должно было ее успокоить, эта ненависть, говорю я, должна была в один прекрасный день порвать свою цепь» (СН. 1915. Кн. 19. С. 203–204).

Письма Тютчева 1854 г. активно использовал и другой французский публицист, Ш. де Мазад, также находя в них выражение «тайных и далекоидущих видов политики России с ее безмерными претензиями и захватническими устремлениями», для воспрепятствования которым Франции следует объединиться с Германией и отвести от Европы эту угрозу (RDM. 1854. Vol. 6. 14 juin. P. 1280).

Уже в разгар Крымской войны, сразу же после кончины Николая I, Тютчеву неожиданно адресует письмо П. С. Лоранси, один из самых активных критиков его статьи в RDM. «Лоранси, — пишет Р. Лэйн, — обезоруживающе обращается к Тютчеву как к своему товарищу по мысли: “…во время войны философ не бывает обречен подчиняться предубеждениям гражданина”. Он ссылается на то, что его письмо написано “с точки зрения более высокой, чем обычные соображения политики”. Под предлогом объяснения того, что он эвфемистически называет “непопулярностью” России на Западе, он указывает на гнет православия в стране. Лоранси призывает Россию обратиться к католицизму и тем самым быстро положить конец Крымской войне. В противном случае Россия по-прежнему будет оставаться “вне движения именно христианской цивилизации”. Единственный путь для России — это прекратить войну и таким образом “реабилитировать” Восточный мир. В заключение Лоранси заявляет: “Новый мир возникнет; и великим и благословенным будет имя того государя, который первым приложит руку к этому делу единства и свободы; никто другой не будет более прославлен в истории со времен Константина ‹Великого›”. Такая неловкая попытка повлиять на нового главу Российской империи, Александра II, могла вызвать у Тютчева только презрение» (ЛН-1. С. 244).

В такой форме П. С. Лоранси как бы вновь возражает и Тютчеву, и А. С. Хомякову и напоминает о церковно-конфессиональных аспектах, «отодвинутых» в процессе обсуждения тютчевский идей в условиях обострившегося Восточного вопроса и связанной с ним религиозно-политической проблематики. И. С. Гагарин в изданной им в 1856 г. брошюре «La Russie sera-t-elle catholique?» («Станет ли Россия католической?») переиначивает логику Тютчева и меняет местами плюсы и минусы в оценке основных положений его статьи в RDM. «Перефразируя слова Тютчева, — отмечает Р. Лэйн, — Гагарин говорит о христианской церкви: “…недостаточно, чтоб она была единой и вселенской, нужно еще, чтобы она была независимой ‹…› Действительная борьба существует лишь между католицизмом и революцией ‹…› Два принципа противостоят друг другу — революционный принцип, по самой сути своей антикатолический, и принцип католический, по самой сути своей антиреволюционный”. Усматривая в тютчевской утопии славянско-православной Державы экспансионистские интенции, Гагарин ставит его аргументацию с ног на голову. Он осуждает его идеи как “политические доктрины, весьма радикальные, весьма республиканские, весьма коммунистические”, усматривая в них “восточную формулу революционной идеи XIX века”. Гагарин заключает призывом, обращенным к Восточной церкви, — вернуться в лоно церкви католической» (там же). Примечательно отношение к подобным призывам В. С. Печерина, ставшего католическим монахом и как бы совпадающего в своих оценках и выводах с Тютчевым, а не с И. С. Гагариным. В мыслях последнего, отмечает В. С. Печерин в письме Ф. В. Чижову от 3 июля 1873 г., звучит «один и тот же напев: “Вне Католичества несть спасения для России”. Какая галиматья! — Именно теперь, когда все католические племена приняли революционное направление и когда высшие духовные власти беспрестанно подстрекают народ к восстанию против предержащих гражданских властей» (РГАЛИ. Ф. 130. Оп. 1. Ед. хр. 76 а).

Отвечать И. С. Гагарину публично взялся А. С. Хомяков, опубликовав в 1858 г. в Лейпциге на фр. яз. свою работу «Encore quelques mots par un chr#233;tien orthodoxe sur les communions occidentales #224; l’occasion de plusieurs publications religieuses, latines et protestantes» («Еще несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях по поводу некоторых религиозных сочинений, латинских и протестантских»). Эта публикация возвращала одновременно и к полемике с П. С. Лоранси, возбужденной ст. в RDM. А. С. Хомяков вновь акцентирует богословско-церковную сторону дискуссии, вспоминая свою первую брошюру, и настаивает на том, что «Церковь есть откровение Святого Духа, даруемое взаимной любви христиан, той любви, которая возводит их к Отцу через Его воплощенное Слово, Господа нашего Иисуса. Божественное назначение Церкви состоит не только в том, чтобы спасать души и совершенствовать личные бытия: оно состоит еще и в том, чтобы блюсти истину откровенных тайн в чистоте, неприкосновенности и полноте через все поколения, как свет, как мерило, как суд» (Хомяков 1994. С. 172). Католичество же со своим догматическим и социально-политическим рационализмом и недостаточной проявленностью нравственного закона, «замещая» соборную Вселенскую Церковь «римским верховноначалием», не следует этому предназначению, является «древнейшей формой протестантства» и естественно порождает его в виде Реформы XVI в. в Германии (со всеми вытекающими в последующем революционными следствиями). А. С. Хомяков упрекает И. С. Гагарина за то, что тот оставляет в стороне обсуждение фундаментальных вопросов веры и истины (на основе уяснения которых только и возможно искомое единство), заводя речь о земных выгодах союза между папой, императором и русской Церковью и католизации России, смешивая религию и политику. Обвинения же «ретивых защитников православия» в скрытой революционности автор лейпцигской брошюры квалифицирует как донос.

Разнообразные прямые и косвенные отклики, расходившиеся после публикации тютчевской статьи в RDM, в 1857 г. достигли Англии, где лондонский католический журнал «The Rambler» (Vol. XI) опубликовал статью «The Russian Church» («Русская Церковь» — англ.). В ней шла речь о вышедшей в Брюсселе анонимной брошюре, рассматривавшей сочинения И. С. Гагарина и привлекавшей к обсуждению обширные выдержки из статьи Тютчева в RDM. Автор брошюры пытается увидеть в Тютчеве сторонника воссоединения Восточной и Западной Церквей и заключает: «Если латинцы искренно желают примирения, они должны отказаться от своего заносчивого и властного тона ‹…› Россия ничуть не хуже Франции» (цит. по: ЛН-1. С. 245). Автор же статьи в своих комментариях был более осторожен и считал полезным для Восточной церкви сделать первый шаг в примирении с Римом. В 1858 г. немецкий журнал «Historisch-Politische Bl#228;tter f#252;r das katholische Deutschland» (Bd 41) подверг порицанию мнение брюссельской брошюры и поддержал позицию «The Rambler». О том, как развивалась эта полемика, а также завершалась дискуссия в целом вокруг «Папства и Римского вопроса», пишет Р. Лэйн: «Немецкий журнал вступает в спор следующим замечанием: “Никто не ошибется, если увидит в ней [брошюре] истинно русское вдохновение, связанное, возможно, с именем, которое на следующих страницах будет часто называться”. Поскольку на следующих страницах повторяется только имя Тютчева, эти слова намекают на то, что будто бы Тютчев сам является автором или инициатором брюссельской брошюры. Странно, что у журнала возникло такое подозрение, ибо в брошюре содержатся весьма лестные высказывания о статьях Тютчева с раскрытием имени автора, что со стороны Тютчева было бы нескромно» (ЛН-1. С. 245). Обозреватель журнала подозревает Тютчева и в тайном стремлении разрушить «всю свободную и независимую организацию римско-католической церкви», заключая: «Пока история католической церкви воспринимается русским статским советником как порождение произвола и как мать революции ‹…› утрачивается нечто очень важное — подлинное понимание церкви ‹…› Нам всегда казалось, что упорство в расколе имеет своей настоящей причиной отклонение от истинной идеи церкви: легко определить, что подобное отклонение нашло свое наиболее сильное выражение в записке Тютчева» (там же. С. 246–247). Данный вывод показывает, сколь устойчивым в процессе полемики оставалось неадекватное истолкование тютчевской логики, поскольку именно «подлинное понимание церкви» и связанных с ним онтологических, догматических, историософских, антропологических, духовных, нравственных вопросов составляет, как и у А. С. Хомякова, фундамент его мысли, определяющий социально-политические построения. Перестановка «базиса» и «надстройки» и преувеличенное внимание ко второй без учета (и в ущерб) первого и приводила немецкого обозревателя (как и П. С. Лоранси, и И. С. Гагарина) к подобным умозаключениям. «Это, насколько удалось установить, — отмечает Р. Лэйн, — последний значительный отклик на тютчевскую статью о папстве. В 1862 г. еще раз ополчится против нее неистощимый Лоранси в книге “Le Pape et le Czar” (“Папа и царь”). В 1863 г. лондонский “The Times” назовет Тютчева “московским Ювеналом”. Двумя днями позже это будет подхвачено Герценом в его статье с нападками на стихотворение Тютчева “Его светлости князю А. А. Суворову”. В 1864 г. отзовется на “Папство…” немецкий публицист А. Пихлер. В 1867 г. польский журналист Ю. Клячко вспомнит о резонансе, вызванном в свое время этой статьей. Он охарактеризует Тютчева как “любопытный тип представителя русского общества”, “московского Исайю”. В 1873 г. Л. Боре упомянет о газетной шумихе, связанной с “Папством…”, и процитирует несколько строк из “России и Революции”, назвав их “замечательными во всех отношениях”. Но к этому времени политические статьи Тютчева уже теряют остроту злободневности и становятся достоянием истории» (там же. С. 247).


…неумолимой логике, вносимой Богом, как тайное правосудие, в события сего мира. — Убеждение Тютчева в том, что в исторических событиях и эмпирической жизни сокрыта высшая божественная зависимость и упорядоченность, не раз выражалось в его стихах: «Мы ждем и верим Провиденью — / Ему известны день и час…» («Славянам», 1867); «По Всемогущему призыву / Свет отделяется от тьмы…» («Ю. Ф. Абазе», 1869) и т. д. Следовательно, истинное призвание человека и народа заключается в том, чтобы идти к «таинственной мете», постичь «правду Бога», обрести высшее сознание «путей небесных» (стих. «Как дочь родную на закланье…», 1831; «Неман», 1853; «Хотя б она сошла с лица земного…», 1866 и др.). В противном случае богоотступничество само в себе несет наказание, рано или поздно, всем ходом истории и внутренней логикой событий «свершается заслуженная кара за тяжкий грех, тысячелетний грех…» («Свершается заслуженная кара…», 1867). Вместе с тем, по свидетельству дочери Анны Федоровны, Тютчев иногда выражал сомнение в провиденциальном характере истории, заявляя в отчаянии, что «мир движется идеями и произволом людей», т. е. столь губительным и неприемлемым для него «самовластием человеческого я». В возражении А. Ф. Тютчевой на эти сомнения угадывается ее влияние на обозначенные выше убеждения отца: «Но когда знаешь, что Провидение не только поэтическая метафора, начинаешь понимать, что все на свете имеет скрытую причину и цель» (ЛН-2. С. 265). Такое понимание неоднократно подчеркивается Тютчевым. Поэтому представляется неправомерным чересчур однозначное акцентирование в его мировоззрении идеи всемогущего античного Рока: «Тютчевское ощущение бытия человека — и личного, и исторического — трагично. Человек обречен и в более широком плане (как бы ни определить тяготеющую над ним силу: Рок, Всеобщая Необходимость или иногда у Тютчева даже Всеобщее Бессмыслие), и в более узком, личном (судьба, жребий отдельного человека)» (Петрова И. В. Мир, общество, человек в лирике Тютчева // ЛН-1. С. 45). На самом деле языческое понимание Судьбы не перевешивает в творчестве Тютчева христианских представлений о Божественном Промысле. К тому же, вырастая из юношеского «горацианства», поэт все более критически относился к «мысли греков» («история ошибок и неудачных попыток стать в области мышления на почву твердую») и противопоставлял «христианскую цивилизацию» «римскому варварству». П. Я. Чаадаев в «Философических письмах» подверг уничтожающей критике античное мировоззрение и его носителей как «страну обольщения и ошибок, откуда гений обмана так долго распространял по всей земле соблазн и ложь» (см. об этом: Тарасов Б. Н. Цена веков // Чаадаев П. Я. Цена веков. М., 1991. С. 15–17).

Глубокий и непримиримый раскол, веками подтачивающий Запад… — Подразумевается борьба между первосвященниками и императорами, католицизмом и протестантизмом, христианством и революцией.

…свершившимся на наших глазах в Риме… — Речь идет о революционных событиях 1848–1849 гг. в Италии и о двусмысленной роли в них католического духовенства и римского первосвященника.

…кроме разве что Англии… — Имеется в виду одно из направлений в протестантизме Англии — англиканство, зародившееся в период Реформации после разрыва местной католической церкви с Римом и сложившееся как «средний путь» между римским католицизмом и континентальным протестантизмом во время царствования королевы Елизаветы I (вторая пол. XVI в.). В области догматики и обряда в англиканстве существовало определенное размежевание между «высокой» (близкой к католицизму) и «низкой» (сугубо протестантской) церковью. Именно в среде «высокой» церкви в 30-40-х гг. XIX в. наблюдались известный подъем и особая активность англиканских богословов (Э. Пьюзи, Дж. Ньюмен, Г. Мэннинг, Дж. Кэбл и др.), вошедших в так называемое Оксфордское движение.

…идолопоклонство западных людей перед всем, что является формой, формулой и политическим механизмом. — Это идолопоклонство, «последнюю религию Запада», Тютчев выводит из более фундаментального, связанного с революционным принципом «самовластия человеческого я» и вытекающими из него глобальными рационалистическими и индивидуалистическими тенденциями. В этом плане Тютчев опять-таки обнаруживает типологическое единство с теми русскими писателями и мыслителями, кто был озабочен духовным оскудением человека в ходе исторического развития отмеченных идолопоклонств. «Весь частный и общественный быт Запада основывается на понятии о индивидуальной, отдельной независимости, предполагающей индивидуальную изолированность. Оттуда святость внешних формальных отношений, святость собственности и условных постановлений важнее личности» (Киреевский. С. 147). Достоевский оценивал условные политические и общественные механизмы как несвятые святыни, законнический формализм которых скрывает и тем самим еще более укрепляет эгоистическую природу индивида, «съедая» все, что не вмещается в его рамки и относится к высшим, созидающим личность, началам (любовь, совесть, милосердие, благородство, справедливость, честь, достоинство и т. п.). По убеждению Тютчева, именно нравственная ослабленность и духовная необеспеченность либеральных и полулиберальных установлений, их замаскированное произрастание из темных корней эгоцентризма и открывают широкие двери, как он пишет далее, для быстрых захватов революции.

…выступает, подобно солнцу, промыслительная логика, управляющая силой внутреннего закона событиями мира. — Ср. также уподобление солнцу промыслительной логики в стих. «Песнь Радости» (Из Шиллера) (1823): «… Великий Бог! Жизнь миров и душ светило!». Это уподобление восходит к «Солнцу правды» в тропаре «Рождество Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа».

Скоро исполнится восемь веков с того дня, как Рим разорвал последнее звено, связывавшее его с православным преданием вселенской Церкви. — Имеется в виду 1054 г., когда произошло окончательное разделение между Западной и Восточной Церквами.

Догматические различия, отделяющие Рим от православной Церкви, известны всем. — Тютчев имеет в виду прежде всего filioque — букв. «и от сына» (лат.). Сформулированное впервые на Толедском церковном соборе в 589 г. добавление к христианскому Символу веры, согласно которому Святой Дух исходит от Бога Отца. Добавление же заключалось в утверждении, что Святой Дух исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына. Православная Церковь не приняла этого добавления, что явилось одним из поводов к разделению в 1054 г. христианства на западное и восточное. Среди других догматических различий следует отметить положения о неприкосновенности греха к природе Богоматери, а также о главенстве папы (впоследствии и его непогрешимости) в Церкви Христа. Среди отличительных особенностей католического учения необходимо подчеркнуть его своеобразное пелагианство (Пелагий — британский монах IV–V вв., утверждавший, что человек может самостоятельным усилием восходить до Бога), в котором умалялась роль Спасителя и Благодати и преувеличивались возможности и заслуги изначально испорченного первородным грехом человека. Этот антропоцентрический крен и приводил (о чем пишет далее Тютчев) к пониманию Царства Христова как царства мира сего. Политико-государственные притязания пап со всеми их злоупотреблениями, чересчур мирские устремления в некоторых монашеских орденах, применение юридического взгляда на отношение человека к Богу и т. п. превращали Церковь в «слишком человеческий» институт.

…Церковь Одна… — Этими словами называется и богословское сочинение А. С. Хомякова, которое вместе с его ответом П. С. Лоранси в связи со ст. «Римский вопрос» могло бы пояснить мысль Тютчева. Речь идет о Вселенской Церкви любви, свободы и истины во главе с Иисусом Христом, которая только в отношении к человеку делится на видимую и невидимую, а в историческом плане (после многих расколов и отпадений) сохраняет верность своим догматам на православном Востоке. Когда же исчезнут ложные учения и ереси, тогда отпадет необходимость в наименовании «православной», ибо не будет неистинного христианства. «Церковь называется единою, святою, соборною (католическою и вселенскою), апостольскою, потому что она едина и свята, потому что она принадлежит всему миру, а не какой-нибудь местности, потому что ею святятся все человечество и вся земля, а не один какой-нибудь народ или одна страна, потому что сущность ее состоит в согласии и в единстве духа и жизни всех ее членов, по всей земле признающих ее, потому, наконец, что в Писании и учении апостольском содержится вся полнота ее веры, ее упований и ее любви» (Хомяков 1994. С. 7).

…пропасти ‹…› между двумя мирами, между двумя ‹…› человечествами, пошедшими под двумя разными знаменами. — Имеется в виду глубинное различие в историческом развитии России и Запада, обусловленное разделением христианства на православное и католическое.

Иисус Христос сказал: «Царство Мое не от мира сего». — В этих словах Иисуса Христа, обращенных к Понтию Пилату (Ин. 18, 36), выражено противоположное всяким «гуманизирующим» и «адаптирующим» представлениям понимание христианства, которое уточнено в Нагорной проповеди: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут…» (Мф. 6, 19–20). По убеждению Тютчева, перенесение центра тяжести с «сокровищ на небе» на «сокровища на земле» склоняет историю на путь гибельного антропоцентризма с его разнообразными иллюзиями и злоупотреблениями, конкретные проявления которых он отмечает в своей статье.

А между этими двумя смыслами лежит расстояние, отделяющее божественное от человеческого. — Тема соотношения «божественного» и «человеческого», «сверхъестественного» и «естественного» начал в природе и истории лежит в основании историософии Тютчева, который видел в протестантизме движение к антропоцентрическому, материалистическому и атеистическому пониманию бытия, к нигилистическому торжеству «человеческого» и «природного».

Рим, и правда, поступил не так, как Протестантизм, и не упразднил Церковь как христианское средоточие в угоду человеческому я, но он поглотил ее в римском я. — По мысли Тютчева, протестантизм, выступая против «конфискаций», «захватов», злоупотреблений и искажений христианства в католичестве, вместе с водой выплескивал и ребенка, отказывался от ценности живого церковного опыта, от Предания, постановлений Вселенских Соборов, творений Отцов Церкви, большинства таинств, почитания икон и т. п. и опирался на зыбкую почву «человеческого я», произвольного разумения, ограниченного индивидуального рассудка, что как бы освящало своеволие и эгоцентризм, создавало условия для произрастания «антихристианского рационализма» и революционных принципов. В стих. «Я лютеран люблю богослуженье…» (1834) Тютчев говорит о драме «высокого ученья» христианства в протестантизме, голый и пустой храм которого как бы символизирует переход от распадающейся веры к господству атеистического сознания. Несмотря на внешнее противоборство протестантского и римского я, он обнаруживает у них общий корень в разных проявлениях не только отделения божественного от человеческого, но и растворения первого во втором.

…страшную, но неоспоримую связь сквозь разные времена между зарождением Протестантизма и захватами Рима. — В установлении и характеристике этой связи Тютчев полностью сближался со славянофилами. «Связанная с бытом житейским и языческим на Западе, — писал А. С. Хомяков, — она (римская Церковь. — Б. Т.) долго была темною и бессознательною, но деятельною и сухо-практическою; потом, оторвавшись от Востока и стремясь пояснить себя, она обратилась к рационализму, утратила чистоту, заключила в себе ядовитое начало будущего падения, но овладела грубым человечеством, развила его силы вещественные и умственные и создала мир прекрасный, соблазнительный, но обреченный на гибель, мир католицизма и реформатства» (Хомяков 1988. С. 49). Глубокое искажение христианского принципа в римском устройстве, пишет Тютчев далее, отрицание «божественного» в Церкви во имя «слишком человеческого» в жизни и послужило связующим началом между католичеством и протестантизмом. «Протестантизм сказал последнее слово папизма, — подчеркивал архимандрит Иларион Троицкий, — сделал из него конечный логический вывод. Истина и спасение даны любви, то есть Церкви — таково церковное сознание. Латинство, отпав от Церкви, изменило этому сознанию и провозгласило: истина дана отдельной личности папы, — пусть одного папы, но всё же отдельной личности без Церкви, — и папа же заведует спасением всех. Протестантизм только возразил: почему же истина дана одному лишь папе? — и добавил: истина и спасение открыты всякой отдельной личности независимо от Церкви. Каждый отдельный человек был произведен в непогрешимые папы. Протестантизм надел папскую тиару на каждого немецкого профессора и со своим бесчисленным количеством пап совершенно уничтожил идею Церкви, подменил веру рассудком отдельной личности и спасение в Церкви подменил мечтательной уверенностью в спасение через Христа без Церкви, в себялюбивой обособленности от всех» (Архимандрит Иларион (Троицкий). Христианства нет без Церкви. М., 1992. С. 7).

Революция, представляющая собой не что иное, как апофеоз того же самого человеческого я… — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 324*.

…не преминула признать за своих и приветствовать как двух славных учителей не только Лютера, но и Григория VII. — Основатель немецкого протестантизма Мартин Лютер (1483–1546), обвиненный Римом в ереси и публично сжегший в 1520 г. осуждавшую его папскую буллу, привлекал революционеров антицерковной оппозиционностью, радикальной критикой официального католического учения, индивидуалистическим бунтарством единоспасающей «личной веры». Подобные же свойства, но уже направленные, напротив, на укрепление католицизма и соединенные с волей к власти и тайным тактическим маневрированием, были присущи и папе-реформатору Григорию VII Гильдебранду (ок. 1020–1085), возглавлявшему римский престол в 1073–1085 гг. На протяжении 20 лет, находясь рядом с предшественниками, он готовил обновление церковной жизни, получившее по его имени название григорианской реформы: предполагались суровые наказания для духовенства за нарушение безбрачия, а также за продажу и покупку своих должностей, лишение светских властей права на инвеституру, т. е. на назначение, смещение и перевод епископов, запрет верующим причащаться у женатых или корыстолюбивых священников и т. п. Свою программу Григорий VII сформулировал в «Диктате папы», в соответствии с которым и светская власть подчинялась «наместнику Бога на земле», никому неподсудному, имеющему исключительное право именоваться вселенским епископом, выбирать и короновать императора.

…три звена этого ряда… — Т. е. католицизм — протестантизм — революция, образующие триединый фундамент европейской цивилизации и способствующие «апофеозу» отделяющейся от Бога личности с ее вне- или антихристианскими (в логическом завершении) принципами. В гегельянстве, особенно в левом, три звена этого ряда трактовались в смысле, обратном тютчевскому. Так, в сочинении 1840 г. «Gegenvart und Zukunft Europas» («Современное состояние и будущее Европы»), от которого мог полемически отталкиваться Тютчев, А. Руге противопоставлял романо-германское начало славянскому как свободу и неволю, историческое развитие и застойное прозябание, а положительное значение первого для всего человечества определял как эволюцию от Реформации, принесшей духовное раскрепощение, и Французской революции, давшей политическую свободу, к объединению Пруссии и германских государств как «центральной европейской нации». Если Ж. де Местр разводил три звена этого ряда и, в отличие от А. Руге, противопоставлял первое из них двум другим как положительное отрицательным, то в русской религиозно-консервативной мысли взаимосвязь католицизма, протестантизма и революции истолковывалась именно в тютчевском духе. Об исторической и типологической связи протестантизма и атеизма, католичества и революции (на основе духовного материализма, искажения христианства, устранения из него Христа и насильственного объединения человечества) размышлял Ф. М. Достоевский в очерке «Три идеи», так же, как и Тютчев, противопоставляя западным «звеньям» православно-славянские основы иной цивилизации (Достоевский. Т. 25. С. 5–9). Он же еще раньше, намечая план соответствующей статьи и ссылаясь на А. С. Хомякова, как и Тютчев, подчеркивал: «Доказать, что папство гораздо глубже и полнее вошло во весь Запад, чем думают, что даже и бывшие реформации есть продукт папства, и Руссо, и французская революция — продукт западного христианства и, наконец, социализм со всей его формалистикой и лучиночками — продукт католического христианства» (ЛН. 1971. Т. 86. С. 244). Ср. также сходную мысль А. С. Хомякова: «…Западная Европа развивалась не под влиянием христианства, но под влиянием латинства, т. е. христианства, односторонне понятого, как закон внешнего единства. Тот, кто понимает историю, может легко усмотреть постепенное развитие этого начала в идее всехристианства (tota Christianitas), понятого как государство, в борьбе императоров и пап, в крестовых походах, в военно-монашеских орденах, в принятии одного церковно-дипломатического языка (латинского) и т. д. Он увидит, что и вся жизнь Запада была проникнута этим началом и развивалась в полной зависимости от него, в иерархии феодальной, в аристократизме, в понятии о праве, в понятии о государственной власти и т. д.» (Хомяков 1988. С. 200). Ю. Ф. Самарин, которого Тютчев относил к умнейшим людям и предисловие которого к богословским трудам А. С. Хомякова называл «замечательной вещью», подчеркивал в этом предисловии: «Прежде, мы видели перед собою две резко определенные формы западного христианства, а между ними Православие, как бы остановившееся на распутии; теперь же мы видим Церковь, иначе живой организм истины, вверенной взаимной любви, а вне Церкви — логическое знание, отрешенное от нравственного начала, то есть рационализм, в двух моментах его развития, а именно: рассудка, хватающегося за призрак истины и отдающего свободу в рабство внешнему авторитету, — это Латинство, и рассудка, доискивающегося самодельной истины и приносящего единство в жертву субъективной искренности, — это Протестанство ‹…› Кажется, при свете происходящего на наших глазах, пора наконец уразуметь, что Латинство и Протестанство и вся выработанная ими система доказательств не более как проводники к неверию и что все, нами оттуда заимствованное, обращается нам же на пагубу, подавая рационализму единственное оружие, какое только он может с успехом обратить на нас» (Хомяков 1900. Т. 2. С. XXX, XXXIV). По мнению исследователя, «мысль Тютчева, что средоточием жизни в христианстве служит Церковь, что Рим право, принадлежащее одной только Церкви, конфисковал в пользу папы, что Протестантство, перенося на каждую личность узурпированные папою права, лишь расширило сферу действия рационалистического начала, выдвинутого впервые Римом, что Римская Церковь организовалась по образу государства, — все это излюбленные мысли Хомякова» (Завитневич В. З. Алексей Степанович Хомяков. Киев, 1902. Т. 1. Кн. II. С. 1259–1260). Сам А. С. Хомяков в постановке религиозного вопроса как основополагающего для истории как Запада, так и России отдавал первенство Тютчеву.

Она стала учреждением, политической силой — Государством в Государстве. — Эту мысль Тютчева обсуждал П. Я. Чаадаев, оправдывая превращение Западной Церкви в «политическую силу», в «государство в государстве». Без такого превращения, обусловленного, как считает Чаадаев, исторической необходимостью, обществу и цивилизации угрожала бы гибель от наступления мощных сил варварства, с которыми более покорная властям, более духовная и более совершенная Церковь могла бы не справиться. Таким образом, светское могущество римских первосвященников оказалось неизбежным историческим результатом, который для них явился сначала тяжелым испытанием, но которым они затем злоупотребили из-за «вечных законов человеческой натуры» (Чаадаев. С. 452–453). По Тютчеву же, отсутствие в католицизме целенаправленной воли к преображению темной основы человеческой природы и соответствующие злоупотребления приводили как раз к саморазложению христианства, к ослаблению его подлинной созидательной роли в ходе истории.

В этом устройстве зародилось и столкновение притязаний, вражда интересов, что не могло не привести вскоре к ожесточенной схватке между Священством и Империей ‹…› поистине нечестивому и святотатственному поединку… — Устроение католической Церкви как политической силы неизбежно выливалось в борьбу за абсолютное верховенство. В VIII в. при папе Стефане II утверждается его право на обладание светской властью. С XI в. папы распространяли влияние не только на духовенство, но и на императоров. «Диктатом» Григория VII верховенствующий римский епископ признается единоличным, никому не подсудным правителем Церкви. К XII в. при Иннокентии III борьба пап за главенство над светской властью достигла триумфа, когда английский король и другие монархи признали себя его вассалами. Иннокентий III заявлял, что от папской курии должен зависеть в конечном итоге выбор императора, что папы имеют право вмешиваться во все дела светской власти во всех католических государствах: «Подобно тому, как Бог-создатель вселенной установил два великих светила в тверди небесной: большее, дабы днем руководило, меньшее же — ночью, так и в тверди церкви вселенской… он установил два великих достоинства — большее, дабы, подобно дням, душами руководило, и меньшее, которое, подобно ночам, руководило бы телами: таковы — папское полновластие (auctoritas) и королевское могущество (potestas). И затем — так же, как луна свет свой получает от солнца, она же меньше и качественно и количественно, но одинакова по положению и действию, так и королевское могущество от папского полновластия получает сияние своего достоинства» (цит. по: Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. С. 92). Однако усилиями французского короля Филиппа IV Красивого и немецкого Людвига Баварского всесилие папства было поставлено в зависимость от монархов, выразительным проявлением которой стало почти семидесятилетнее Авиньонское пленение пап (1309–1377). На Базельском соборе (1431) светская власть пап получила узаконенное ограничение.

…столько злоупотреблений, насилий, гнусностей, копившихся веками для подкрепления вещественной власти… — Соблазны, возникавшие в ходе борьбы католического духовенства за мирскую власть, приводили не только к крестовым походам или кострам инквизиции, но и к продаже церковных должностей и духовного сана, торговле отпущениями грехов и т. п. Все это накапливало подразумеваемые «гнусности», которые с особой силой выливались наружу в эпоху Возрождения и выражались в неистовых оргиях в храмах и монастырях (см. об этом: Обратная сторона титанизма // Лосев А. Ф. Эстетика Возрождения. М., 1982. С. 120–138). Ярким примером развращенности нравов среди высшего духовенства того времени может служить папа Александр VI Борджиа, при котором ни один кардинал не назначался без большого денежного взноса и который не только имел четырех незаконных детей, но и сожительствовал со своей дочерью Лукрецией, бывшей также любовницей его брата Цезаря. В своей статье Тютчев как бы спорит и с А. де Кюстином, «забывшим» подобные «гнусности» и утверждавшим прямо противоположное: «Римская церковь в одинокой своей борьбе спасла чистоту веры, отстаивая по всей земле, с возвышенным благородством, с героическим терпением и несгибаемою убежденностью, независимость духовенства против посягательства всех и всяческих мирских властей. Где найти церковь, которая не дала бы тем или иным земным правителям принизить себя до положения духовной полиции? Такая церковь только одна — католическая; ценою крови мучеников она сберегла себе свободу, вечный источник жизни и могущества. Будущее всего мира принадлежит ей, ибо она сумела остаться беспримерно чиста» (Кюстин. Т. 2. С. 437).

…предоставленное самому себе человеческое я по своей сущности является антихристианским. — В представлении Тютчева забывший Бога и лишенный своих мистических корней человек утрачивает высшую нравственную норму бытия, подлинную свободу, теряет способность различения добра и зла, становится «бешеным» («между Христом и бешенством нет середины») и обречен на тупиковое развитие. Мысль о судорогах существования и иудиной участи отрекшегося от Бога и полагающегося на собственные силы, не преображенного благодатью «человеческого я» неоднократно подчеркивалась поэтом в его письмах.

Первая французская революция ‹…› положила почин возведению антихристианской идеи на престол правительственного управления… — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 323–324*.

Речь идет, несомненно, о догмате верховной власти народа. — В свете высшей божественной легитимности дехристианизированные республиканские принципы представлялись Тютчеву фиктивными, скрывающими разрушительное и количественно увеличенное «самовластие человеческого я». На этот пункт публикации (в целом высоко оценивая ее) отреагировал А. С. Хомяков в письме А. Н. Попову: «За одно попеняйте ему, за нападение на souverainet#233; du peuple (верховная власть народа — фр.). В нем действительно souverainet#233; supr#234;me (верховная власть — фр.). Иначе что же 1612 год? И что делать Мадегасам, если волею Божиею холера унесла семью короля Раваны? Я имею право это говорить, потому именно, что я анти-республиканец, анти-конституционалист и проч. Само повиновение народа есть un acte de souverainet#233; (акт верховной власти — фр.)! А все-таки статья Ф. И. Т. есть не только лучшее, но единственное дельное, сказанное об европейском деле, где бы то ни было. Скажите ему благодарность весьма многих» (Хомяков 1900. Т. 8. С. 200–201). В понимании А. С. Хомякова противоречия между верховной властью народа и самодержавием снимаются: народ принадлежащую ему верховную власть добровольно передает сменяющимся государям и вновь вступает в свои права только тогда, когда прекращается династическое престолонаследие (например, избрание династии Романовых после династии Рюриковичей).

«Кто не со Мною, тот против Меня». — Слова Иисуса Христа, обращенные к фарисеям (Мф. 12, 30).

…будто лишенная всякого сверхъестественного освящения нравственность достаточна для исполнения судеб человеческого общества. — Здесь Тютчев также выражает общую для христианского сознания мысль о том, что без органической связи человека с Богом историческое движение деградирует в результате господства материально-эгоистических начал над духовно-нравственными. Именно в таком господстве, например, видел П. Я. Чаадаев принципиальную причину непрочности и недолговечности старых языческих цивилизаций, изнутри своей внешней мощи и кажущегося процветания никак не подозревавших о подспудном гниении и грядущем распаде. По логике философа только при прямом и постоянном воздействии «христианской истины» создается естественное первенство духовного над материальным и соответственно происходит «воспитание человеческого рода», делается возможным истинное приращение общественного благоустроения. В том же ключе высказывается и Ф. М. Достоевский: «При начале всякого народа, всякой национальности идея нравственная всегда предшествовала зарождению национальности, ибо она же и создавала ее. Исходила же эта нравственная идея всегда из идей мистических, из убеждений, что человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью ‹…› А стало быть, “самосовершенствование в духе религиозном” в жизни народов есть основание всему, ибо самосовершенствование и есть исповедание полученной религии, а “гражданские идеалы” сами, без этого стремления к самосовершенствованию, никогда не приходят, да и зародиться не могут ‹…› Когда же утрачивается в национальности потребность общего единичного самосовершенствования в том духе, который зародил ее, тогда постепенно исчезают все “гражданские учреждения”, ибо нечего более охранять» (Достоевский. Т. 26. С. 165–166).

…подобного зрелища, которое представляла несчастная Италия в последнее время… — Речь идет о борьбе за национальную независимость, демократические преобразования и государственное объединение Италии в 1848–1849 гг. Тютчев рассматривал эту борьбу как составную часть общемирового процесса, в ходе которого созидательные принципы христианского единства растворяются в революционных началах «самовластия человеческого я» и его разнообразных воплощениях.

В условиях разрушения созданных умеренными либералами мифов о Пии IX и Карле Альберте как духовном и военном вождях Италии политическую инициативу осенью 1848 г. перехватили радикальные демократы. Выдвинутая ранее Д. Мадзини идея созыва общеитальянского Учредительного собрания нашла широкий отклик в стране. Складывавшаяся обстановка вынудила герцога Тосканы Леопольда объявить главой правительства республиканца Д. Монтанелли и скрываться в неаполитанской крепости Гаэте. Туда же был вынужден бежать из республиканизирующегося Рима, назначив более либеральное правительство, и Пий IX. Подъем республиканского движения заставил короля Пьемонта прервать перемирие и в марте 1849 г. возобновить безуспешную войну с Австрией. Потерпев поражение и спасая династию, Карл Альберт отрекся от престола, передал правление сыну Виктору Эммануилу II и покинул Италию. Месяцем раньше Пий IX обратился из Гаэты к правительствам Австрии, Испании и Франции с просьбой восстановить светскую власть папы в Римской области. Римская республика оказалась в кольце неаполитанских, австрийских и французских войск и, несмотря на ожесточенное сопротивление, пала 3 июля 1849 г. 22 августа прекратил борьбу и последний очаг революции — осажденная Венеция. Таковы события «последнего времени», представавшиеся взору Тютчева во время написания его статьи.

…целый народ оказался одержим такого рода припадком. — Борьба 1848–1849 гг. за национальную независимость, демократические преобразования и государственное объединение Италии отличалась повсеместным энтузиазмом, включала самые широкие слои населения — от студентов и крестьян до профессоров и священников. А. И. Герцен, посетивший Италию в этот период, недоумевал: «Как это случилось, что страна, потерявшая три века тому назад свое политическое существование ‹…› вдруг является с энергией и силой, с притязанием на политическую независимость и гражданские права, с притязанием на новое участие в европейской жизни?» (Герцен А. И. Письма из Франции и Италии // Герцен. Т. 5. С. 98).

…лозунгом всеобщего и напряженного безумия оказалось имя Папы!.. — Оппозиционное движение в Италии усилилось при вступлении на папский престол в 1846 г. Пия IX, который учредил консультативный совет с участием светских лиц, ослабил цензуру и разрешил сформировать национальную гвардию, а также стремился оседлать революционный дух времени, заявлял о себе как о противнике обскурантизма и стороннике прогрессивных преобразований, обещал поддерживать научные конгрессы и обеспечивать свободу промышленному развитию. Дарованная им амнистия политическим заключенным встретила повсеместный восторг. Общественное мнение воспринимало его как «друга цивилизации», долгожданного папу-реформатора, основателя новой Италии, посредника между католичеством и демократией. «Крик искреннего восторга, — писал А. И. Герцен, — раздался не только в Церковной области, но во всей Италии; все, уповавшее лучшей будущности, окружило Пия IX; они сделали из доброго, благонамеренного человека — великого понтифа, освободителя Италии, величайшего венценосца в Европе» (там же. С. 105). Тысячные толпы народа следовали за Пием IX в праздничные дни, мужчины и женщины носили шарфы и ленты его цветов, в честь папы сочинялись гимны, а композитор Дж. Россини написал посвященную ему кантату. Еще осенью 1838 г., говоря о послании архиепископа Туринского, где затрагивались разногласия между правительством Пруссии и папским престолом, Тютчев писал в депеше К. В. Нессельроде: «К несчастью, постоянно выступая против духа времени, католическое духовенство не замечает, что оно само поражено им гораздо более серьезно и более глубоко, нежели оно полагает, и то, что оно принимает за проявление религиозного рвения, — по большей части есть не что иное, как проявление того же самого духа мятежа против власти и той же самой ненависти ко всякому ограничению, в коих заключается главная болезнь нашего времени» (цит. по: Летопись 1999. С. 195).

…выказывали стремление поклоняться Папе и одновременно старались отделить его от Папства. — В результате Пий IX оказался как бы зажатым между сторонниками конституционного правительства и войны с Австрией, с одной стороны, и последовательными папистами, иезуитами — с другой. Отсюда его стремление «проводить реформы, никого не обижая» и противоречивость поведения. Например, он обещал законодательные и муниципальные реформы в духе последних веяний и одновременно обрушивался на «новейший прогресс», предавая проклятию учения, подрывающие светскую власть папы. Уже в первые революционные месяцы Пий IX был вынужден обращаться «к народам Италии» с призывами сохранять верность своим государям, не ввергать страну во внутренние распри и смуты, не участвовать в войне против австрийцев и не создавать единой Итальянской республики во главе с папой. Двойственность его положения улавливал А. И. Герцен: «Конституция Пия хуже неаполитанской, уродливая смесь католической теократии с английским представительством. Папа и святой коллегиум могут отвергать всякое предложение двух камер, инквизиция и доминикальные суды остались; дозволялось печатать все светское без цензуры, но решение вопроса — что светское, что духовное представлялось цензуре; разделение очень трудное там, где министры — кардиналы, где папа — царь, где финансовые меры — чуть не догматы и полицейские распоряжения — оканчиваются эпитимиею. Самое лучшее в конституции было то, что она доказала миру возможность конституционного папы; впрочем, она доказала это в то время, как мир с своей стороны стал догадываться, что никакого папы не нужно» (Герцен. Т. 5. С. 124).

…развязалось наиболее ожесточенное гонение на иезуитов. — Гонения на иезуитов усилились к 1848 г., когда сопротивление нараставшим секулярным тенденциям в Италии заставило клерикальную оппозицию заключить негласный австро-иезуитский союз. Один из теоретиков реформированного папизма философ В. Джоберти называл в пятитомном сочинении «Современный иезуит» общество иезуитов «великим врагом Италии». Иезуиты выпроваживались из Генуи, Турина, Неаполя и других городов. Когда известие о мартовской революции 1848 г. в Вене достигло Рима, первое требование возбужденной толпы заключалось в их изгнании. Несмотря на защиту Пия IX, правительство было вынуждено закрыть иезуитскую коллегию.

Орден иезуитов… — Католический монашеский орден «Общество Иисуса» был основан в 1534 г. испанским дворянином Игнатием Лойолой. В уставе ордена к трем обычным монашеским обетам (целомудрия, бедности и послушания) добавлялся четвертый — «безропотно и слепо повиноваться папе и его преемникам во всем…». Главная его задача заключалась в борьбе с Реформацией, в защите, укреплении и расширении папской власти, в стремлении распространить католичество во всем мире, «стать всем для всех». Папы даровали ордену исключительные привилегии, согласно которым его члены получали неограниченные права в сфере исповеди и проповеди, могли изменять устав в соответствии с духом времени и местными обстоятельствами, имели возможность заниматься торговлей и банковскими операциями, освобождались от денежных повинностей и т. п. Обособленное положение иезуитов позволяло им утверждать, что они не входят в состав ни белого, ни черного духовенства, а подчиняются лишь постановлениям своей корпорации. Методическая регламентация всех аспектов жизни в «дружине Иисуса» сочеталась со строгими иерархическими отношениями и железной дисциплиной. Миссионерская деятельность иезуитов в Азии, Африке и Америке приобрела огромные масштабы и демонстрировала подмену ее целей, перестановку «духовного» и «материального». Так, в Мексике орден владел лучшими сахарорафинадными заводами и доходными серебряными рудниками. В Парагвае ему удалось создать целое государство из поселений по нескольку тысяч человек. Отцы ордена своими богатыми коллекциями, собранными в дальних странах, знакомством с языками и обычаями экзотических народов способствовали обогащению науки, распространению в Европе азиатских изобретений. Говоря в целом, иезуиты наиболее полно и отчетливо выразили подчеркнутый Тютчевым принцип смешения религии и политики в католичестве, использования первой для второй с целью увеличения силы и мощи в делах мира сего. Этот принцип признает и историк ордена Кретино-Жоли, пишущий, что иезуиты пытались осуществить сделку между бесконечным совершенством и порочною природой человека. Такая составлявшая «проблему», «загадку» ордена сделка укрепляла двусмысленности, компромиссы и прочие «естественности» жизни, которые и подвергали Церковь «болезням и похотям плоти», «конфисковывали» ее ради текущей выгоды. Это-то и вызывало сопротивление упомянутых Тютчевым искренних христиан, стремившихся к «чистоте», а не «смешению», «идеалам», а не «естественностям», «абсолютам», а не «относительностям».

…многие католики ‹…› от Паскаля до наших дней — не переставали из поколения в поколение испытывать явное и непреодолимое отвращение к ордену иезуитов. — Полемика Паскаля (1623–1662), французского религиозного мыслителя и ученого XVII в., с иезуитами в его книге «Письма к провинциалу» (сохранившейся в библиотеке Тютчева) отличалась неприкрытым отвращением к ним, которое питалось благочестием, ощущением правды и неприятием какой-либо смеси лжи и истины. Особо резкой критике в «Письмах…» подвергалась так называемая казуистика, своеобразная моральная наука иезуитов, оправдывающая греховные поступки человека благими целями с помощью бесконечных юридических комментариев и изощренных софистических приемов. Таковым было отношение к иезуитам и Тютчева. Поэтому явным недоразумением выглядит утверждение К. Пфеффеля, что автор «Римского вопроса» «открыто встал на защиту ордена иезуитов, предмета ненависти и всяческих клевет со стороны так называемой либеральной партии, равно как и демагогов…» (Пфеффель К. ‹Письмо редактору газеты l’Union› // ЛН-2. С. 36).

…глубокую внутреннюю связь между устремлениями, учениями и судьбами ордена с устремлениями, учениями и судьбами римской Церкви… — Связь эта основывалась на общем фундаменте «своеволия», предпочтения «земных» интересов «небесным», сосредоточенности на непросветленной человеческой активности и «политике» в противоположность духовному самоочищению и Богопослушанию. Отмеченная общность, как пишет Тютчев, принимала в деятельности ордена иезуитов «одержимый» и «преступный» характер, что позволяет говорить о нем как о подлинном и сгущенном выражении католичества.

…люди, исполненные пламенной, неутомимой, часто геройской ревности к христианскому делу… — Тютчев имеет в виду прежде всего первоначальный этап миссионерской деятельности иезуитов в Азии, Африке и Америке, когда они проповедовали католическую веру, не страшась зачумленных поселений, охотников за черепами, жестоких гонителей, и нередко принимали мученическую смерть.

«…не Моя воля, но Твоя да будет!». — Слова из молитвы Иисуса Христа: «Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! впрочем не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк. 22, 42).

…заблуждение, укорененное в первородном грехе человека… — Тютчев выводит «своеволие», «самовластие», «апофеоз» человеческого я в истории вообще и в католицизме (включая иезуитов) в частности из первородного греха. Согласно библейскому преданию, в основе изначального для всего человеческого рода грехопадения Адама лежала антропоцентрическая гигантомания, выразившаяся в желании его свободной воли соперничать с Творцом и стать «как боги». Соединение в своевольном жесте первочеловека зависти, гордости, самовозвышения и прообразует несовершенное темное начало человеческой природы, то «немощное и бренное тело», те «болезни и похоти плоти», которые в католичестве «съедают» и «проглатывают» высокую духовную заданность христианства. В альтернативном плане для Тютчева «менее искаженное» христианство в православии более вменяемо по отношению к радикальным последствиям первородного греха и их отрицательным проявлениям в истории, заботится о преображении темной основы человеческой природы и предупреждении смешения ее несовершенных качеств с высокими духовными целями и задачами. О первородном грехе как о всеобъемлющей «тайне, объясняющей все и необъяснимой ничем» см. в письме Тютчева А. Ф. Аксаковой (Изд. 1984. С. 359).

…колеблясь между гонениями и триумфом… — Двойственность, загадочность, прикованность к «праху земных интересов» ордена иезуитов вызывали неоднозначную реакцию в разных странах. В 1594 г. его представителей изгнали из Франции, после того как вдохновленный ректором иезуитской коллегии Гиньяром молодой парижанин Шастель пытался заколоть короля Генриха IV. Тем не менее в 1608 г., после долгих переговоров, Генрих IV призвал их вновь из-за опасения новых коварных покушений на его жизнь. Иезуиты были изгнаны из Португалии в 1759 г., как замешанные в покушении на короля Иосифа I, снова из Франции — в 1764 г. из-за злоупотреблений в торговле. В 1773 г. папа Климент XIV распустил орден, но Пий VII в 1814 г. восстановил его. Пять раз изгонялись иезуиты и из России.

…традиционная ненависть к иноземцу, к варвару, к немцу… — См. коммент. к ст. «Россия и Революция» (с. 338–339*) и к трактату «Россия и Запад» (с. 436*).

…людям с незаурядным литературным даром. — Имеется в виду неокатолическое течение, представленное такими именами, как Н. Томмазео (1802–1874) или В. Джоберти (1801–1852). Популярный политик и писатель Н. Томмазео в книге «Новая надежда Италии» призывал духовенство и государей содействовать национальному возрождению и указывал на папу-реформатора как на центральную фигуру этого движения. Являясь одним из крупных мыслителей Италии XIX в., аббат В. Джоберти стал идеологом объединения раздробленных итальянских государств в конфедерацию во главе с римским папой (см. о нем: Эрн В. Философия Джоберти. М., 1916). Политическое и духовное возрождение Италии в общефилософском плане истолковывалось им, несмотря на местный патриотизм, как преодоление узкополитического психологизма современного Запада и проявление универсальной Идеи, онтологической гражданственности, «пелазгической мудрости». По замыслу В. Джоберти, Италия должна выработать особый творческий принцип общежития, создать «новую теократию», сказать миру спасительное Слово, которое стало бы и условием ее собственного спасения. Красноречиво само название одной из его книг — «О духовном и гражданском первенстве итальянцев» (1843). В противовес идеологам демократии и республиканизма В. Джоберти, как сторонник «неогвельфизма», уповал на обновленный католицизм и монархические традиции, на восстановление единства церкви и народа, на открытый диалог (а не революционное насилие) между клерикальными, династическими, либеральными, демократическими силами, заинтересованными в укрупнении и усилении Италии. В. Эрн так характеризовал выводы и оценки философско-политических взглядов и идеологии итальянского мыслителя: «Нельзя не подивиться исключительной проницательности и духовной зоркости Тютчева, который в самый разгар стремительных событий 1848–1849 гг., в высший момент политической влиятельности Джоберти, когда восторженные клики в его честь оглашали всю Италию и утопия его вот-вот была готова осуществиться, из поэтической тишины своих европейских странствий сумел с удивительной четкостью поставить диагноз горячке политического джобертианства, охватившего Италию…» (Эрн В. Философия Джоберти. С. 262–263). К политическим деятелям с незаурядным литературным талантом Тютчев мог относить и видного романиста А. Манцони, активного сторонника объединения Италии и ее культурного возрождения, оказавшего влияние и на В. Джоберти, и на графа Ч. Бальбо, автора книги «Надежды Италии», считавшего возможным создание союза итальянских монархов под верховенством римского папы или сардинского короля.

…под покровительством Понтификата… — Т. е. под властью и влиянием Римского престола, католического первосвященника, папы (от лат. pontifex — жрец).

…в третий раз овладеть мировым скипетром. — Под первыми двумя попытками подразумеваются претензии на универсальное господство языческой Римской империи, после падения которой притязания на «мировой скипетр» второй раз выразились уже в христианском Риме, в борьбе пап с императорами.

…нечто вроде христианского Халифата… — Халифат — власть халифа, духовного главы мусульман, почитавшегося в качестве преемника Мухаммеда, а также название государств, образованных в VII в. после смерти Мухаммеда. Сторонникам католического возрождения и «Новой теократии» был присущ своеобразный мессианизм и гегемонизм в деле создания из раздробленных государств единой и мощной итальянской державы, возрождения прежней роли Рима под началом папского престола. В стремлении к такой державе и к такой роли с ними солидаризировался (вопреки предубеждениям против папства и монархического правления) и последовательный республиканец и демократ Д. Мадзини. В письме-обращении к Пию IX он признавал его огромный авторитет в Европе и призывал папу воспользоваться им для укрепления католической веры и объединения Италии. Мистический мессианизм идей Д. Мадзини предполагал далеко идущие проекты изменения политической карты Центральной и Юго-Восточной Европы, не всегда учитывавшие исторические, этнические, национальные, культурные, государственные особенности других народов.

…есть действительное сродство между утопией и Революцией… — Это сродство заключается в том, что радикал-реформаторы во «внешних» проектах и практических действиях по изменению общественно-политической и государственной реальности не учитывают «внутренних» сил испорченной и несовершенной человеческой природы, на свой лад преломляющих и искажающих их рациональные теории. Несовпадение между «диалектикой чистого разума» и «эмбриогенией жизни», расхождение книжных революционных идей с реальными их последующими воплощениями остро переживались А. И. Герценом: «…мы были свидетелями, как все упования теоретических умов были осмеяны, как демоническое начало истории нахохоталось над их наукой, мыслию, теорией, как оно из республики сделало Наполеона, из революции 1830 г. — биржевой оборот» (Герцен А. И. С того берега // Герцен. Т. 6. С. 29). В отличие от Тютчева А. И. Герцен отказывался корректировать революционный утопизм на путях постижения Откровения, оценивая их как «староверческие воззрения», «подогретые остатки римских и христианских воспоминаний». Очередные неожиданные катаклизмы и метаморфозы революции 1848 г. не смогли его вывести за пределы (если воспользоваться его собственными словами в характеристике известной циклической теории исторического круговращения Дж. Вико) беличьего колеса антропоцентризма, «вечной игры жизни», в объяснении которой упор делается им на диаметрально противоположный тютчевскому вектор — на физиологические условия природы человека и общественного бытия.

…Революция ‹…› сбросила маску и предстала перед миром в облике римской республики. — Революционное движение в Риме, «желание поклоняться Папе и одновременно отделить его от Папства», привели к тому, что находившийся у власти ставленник Пия IX граф Росси, готовившийся распустить представительные палаты, 15 ноября 1848 г. был убит. В ответ на последовавшие затем народные демонстрации папа неудачно пытался опереться на наемную швейцарскую гвардию, после чего согласился на создание светского правительства из умеренных демократов, а в ночь на 25 ноября был вынужден бежать из Рима в крепость Гаэту. 21 января 1849 г. на основе прямого, всеобщего и тайного голосования были проведены выборы в римское Учредительное собрание. По предложению Д. Гарибальди, прибывшего в Папскую область со своими легионерами, собрание постановило лишить светской власти папу и провозгласить республику, что и было сделано 9 февраля при огромном стечении ликующего народа и пушечных выстрелах. Вскоре были провозглашены углубляющие революцию антиклерикальные реформы: национализация имущества католических орденов и монастырей вместе с землей, уничтожение политических привилегий духовенства, упразднение инквизиции и церковных судов, установление светского контроля над обучением и благотворительностью.

…связать замышляемое государственное устройство с республиканскими традициями древнего Рима. — Тютчев имеет в виду прежде всего одного из вождей «республиканской партии» Д. Мадзини, в воображении которого рисовался идеал «священного вечного Рима», в теократии отклонившегося от своей миссии. Следовательно, необходимо вернуться к языческим традициям республиканского Рима и внести их дух в европейскую политику. Хотя из тактических соображений ему приходилось вести диалог с папским престолом и делать ему своеобразные уступки.

Теперь эта партия разгромлена и власть Папы по видимости восстановлена. — Светская власть папы была немедленно восстановлена, а все предшествующие демократические преобразования отменены, после того как французкие войска 3 июля 1849 г. взяли штурмом осажденный Рим.

…французское вмешательство… — В ночь на 22 апреля 1849 г. президент Французской республики Луи Наполеон Бонапарт начал интервенцию против Римской республики, объясняя ее необходимостью защищать земли Папского государства «от притязаний австрийцев и неаполитанцев». После ожесточенных сражений с республиканскими войсками из других стран 3 июля французам удалось завладеть Римом.

…вот уже шестьдесят лет… — Т. е. со времен Французской революции 1789 г. Своеобразное французское «двоеволие» Тютчев отмечал еще в апреле 1839 г. в депеше К. В. Нессельроде, говоря о политическом кризисе и борьбе между Луи Филиппом и А. Тьером: «В том, что происходит, содержится важный урок. При виде нравственного упадка, в который пришли все без исключения партии Франции, мало-помалу наступает отрезвление. Все происходящее с очевидностью показывает, что пятьдесят лет революционного разума истощили все силы этой нации, оставив ей в удел лишь бесплодные содрогания» (цит. по: Летопись 1999. С. 215).

Сама душа Франции раздвоена. — Раздвоенность между революцией и католичеством вполне отчетливо проявилась в колебаниях французского правительства по отношению к развитию событий в Италии. С одной стороны, Франция считала себя традиционной защитницей папской власти, а с другой, новая демократическая роль после Февральской революции 1848 г. заставляла ее поощрять итальянских либералов и опять-таки традиционно противодействовать австрийскому влиянию в Италии. В конце концов эти колебания разрешились, и под давлением собственных папистов и ультрамонтанистов Французская республика изменила принципам и весной 1849 г. послала войска для подавления родственной ей демократии под предлогом защиты римского населения от иностранных государств и избежания анархии.

…правительства Конвента в период Террора… — Имеется в виду якобинская диктатура 1793–1794 гг., когда исполнительная, а фактически и законодательная власть была сосредоточена в руках робеспьеровского Комитета общественного спасения. Конвент принял закон, объявлявший подозрительными всех не получавших свидетельств о благонадежности от народных собраний. Подозрительные выявлялись местными органами и подлежали аресту. Карательными учреждениями якобинской диктатуры стали Комитет общественной безопасности и революционный трибунал, осуществлявший террор.

…уже сорок лет… — Т. е. со времен завоеваний Наполеона.

…оно несет на себе печать провиденциальной кары. — Тютчев вновь подчеркивает здесь «неумолимую логику» высшей божественной закономерности и «тайного правосудия».

…рану, которая уже восемьсот лет не перестает кровоточить!.. — В очередной раз отмечаются последствия христианского разделения в 1054 г.

…христианское начало никогда не погибало в римской Церкви… — Тютчев в письме к И. С. Аксакову от 29 сентября 1868 г. различает в католичестве собственно христианскую и папистскую стороны, наблюдая в ходе истории возобладание и господство последней над первой: «…в среде католичества есть два начала, из которых, в данную минуту, одно задушило другое: христианское и папское; что христианскому началу в католичестве, если ему удастся ожить, Россия и весь православный мир не только не враждебны, но вполне сочувственны. Между тем как с папством раз навсегда, основываясь и на тысячелетнем и трехсотлетнем опыте, нет никакой возможности ни для сделки, ни для мира, ни даже для перемирия; что папа — и в этом заключается его raison d’#234;tre (смысл существования — фр.) — в отношении к России всегда будет поляком, в отношении к православным христианам на Востоке всегда будет туркою» (ЛН-1. С. 343). Выступая не против другой конфессии, а против искажения христианской истины в ней, Тютчев близок к позиции славянофилов, которых нередко упрекали в предвзятом антикатолицизме. «Все прекрасное, благородное, христианское, — писал И. В. Киреевский, — по необходимости нам свое, хотя бы оно было европейское, хотя бы африканское. Голос истины не слабеет, но усиливается своим созвучием со всем, что является истинного где бы то ни было» (Киреевский. С. 187). Комментируя высказываемую далее надежду Тютчева на объединение церквей, И. С. Аксаков подчеркивает: «Но само собой разумеется, при современном положении дела, вопрос о воссоединении церквей ‹…› получает несколько иное значение, чем соглашение догматических различий, хотя и оно, конечно, необходимо. Возвращение к древне-церковному вселенскому единству возможно для Рима лишь под условием: развенчания себя как высшего земного авторитета, смирения пред вселенским единством, отрешения от всех мирских атрибутов власти, возрождения в духе братской любви и свободы Христовой. Другого спасительного исхода для Рима и для западного христианства, без сомнения, нет, но не подлежит также никакому сомнению (как Тютчев и выразился вполне определенно в своей статье), что этому исходу должен предшествовать целый ужасающий ряд потрясений, превратностей, бедствий…» (Биогр. С. 182–183).

…эпизод, связанный с посещением Рима русским Императором в 1846 году. — Речь идет о посещении Рима Николаем I, сопровождавшим жену на лечение.

РОССИЯ И ЗАПАД

Автограф — РГБ. Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 10. Л. 1-23.

Список (рукой Эрн. Ф. Тютчевой) — РГБ. Ф. 308. К. 1. Ед. хр. 11. Л. 1-24.

Первая публикация — ЛН-1. С. 201–225.

Воспроизведено на рус. яз. — Тютчев Ф. И. Россия и Запад: Книга пророчеств. С. 17–27, 70–73, 78–80, 86–89, 100–103, 125–126, 155–157; в другом переводе — ПСС в стихах и прозе. С. 431–448.

Печатается по тексту первой публикации. С. 201–205 и 210–217 (на фр. яз.). В печатаемый текст внесены изменения и уточнения по автографу: «l’apoth#233;ose du moi» вместо «l’apoth#233;ose de moi» (7-й абз. ‹Главы I› ‹1› La situation en 1849); там же в 9-й абз. «pour y vivre» вместо «pour vivre», в 10-й абз. «‹нрзб.›» вместо «trop de», в 17-й абз. добавлено пропущенное слово «menac#233;e» после «sauver la soci#233;t#233;», в 18-й абз. «‹нрзб.›» вместо пропущенного слова; там же ‹2› во 2-й абз. «‹нрзб.› comme recouvert» вместо «avait class#233;s comme le recours» и «ce mirage que vit» вместо «ce mirage vit», в 3-й абз. «d’#233;difier» вместо «de faire» и «‹нрзб.›» вместо «jamais»; там же ‹3› в 1-й абз. «le sont plus assez» вместо «le sont assez», во 2-й абз. «les souverainet#233;s locales» вместо «les souverains locaux» и «ne se servir d’un de ses bras que» вместо «ne se servir q’un de ses bras»; «preti» вместо «pretri» (1-й абз. ‹Материалов к главе III› ‹2› ‹L’Italie›); «pour de la supr#233;matie» вместо «pour la supr#233;matie» (5-й абз. ‹Материалов к главе IV› ‹1› L’Unit#233; Allemande); «le principe plastique» вместо «le principe» (14-й абз. ‹Материалов к главе VI› La Russie); «‹нрзб.›» вместо «bris#233;» (7-й абз. ‹Материалов к главе VII› ‹1› La Russie et Napol#233;on); там же стих. Тютчева в 8-м абз. приводится по второму тому настоящего издания (в автографе слова «сам» в 1-й и 7-й строках, «судьбы#769;» в 4-й строке, «роковой» в 8-й строке начинаются с прописной буквы, после существительного «заклинанье» нет двоеточия, а после местоимения «ты» стоит запятая; «le Pouvoir du Principe R#233;volutionnaire» вместо «le pouvoir du principe r#233;volutionnaire» (4-й абз. ‹Материалов к главе IX› ‹2›).

Автограф включает черновые материалы для трактата «Россия и Запад» на фр. яз., которые в первой публикации размещены в соответствии с его программой.

По сравнению с автографом первая публикация имеет ряд отличий, касающихся, главным образом, понижения прописных букв в отдельных словах и в меньшей степени шрифтовых выделений в тексте. Особенности размашистого почерка — буквы «c», «s» или «m» иногда повышаются даже там, где для этого нет никаких оснований. К тому же конспективный характер рукописи и быстрое фиксирование предварительных мыслей не предполагают тщательного соблюдения всех орфографических правил, и в ней можно встретить написание одних и тех же слов то со строчной, то с прописной буквы.

На 1-й странице списка, в котором отсутствуют варианты программы, а глава I скопирована неполностью, рукою Эрн. Ф. Тютчевой сделана запись: «Brouillon d’une lettre adress#233;e au prince Wiazemsky» («Черновик письма князю Вяземскому»). После текста главы I «La situation en 1849» («Положение дел в 1849 г.») в списке добавлены слова: «La question romaine (qui a paru dans la Revue des Deux Mondes)» — «Римский вопрос (опубликованный в журнале Ревю де Дё Монд)». После материалов трактата помещена копия наброска письма П. А. Вяземскому, сделанная Эрн. Ф. Тютчевой и с ее предваряющими словами: «Brouillon d’une lettre adress#233;e je crois au Pce Wiazemsky» («Черновик письма, думаю, Кн. Вяземскому»). Частично на фр. яз. и в полном переводе на рус. яз. текст письма опубликован И. С. Аксаковым (Биогр. С. 175–178).

1

Знакомясь после кончины поэта с его архивом, И. С. Аксаков замечал: «Немало удивятся многие, когда узнают, что в бумагах Тютчева, уже после его смерти, отыскана черновая Французская рукопись, содержащая план целого обширного сочинения, преимущественно о политическом призвании России, — сочинения, из которого последние две напечатанные его статьи были только отрывком или отдельными главами ‹…› эти заметки очень важны, как выражающие ту сокровенную, задушевную думу автора, с которою мы были до сих пор лишь отчасти знакомы по неясным намекам, разбросанным в статьях и стихах, как прежде, так и позднее написания заметок» (Биогр. С. 200.) «План» и «заметки» представляют собой подготовительные материалы к неоконченному историософскому трактату, рукопись которого содержит два варианта его программы и в основном конспективные наброски семи глав из девяти. По замыслу автора, место VIII главы должна была занять уже опубликованная ранее статья «Россия и Революция», а II — статья «Римский вопрос», которую он завершит 1/13 октября 1849 г. и которая осмыслялась им не только как самостоятельная работа, но и как часть единого целого. И именно это целое как бы заново освещает, дополняет и углубляет содержание и проблематику публицистических произведений поэта. Возможно, к непосредственному осуществлению замысла Тютчев приступил в сентябре 1849 г. (13 сентября помечен примыкающий к трактату и публикуемый далее ‹Отрывок›), но уже 1/13 января 1850 г. его жена в письме К. Пфеффелю констатирует: «Что же касается моего мужа, который два месяца назад, казалось, был убежден, что мир обрушится, если он не напишет труд, часть которого я вам послала и для которого были подготовлены все материалы, — так вот, мой муж вдруг все забросил» (ЛН-2. С. 240). Нельзя с достоверностью судить о причинах, не позволивших Тютчеву развернуть в должной полноте свое сочинение. И. С. Аксаков отмечает в качестве таковых отсутствие у автора навыков к систематическому труду, а В. В. Кожинов — осознание им бесполезности диалога с Западом (о его предположениях на сей счет см.: Кожинов В. В. Незавершенный трактат «Россия и Запад» // ЛН-1. С. 184–186). Гораздо существеннее другое: даже в таком виде «наброски» дают основание говорить об обширном замысле и всеобъемлющем труде. «В немногих сохранившихся отрывках, — заключает Л. П. Гроссман, — здесь раскрывается грандиозный план охвата единой историко-философской системой всех вопросов европейского будущего. Это целый Tractatus politicus, но только как молитвенник, с крестом на переплете» (Гроссман Л. Тютчев и сумерки династий // Гроссман Л. Мастера слова. М., 1928. С. 44).

Крестом на переплете исследователь с известной долей иронии своеобразно символизирует ту христианскую основу, которая определяет содержание, структуру и характер историософской системы Тютчева и вытекающие из нее идеологические и политические следствия и игнорирование или недоучитывание которой приводит к неадекватному истолкованию ее конкретных положений и непосредственной проблематики опубликованных статей, к противоречащим друг другу исследовательским выводам. В. А. Твардовская отмечает, что в литературе о Тютчеве, особенно увеличивавшейся в 1960–1970 гг., общественно-политические взгляды поэта остаются наименее изученными. Расхождения исследователей в их понимании и оценке весьма значительны — от определения Тютчева как «идеолога самодержавия и апостола всемирной теократии» до утверждения, что поэт «глубоко презирал самодержавно-крепостническую систему, предвидя ее неизбежный крах», а «его консерватизм не был лишен черт стихийной революционности» (Твардовская В. А. Тютчев в общественной борьбе пореформенной России // ЛН-1. С. 132).

Подчас противоположные выводы обусловлены отсутствием внимания к христианской метафизике как основе тютчевской историософской и политической мысли, определяющей в ней всю расстановку принципиальных значений и смысловых акцентов (свое влияние на такое отсутствие внимания оказывают недостаточность живой веры, увлечение спиритизмом и другие подобные факты личной жизни поэта, порою неправомерно проецируемые на всю совокупность его убеждений). По свидетельству А. И. Георгиевского, поэт высоко ценил «нашу православную церковь», «глубоко понимая все значение религии в жизни отдельных людей и целых народов» (ЛН-2. С. 124). То же самое подчеркивает и М. П. Погодин: «В последнее время возникшие на Западе религиозные распри подали ему повод выразить свои мысли о православии, и оказалось, что он, не занимавшись никогда этим предметом, не принимав, кажется, много к сердцу, уразумел его силу, его историческое значение, лучше, живее многих его законных служителей» (там же. С. 25). И. С. Аксаков приходил к безоговорочному умозаключению, которое зачастую вообще не берется в расчет современными исследователями, что в философско-историческом миросозерцании Тютчев «был христианин — по крайней мере таков был его Standpunkt (позиция, точка зрения — нем.)» (там же. С. 51).

И именно Standpunkt поэта, его убеждение в том, что государственная и общественная жизнь не могут быть надлежащим образом устроены без опоры на христианский фундамент, позволяет ему оценивать духовно-нравственное состояние людей как важнейшую характеристику времени, как неоценимый (хотя и невидимый) фактор высшего реализма и подлинного прагматизма. Подобные зависимости имели для Тютчева непреложный характер, сравнимый с физическими законами, и служили ему индикатором для определения возможного хода тех или иных событий. И в данном отношении подлинно реалистическое значение его внутренней логики может быть подчеркнуто словами Н. В. Гоголя, писавшего о «высшей битве» в современной цивилизации — не за временную свободу, права и привилегии, а за человеческую душу, отсутствие света в которой не заменят никакие конституции и которой для ее исцеления необходимо вернуть забытые и отвергнутые христианские святыни. Сам поэт отмечал, что «исконно-православное, христианское учение» есть «единственно-руководящее начало» в «безысходном лавиринфе» коренных жизненных противоречий.

Таким образом, в историософской системе Тютчева христианская метафизика определяет духовно-нравственную антропологию, от которой, в свою очередь, зависит истинное качество и подлинная плодотворность социально-политического уровня, место того или иного государства в Богочеловеческом процессе. Однако, как правило, государственная, этническая или общественная проблематика в построениях поэта рассматривается язычески-обособленно, вне глубинного христианско-антропологического контекста, что приводит к смещению иерархии значений и смыслов в его политических статьях и публицистических высказываниях.

Изучение публицистических произведений Тютчева показывает, как изменялись их оценки не только в зависимости от объема знаний конкретного материала и широты контекстуального горизонта, но и от своеобразия мировоззрения и степени адекватности методологии того или иного исследователя. Первыми попытками анализа и оценки историософского и политического наследия поэта стали статьи А. М. Иванцова-Платонова «Несколько слов о Ф. И. Тютчеве и его воззрениях на церковно-политический вопрос Запада» (ПО. 1875. № 9. С. 59–75) и И. С. Аксакова «Ф. И. Тютчев и его статья “Римский вопрос и папство”» (там же. С. 76–98; № 10. С. 325–344). Первый рассматривает общественно-исторические взгляды Тютчева и А. С. Хомякова как дальнейшее развитие концепции А. С. Хомякова: угрожающее Европе и Западной Церкви рационалистическое своеволие есть логическое развитие ложного начала, внесенного католицизмом в христианскую жизнь его протестантским отделением от вселенского единства.

И. С. Аксаков также подчеркивает связь тютчевской мысли с идеями А. С. Хомякова и славянофилов относительно православия и католицизма как главных начал, определяющих расхождение в судьбах России и Запада, и заключает: «Основное положение Тютчева представляется, по нашему мнению, истиною неопровержимою: всякое христианское общество, перестав быть христианским, осуждается на безвыходную анархию и революцию» (там же. № 10. С. 343). Заслуга автора Биогр., имевшего возможность познакомиться с архивами писателя и материалами к трактату «Россия и Запад», заключается в том, что он вернул прижизненное обсуждение политических статей Тютчева на почву законов его собственного творчества, выделив определяющую роль религиозно-историософских принципов, вне которых идеологические, государственные, общественные и этнические проблемы теряют свое истинное значение и перспективу. И. С. Аксаков же отметил «замечательную способность Тютчева: усматривать в отдельном явлении, в данном внешнем событии, его внутренний, сокровенный, мировой смысл. Откидывая внешние частности, он в каждой заботе текущего дня обращается мыслью назад, к ее историческим основам, ищет и отыскивает в случайном и временном вопрос пребывающий, — роковой, как он выражается. Вот и причина, почему его политические статьи, хотя и вызваны событиями, которым минуло более четверти века, нисколько не утрачивают значения современности» (Биогр. С. 134).

В дальнейших интерпретациях публицистики Тютчева ее Standpunkt и методология не всегда учитываются в должной мере, а акцент делается, как при жизни автора, на внешних событиях, современных явлениях, осмысление которых осложнялось к тому же особенностями доктрины или мировоззрения толкователя. Хотя В. С. Соловьев еще остается в своих оценках в системе религиозных смыслообразующих координат, очерченных Тютчевым. «Как во всей природе наш поэт признавал живую душу, которою держится единство и целость мира, подобным же образом он признавал и живую душу человечества, и видел ее — в России. Как, по словам одного учителя церкви, душа человеческая по природе христианка, так Тютчев считал Россию по природе христианским царством. Так как смысл истории в христианстве, то Россия, как страна по преимуществу христианская, призвана внутренно обновить и внешним образом объединить все человечество ‹…› Его вера в Россию не основывалась на непосредственном органическом чувстве, а была делом сознательно выработанного убеждения ‹…› Эта вера в высокое призвание России возвышает самого поэта над мелкими и злобными чувствами национального соперничества и грубого торжества победителей ‹…› Позднее — вера Тютчева в Россию высказывалась в пророчествах более определенных. Сущность их в том, что Россия сделается всемирною христианскою монархией ‹…› Одно время условием для этого великого события он считал соединение Восточной церкви с Западною чрез соглашение Царя с Папой, но потом отказался от этой мысли, находя, что папство несовместимо со свободой совести, т. е. с самою существенною принадлежностью христианства. Отказавшись от надежды мирного соединения с Западом, наш поэт продолжал предсказывать превращение России во всемирную монархию, простирающуюся, по крайней мере, до Нила и до Ганга с Царьградом как столицей. Но эта монархия не будет, по мысли Тютчева, подобием звериного царства Навуходоносорова, — ее единство не будет держаться насилием ‹…› Великое призвание России предписывает ей держаться единства, основанного на духовных началах; не гнилою тяжестью земного оружия должна она облечься, а “чистою ризою Христовою”» (Соловьев В. Ф. И. Тютчев // Соловьев В. Стихотворения. Эстетика. Литературная критика. М., 1990. С. 294–296). Вместе с тем в других работах подобную тютчевской устремленность к созданию универсальной православной империи со столицей в Константинополе В. С. Соловьев характеризует как цезарепапизм (см. коммент. к ‹Отрывку›*). Стремясь преодолеть самодержавие в теократии, а православие в «религии Св. Духа», культивируя идеи «Третьего Завета», «Св. Плоти», «небесно-земного царства», «абсолютной церковной общественности», по-своему оценивал историософскую теорию Тютчева Д. С. Мережковский, называвший ее «византийской реставрацией», «кощунством из кощунств», «мерзостью из мерзостей», русским всемирным империализмом и цезарепапизмом. По его мнению, поэт своей беспощадной логикой ясно и отчетливо доводит до конца православно-самодержавную идею, о которой «косноязычно мямлят» новые славянофилы (С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, В. Ф. Эрн, П. А. Флоренский). Он также полагает, что в противопоставлении восточной и западной теократий Тютчев идет дальше всех славянофилов и Достоевского и предвосхищает последнего в определении антихристианской и «антихристовой» сущности революции: «…все мысли Достоевского о “человекобожестве” революции — почти дословное повторение Тютчева» (Мережковский Д. С. Две тайны русской поэзии // Мережковский Д. С. В тихом омуте. Статьи и исследования разных лет. М., 1991. С. 469).

Вслед за Д. С. Мережковским Л. С. Козловский отмечает идейную общность Тютчева и Ф. М. Достоевского, подчеркивая, что первый еще раньше в сжатой форме сформулировал положения второго о всемирно-историческом призвании России спасти Европу от антихристианского революционаризма. Говоря о воспевании обоими мыслителями двух по видимости противоположных идеалов христианской кротости и смирения и государственной военной мощи и величия, Л. С. Козловский, подобно Д. С. Мережковскому, но в гораздо меньшей степени акцентирует экспансионистский мотив расширения Царства Русского и завоевания Царьграда. Хотя он вынужден признать в построениях и Тютчева, и Достоевского ведущую роль православного начала, которое ориентирует и организует государственную и национальную жизнь России и составляет главный залог ее исторической миссии в мире (Козловский Л. Мечты о Царьграде: Достоевский и К. Леонтьев. I. Достоевский // Голос минувшего. 1915. № 2. С. 95–115).

С точки зрения вселенских и вековечных начал национального бытия и значения Царьграда для религиозного призвания России рассматривает историософию Тютчева П. Кудрявцев, выделяя самую главную мысль поэта: «По Тютчеву, историческая жизнь может развиваться в двух направлениях — она может двигаться или к Богу, или от Бога, откуда и началами жизни — все равно: личной или общественной — могут быть два взаимно исключающих друг друга начала: вера в Бога, внутренне связанная с отречением человеческого я от себя самого, с подчинением его воле Божией, и безбожие, столь же внутренно связанное с самовластием человеческого я…» (Кудрявцев П. Россия и Царьград. Три момента в литературной истории вопроса. Киев, 1916. С. 5). П. Кудрявцев связывает идеи Тютчева и Ф. М. Достоевского о Царьграде как столице Православия, великой восточнохристианской империи, страдающих и нуждающихся в освобождении славянских народов с представлениями «софийцев» о Константинополе как о граде Софии Премудрости Божией в исследованиях Е. Н. Трубецкого (Национальный вопрос. Константинополь и св. София. М., 1915) и С. Н. Дурылина (Град Софии. Царьград и св. София в русском народном религиозном сознании. М., 1915). Вместе с тем он опасается развития экспансионистских интенций, заложенных в константинопольской теме (о ее понимании Тютчевым и другими представителями русской мысли см. коммент. к ‹Отрывку›*).

Среди работ об историософии и публицистике Тютчева следует отметить очерк М. Бородкина «Славянофильство Тютчева и Герцена» (СПб., 1902), в котором столь разные писатели, исходившие из противоположных (религиозных и атеистических) предпосылок, сближаются на основе отречения от индивидуалистического Запада после непосредственно жизненного знакомства с ним.

Изучение социально-исторических взглядов Тютчева в 20-30-х гг. XX в. несло отпечаток коренных послереволюционных перемен в общественном сознании, хотя и в затрудненных идеологических обстоятельствах сохранялась исследовательская устремленность к более или менее объективному их освещению. Так, П. Н. Сакулин заключает, что «общая идеология Тютчева носит славянофильскую окраску, и его отношение к революционному Западу можно считать типичным для всего русского славянофильства» (Сакулин П. Н. Русская литература и социализм. М., 1924. Ч. 1. С. 478). Отмечает он и методологические особенности историософии поэта («нити вечного и временного скрещивались в его душе»), а также возводит ее генеалогию к западным источникам: «Мысль Тютчева неслась в том же потоке идей, какой в Европе создавал политиков-мыслителей типа Жозефа де Местра, Бональда, Шатобриана, соединявших политику с принципами христианства и мистики» (там же. С. 466). Однако такое безоговорочное сближение Тютчева с политиками-мыслителями данного типа по внешнетематическому и категориальному сходству скрывает принципиальное различие между ними, согласно которому католицизм является для первого источником «революционного действия», а для вторых — главным противоядием против него. Обнаруживая в историософской публицистике русского поэта своеобразную философию революции и предельное заострение антитезы «революция и христианство», П. Н. Сакулин приходит к выводу, что в ней «вопросы политического и социального порядка заслонены религиозной проблемой, как основной в жизни народов» (там же. С. 472). На самом деле речь должна идти не о «заслоненности», а о фундаментальной связи религиозной проблемы с политическими и социальными вопросами.

Г. И. Чулков, выделяя в творчестве Тютчева первостепенное значение православного начала, тем не менее характеризует его как панславистского империалиста: «Он верил, что в славянстве заложен этот универсализм и — мало этого — что универсализм этот оправдан высшей санкцией христианского сознания и православной церкви… Тут уж явная аналогия с концепцией Достоевского. Славянофилы первого призыва были чужды империализма ‹…› И панславизм они утверждали не с тою энергией, какая диктуется последовательным империализмом» (Чулков Г. Стихотворение Тютчева «14-ое декабря 1825» // Урания. С. 75). Проводя правомерную аналогию между концепциями Тютчева и Ф. М. Достоевского, исследователь, однако, превращает основополагающую роль в них «христианского сознания и православной церкви» в некую реабилитирующую и вспомогательную функцию для утверждения самодовлеющего этнического этатизма.

После публикации Л. П. Гроссманом статьи «Тютчев и сумерки династий» (Русская мысль. 1918. № 1. С. 63–89) получило распространение представление об эволюции симпатий поэта от теократии к демократии, о его стихийном творческом бунтарстве и невольной революционности. Отголосок этого представления слышится в работе В. Я. Брюсова «Пушкин и царизм», автор которой заключает, что Тютчев и Достоевский бессознательно, в глубинах своего творческого миропонимания, были революционерами (Брюсов В. Мой Пушкин. М.; Л., 1929. С. 303).

В 1930-е гг. К. В. Пигарев публикует статьи «Ф. И. Тютчев и проблемы внешней политики царской России» (ЛН. 1935. Т. 19–21. С. 177–218) и «Ф. И. Тютчев о французских политических событиях 1870–1873 гг.» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 753–776), в которых вводится в оборот обширный архивный материал, касающийся его дипломатической деятельности, историософских и общественных взглядов. Автор статей стремится оставаться на почве конкретных международных событий, так или иначе оценивавшихся поэтом. Когда же он прибегает к обобщающим формулировкам, то в них политическая плоскость разъединяется с религиозной основой, а Тютчев характеризуется как утопический панславист. Позднее в книгах «Жизнь и творчество Тютчева» (М., 1962) и «Тютчев и его время» (М., 1978) К. В. Пигарев в более нейтральных выражениях сохраняет приведенные выводы.

Во второй половине XX в. появляется значительное число работ, так или иначе оценивающих публицистику Тютчева. Применительно к ней Д. Д. Благой как бы воспроизводит ленинское «раздвоение» Л. Н. Толстого на слабого мыслителя и гениального художника, когда, не совпадая с самосознанием публициста и поэта, заключает: «Вопреки Тютчеву — автору реакционных политических статей, всячески заклинающих революцию, Тютчев — гениальный лирик-философ вдохновенно славит “роковые минуты истории”, наступление эпохи “всеобщих переворотов”» (Благой Д. Литература и действительность. Вопросы теории и истории литературы. М., 1959. С. 456).

Автор очерка «Историческое мировоззрение Ф. И. Тютчева» (Черепнин Л. В. Исторические взгляды классиков русской литературы. М., 1968. С. 183–216), в отличие от многих других исследователей, касается самой методологии и системы тютчевской мысли, охватывающей всю обозримую историю и рассматривающей ее как процесс смены в разных государственных формах «законных» и «незаконных» империй. При этом отмечается важность для публициста «трех понятий» (Россия, православная Церковь, Славянство), воплощенное в действительности единство которых способно противостоять революционной идее «самовластия человеческого я» и учению о «верховной власти народа», а также его склонность к провиденциальному истолкованию исторического развития. «Как можно видеть, — заключает Л. В. Черепнин, — в рассуждениях Тютчева о Восточной империи много такого, что выходит за рамки реальной жизненной практики и здравой политики. Здесь больше надуманных построений, связанных с реакционными сторонами мировоззрения автора, чем непосредственных выводов из истории» (там же. С. 197).

Ведущая роль в историософии поэта имперского принципа акцентируется и в другой работе (Торопыгин П. Г. Тютчев и Чаадаев // Проблемы истории культуры, литературы, социально-экономической мысли. Саратов, 1989. С. 75). Исследователь ссылается на статью Ю. М. Лотмана «Тютчев и Данте. К постановке проблемы» (Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. Тарту, 1983. Вып. 620. С. 31–35), где речь заходит о «двух мифах» в политической концепции Тютчева (Москва — Третий Рим и противостоящая папству Империя) и во втором обнаруживаются дантевские истоки его историософии. Устанавливая философско-политическое сходство между Данте и Тютчевым, Ю. М. Лотман вместе с тем подчеркивает зеркальную противоположность построений последнего логике П. Я. Чаадаева. Развивая умозаключения Ю. М. Лотмана, П. Г. Торопыгин повторяет и мысль своего предшественника об этой противоположности.

В статье В. Е. Ветловской «Проблемы народности в публицистике Ф. И. Тютчева (В европейском контексте)» (РЛ. 1986. № 4. С. 139–152) освещается тютчевский идеал (совпадавший со славянофильским) «сущностного и должного», стремление поэта уловить особые черты русской культуры, вырабатывавшиеся под воздействием православных традиций и национальных устоев, а также способных служить для нового типа нравственных и социальных отношений у славянских народов. Европейский же контекст составляют те тенденции западной жизни, которые к середине XIX в. проявились в открытых общественных конфликтах, кровавых революциях, агрессивном индивидуализме, подлежащих, с точки зрения поэта, преодолению на основе народных ценностей неискаженного христианства. В статье С. А. Долгополовой «Тютчевский миф о Святой Руси» (Тютчев сегодня. Материалы IV Тютчевских чтений. М., 1995. С. 29–37) эти ценности рассматриваются в свете особо значимого для поэта идеала Святой Руси, а также «правильного взаимного соотношения» церкви, государства и народа.

В связи с выходом ЛН-1, 2 и публикацией незавершенного трактата «Россия и Запад» возросло число исследований, касающихся обстоятельств создания Тютчевым публицистических сочинений и их содержания. Во вступительной статье к трактату В. В. Кожинов разводит Тютчева и славянофилов на основании того, что ключевым понятием в построениях первого становилась «Держава», а вторых — «община». Он также подвергает критике стремление «видеть в Тютчеве “панслависта”, т. е. безоговорочно приписывать ему в конечном счете “племенную”, “расовую” идею. На деле Тютчев, размышляя о ”второй”, Восточной Европе, “душою и двигательной силою” которой служит, по его мнению, Россия, имел в виду вовсе не племенную, расовую, но духовно-историческую связь этой “второй Европы”» (ЛН-1. С. 191).

В редакционном предисловии к ЛН-1 подчеркивается необходимость пересмотра традиционно безоговорочной «приписки» поэта к идеологии панславизма и осмысления исторического и социально-нравственного значения «утопии великой славяно-православной Державы под эгидой России», восходящей «в своих истоках к историософским мечтаниям допетровской Руси о Москве — “Третьем Риме"…» (там же. С. 8). Консервативно-монархические взгляды Тютчева, размышлявшего о некоей идеальной автократии с опорой на народ, его мировоззрение в целом оцениваются в предисловии как весьма сложные и противоречивые и еще далекие от удовлетворительной характеристики. Статья В. А. Твардовской посвящена социально-политическим взглядам, точнее, их отражению в конкретно-исторической ситуации идейной борьбы различных политических сил в 60-е гг. XIX в. Вместе с тем в ней отмечены общие предпосылки тютчевского историософского мышления, в котором одно из главных мест занимает самодержавная форма правления (там же. С. 139–140). Однако при отсутствии внимания к христианскому началу (при одновременной сосредоточенности на социальном факторе) в «идеализме» и имперской логике Тютчева исследовательница находит не совместимый с ними эклектизм в его размышлениях — «политический» и «духовный» панславизм, а также элементы «охранительной», буржуазной, крестьянской идеологии.

Оценки историософии и публицистики Тютчева содержатся в работах, посвященных его творчеству или его месту в истории панславизма. Так, Н. Я. Берковский определяет его, сближая с Ф. М. Достоевским, как сторонника духовного и политического обособления России от Европы, как проповедника христианского смирения внутри общества и милитаристской «языческой» наступательности государства на международной арене (Берковский Н. Ф. И. Тютчев // Тютчев Ф. И. Полн. собр. стих. Л., 1987. С. 8). По мнению А. Л. Осповата, в трактате «Россия и Запад» должна была получить окончательный вид «панславистская доктрина» автора (Осповат А. Л. К источникам незавершенного трактата Тютчева «Россия и Запад»: Неопубликованное письмо А. Н. Попову // Тютч. сб. 1999. С. 289).

Статья М. Ю. Досталь рассматривает «славянскую доктрину» Тютчева как оригинальную интерпретацию идеи славянской взаимности на русской почве, как объединение славян под эгидой России, что не сообразовывалось с их национально-освободительными движениями и реальной политикой российского самодержавия (Досталь М. Ю. Славянский вопрос в творчестве и общественно-политической деятельности Ф. И. Тютчева // Общественная мысль и славистическая историография. Калинин, 1989. С. 8–14). Автор устанавливает черты сходства и различия в 40-е гг. XIX в. между взглядами Тютчева, славянофилов, М. П. Погодина, С. С. Уварова, а также полагает, что «историософская утопия греко-славянской державы» способствовала созданию на Западе мифа о панславистской угрозе, хотя объединение славян не являлось приоритетной целью внешней политики России того времени и даже вызывало опасение у Николая I из-за возможных революционных последствий. В статье отмечается, что такая держава воплощает в себе всемирно-исторический закон и нравственные ценности, заложенные в «истинном христианстве». Но о самом этом законе и первостепенной роли православия речи уже не идет.

Игнорирование или недоучитывание основополагающего значения «истинного христианства» в целостной системе тютчевской мысли ведет к неадекватному освещению ее иерархических связей, к акцентированию в ней зависимых уровней (например, панславизма) в качестве определяющих (Лебедева О. В. Культурные и политические аспекты православной миссии в землях австрийских славян в XIX веке // Балканские исследования. Российское общество и зарубежные славяне. XVIII — начало XX века. М., 1992. Вып. 16. С. 96). Однако если речь заходит о православной миссии России и о православии как фундаменте историософии, то последняя выходит за пределы панславизма в строгом определении этого понятия. Тем более что сама исследовательница подчеркивает «второстепенность» для Тютчева, у которого «Россия более православная, чем славянская», племенной среды по отношению к православному началу. Когда подобные «нюансы» остаются без внимания, то на первый план выдвигается сугубо державная идеология. «На примере трактата Ф. И. Тютчева как в разрезе можно видеть особую логику великодержавного панславизма. В подобном соединении имперского принципа со славянской идеей на первый план выступает этатистское мировоззрение» (Павленко О. В. «Славянский фактор» в отношениях России и Австрии в 40-60-е годы XIX в. // Славяно-германские исследования. М., 2000. Т. 1, 2. С. 276). Выводы другой славяноведческой работы как бы противоречат вышеприведенным, поскольку в ней подчеркивается в размышлениях поэта «духовная миссия» России, по своей сути и смыслу не совместимая ни с этатизмом, ни с великодержавным панславизмом. «Публицистика Ф. И. Тютчева 40-х годов чутко реагирует на идейно-политические перемены в Европе. Распространение либеральных идей в западноевропейских землях, подъем национальных настроений в Германии и Австрии находят отклик в тютчевской концепции о миссии православной России в возрождении Европы. Вместе с Тютчевым выходит на русскую интеллектуальную сцену определенно выраженное противопоставление “духовной” России и “материальной” меркантильной Западной Европы, которой чужда подлинная религиозность. Концепция духовной миссии России была у Тютчева выражена в проекте задач русской заграничной политики в Европе, особенно Центральной» (Ивантышинова Т. Россия и Центральная Европа во взглядах славянофилов // Балканские исследования. Вып. 16. С. 31).

Среди зарубежных исследований, затрагивающих тютчевскую публицистику, ее мировоззренческие основания и методологические предпосылки, следует отметить цитировавшуюся выше работу Р. Лэйна «Публицистика Тютчева в оценке западноевропейской печати конца 1840-х — начала 1850-х годов» (ЛН-1. С. 231–252). Книга французского слависта Д. Стремоухова (La Po#233;sie et l’id#233;ologie de Tioutchev. Strasburg, 1937 — Поэзия и идеология Тютчева. Страсбург, 1937) отличается тем, что не содержит избыточно оценочных суждений, а описывает основные темы тютчевской мысли, в которой Папство, Реформация и Революция составляют три этапа западной цивилизации, Революция воплощает в себе антихристианский принцип апофеоза человеческого я, а им противопоставляется близкая к дантовской идея вселенской монархии, раскрываемая в контексте законных и узурпированных империй. П. Шайберт помещает статьи Тютчева в контекст проблематики взаимоотношений России и Европы, обсуждавшейся славянофилами, П. Я. Чаадаевым и Ф. М. Достоевским, и в резком выделении поэтом революционной темы подчеркивает новаторство его теократических построений и противопоставления Восточной и Западной Церквей (Sheibert Peter. Von Bakunin zu Lenin (От Бакунина до Ленина). Leiden. 1970. S. 289–291). А. Шелтинг рассматривает Тютчева в ряду мыслителей (С. П. Шевырев, И. В. Киреевский, А. С. Хомяков, И. С. Аксаков), стремившихся раскрыть специфические черты русского народа и религиозное призвание «Святой Руси» (Schelting Alexander von. Ru#223;land und der Westen im russischen Geschichtsdenken der zweiten H#228;lfte des 19. Jahrhunderts (Россия и Запад в русской исторической мысли второй половины 19-го столетия). B., 1989. S. 76). Еще один исследователь ставит поэта в обозначенный ряд, называя И. В. Киреевского философом, А. С. Хомякова и Ю. Ф. Самарина теологами, М. П. Погодина и И. С. Аксакова публицистами, К. С. Аксакова историком, а Тютчева министром иностранных дел славянофильства и характеризуя последнего как националистического панслависта (Fadner F. Seventy years of Pan-Slavism in Russia. From Karazin to Danilevskij: 1800–1870. Washington, 1962).

В статье О. Симчич «Консервативное мышление Тютчева и современность» (Тютчев сегодня. Материалы IV Тютчевских чтений. М., 1995. С. 38–54) автор трактата характеризуется как критик «современности», или «модерна», под которым понимается развитие европейской мысли с эпохи Просвещения. «Все, что считается большим достижением модерна: рационализм, релятивизм, субъективизм, индивидуализм, позитивизм, — поэт не приемлет и прямо или косвенно подвергает критике и осуждению» (там же. С. 39). В самой масштабности тютчевской мысли с ее опорой на Абсолют и «исторический финализм», на верховный законный авторитет и интегральные принципы Православной Вселенской Империи, с ее напряженным вниманием к «фундаментальным, последним антиномиям» и тяготением к единству и гармонии исследовательница находит противостоящий утопический ответ на хаотический индивидуализм и энтропийный революционаризм модерна, на отсутствие в нем созидательных начал.

Среди работ писателей и мыслителей русского Зарубежья выделяются статья П. М. Бицилли «Державин — Пушкин — Тютчев и русская государственность» (Бицилли П. М. Избранное. Историко-культурологические работы. София, 1993. Т. 1. С. 276–303), где историософские и политические взгляды поэта рассматриваются в контексте «русской идеи» и борьбы добра и зла, и в особенности две статьи Г. В. Флоровского: «Исторические прозрения Тютчева» и «Тютчев и Владимир Соловьев (главы из книги)» (Флоровский Г. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 223–235; 344–357). Г. В. Флоровский подчеркивает, что противопоставление России и Революции дает ключ к пониманию историософской системы Тютчева, в которой они являют собой не только политические или эмпирические силы, но и «два универсальных метафизических закона, два завета человеческого миропорядка», «два единства»: одно, скрепленное «кровью и железом», другое — «любовью» — две «власти» (там же. С. 225). Эти два духовных закона воплощаются на Востоке и на Западе, который через создание узурпаторской Империи, отпадение Рима от Вселенской Церкви и последующую Реформацию образовал «круг разрушительных последствий первородного своеволия»; выход же из него заключается в признании узлового «христианского факта» (законная Империя начинается с Константина Великого на Востоке), продолжающегося в «другой Европе», в формирующейся «Великой Греко-Российской Православной Империи». В логике Тютчева Г. В. Флоровский усматривает ключ к пониманию историософии Ф. М. Достоевского, а в его конкретных размышлениях — схему для критики А. С. Хомяковым западных вероисповеданий и материал для заимствований (образ русского царя в папском Риме) в теократических построениях В. С. Соловьева.

В обзорной статье «О некоторых особенностях отечественных исследований политического наследия Ф. И. Тютчева» (Тютчевские чтения на Брянщине. Материалы I–IV чтений. Брянск, 2001. С. 34–57) С. Ю. Гридин констатирует смысловую непроясненность основных категорий тютчевской историософии (империя, церковь, племя, революция и т. д.) и отсутствие должного внимания к их внутренним связям и взаимодействию. Отсюда многообразие выводов в работах, носящих, как правило, не системный, а фрагментарный характер, либо затрагивающих частные вопросы общественно-политической деятельности поэта или создания им тех или иных политических статей, либо прибегающих к обобщающим формулировкам без опоры на весь диапазон конкретного материала. Действительно, выделение одной категории в ущерб другим (особенно основополагающим) и без определения ее иерархического места в целостной ценностной структуре тютчевской мысли вольно или невольно заставляет исследователей с разными мировоззрениями и идеологическими предпочтениями «приписывать» Тютчева к разным идейным направлениям (то же славянофильство, панславизм или официальная народность), с позициями которых он может до известной степени совпадать и которые при сохранившихся упрощающих стереотипах и априорных «истинах» сами нуждаются в обновленных характеристиках.

2

Для адекватного восприятия историософии и публицистики Тютчева необходимо хотя бы эскизное воссоздание целостного и полномерного горизонта и контекста его мысли, в котором свое место занимает и своеобразие личностных устремлений поэта. «Только правда, чистая правда, — признавался он дочери, — и беззаветное следование своему незапятнанному инстинкту пробивается до здоровой сердцевины, которую книжный разум и общение с неправдой как бы спрятали в грязные лохмотья» (ЛН-2. С. 221). Однако, по его мнению, «познанию всей незамутненной правды жизни препятствует свойство человеческой природы питаться иллюзиями» и идейными выдумками разума, на который люди уповают тем больше, чем меньше осознают его ограниченность, и о правах которого они заявляют тем громче, чем меньше им пользуются.

Именно в таком контексте занимают свое место постоянные изобличения Тютчевым, говоря словами И. С. Аксакова, «гордого самообожания разума» и «философское сознание ограниченности человеческого разума», который, будучи лишенным этого сознания, прикрывает «правду», «реальность», «сердцевину» жизни человека и творимой им истории «лохмотьями» своих ограниченных и постоянно сменяющихся теорий и систем. Поэт принадлежит к наиболее глубоким представителям отечественной культуры, которых волновала в первую очередь (разумеется, каждого из них на свой лад и в особой форме) «тайна человека» (Ф. М. Достоевский), как бы не видимые на поверхности текущего существования и не подвластные рациональному постижению, но непреложные законы и основополагающие смыслы бытия и истории. Такие писатели пристальнее, нежели «актуальные», «политические» и т. п. литераторы, всматривались в злободневные проблемы, но оценивали их не с точки зрения модных идей «книжного разума» или «прогрессивных» изменений, а как очередную временную модификацию неизменных корневых начал жизни, уходящих за пределы обозреваемого мира. Тютчеву свойственно стремление заглянуть «за край» культурного, идеологического, экономического и т. п. пространства и времени и проникнуть в заповедные тайники мирового бытия и человеческой души, постоянно питающие и сохраняющие ядро жизненного процесса при всей изменяемости в ходе истории (до неузнаваемости) его внешнего облика. Можно сказать, что за «оболочкой зримой» событий и явлений поэт пытался увидеть саму историю, подобно тому, как, по его словам, под «оболочкой зримой» природы А. А. Фет узревал ее самое. Без учета этой онтологической и человековедческой целеустремленности подлинное содержание поэтической или публицистической «фактуры» в тех или иных его произведениях или размышлениях не может получить должного освещения.

Здесь будет уместным привести принципиальное возражение Тютчева Ф. В. Шеллингу, сделанное в начале 1830-х гг.: «Вы пытаетесь совершить невозможное дело. Философия, которая отвергает сверхъестественное и стремится доказывать все при помощи разума, неизбежно придет к материализму, а затем погрязнет в атеизме. Единственная философия, совместимая с христианством, целиком содержится в Катехизисе. Необходимо верить в то, во что верил святой Павел, а после него Паскаль, склонять колена перед Безумием креста или же все отрицать. Сверхъестественное лежит в глубине всего наиболее естественного в человеке. У него свои корни в человеческом сознании, которые гораздо сильнее того, что называют разумом…» (ЛН-2. С. 37).

Применительно к публицистике в споре поэта с Ф. В. Шеллингом важно выделить его историософский «кристалл», непосредственно связанный с христианским онтологическим и антропологическим основанием. Тютчев в резко альтернативной форме, так сказать по-достоевски (или-или), ставит самый существенный для его сознания вопрос: или апостольско-паскалевская вера в Безумие креста — или всеобщее отрицание, или примат «божественного» и «сверхъестественного» — или нигилистическое торжество «человеческого» и «природного». Третьего, как говорится, не дано. Говоря словами самого поэта, это — самое главное и роковое противостояние антропоцентрического своеволия и Богопослушания (по его убеждению, между самовластием человеческой воли и законом Христа немыслима никакая сделка). Речь в данном случае идет о жесткой противопоставленности, внутренней антагонистичности как бы двух сценариев («с Богом» и «без Бога») развития жизни и мысли, человека и человечества, теоцентрического и антропоцентрического понимания бытия и истории. «Человеческая природа, — подчеркивал поэт незадолго до смерти, — вне известных верований, преданная на добычу внешней действительности, может быть только одним: судорогою бешенства, которой роковой исход — только разрушение. Это последнее слово Иуды, который, предавши Христа, основательно рассудил, что ему остается лишь одно: удавиться. Вот кризис, чрез который общество должно пройти, прежде чем доберется до кризиса возрождения…» (цит. по: Биогр. С. 198). О том, насколько владела сознанием Тютчева и варьировалась мысль о судорогах существования и иудиной участи отрекшегося от Бога и полагающегося на собственные силы человека, можно судить по его словам в передаче А. В. Плетневой: «Между Христом и бешенством нет середины» (ЛН-1. С. 567).

Представленная альтернатива типологически сходна с высшей логикой Ф. М. Достоевского (достаточно вспомнить образ Ставрогина в «Бесах» или рассуждения «логического» самоубийцы в «Дневнике писателя»), неоднократно предупреждавшего, что «раз отвергнув Христа, ум человеческий может дойти до удивительных результатов» и что, «начав возводить свою “вавилонскую башню” без всякой религии, человек кончит антропофагией». Обозначенная альтернатива входит в саму основу мировоззрения Тютчева, пронизывает его философскую и публицистическую мысль и иллюстрируется в таком качестве фундаментальной логикой В. С. Соловьева: «Пока темная основа нашей природы, злая в своем исключительном эгоизме и безумная в своем стремлении осуществить этот эгоизм, все отнести к себе и все определить собою, — пока эта темная основа у нас налицо — не обращена — и этот первородный грех не сокрушен, до тех пор невозможно для нас никакое настоящее дело и вопрос что делать не имеет разумного смысла. Представьте себе толпу людей, слепых, глухих, увечных, бесноватых, и вдруг из этой толпы раздается вопрос: что делать? Единственный разумный здесь ответ: ищите исцеления; пока вы не исцелитесь, для вас нет дела, а пока вы выдаете себя за здоровых, для вас нет исцеления ‹…› Истинное дело возможно, только если и в человеке и в природе есть положительные и свободные силы света и добра; но без Бога ни человек, ни природа таких сил не имеет» (Соловьев. Т. 2. С. 311, 315).

Выводы Ф. М. Достоевского и В. С. Соловьева подчеркивают, в русле какой традиции и какого подхода находится мышление Тютчева, которое в такой типологии не получило должного освещения в его философии истории. Согласно логике поэта, «без Бога» и без следования Высшей Воле темная и непреображенная основа человеческой природы никуда не исчезает, а лишь принаряживается и маскируется, рано или поздно дает о себе знать в «гуманистических», «научных», «прагматических», «государственных», «политических» и иных ответах на любые вопросы «что делать?». Более того, без органической связи человека «с Богом» историческое движение естественно деградирует из-за гибельной ослабленности высшесмыслового и жизнеутверждающего христианского фундамента в человеке и обществе, самовластной игры отдельных государств и личностей, соперничающих идеологий и борющихся группировок, господства материально-эгоистических начал над духовно-нравственными.

Эта связь исторического процесса с воплощением в нем или невоплощением (или искаженным воплощением) христианских начал, а соответственно и с преображением или непреображением «первородного греха», «темной основы», «исключительного эгоизма» человеческой природы заключает глубинное смысловое содержание философско-публицистического наследия Тютчева. По его мнению, качество христианской жизни и реальное состояние человеческих душ является критерием восходящего или нисходящего своеобразия той или иной исторической стадии. Чтобы уяснить возможный исход составляющей сокровенный смысл истории борьбы между силами добра и зла, «следует определить, какой час дня мы переживаем в христианстве. Но если еще не наступила ночь, то мы узрим прекрасные и великие вещи» (СН. 1915. Кн. 19. С. 205).

Между тем в самой атмосфере общественного развития, а также грубых материальных интересов и псевдоимперских притязаний отдельных государств в политике поэт обнаруживал «нечто ужасающее новое», «призвание к низости», воздвигнутое «против Христа мнимыми христианскими обществами». В год смерти он недоумевает, почему мыслящие люди «недовольно вообще поражены апокалипсическими признаками приближающихся времен. Мы все без исключения идем навстречу будущего, столь же от нас сокрытого, как и внутренность луны или всякой другой планеты. Этот таинственный мир может быть целый мир ужаса, в котором мы вдруг очутимся, даже и не приметив нашего перехода» (цит. по: Биогр. С. 198). Не преображение, а, напротив, все большее доминирование (хитрое, скрытое и лицемерное) ведущих сил «темной основы нашей природы» и служило для него основанием для столь мрачных пророчеств. Поэт обнаруживает, что в «настроении сердца» современного человека «преобладающим аккордом является принцип личности, доведенный до какого-то болезненного неистовства» (ЛН-1. С. 366). И такое положение вещей, когда гордыня ума становится «первейшим революционным чувством», имеет в его логике давнюю предысторию. Он рассматривает «самовластие человеческого я» в предельно широком и глубоком контексте как богоотступничество, развитие и утверждение антично-возрожденческого принципа «человек есть мера всех вещей».

По Тютчеву, самая главная нигилистическая революция происходит тогда, когда теоцентризм уступает место антропоцентризму, утверждающему человека мерой всей, целиком от его планов и деятельности зависимой, действительности, а абсолютная истина, «высшие надземные стремления», религиозные догматы замещаются рационалистическими и прагматическими ценностями. Этот антропологический поворот, определивший в эпоху Возрождения кардинальный сдвиг общественного сознания и проложивший основное русло для новой и новейшей истории, и стоит в центре внимания поэта. Разорвавший с Церковью Гуманизм, подчеркивает он в трактате, породил Реформацию, Атеизм, Революцию и всю «современную мысль» западной цивилизации. «Мысль эта такова: человек, в конечном итоге, зависит только от себя самого как в управлении своим разумом, так и в управлении своей волей. Всякая власть исходит от человека; все провозглашающее себя выше человека, — либо иллюзия, либо обман. Словом, это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова» (ЛН-1. С. 206).

Тютчев раскрывает в истории фатальный процесс дехристианизации личности и общества, парадоксы самовозвышения эмансипированного человека, все более теряющего в своей «разумности» и «цивилизованности» душу и дух и становящегося рабом низших свойств собственной природы. Комментируя мысль Тютчева, И. С. Аксаков пишет: «Отвергнув бытие Истины вне себя, вне конечного и земного, — сотворив себе кумиром свой собственный разум, человек не остановился на полудороге, но увлекаемый роковой последовательностью отрицания, с лихорадочным жаром спешит разбить и этот новосозданный кумир, — спешит, отринув в человеке душу, обоготворить в человеке плоть и поработиться плоти. ‹…› Овеществление духа, безграничное господство материи везде и всюду, торжество грубой силы, возвращение к временам варварства, — вот к чему, к ужасу самих Европейцев, торопится на всех парах Запад, — и вот на что Русское сознание, в лице Тютчева, не переставало, в течение 30 лет, указывать Европейскому обществу» (Биогр. С. 199).

Для поэта «борьба между добром и злом» составляет «основу мира» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 769), и в этом горизонте под «зримой оболочкой» исторических поворотов, событий и явлений, за внешними политическими столкновениями или дипломатическими конфликтами, за бурными дебатами парламентов или импозантностью королевской короны скрывается вечная война меняющего свои обличья Кесаря со Христом. «Великий тайнозритель природы, Тютчев и в истории оставался прозорливцем. Политические события были для него тайными знаками, символами подспудных процессов в глубинах. По ним он разгадывал последние тайны исторической судьбы… История обращалась для него в Апокалипсис» (Флоровский Г. Тютчев и Владимир Соловьев (Главы из книги) // Флоровский Г. Из прошлого русской мысли. С. 345).

Как отмечалось, критерием исхода борьбы между добром и злом, отличия действительного упадка не только великого народа, но и всего человечества от их временного ослабления служили для поэта определение переживаемого этапа в христианстве, сила и действенность христианского сознания и совести, окончательное порабощение которой и есть апокалиптическое преддверие. В письме П. В. Муравьевой в мае 1846 г. он подчеркивает: «Что ни говори, в душе есть сила, которая не от нее самой исходит. Лишь дух христианства может сообщить ей эту силу…» (ЛН-1. С. 486). Тютчев полагал, что человеческая нравственность, лишенная сверхъестественного основания и освящения, не способствует твердому и спасительному духовному росту и недостаточна для «правоспособности» личности, общества и государства. В его представлении подлинное христианство никогда не теряет вменяемости по отношению к радикальным последствиям первородного греха и их отрицательным проявлениям в истории, создает необходимые предпосылки для преображения темной основы человеческой природы и предупреждения смешения ее несовершенных качеств с высокими целями и задачами, для незамутненного различения добра и зла в мыслях и чувствах, делах и поступках, в социальном творчестве в целом.

Именно на стыке христианской метафизики, антропологии и историософии появляется понятие «христианской империи» как одно из центральных в тютчевской мысли (а не вообще империи или секулярного государства, как утверждают многие исследователи). По его убеждению, истинная жизнеспособность подлинной христианской державы заключается не в сугубой державности и материальной силе, а в чистоте и последовательности ее христианства, дающего духовно и нравственно соответствующих ей служителей. Основной пункт историософии Тютчева определен в словах Иисуса Христа, обращенных к Понтию Пилату: «…Царство Мое не от мира сего…» (Ин. 18, 36). С его точки зрения, перенесение внимания с «сокровищ на небе» на «сокровища на земле» изнутри подрывало само христианское начало в католицизме, который разорвал с преданием Вселенской Церкви и проглотил ее в «римском я», отождествившем собственные интересы с задачами самого христианства и устраивавшем «Царство Христово как царство мира сего», способствовавшем образованию «незаконных империй» и закреплению «темных начал нашей природы». В его историосфской логике искажение христианского принципа в «римском устройстве», отрицание «Божественного» в Церкви во имя «слишком человеческого» в жизни и проложило дорогу через взаимосвязь католицизма, протестантизма и атеизма безысходной драме и внутренней тупиковости современной истории, ибо духовная борьба в ней разворачивается уже не между добром и злом, а между различными модификациями зла, между «развращенным христианством» и «антихристианским рационализмом», между мнимо христианскими обществами и революционными атеистическими принципами.

Подобно Ф. М. Достоевскому, Тютчев также и ранее его искал спасительного выхода из овладевавшей Россией западной духовно-исторической традиции в неповрежденных корнях восточного христианства, сосредоточенного на духовном делании и преодолении внутреннего несовершенства человека, сохраняющего в полноте и чистоте принципы Вселенского предания и переносящего их на идеалы социально-государственного устройства. Подлинная христианская империя, наследницу которой Тютчев видел в России, вместе с объединенным ею славянством, тем и привлекала его, что само ее идеальное начало (искажавшееся в реальной действительности) предполагает неукоснительное следование Высшей Воле, соотнесение всякой государственной деятельности с религиозно-этическим началом, духовно-нравственную наполненность «учреждений», что гораздо важнее для скрепляющего единства и истинного процветания державы, нежели внешняя сила и материальное могущество. В понимании поэта единство веры, государства и народа в монархическом правлении предполагало в идеале развитие всех сторон социальной, экономической и политической жизни, при котором разные слои общества не утрачивали бы ее духовного измерения, добровольно умеряли бы эгоистические страсти и корыстные расчеты в свете совестного правосознания и свободного устремления к общему благу, органически сохраняли бы живые формулы человеческого достоинства: «быть, а не казаться», «служить, а не прислуживаться», «честь, а не почести», «в правоте моя победа». Он полагал, что через свободное и добровольное движение «вперед», осознанную солидарность и активность граждан, сочетание элементов внешнего прогресса с лучшими традициями и человеческими качествами цементируют монархию как высшую форму государственного правления, которой отдавали дань и другие выдающиеся представители русской культуры (А. С. Пушкин, В. А. Жуковский, Н. В. Гоголь и др.).

Основой такой монархии для Тютчева служит «истинное христианство» в православии, противопоставляемое им, как и впоследствии Ф. М. Достоевским, «искаженному христианству» в католицизме. Россия, писал Ф. М. Достоевский, «несет внутри себя драгоценность, которой нет нигде больше, — православие», она — «хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах» (Достоевский. Т. 23. С. 46). В подобных противопоставлениях Ф. М. Достоевский повторяет ход мысли Тютчева, не раз подчеркивавшего двусмысленную роль и понижающую функцию «ложного», «испорченного», «развращенного» христианства.

Однако в монархическом устройстве России поэт обнаруживает ослабление первенствующей роли православного начала и соответственно проявление на свой лад «самовластия человеческого я», падение духовно-нравственного состояния служителей христианской империи, усиление самочиния бюрократического государства. В результате монархия таит в себе опасности властного произвола, чрезмерной опеки чиновничества над народом, погашения личностной самодеятельности и творческого почина, необходимых для преодоления вечно подстерегающего застоя и расцвета плодотворной жизнедеятельности. «Русское самодержавие как принцип, — подчеркивал Тютчев в письме от 2/14 января 1865 г. к А. И. Георгиевскому, — принадлежит, бесспорно, нам, только в нашей почве оно может корениться, вне русской почвы оно просто немыслимо… Но за принципом есть еще и личность. Вот чего ни на минуту мы не должны терять из виду» (ЛН-1. С. 388).

Но именно качество «личности» того или иного государственного лица или чиновника нередко терялось из виду и приводило поэта к отчаянным вопрошаниям: «Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые из всего класса ученики, эти люди, стоящие настолько ниже даже нашего собственного, кстати очень невысокого уровня, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, а обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать?» (там же. С. 334). Среди разных «обстоятельств» его особенно поражает «одно несомненное обстоятельство», свидетельствующее о том, что «паразитические элементы органически присущи святой Руси»: «Это нечто такое в организме, что существует за его счет, но при этом живет своей собственной жизнью, логической, последовательной и, так сказать, нормальной в своем пагубно разрушительном действии. И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже, и еще неизвестно, докуда он доходит» (там же).

С точки зрения Тютчева, одна из главных задач и заключается в том, чтобы обнаружить истинную почву и корень «этого явления» и преодолеть бессознательность и невменяемость по отношению к нему. Умудренная власть должна по возможности изолироваться от «паразитических элементов» и обходиться без посредничества самодовлеющих бюрократов, осознать свою безнародность и отказаться от «медиатизации русской народности» (т. е. низведения ее на уровень объекта приложения разных сил и идей): «чем народнее самодержавие, тем самодержавнее народ» (там же. С. 272). Следовательно, задача заключается в том, чтобы власть прояснила свое религиозное кредо, «удостоверилась в своих идеях», обрела «потерянную совесть», стала более разборчивой по отношению к духовно-нравственному состоянию своих служителей.

Описанная логика составляет основу историософии и публицистики Тютчева, проступает в его политических статьях и придает им истинный масштаб и непреходящее значение. Она также расставляет по своим местам и в надлежащей иерархии такие важнейшие для его мысли понятия, как Христианство, Церковь, Империя, Православие, Католицизм, Протестантизм, Революция, Славянство, Россия, Запад, Человек, Свобода, Разум, Любовь, которые определяют ход Истории. Поэт признавался, что связывать прошлое и настоящее на, так сказать, больших расстояниях, совмещать время и вечность, уяснять возможные судьбы человеческого рода есть настоятельная потребность его существа. «Ближайший исход так же невозможно предугадать, — писал он об историческом процессе, — как нельзя предугадать, какая будет погода через неделю, но что касается окончательного результата, то это совсем иное: он может быть вычислен, как вычисляют затмение, которое произойдет через пятьсот лет» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 758).

После беседы с Тютчевым летом 1842 г. К. А. Фарнгаген фон Энзе отметил, что он «имеет дар всеобъемлющего взгляда на вещи» при одновременном чувствовании всего своеобразного (ЛН-2. С. 459). Годом позже он вновь подчеркивает: «С необычайным проникновением Т‹ютчев› говорит о своеобразии русских и славян вообще, о языках, нравах, формах правления; обнаруживает широкий исторический взгляд на древний спор и национальную борьбу греческой и латинской церквей» (там же. С. 460). Уже в первой половине 1830-х гг. всеобъемлющий взгляд поэта проявлялся в его разговорах с А. И. Тургеневым «о религиях, о католицизме, о Лютере и Риме», с Ф. В. Шеллингом о фундаментальном выборе между «Безумием креста» и тотальным отрицанием или в стих. «Как дочь родную на закланье…» (1831), где говорится о «звезде в незримой высоте» и «высшем сознаньи» народа, о «подвиге просвещенья» и целостности державы, об «общей свободе» и единстве «родных поколений» славян.

Индивидуальная траектория развития тютчевской мысли входила в резонанс с культурно-идеологическим контекстом в России. Поэт на свой лад выражал общую для эпохи тягу сознания к историзму, к всеобъемлющему пониманию протекших и грядущих веков. Так, в начале 1830-х гг. Н. В. Гоголь был убежден, что он «создан историком и призван к преподаванию судеб человечества» (цит. по: Барсуков. 1891. Кн. 4. С. 144). Н. В. Гоголь, осуждая узкую фактографическую методологию, обращался к современному историку: «Вооружился взглядом современной близорукости и думаешь, что верно судишь о событиях! Выводы твои — гниль; они сделаны без Бога. Что ссылаешься ты на историю? История для тебя мертва, — и только закрытая книга. Без Бога не выведешь из нее великих выводов; выведешь одни только ничтожные и мелкие» (Гоголь. С. 127). Стремление ко всеобъемлющему взгляду на судьбы человечества в начале 1840-х гг. констатировал и А. И. Герцен: «В наше время История поглотила внимание всего человечества, и тем сильнее развивается жадное пытание прошедшего, чем яснее видят, что былое пророчествует, что устремляя взгляд назад — мы, как Янус, смотрим вперед» (Московские ведомости. 1843. № 142. С. 857).

С таинственным смыслом истории в целом, с ролью России и Европы в судьбах человечества связаны и основные (католически ориентированные) идеи П. Я. Чаадаева, оспоренные А. С. Пушкиным. Так, еще в 1831 г. последний прочитал два философических письма и, возражая автору, подчеркивал, что единство христианства заключается не в католицизме, а в Богочеловеке, Иисусе Христе. Вполне соглашаясь с философом, поэт пишет, что «величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства» (Пушкин. С. 323). Однако он решительно отвергает утверждение П. Я. Чаадаева, что «мы черпали христианство» из нечистого (т. е. византийского) источника и что «Византия была достойна презрения». А. С. Пушкин защищает перед ним «Греческое Вероисповедание», которое «отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер», и приходит к прямо противоположному, именно «тютчевскому» выводу: «В России влияние Духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях Римско-католических. Там оно, признавая главою своею Папу, составляло особое общество, независимое от Гражданских законов, и вечно полагало суеверные преграды просвещению. У нас, напротив того, завися, как и все прочие состояния, от единой Власти, но огражденное святыней Религии, оно всегда было посредником между Народом и Государем как между человеком и Божеством. Мы обязаны монахам нашей Историею, следственно и просвещением» (цит. по: Юрьева И. Ю. Пушкин и христианство. М., 1999. С. 71). И традиции такого просвещения нельзя растворять в подражании западной цивилизации. По убеждению А. С. Пушкина, «Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою ‹…› История ее требует другой Мысли, другой формулы…» (там же. С. 72).

В споре А. С. Пушкина с П. Я. Чаадаевым (как и в его стих. «Клеветникам России», а также в характеристике западной прессы: «Европа в отношении к России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна») намечены важные темы, которые в историософских размышлениях Тютчева примут более развернутый и сосредоточенный характер. Эти размышления различными сегментами, в разных культурно-исторических контекстах пересекаются и перекликаются с дискуссиями славянофилов и западников, почвенников и либералов или евразийцев и европеистов. Их логика претворена (как типологически, так отчасти и генетически) в идеях русских писателей и мыслителей самого первого ряда и остается важным уроком для настоящего и будущего. Первопроходческую роль Тютчева признавал А. С. Хомяков, когда подчеркивал, что поэт первым заговорил о судьбах России и Запада в неотрывном единстве с религиозным вопросом.


Февральское движение… — Подразумевается Февральская революция 1848 г. во Франции, подталкивавшая и ускорявшая революционные процессы в странах Западной Европы.

…июньскими днями прошлого года. — Имеется в виду июньское восстание парижских рабочих 23 июня 1848 г., после того как был издан указ о роспуске национальных мастерских, а в восточной части Парижа начали возводить баррикады. Восстание развивалось стихийно и после некоторых успехов сменилось обороной захваченных позиций. Учредительное собрание объявило Париж на осадном положении и передало всю власть в руки военного министра, республиканца генерала Л. Э. Кавеньяка. С помощью регулярной армии и мобильной гвардии к вечеру 26 июня были окончательно подавлены последние очаги сопротивления. Всего в дни восстания и после него было убито около 11 тыс. повстанцев, а более 3,5 тыс. отправлено в ссылку и на каторгу.

Всякое действие вовне ему воспрещено. — Вероятно, подразумевается раздвоенность Запада на «красный» и «белый», «революционный» и «консервативный», которая как бы обессиливает противостоящие стороны и мешает им объединиться для «действия вовне» против России как Восточной Империи, Православной Державы. На самом деле такое объединение и произошло в период Крымской войны. Тем не менее идея желательной и благоприятной для России разделенности Запада была одной из самых постоянных и устойчивых у Тютчева. Так, в одном из писем накануне Крымской войны он вопрошал: «Что же до вероятного исхода борьбы, весь вопрос для меня сводится к следующему: окажется ли ненависть к нам Запада, как Запада католического, так и Запада революционного, в конечном счете сильнее ненависти, которая их разделяет? Весь вопрос в этом…» (Изд. 1984. С. 205). Через несколько месяцев он снова подчеркивал, говоря о «вечном антагонизме между тем, что, за неимением других выражений, приходится называть: Запад и Восток: ”Теперь, если бы Запад был единым, мы, я полагаю, погибли бы. Но их два: Красный и тот, которого он должен поглотить. В течение 40 лет мы оспаривали его у Красного — и вот мы на краю пропасти. И теперь-то именно Красный и спасет нас в свою очередь”» (там же. С. 208). Еще позже, в письме И. С. Аксакову от 2 октября 1867 г. поэт повторял: «Усобица на Западе — вот наш лучший политический союз…» (там же. С. 311).

…победа России в Венгрии… — Имеется в виду подавление революционного движения русскими войсками, после того как венгерский сейм 14 апреля 1849 г. принял Декларацию независимости Венгрии и провозгласил династию Габсбургов низложенной. Уже тогда племянник австрийского императора Фердинанда I Франц Иосиф, в пользу которого тот отказался от престола, обратился к Николаю I с просьбой о вооруженной помощи. 21 мая в Варшаве состоялась их встреча. В июне русская армия под командованием И. Ф. Паскевича вошла в Венгрию, и уже 31 августа повстанцы окончательно сдались ей и сложили оружие.

Это вся современная мысль после ее разрыва с Церковью. — Тютчев рассматривал западную цивилизацию с ее «антихристианским рационализмом», невнятным гуманизмом и гипертрофированным индивидуализмом как следствие «революционного» отпадения человека от Бога (см. коммент. «Россия и Революция». С. 319–320*) и Вселенского Православия, знаменательным этапом на длительном пути которого становится для него трехвековое развитие секуляризирующейся культуры после Реформации (см. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 375–377*). П. Я. Чаадаев в отклике о «России и Революции» солидарно размышлял: «Нельзя достаточно настаивать на том, что социальная драма, при которой мы в настоящее время присутствуем, есть прямое продолжение религиозной драмы XVI века, этого гордого протеста человеческого разума против авторитета предания и против духовного принципа, — разума, стремящегося владычествовать над обществом. И вот вскоре обнаружилось, что этот протест, казавшийся самым зрелым умам эпохи столь законным и который действительно был таковым, но от которого тем не менее зависело все будущее народов Европы, сперва внес анархию в религиозные идеи, а затем обрушился на самые основы общества, отвергнув божественный источник верховной власти» (Чаадаев. С. 339–340). В оценке Реформации и Тютчев и П. Я. Чаадаев сближаются с Ж. де Местром, видевшим в ней нигилистический бунт индивидуального разума против всеобщего католического принципа богоустановленной власти и определявшим ее как религиозную и социальную ересь. «Протестантизм — великий враг Европы, которого надлежит задушить всеми возможными, кроме преступных, средствами. Это — гибельная язва, беспрерывно разъедающая все верховные власти, дитя гордыни, отец анархии, универсальный растлитель» (Maistre J. de. Ecrits sur la R#233;volution. P., 1989. P. 219). В отличие от Ж. де Местра и П. Я. Чаадаева Тютчев не только не проводил противопоставления между католицизмом и протестантизмом, но в первом находил источник второго, необходимую среду и почву для «всей современной мысли после ее разрыва с Церковью».

…это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова. — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 324*.

Напрасно сам г-н Гизо теперь громко выступает против европейской демократии… — Известный историк Ф. Г. Гизо в конце 1820-х гг. читал в Сорбонне популярный курс истории европейской цивилизации и был одним из вдохновителей умеренной либеральной оппозиции режиму Реставрации, так называемых доктринеров, монархистов-конституционалистов, стремившихся примирить «старую» и «новую» Францию, соблюсти равновесие между династией Бурбонов (отделив от нее ультрароялистов) и идеальными принципами революции 1789 г. (без их воплощенных крайностей). В годы Июльской монархии Ф. Г. Гизо занимал важные государственные должности (министр внутренних дел, министр образования, посол в Англии), а с 1847 г. до революции 1848 г. он возглавлял правительство Франции, отставки которого требовали последовательные республиканцы. В своей политике ему не удалось укротить «демона революции», сочетать «свободу и порядок» во имя «общих интересов». Более того, будучи сторонником высокого имущественного ценза, он произнес слова, подлившие масла в огонь бунтарских настроений: «Обогащайтесь, господа, и вы будете избирателями!» В начале 1849 г. в Париже, Брюсселе и Лейпциге вышла брошюра Ф. Г. Гизо «De la d#233;mocratie en France» («О демократии во Франции»), в которой социальный демократический радикализм подвергался резкой критике.

…вашей школы… — Имеется в виду школа «доктринеров», к которой, наряду с другими, принадлежали профессор философии П. П. Ройе-Коллар, историки А. Г. Барант, О. Тьерри, А. Тьер, Ф. О. Минье (об их деятельности см. в кн.: Реизов Б. Г. Французская романтическая историография. Л., 1956), политики В. де Брольи, П. Ф. де Серра, Ш. Ремюза. В 1824 г. они основали газету «Globe», привлекавшую злободневными материалами публику, активным читателем которой стал Тютчев. По словам И. С. Гагарина в письме к А. Н. Бахметевой от 23 октября / 4 ноября 1874 г., поэт особенно «увлекался чтением “Globe” последних лет Реставрации ‹…› В этой газете участвовали весьма талантливые люди, которые в эпоху Реставрации возглавляли оппозицию в области философии и литературы, а после Июльской революции почти все они заняли важные места и стали направлять общественное мнение. Именно в “Globe” появилась знаменитая статья под заглавием “Как кончаются догматы”. Здесь возвещалось, что смерть христианства последует в ближайшее время, и вообще дух газеты был отнюдь не христианский. Не скажу, что “Globe” была для Тютчева Евангелием или требником, но, когда я его знавал, он всецело примыкал к ее направлению» (ЛН-2. С. 45–46). Примечательно, что позднее Тютчев займет отличную от доктринеров позицию и, как бы отталкиваясь от их отношения к христианству, положит его в основу своей историософии. Унаследовав просветительский пафос, доктринеры рассматривали историю как столкновение социальных интересов и потребностей, которое находит выражение в борьбе идей и убеждений, мнений и страстей и, несмотря на войны и революции, ведет к совершенствованию человечества, демократизации общества, обретению личностью все больших индивидуальных прав в развивающейся цивилизации. Понятие «цивилизация», становившееся своеобразным заменяющим эквивалентом для идеи единства в понятии «империя», занимает ведущее место и в знаменитых лекциях главы школы «доктринеров» Ф. Г. Гизо по «Истории цивилизации в Европе». К. Пфеффель утверждает, что в молодости Тютчев испытывал влияние этой школы, посещая в 1828 г. в Париже лекции Ф. Г. Гизо и встречаясь с последователями П. П. Ройе-Коллара: «Пребывание в Париже было для Тютчева решающим в том смысле, что отметило его последнюю, западническую, если так можно выразиться, трансформацию» (ЛН-2. С. 33). В последующем Тютчев занял иную позицию, что проявилось в его критике протестантизма, цивилизации, демократии, индивидуализма, революции как, так сказать, повивальной бабки прогресса и совершенствования человеческого рода и всей «современной мысли» в целом (см. коммент. С. 429–431*, 437*).

…кто учил нас видеть в религиозной реформации 16-го века ‹…› эру окончательного высвобождения человеческого разума… — В понимании значения и самых широких и разнообразных исторических последствий Реформации вплоть до «апофеоза человеческого я» Тютчев занимал противоположную школе Ф. Г. Гизо позицию.

И как хотите вы, чтобы после подобных наставлений человеческое я, эта основная определяющая молекула современной демократии, не стало бы своим собственным идолопоклонником? — Примером такого идолопоклонства, принципиально неприемлемого для Тютчева, может служить заключение Ф. Г. Гизо: «Страсть к личной независимости, несмотря на всю примесь грубости, материализма, безумного эгоизма, есть благородное нравственное чувство, почерпающее свою силу из духовной природы человека: это — удовольствие сознавать себя человеком, это — чувство личности, самостоятельности человеческой в свободном его развитии ‹…› Оно было внесено и положено в колыбель новой цивилизации варварами. Оно играло в ней такую важную роль, принесло такие прекрасные результаты, что нельзя не выставить его на вид, как один из основных элементов в этой цивилизации» (цит. по: ЛН-1. С. 225).

…в феврале 1848 года, некоторых из вас ‹…› посетила внезапная фантазия перевернуть последнюю страницу этой книги и прочесть уже известное вам страшное откровение… — Февральскую революцию 1848 г. и июньское подавление парижского восстания Тютчев рассматривал как «последнюю страницу» и «страшное откровение» в длительной истории развития «современной мысли» и «эмансипированного разума».

…провозглашения европейским обществом всеобщего избирательного права верховным судией своих судеб… — Через несколько дней после начала Февральской революции и провозглашения республики Временное правительство во Франции издало декрет о введении всеобщего избирательного права для всех мужчин старше 21 года. Определенную осторожность к этой общественной новации в то время демонстрировал RDM, читателем и автором которого был Тютчев. «Журнал не осмеливался осуждать всеобщее избирательное право как абстрактный принцип, но высказывался весьма сдержанно о своевременности его введения у нации, потерявшей спокойствие и традиции размеренной, патриархальной жизни» (Broglie Gabriel de. Histoire politique de la Revue des Deux Mondes. P., 1979. Р. 78).

…обратиться к вооруженной силе… — Подразумевается подавление Июньского восстания в Париже.

…сможет ли осадное положение когда-либо стать системой правления?.. — Имеется в виду декрет Учредительного собрания, объявившего 24 июня 1848 г. Париж на осадном положении и передавшего всю полноту власти генералу Л. Э. Кавеньяку.

Оно, несомненно, ясно для Божественного Провидения, но неразрешимо для современного разума. — Здесь Тютчев в очередной раз утверждает неподвластную рациональному постижению провиденциальную логику истории, с которой человеческие действия могут совпадать или противоречить ей, натыкаясь на непредвиденные тупики в своем неведении этого совпадения или противоречия и уповании на здравый смысл и трезвый расчет. Эта одна из принципиальных мыслей Тютчева варьируется в его письме к жене от 3 июля 1855 г.: «Надо быть совершенно лишенным высшего инстинкта, чтобы не чувствовать, даже не отдавая себе отчета, что мир человеческий вошел в новую область, что перегородка, отделяющая его от другого мира, который никогда так решительно не отрицали, как теперь, — что эта стена уже действительно только перегородка и она становится все тоньше, так что скоро сделается может быть совсем прозрачной. Лучшее доказательство, по-моему, того, что “Сверхъестественное”, если называть его по имени, проникло в дела мира сего — наподобие статуи командора — это полное поражение, очевидное и бесповоротное того, что казалось самим Разумом, Разумом по преимуществу, Мудростью, Наукой, человеческой предусмотрительностью» (СН. 1915. Кн. 19. С. 229).

…неизбывное противоречие между ‹…› общественным мнением, либеральным мнением, и реальностью фактов… — Тютчев находил в рациональном подходе к жизни, в «книжном разуме», интеллигентской идеологии, становящейся ведущей социальной силой, иррациональную отвлеченность от исторических и антропологических корней и противоречий и соответственно неадекватность в постижении всей полноты, сложности и непредсказуемости окружающей действительности.

…эта столь фантастическая, сколь и действительная сила, которую называют Общественным Мнением. — Тютчев одним из первых отмечает парадоксальность нового социального феномена, так сказать, миражно оторванного во всепоглощающем пристрастии к идеологической и политической ангажированности и актуальности от фундаментальных проблем человеческого бытия и истории и одновременно обретающего огромную мощь внушающего влияния на умы и воображение людей. «Общественное мнение, — замечал Наполеон, — это невидимая и таинственная сила, которой ничто не может сопротивляться; нет ничего более изменчивого, неясного и сильного; и несмотря на всю свою капризность, оно бывает истинным, разумным, справедливым гораздо чаще, нежели обыкновенно полагают» (цит. по: Las Cases. Т. 1. P. 252). С другой стороны, французский император ясно видел пределы истинности, разумности и справедливости общественного мнения, называя его «публичной девкой» и сравнивая с капризной лошадью, которую необходимо обуздать (см.: Тарле Е. В. Печать во Франции при Наполеоне I // Тарле Е. В. Соч.: В 12 т. М., 1958. Т. 4. С. 502–553). Один из секретарей Наполеона писал, что тот «всегда был врагом печати и держал все журналы в железных руках. Он часто мне говорил: “Если я сниму с них узду, то через три месяца лишусь своей власти”» (цит. по: Туган-Барановский Д. М. Наполеон и власть. Балашов, 1993. С. 228). По признанию другого современника, для манипулирования общественным мнением правитель Франции прибегал к своеобразной тактике: «…не предоставлять журналистам полной свободы, но вместе с тем внушить читателю приятную уверенность, что журналисты свободны. Для этого стоит постоянно только тайной и невидимой рукой руководить редактированием газет» (там же). Наполеон как бы очертил подвижные границы колебания общественного мнения и формирующей его печати между истиной и ложью, справедливостью и продажностью — параметры, в которых действие «невидимой», «фантастической» и одновременно «реальной» силы, способной, как дышло, поворачиваться в любую сторону, проявлялось для Тютчева все более очевидным и в каком-то смысле фатальным образом.

Странная вещь в конечном счете эта часть ‹общества› — Публика. — Имеются в виду «книжники», «идеологи», «интеллигенция», лишенная исторических корней и связей, не имеющая в своем сознании религиозно-метафизических оснований и целостного масштаба бытия, но становящаяся на Западе и в России активной социально-политической силой и исходящая в реформаторских устремлениях из собственных «прогрессивных», «гуманистических», «просветительских, «рациональных», «научных» представлений о жизни. Это, пишет Тютчев, «так называемая публика, т. е. не народ, а подделка под него». Он не надеется, что «эта пресловутая интеллигенция поймет и оценит начинающийся всемирный кризис» (ЛН-1. С. 426). Из его уст раздаются категоричные оценки «публики» (ср. противопоставление «публики» и «народа» у К. С. Аксакова), образованных, но лишенных корней, традиций, полномасштабного разума и истинной иерархии ценностей пролетариев умственного труда: «…на то и интеллигенция, чтобы развращать инстинкт» (там же), а также отнимать у человека «самые заветные верования». По убеждению поэта, божественная мудрость и народный инстинкт должны соединиться, минуя средостение антропоцентрических проектов и рационалистического полузнания, амбициозных притязаний и не до конца осознанных действий.

…избранного народа Революции. — Имеются в виду «идеологи» и «книжники», интеллигентское «меньшинство западного общества», которое оторвано от коренных народных «инстинктов», традиций и верований и о котором далее идет речь.

…ненависть к авторитету как изначальный принцип. — «Дух мятежа против власти» и «ненависть ко всякому ограничению» Тютчев считал «главной болезнью нынешего времени» (цит. по: Летопись 1999. С. 195) и связывал его с умалением христианских принципов в «самовластии человеческого я». В бумагах Тютчева И. С. Аксаков обнаружил незаконченное письмо к некоему князю (как считает Эрн. Ф. Тютчева, П. А. Вяземскому), где речь идет об иссякновении христианских источников власти в «Современной Цивилизации» и о беспрецедентном в истории человечества, «сознательном и рациональном отрицании уже не только такой или другой власти, но и самого принципа власти между людьми»: «Потому что самая сущность современной мысли такова: человек зависит только от самого себя (l’homme ne rel#232;ve que de lui-m#234;me); в нем самом, а не в чем-либо другом, источник всякой власти. Когда я называю “современною” мысль, которая так же стара, как человечество, я хочу сказать, что только в мире современном, только в виду христианского закона и из противодействия ему могла эта мысль получить свое полное развитие и приобресть свою необъятную практическую важность. Почему же? Полагая за основание, что человеческий разум довлеет, так сказать, себе самому, — вся философия древности сводится собственно к одной сущности: к автономии человеческого разума. Нет такого мнения, нет такой доктрины, исходящей из этого начала, которая бы не была проповедана в школах философов, от идеализма самого трансцендентального до материализма самого грубого. И однако же все это движение умов ни разу не произвело на свет ничего подобного тому учению, той Власти, той Силе, которую я назвал Революцией. Потому что, в том возрасте мира и прежде явления христианства, философская мысль, добывая себе человека в индивидууме, могла завладеть, так сказать, только наименьшею его частью. Ибо гражданин, — этот раб государства, эта вещь государства (но именно только поэтому собственно и человек, — человек по преимуществу, по понятиям древних), — необходимо ускользал из ее рук. Государству же подлежал по праву не только индивидуум, но подлежала и сама мысль человеческая. Только христианство положило конец этой, возведенной в закон, неправоспособности человеческой души, провозвестив, пред лицом индивидуума, как и пред лицом государства, Того, Кто один истинный Господин им обоим. Подчинение человека Богу сокрушило рабство человека человеку. Или вернее, оно преобразило рабство в добровольное и свободное повиновение; ибо таково по существу своему отношение христианина к власти, за которою он не признает другого авторитета, кроме того, которым она облечена от Верховного Владыки всяческих. И вот почему новейшая современная мысль, освобождая человека из-под власти Божией, эмансипируя человека от Бога, отнимает тем самым всякий авторитет у власти земной, какая бы она ни была. То есть, другими словами, никакого принципа власти не может в наши дни существовать для общества, которое было христианским и перестало им быть…» (цит. по: Биогр. С. 177–178). В характеристике «ненависти к авторитету» как существенного признака «современной мысли» Тютчев сближается с Ж. де Местром. Хотя в подмене последним авторитетом «Верховного Владыки всяческих» как источника власти авторитетом папы он видел одну из главных причин искажения христианского отношения к государственному началу.

…то, что новые учреждения называли по сей день представительством, не является ‹…› реальным обществом с его интересами и верованиями… — Тютчев, как и ряд других русских писателей и мыслителей, ясно видел «зазор» между пропагандируемым и реальным содержанием в конституционно-либеральных и республиканско-демократических идеях «публики», «идеологов», «книжников». Так, А. С. Пушкин устами своего персонажа выражал сомнение в участии английского народа в законодательстве и в исполнении требований народа его поверенными. И далее речь заходит об «оттенках подлости», отличающих один класс от другого, о раболепном поведении Нижней палаты перед Верхней, джентльменства перед аристократией, купечества перед джентльменством, бедности перед богатством, повиновения перед властью, которая оказывается в руках «малого числа». И в Северо-Американских Штатах демократия, подчеркивал А. С. Пушкин, проявилась «в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству…» (Пушкин. С. 165). В русле этой логики находятся размышления К. П. Победоносцева, подчеркивавшего, что идеальное теоретическое представление о народовластии неосуществимо на практике, ибо народ вынужден переносить свое право непосредственного волеизъявления, властительства, законотворчества и т. д. на выборных лиц. Последние же втайне руководствуются не столько общенародными, сколько групповыми, партийными и личными интересами. Поэтому «одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия, та, к сожалению, утвердившаяся со времени французской революции идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в воле народной. Отсюда истекает теория парламентаризма, которая до сих пор вводит в заблуждение массу так называемой интеллигенции — и проникает, к несчастию, в русские безумные головы» (Победоносцев. С. 31–32).

1848 год явился землетрясением… — Образ землетрясения для всеевропейского революционного года встречается также в ст. «Россия и Революция» (см. коммент. С. 347*).

В Германии междоусобная война составляет саму основу ее политического положения. — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 331*.

Сейчас это более, чем когда-либо, Германия Тридцатилетней войны… — О религиозной и политической войне 1618–1648 гг. протестантских князей и императора «Священной Римской империи германской нации» с католическими князьями, Австрией и папством, в которую оказались втянутыми Франция, Испания, Англия, Голландия, Дания, Швеция и другие страны, как прототипической для исторических междоусобиц в Германии Нового времени Тютчев не раз заводит речь. См. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 266*.

…ненависть Италии к пребывающему за горами Варвару. — В процессе истории Италия часто подвергалась нападениям соседних германских племен через северные склоны Альп. О сформировавшемся в результате итальянском восприятии немцев Тютчев пишет в ст. «Россия и Революция» (см. коммент. С. 338–339*).

…война, объявленная Революцией, взявшей на вооружение итальянское национальное чувство, опороченному римским папством католицизму. — Революция в Италии совпадала с активизацией национально-освободительного движения 1848–1849 гг., которое после первоначального союза с папой Пием IX приняло антиклерикальную и антипапскую направленность (см. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 384–387*).

…вот уже 60 лет составляет ее жизненный принцип… — О своеобразии этого принципа, берущего свое начало и в классическом виде проявившегося во время Великой Французской революции, см. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 323–324*. О нем заходит речь и в ст. «Римский вопрос» (см. коммент. С. 394*).

…цивилизации, которую антихристианский рационализм отвоевал у римской Церкви… — О борьбе «антихристианского рационализма» с «развращенным христианством» в римской Церкви и ее результатах см. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 319–325*. В критике такой цивилизации и ее революционных плодов Тютчев подразумевает и Ф. Г. Гизо, который, напротив, видел в них социальное воплощение христианских идеалов.

…неразрешимые затруднения ‹…› найдут свое разрешение только в другой половине… — Тютчев имеет в виду Восточную Европу во главе с Россией, способную, благодаря православным основам «другой» цивилизации, предотвращать и примирять революционные конфликты и противоречия Запада.

…изгнание чужеземца, немца. — Об отрицательном отношении итальянцев к немцам см. коммент. С. 441*.

…классическая утопия — единая Италия. — См. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 390–392*.

Римская реставрация. — Имеется в виду стремление восстановить нечто подобное Древнеримской республике в годы революции 1848–1849 гг.

Италия книжников, ученых, революционеров, от Петрарки до Мадзини. — Поэт Ф. Петрарка (1304–1374), один из наиболее выдающихся гуманистов эпохи Возрождения, был поборником единой Италии (см., например, его канцону «Моя Италия») и противником папства. В 30-40-е гг. XIX в. появляются исторические романы Ф. Д. Гверрацци, трагедии Дж. Никколини, лирика Г. Мамели и А. Поэрио, проникнутые революционными идеями Дж. Мадзини (1805–1872). Последний в 1831 г. основал тайную республиканскую организацию «Моя Италия» для подготовки вооруженного восстания и объединения Италии, играл значительную роль в борьбе за создание единого итальянского государства, в 1849 г. входил в триумвират Римской республики.

…это традиция древнего Рима, языческого Рима. — См. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 393*.

Римская Италия… — Имеется в виду древнеримская Италия.

…единство Италии, как его понимают эти господа… — Т. е. либеральная интеллигенция, «книжники, ученые, революционеры».

…Рим владел Империей. — В данном случае имеется в виду притязание на вселенское верховенство и мировое господство языческой Древней Римской империи, павшей под ударами варваров в V в. В целом же для Тютчева смысл понятия «империи», ее «законность» или «незаконность» (узурпаторские претензии) связаны с Истиной подлинного христианского вероучения и неискаженного предания Вселенской Церкви или отступлением от Нее.

Что такое Империя? Это передача полномочий… — Имеется в виду широко распространенная в Средние века и восходящая к толкованиям на книгу пророка Даниила теория «translatio imperii» — «передачи», «переноса», «перехода» единой мировой державы, которая в каждую историческую эпоху может быть только одна (см. далее «учение об империи» и коммент. С. 452–455*). По представлениям идеологов Западной империи, с коронацией Карла Великого начинается translatio imperii от греков к франкам и затем к германцам, что положило начало «Священной Римской империи». Последняя претендовала на восстановление прерванной преемственности от Рима и соперничала с Византией за право быть вселенской державой, что породило проблему «двух императоров» и сопровождалось в последующем схизмой, разделением Церквей. С точки зрения Тютчева, подобная «передача полномочий» стала «незаконной» и «узурпаторской», ибо «Священная Римская империя» как бы параллельно повторяла Византийскую, Константинопольского патриарха заменял римский папа, а василевса — новоявленный император, после того как империя была законно перенесена на Восток. О теории «translatio imperii» см.: Goez W. Translatio imperii. Ein Beitrag zur Geschichte des Geschichtsdenkens und der politischen Theorien im Mittelalter und in der fr#252;hen Neuzeit. T#252;bingen, 1958; Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992; Буланин Д. М. Translatio studii: Путь к русским Афинам // Пути и миражи русской культуры. СПб., 1994. С. 87–154.

Удаление Империи из Рима и перенос ее на Восток… — После завоевания Рима варварами в 476 г. и разделения Римской империи ее центр переместился в Византию, именовавшую себя «империей ромеев» (римлян), носительницей идеи «вечного Рима», где воплотилось Слово. Вместе с тем еще в 330 г. император Константин основал мировую столицу на Босфоре, и «Новый Рим» (этот титул был официально дан Константинополю в третьем каноне второго Вселенского Собора в 381 г.) как средоточие христианской державы противопоставлялся древнему как центру языческой империи, гонительнице христиан. В этой столице христианского мира созывались Вселенские Соборы, а Константинопольский патриарх с VI в. стал именоваться Вселенским (всехристианским). Для понимания тютчевских представлений о христианской державности необходимо иметь в виду сформулированный «на Востоке», при императоре Юстиниане I (483–565), в шестой новелле Юстинианова Кодекса идеал монархической государственности как «симфонии» священства и царства, Церкви и императорской власти, обретающей источник, силу и смысл своей деятельности во служении Христу (см. коммент. С. 452–455*).

…это христианская мысль, которую языческая мысль стремится отрицать. — В противоречивом единстве «восточного» наследования имперской идеи Тютчев подчеркивает не связь, а разделение между Римской (языческой) и Византийской (христианской) империями. Более того, в «языческой мысли» Древнего Рима он видит неумирающую традицию: «Это Кесарь, вечно воюющий со Христом» (цит. по: Биогр. С. 231).

Римское Папство и германская Империя ‹…› сначала сообщники, а потом враги. Италия — добыча, оспариваемая ими друг у друга. — С 962 г., когда после коронации папой Иоанном XII Оттона I в качестве «императора Августа» образовалась эта империя, немецкие короли при смене власти отправлялись в Рим, где очередной папа короновал очередного императора. Однако через некоторое время «сообщничество» превратилось в соперничество, и Италия в XI–XIII вв. стала главной ареной борьбы двух универсалистских и гегемонистских сил — Германской империи, претендовавшей на господство в Европе, и папства, стремившегося утвердить свое верховенство над светскими правителями христианского мира. В ожесточенных конфликтах империи и папства, на время остановленных Вормсским конкордатом 1122 г., обе стороны искали поддержки итальянских городов и жаловали им права самоуправления.

Рухнувшая Империя завещает Италию австрийскому господству. — Еще в итоге войны за «испанское наследство» (1701–1714) к Австрии перешли Неаполитанское королевство, о. Сардиния и Милан, присоединение которого положило начало австрийскому господству в Северной Италии. После крушения наполеоновской империи, по новым договоренностям на Венском конгрессе 1814–1815 гг., Австрия получила в свое владение Ломбардию и Венецию, а на престолах ряда итальянских герцогств оказались представители Габсбурского дома.

Папство сближается с Австрией. — Еще 29 апреля 1848 г. Пий IX в особом «Обращении» заявил о своем нежелании воевать с Австрией, борьбу с которой начинали вести итальянские государства. 18 февраля 1849 г. уже из Гаэты, куда он бежал, папа обратился к правительствам Австрии, Испании и Франции с просьбой помочь восстановить его светскую власть в Римской области.

Дело Независимости все более отождествляется с революционным делом. — Национально-освободительное движение в Италии в 1848–1849 гг. приводило к усилению радикально-демократической составляющей в его рядах.

Французское вмешательство, в пользу Революции, только осложняет это положение. — Речь идет об интервенции французских войск, посланных президентом Луи Наполеоном Бонапартом под предлогом защиты римского населения от иностранных армий для подавления Римской республики и установления там своего влияния в противовес Австрии.

Империя восстановлена. — Имеется в виду законная (в понимании божественной легитимности) империя Православного Востока, наследница Византийской, в лоне которой могли бы найти свое «правильное» и достойное место разные народы.

Папство секуляризировано… — О секуляризации папства (т. е. о его растворении в светской власти и передаче ей собственных полномочий) как неизбежном результате его внутреннего развития и последовательного реформирования в духе изменяющегося времени и приспосабливания к текущей политико-идеологической действительности и революционизирующейся истории см. в ст. «Римский вопрос*».

Две вещи по обыкновению одинаково ненавидимы в Италии: tedeschi и preti. — См. коммент. С. 436–437*.

…прирожденной покровительницей Италии. — По мнению Тютчева, такой покровительницей, разрешающей непримиримый антагонизм между Революцией и Церковью, могла бы стать Православная Империя.

Папа лицом к лицу с Реформацией. — Подразумевается аналогия между положением Пия IX, когда радикализация революционного движения 1848–1849 гг. усиливала антипапские и антицерковные настроения в массах, и положением папского престола, когда антиримские тенденции в период Лютеровых реформ XVI в. грозили вылиться в народные выступления против католицизма.

…на путях возвращения римской Церкви в лоно Православия. — Надежду на такое возвращение и преодоление схизмы Тютчев высказывал в конце ст. «Римский вопрос» и встретил недопонимание в этом вопросе. «Многие, — отмечал он в цитировавшемся ранее незаконченном письме князю П. А. Вяземскому после публикации “Римского вопроса”, — прочитав эту статью, говорили мне, как и вы: “Но разве время теперь думать о соединении церквей? Возможно ли это дело? А если б и было возможно, не представит ли оно для нас более неудобств (inconv#233;nients), чем выгод?..”. Должно быть, я дурно выразился в моей статье, — иначе не могло бы придти и в голову, чтоб я вел речь о возобновлении Флорентийского собора…» (цит. по: Биогр. С. 175). Тютчев имел в виду не нечто вроде унии или условно-политического и прагматического договора, а такое «возвращение», при котором римская Церковь отказывалась бы от возникших после ее отделения от Вселенской Церкви «незаконных» притязаний.

Есть только одна мирская власть, опирающаяся на вселенскую Церковь… — Подразумевается Восточная Империя во главе с Россией, имеющая в качестве своей духовной и исторической основы «неповрежденнное» христианство, Вселенское Православие.

Гогенштауфены — династия германских императоров (1138–1254), притязавших в лице Фридриха I Барбароссы, Генриха VI и Фридриха II на мировое господство в соперничестве с папами.

…антихристианский принцип… — Подразумеваются антихристианское революционное начало и насилие, тактическое использование которых оборачивается для имперской власти стратегическими просчетами.

Что такое Франкфуртский парламент? — После Мартовской революции 1848 г. во Франкфурте-на-Майне открыло заседания избранное на основе двухстепенной избирательной системы общегерманское Национальное собрание, которое предполагало продолжить работу предпарламента, провозгласить республику и выработать конституцию, сформировать пользующуюся всеобщим доверием исполнительную власть. Его подавляющее большинство составляли либералы и демократы, которых представляли 364 юриста, 154 профессора и литератора, 57 торговцев и чиновников, 85 дворян, 4 ремесленника и 1 крестьянин.

Взрыв Германии идеологов. — «Идеологами», «книжниками», «публикой» Тютчев называет представителей интеллигенции, писательских и журналистских кругов, стремящихся вместить весь объем исторической жизни и всю полноту действительности в прокрустово ложе «прогрессивных» идей, искусственных теорий и взыскуемых надежд.

…утопия, отсутствие чувства реальности, всегда достаточного у масс, но почти никогда не достающего книжникам. — О связи утопизма и «книжности» см. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 390–391*.

То была Империя с римской душой и славянским телом (завоеванным у Славян). — Имеются в виду земли западных славян, входившие в процессе их колонизации в состав «Священной римской империи германской нации».

Дуализм, внутренне свойственный Германии. — Дуализм, носивший конфессиональный (протестантско-католический) характер, сменялся и усугублялся династическо-государственным соперничеством между Пруссией и Австрией. Показательна в этом отношении война за австрийское наследство, когда после смерти Карла VI в 1740 г. наследственные права на владения австрийской короной перешли к его дочери Марии Терезии. В результате военных действий Пруссия захватила у Австрии Силезию.

Тридцатилетняя война обустроила и укрепила его. — Тютчев вновь упоминает эту войну как типичное проявление германского дуализма и раздробленности. Итоги Тридцатилетней войны и условия заключенного после нее Вестфальского мира не давали возможности «Священной Римской империи германской нации» стать единой и централизованной абсолютной монархией.

Как только Россия устраняется, война возобновляется. — Россия играла значительную роль в устранении, смягчении и предотвращении последствий обозначенного выше дуализма и в сохранении равновесия между двумя крупнейшими государствами Германии. В частности, российская дипломатия активно участвовала в установлении Тешенского мира 1779 г. между Австрией и Пруссией.

Империя предполагает законность. — Имеется в виду высшая божественная легитимность и укорененность в уходящий за горизонт исторического бытия основополагающей традиции и преемственности как особый фундаментальный источник права и правосознания.

Пруссия незаконна. — Подразумевается отсутствие законности в обозначенном выше смысле и подлинных исторических корней. В 1618 г. маркграфство Бранденбург объединилось с герцогством Прусским, возникшим в 1525 г. на территории Тевтонского ордена. Бранденбургско-Прусское княжество, состоявшее из захваченных в XII–XVII вв. земель (преимущественно славянских и литовских), и стало лишь в 1701 г. собственно Пруссией, Прусским королевством, когда курфюрст Фридрих II торжественно короновался в Кенигсберге.

Империя в другом месте. — Т. е. в законном. См. коммент. С. 442–443*.

…захочет ли она смириться и пребывать Пруссией. — Подразумевается так называемый «малогерманский» путь объединения Германии (во главе с прусскими Гогенцоллернами, а не с австрийскими Габсбургами, как в «великогерманском»), при котором разрозненные немецкие государства должны войти в состав Пруссии. Многие депутаты Франкфуртского парламента, как и гегельянцы в области философии, отстаивали первостепенную роль именно Пруссии и отдавали предпочтение первому пути.

…король Пруссии по самой природе своего происхождения никогда не сможет стать императором Германии. — Правившая Пруссией династия Гогенцоллернов происходила из бранденбурских курфюрстов (1415–1701), а не из императорского рода Габсбургов, имевшего к тому же более древнюю родословную.

Пруссия есть не что иное, как отрицание германской Империи. — По мнению Тютчева, «незаконные» имперские амбиции Пруссии представляют собой отрицание «законной» империи, подобно тому, как «революционное» реформаторство М. Лютера является отрицанием «законного» католицизма.

Историческое объяснение хода вещей (только династическое). — После Тридцатилетней войны монархия Габсбургов в XVII–XVIII вв. являлась одной из крупнейших европейских держав. Основное ее ядро составляли наследственные земли Габсбургов — Нижняя и Верхняя Австрия, Тироль, словенские Штирия, Каринтия и Крайна, а также Истрия и Триест. Кроме того, в состав монархии входили земли чешской и венгерской короны, германские города Фрейбург, Констанц и ряд других территорий на реках Рейн, Неккар и в Эльзасе. Различные по языку, культуре, обычаям и нравам, земли монархии связывались общностью династии, имевшей, в отличие от Пруссии, более глубокие исторические корни и длительное время укреплявшейся и расширявшейся главным образом за счет династических браков и искусного использования политических противоречий в разных странах.

Уничтоженный последними событиями. — Имеются в виду революционные события 1848–1849 гг.

Австрия, став конституционной… — В ходе европейских революционных волнений 3 марта 1848 г. в Государственном собрании Венгрии был зачитан текст речи Л. Кошута, в которой высказывалось требование конституции не только для этой страны, но и для всей Австрийской империи. 15 марта, когда императорский дворец в Вене оказался осажденным студентами и рабочими, был обнародован указ о созыве собрания сословий для выработки конституции. В апреле и мае австрийское правительство под давлением событий объявило о введении конституции и всеобщего избирательного права. Однако в последующем обе реформы были отменены.

…или чистое отрицание? — Имеется в виду отрицание самой Австрией своей имперской идеи в заявленных ею конституционных преобразованиях.

…см. Фалльмерайера… — Я. Ф. Фалльмерайер (1790–1861) — немецкий историк и публицист, создатель теории славянского происхождения новоэллинов, изложенной в книге об истории полуострова Мореи в Средние века. В начале 1840-х гг. он длительное время пребывал в Константинополе, излагая впечатления в AZ, а затем обобщив их в 1845 г. в двухтомнике «Fragmente aus dem Orient» («Восточные фрагменты»). Я. Ф. Фалльмерайер отводил большую роль славянским народам во главе с Россией (в контексте вековечного противостояния Востока и Запада) в будущем развитии человечества, чем привлекал внимание Тютчева. Мнение последнего на этот счет Я. Ф. Фалльмерайер отметил в дневнике 12 марта 1843 г.: «Введение в обращение идеи Восточной великой самостоятельной Европы в противовес Западной — является, собственно говоря, моей заслугой…» (цит. по: Казанович Е. Из мюнхенских встреч Ф. И. Тютчева (1840-е гг.) // Урания. С. 151). О своеобразии «восточных» наблюдений автора «Fragmente aus dem Orient», которые могли заинтересовать Тютчева, можно судить по изложению А. И. Герцена: «Г-н Фалльмерайер рассказывает в своих “Восточных фрагментах”, каким радостным возбуждением было охвачено греческое духовенство, когда стала слышна пушечная пальба Паскевича под Трапезундом, как ждали монахи Haygyon-Horos и Афона своего православного освободителя» (Герцен. Т. 7. С. 158). Подобные взгляды и сама масштабность постановки историософских вопросов вызывали у Тютчева желание ближе познакомиться с трудами и личностью мюнхенского ученого. 9 ноября 1842 г. Я. Ф. Фалльмерайер записывает в дневнике: «…к г-ну Тютчеву; я один из всех публицистов Запада понимаю, что такое Москва, что Византия; просвещенный разбор моих работ о Морее и моих статей; мы еще не расходились, когда принесли “Всеобщ. Газ.” с первым выпуском моей, отвергнутой Академией, речи» (Урания. С. 146). Автор отвергнутой речи рассматривал Иерусалим, Рим и Константинополь как три судьбоносных града и обнаруживал живучесть представляемой последним византийской традиции, в которой, по его мнению, нет места для частных интересов и сострадательных чувств, а господствует забота о целом и стремление к объединяющей всех деятельности для создания материальной силы, способной к мировому владычеству под эгидой православной Церкви. В такой традиции Я. Ф. Фалльмерайер видел опасность для Запада, а германский народ рассматривал в качестве средостения и авангарда борьбы против византийских скифов. В самой масштабности постановки историософских вопросов и в заостренной противопоставленности восточной и западной традиций Тютчев не мог не видеть сходства с собственными построениями, хотя в них эти традиции оценивались прямо противоположным образом. Тем не менее Тютчев полагал возможным привлечь Я. Ф. Фалльмерайера на свою сторону и на практическое позитивное служение «идее Восточной великой самостоятельной Европы» (см. об этом: Осповат А. Л. Тютчев и заграничная служба III Отделения (Материалы к теме) // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига, 1994. С. 122–128). Однако расчеты Тютчева не имели достаточных оснований. Я. Ф. Фалльмерайер твердо придерживался обратных тютчевским оценок Восточной Церкви и Православной Империи, называя русского царя в своих статьях то «вторым Атиллой», то «ханом с Невы», то «новым Чингисханом», а в России видя угрожающее Европе «полуварварское азиатское Монгольское царство» (см. об этом: Rauch Georg von. J. Ph. Fallmerayer und der russische Reichsgedanke bei F. I. Tjut#269;ev // Jahrb#252;cher f#252;r Geschichte Osteuropas. Bd I. Hf. 1. 1953. S. 72–96). Характерен его отзыв о «Московии» в упоминавшихся «Fragmente aus dem Orient»: «Лишить турок собственности и втянуть эстетически-восприимчивые немецкие племена в западню, — составляет душу и жизнь Российства… Греки и немцы приготовлены как неизбежные жертвы и заранее внесены для будущего порядка в русские регистрационные листы. Ничто не поставлено в зависимость от времени. Москвитянин рассчитывает на вечность своего государства, и именно потому, что он никогда не торопится, он вернее достигает цели… Нашими естественными врагами, нашими ядовитейшими противниками и клеветниками являются во всяком случае русские. По существующему в стране порядку, религия и наука у русских не больше, как две податливые девки, которые заодно должны справлять и ремесло сводниц для мирового авторитета Императора-Первосвященника. Немец, наоборот, воздвигает религии, как своей королеве, трон в сердце и присягает на верность науке, как великой, миродержавной власти. Ненависть между такими народами является инстинктом, а всякое соглашение — невозможностью, в особенности когда они находятся в качестве соседей в ежедневном соприкосновении» (цит. по: Урания. С. 167). Видимо, Тютчев имеет в виду подобные высказывания Я. Ф. Фалльмерайера, когда приводит его имя в контексте обсуждения политических и психологических отношений между немцами и славянами и «естественного права» первых господствовать над вторыми.

…он проистекает из той мысли немца, что его господство над славянами является его естественным правом. — Такое понимание своих «естественных прав» имело давнюю историю, когда с середины X в. Оттон I стал проводить активную восточную политику: «…за счет владений славянских племен, расселявшихся на Лабе, он стремился удовлетворить захватнические вожделения германских, прежде всего саксонских феодалов. Начинается кровавая эпопея завоевания Восточной Саксонии, земель лужичан. Даже немецкий хронист Видукинд рисует картину беспощадной жестокости и коварства, с помощью которых германским феодалам только и удалось сломить вольный дух свободолюбивых славян» (Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. С. 31). В последующем история славян рассматривалась лишь в связи с историей Австро-Венгрии и Германии, а о полабских и поморских славянах в период до их завоевания и истребления говорилось как о немецких подданных. В. И. Ламанский в книге «Об историческом изучении греко-славянского мира» (СПб., 1871) писал, что порою сравнивали славян в интеллектуально-психологическом отношении с неграми и туранцами и что из их сочинений, как и из трудов западных историков в целом, можно составить целую любопытную и поучительную хрестоматию о расовом превосходстве романо-германских народов над славянскими: «Это воззрение прежде всего поражает своею обширною распространенностью. Оно господствует не в одной исторической литературе. Оно ежедневно высказывается в Европе в речах политических ораторов, профессоров и проповедников, в журнальных статьях и брошюрах публицистов. Целые европейские поколения воспитывались, учились, жили, действовали, умерли в этом воззрении» (цит. по: Балуев Б. П. Споры о судьбах России. Н. Я. Данилевский и его книга «Россия и Европа». Тверь, 2001. С. 205). Современный исследователь заключает: «Для обоснования своего господства в славянских землях, для возможного дальнейшего продвижения на Восток, нового Drang nach Osten немецкие авторы особый упор в своих исторических работах делали на якобы полной неспособности славян к самостоятельному государственному строительству и устройству. Насколько широко была распространена на Западе эта спекуляция в различных политических кругах, свидетельствует тот факт, что ее не постеснялся эксплуатировать даже один из основоположников “научного коммунизма” Ф. Энгельс в своей работе “Революция и контрреволюция в Германии”, опубликованной в виде серии статей в американской газете “New York Daily Tribune” в 1851–1852 гг. ‹…› Исторический факт вытеснения славян от Эльбы на Восток он горделиво объяснил следствием благотворной “физической и интеллектуальной способности немецкой нации к покорению, поглощению и ассимиляции своих старинных восточных соседей”. С чувством превосходства представителя романо-германского мира над славянами он далее пишет, “что эта тенденция к поглощению со стороны немцев всегда составляла и все еще составляет одно из самых могучих средств, при помощи которых цивилизация Западной Европы распространилась на Восток нашего континента, что эта тенденция перестанет действовать лишь тогда, когда процесс германизации достигнет границы крупных, сплоченных, не раздробленных на части наций, способных вести самостоятельное национальное существование, как венгры и, в известной степени ‹…› поляки, и что, следовательно, естественная и неизбежная участь этих умирающих наций ‹…› состоит в том, чтобы дать завершиться этому процессу разложения и поглощения более сильными соседями”. Имея в виду зародившиеся в эти годы среди чехов и южных славян идеи славянского единения (выразившиеся не только в книгах и статьях, но и в созыве Первого Славянского съезда в Праге в июне 1848 г.), Энгельс категорически отвергает возможность их реализации “в угоду нескольким хилым человеческим группам”…» (там же. С. 205–206).

…как в России. — Смысл этих слов остается неясным.

Венгрия ‹…› Примет ли она, находясь лицом к лицу с Австрией, условие, которое та стремится ей создать?.. — Об этом «условии» можно судить по новой австрийской конституции, в которой сводились на нет успехи венгерской революции и упразднялась автономия Венгрии, а от венгерских земель отделялись Хорватия, Словения, Воеводина и Трансильвания. После поражения в октябре 1849 г. венгерской революции австрийский главнокомандующий Хайнау утверждал, что в Венгрии «в течение ста лет не будет революции». Эта уверенность, сочетавшаяся со стремлением Австрии увековечить провинциальный статус мадьяр, подкреплялась многочисленными казнями мятежников, среди которых оказались не только генералы и высшие офицеры, но и первый глава революционного венгерского правительства Л. Батьяни, непричастный к австро-венгерской войне.

…или оставаться славянами, став русскими, или превратиться в немцев, оставаясь австрийцами. — Эту дилемму И. С. Аксаков сопроводил таким комментарием: «Тютчев под словом “стать русскими” вовсе не разумеет ни государственного закрепощения, ни обрусения в тесном смысле слова. Употребив это выражение, в черновой заметке, для краткости, он дает ему тот смысл, что славяне или должны стать гражданами Греко-Славянского мира, которого душою, без сомнения, может быть и есть только Россия, — или же погибнуть прежде всего духовно, т. е. утратить свою нравственную народную самостоятельность ‹…› При этом “объединение с Россией” вовсе не означает ни бунта, ни другого какого-либо насильственного действия относительно Австрийского правительства; оно предлагается Тютчевым вовсе не в виде настоятельной практической меры: оно требуется только в области Славянского самосознания, — к тому же прежде всего как объединение духовное, или точнее церковное» (Биогр. С. 215–216). В письме к Е. Э. Трубецкой Тютчев говорит позднее о желательности «более истинной, более сознательной, более национальной» политики официальных властей России по отношению к славянам и о предпочтительности «прямому вмешательству» в их дела расширения и углубления единящих духовных и культурных связей (там же. С. 217). В период же составления трактата, в письме к Л. В. Тенгоборскому от 3 декабря 1849 г., поэт подчеркивает еще одну важную сторону «выбора» славянских народов для будущего России и всего человечества: «Между тем подобный результат, привитие революционного принципа славянским народам, имел бы для современного мира последствия, которые невозможно исчислить. Ибо в отчаянной борьбе между Россией и революцией, где обе являются средоточием и силы и принципов, действительно нейтральными оставались до настоящего времени только эти народы… Очевидно, что та из двух сил, которая сумеет первой привлечь их на свою сторону, собрать их под своим знаменем, эта сила, повторяю, получит больше шансов выиграть великую тяжбу, при которой мы присутствуем…» (ЛН-1. С. 539). О деятельности Тютчева по укреплению славянского единства см. в кн.: Жакова Н. К. Тютчев и славяне. СПб., 2001.

…если бы Австрии не было, ее нужно было бы выдумать… — Тютчев подразумевает следующее место из «Письма во Франкфурт» (11 апреля 1848 г.) Ф. Палацкого, где впервые была сформулирована его теория австрославизма: «Если бы Австрийского государства не существовало уже с давних пор, мы должны были бы в интересах Европы, в интересах человечества постараться немедленно его создать» (цит. по: ЛН-1. С. 429).

…недавнее событие… — Имеется в виду вооруженная помощь России Австрии в подавлении венгерской революции.

Западные люди, судящие о России, немного похожи на китайцев… — О разнообразных проявлениях «китайского» взгляда на Россию см. коммент. к ст. «Россия и Германия» (с. 259–265*, 283–286*), к ‹Записке› (с. 293–294*). О. де Бальзак в связи с книгой А. де Кюстина и подобными ему произведениями «коммивояжеров идей» писал: «Заявляю во всеуслышание, что никто из авторов этих сочинений не был в России. Коммерсанты-французы, развернувшие свою торговлю в разных русских городах и в различных частях империи, все становятся русскими, и по возвращении во Францию они не высказывают ничего, что не было бы в пользу императора и русского народа. С ними, поэтому, не приходится считаться. А для коммивояжеров идей, для любопытных Петербург и Москва исчерпывают всю Россию. Они торопятся осмотреть обе столицы, соединенные превосходной дорогой в шестьсот верст, и воображают, что они осмотрели Россию. А между тем, они видели Россию как те, кто, побывав в Кантоне, видели весь Китай; по возвращении в их описаниях на одно правильное наблюдение приходятся сотни вымыслов о государстве более более обширном, чем римская империя эпохи Августа» (цит. по: Гроссман Л. Бальзак в России // ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 205). Ж.-Ж. Рор, эльзасский протестант, побывавший в России, вынужден был констатировать, что «русский народ почти так же неизвестен у нас, как и китайский» (цит. по: Corbet Ch. L’opinion fran#231;aise face #224; l’inconnue russe (1799–1894). P., 1967. P. 282). Сходным образом рассуждал и А. И. Герцен, подчеркивавший: «Никто не знает как следует, что же собой представляют эти русские, эти варвары, эти казаки; Европа знает этот народ лишь по борьбе, из коей он вышел победителем. Цезарь знал галлов лучше, чем современная Европа знает Россию» (Герцен. Т. 7. С. 149).

…западная колония образованных русских, говорящая их же собственным отраженным голосом… — Имеются в виду такие проживавшие в Европе русские публицисты, как, например, Н. И. Тургенев, И. С. Головин, Н. И. Сазонов или М. А. Бакунин, чья либеральная или революционная фразеология совпадала с западными газетно-журнальными стереотипами.

Запад, поныне видящий в России лишь материальный факт, материальную силу. — Отсюда, как пишет далее Тютчев, безотчетный страх у западных людей перед могуществом этой силы или, как замечает А. С. Хомяков в ст. «Мнение иностранцев о России», чувство «невольной досады» перед ней: «Недоброжелательство к нам других народов, очевидно, основывается на двух причинах: на глубоком сознании различия во всех началах духовного и общественного развития России и Западной Европы и на невольной досаде перед самостоятельною силою, которая потребовала и взяла все права равенства в обществе европейских народов» (Хомяков 1988. С. 84). См. также коммент. к ‹Записке›. С. 293*.

…целую половину европейского мира. — Имеется в виду мир православного Востока и Восточной Европы во главе с Россией.

Две вещи: славянское племя, Православную Империю. — По Тютчеву, эти «две вещи» соотносятся между собой, как он пишет далее, подобно «среде» и «принципу» или, как он подчеркивает в другом месте (см. коммент. С. 461*), подобно «телу» и «душе». Это соподчинение в тютчевской иерархии основополагающих понятий своеобразно корректирует и радикализирует К. Н. Леонтьев, критикуя односторонний панславизм и «доверчивое славянолюбие»: «…нужна вера не в само это отрицательное племя, а в счастливое сочетание с ним всего того получужого, преимущественно восточного (а кой в чем и западного), которое заметнее в России, чем у других славян. Нужна вера в дальнейшее и новое развитие Византийского (Восточного) христианства (православия), в плодотворность туранской примеси в нашу русскую кровь; отчасти и в православное intus-susceptio (внутреннее восприятие — лат.) властной и твердой немецкой крови и т. д.» (Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство. СПб., 1913. С. 323).

Панславизм, впавший в революционную фразеологию. — Подразумеваются выступления М. А. Бакунина в 1846–1848 гг. (в газете «Constitutionnel», на торжественном праздновании 17-летней годовщины польской революции, на пражском Славянском съезде), в которых он ратовал за союз между русскими и поляками на революционной основе. В «Воззвании к славянам» М. А. Бакунин предрекал скорое падение Николая I («Гольштейн-Готторпа на славянском троне») и пробуждение русского «народа-гиганта»: «В Москве будет разбито рабство всех соединенных под русским скипетром славянских народов, а с ним вместе и все европейское рабство, и навеки будет схоронено в своем падении под своими собственными развалинами; высоко и прекрасно взойдет в Москве созвездие революции из моря и крови, и станет путеводной звездой для блага всего освобожденного человечества» (Бакунин М. Воззвание к славянам. Б., 1904. С. 39).

…смотреть статью Сен-При… — О какой статье идет речь, не установлено.

Именно как православная она заключает в себе и хранит Империю. — Здесь снова подчеркивается первенствующее значение христианского начала перед чисто государственным и этническим.

Что такое Империя? Учение об Империи. Империя бессмертна. Она передается ‹…› 4 сменившихся Империи. 5-я — последняя и окончательная. — Подразумевается учение об Империи, объясняющее исторический процесс как смену перечисляемых далее великих мировых монархий (Ассиро-Вавилонская, Мидо-Персидская, Македонско-Греческая, Римская) и восходящее к интерпретациям 2-й (30–44) и 7-й (1-28) глав книги пророка Даниила, дополняемым толкованием 2-го Послания ап. Павла к фессалоникийцам (3–8) о «тайне беззакония», которая «не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь» появление «сына погибели», т. е. антихриста. Пророк Даниил раскрывает значение сна (как тайны «последних дней») царя Навуходоносора, которому приснился огромный и страшный истукан с головой из чистого золота, с серебряными руками и грудью, с медными бедрами и чревом, с железными голенями, а ногами — частью железными, частью глиняными. Истукан стоял, пока камень не оторвался от горы «без содействия рук», ударил в его железные и глиняные ноги (превратив в унесенный ветром прах составлявшие его золото, серебро, медь, железо и глину), а сам «сделался великою горою и наполнил всю землю». В пророчестве Даниила разные части истукана означают четыре сменяющих друг друга земных царства, а после них Бог воздвигнет эсхатологическое небесное и вовеки несокрушимое царство. Комментируя книгу пророка Даниила, св. Ипполит Римский писал (ок. 200 г.): «Неужели мы не распознаем в этих событиях, предсказанных некогда Вавилону Даниилом, то, что в наши дни вот-вот свершится в мире? Так вот, статуя, описанная Навуходоносору, есть образ империи мира. В ту эпоху царили вавилоняне: они были золотой головой статуи. После них персы будут владычествовать в течение 245 лет, и это доказывает, что они представляют серебро. Господство переходит затем к грекам на 300 лет, начиная с Александра Македонского, это медь. А им наследуют римляне, это железные голени статуи, ибо они сильны как железо». Камень, сокрушающий статую, по Ипполиту, это Христос; он сойдет с небес, «как камень, отделяющийся от горы без участия человеческой руки, чтобы ниспровергнуть царства этого мира, установить небесное царство Святых, которое никогда не будет разрушено, Самому стать горой и станом Святых, заполнив всю землю» (цит. по: Синицына. С. 17). Четвертое царство, исчезающее вместе с историческим временем после второго пришествия Христа, описано Даниилом в двойном свете — и как прочное, монолитно-единое, и как слабое, смешанно-разделенное (Дан. 2, 40–43). Вместе с тем четвертое царство символизируется в седьмой главе четвертым зверем (первые три похожи на льва, медведя и барса), который необыкновенно страшен, ужасен и силен (Дан. 7, 23–27). Ср. апокалиптического зверя «с семью головами и десятью рогами» в Откровении Иоанна Богослова (17, 3).

В последующем четвертое царство отождествляется с Римской империей, в лоне которой протекает земная жизнь Христа, созидается «Христово строение», образуется христианская держава и одновременно осуществляются гонения на христиан, сохраняются цезаристские традиции языческой эры, обнаруживаются признаки последних времен и появления «сына погибели». По мнению современных исследователей, «трансформация языческой Римской империи в христианскую Византийскую, наслоение Pax Christiana на Pax Romana приводит к коренным изменениям в политической концепции: “В IV в. монархическая идея вступает в новый этап своего мирового развития. От концепции императора-бога приходят к концепции императора милостью Бога. Автократор отныне будет подражанием ‹…› и служителем ‹…›, через посредство которого Бог управляет делами людей”. Вся огромная государственная машина Византийской империи была приспособлена для выполнения этой провиденциальной миссии императора — носителя и распространителя христианства» (Медведев И. П. Империя и суверенитет в Средние века (На примере истории Византии и некоторых сопредельных государств) // Проблемы истории международных отношений. М., 1972. С. 415 (И. П. Медведев цитирует: D. Zakythinos. Byzance et les peuples de l’Europe du Sud-Est. La synth#232;se byzantine. Actes du I Congr#232;s international des #233;tudes balkaniques et sud-est europ#233;ennes. III. Sofia, 1969. P. 13–14). Учение о христианской империи как «четвертом царстве» пророчества Даниила («Вечном Риме», «Царстве Ромеев») развивалось в трудах Иоанна Златоуста, Козьмы Индикоплова, Мефодия Патарского, Евсевия Кесарийского и других христианских авторов. В логике христианской империи священство и царство как двуединые «ростки» (подобно нераздельному и неслиянному соединению Божественного и человеческого в двух природах Христа) должны сосуществовать в гармоническом согласии («симфонии»), что было сформулировано в шестой новелле Юстинианова Кодекса: «У людей есть величайшие божественные дары, соединенные вышним милосердием, священство и царство: причем то занимается божественными делами, а это, проявляя усердие, руководит человеческими; происходящие из одного и того же источника, то и другое упорядочивают человеческую жизнь» (цит. по: Буланин Д. М. Translatio studii… С. 98–99). И когда цари заботятся о благочестии духовенства, а оно молится за них Богу, когда священство бесспорно, а царство законно, между ними устанавливается доброе согласие и должное взаимодействие. После перенесения в 330 г. столицы в Константинополь (на II Вселенском Соборе в 381 г. он был назван Новым Римом), разделения Римской империи на восточную и западную части и завоевания Рима варварами в 476 г. «окончательная» христианская империя, призванная удерживать приход «сына погибели» и осуществление «тайны беззакония», утверждается в Византии. В наследии «вечного» Рима (как четвертого царства в пророчествах Даниила) Тютчев проводит принципиальное разграничение, отражающееся на всех этапах и сферах его мысли, между языческим «старым» и христианским «новым» Римом. «Особенностью использования Ф. И. Тютчевым теории мировых монархий является разделение Римской и Восточной (Константинопольской) империи, чем подчеркнуто различие между языческой первой и христианской второй. Он не изложил своих представлений о соотношении между четвертой и пятой империями. Тем не менее факт вычленения Восточной империи как самостоятельной, отдельной от Римской, присвоение ей собственного номера означает, что автор трактата видит разрыв, а не связь между ними. Проектируемая им греко-славянская держава выступала продолжателем и залогом последней, пятой, христианской империи, а не четвертой, Римской» (Синицына. С. 20). О различных аспектах исторического восприятия «учения об Империи» см. в трудах Международного семинара исторических исследований «От Рима к Третьему Риму»: Roma, Constantinopoli, Mosca. Atti del I Seminario internazionale di studi storici «Da Roma alla terza Roma» 21–23 aprile 1981. Napoli, 1983; Popoli e spazio romano tra diritto e profezia. Atti del III Seminario internazionale di studi storici «Da Roma alla terza Roma» 21–23 aprile 1983. Napoli, 1986; Римско-константинопольское наследие на Руси: Идея власти и политическая практика. IX Международный семинар исторических исследований «От Рима к Третьему Риму». Москва, 29–31 мая 1989 г. М., 1995; Рим, Константинополь, Москва: Сравнительно-историческое исследование центров идеологии и культуры до XVII в. VI Международный семинар исторических исследований «От Рима к Третьему Риму». Москва, 28–30 мая 1986 г. М., 1997.

Эта традиция отрицается революционной школой на том же основании, что и предание в Церкви. Это индивидуализм, отрицающий историю. — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 324*.

…идея Империи была душой всей истории Запада. — Начиная с Римской империи, эта идея постоянно воодушевляла европейский мир. Историк Е. Ф. Шмурло подчеркивал: «Рим оставил народам в наследие великую идею единой всемирной монархии. Вы знаете, какое яркое выражение нашла эта идея в лице Карла Великого, в Оттонах Саксонской династии, в Гогенштауфенах, как импонировала она умам Западной Европы, давала тон всему средневековью…» (Шмурло Е. Ф. Москва — Третий Рим // Славяноведение. 1997. № 5. С. 57). В постсредневековый период идея всемирной империи постепенно теряла христианские и приобретала чисто светские черты, когда в XIV в. Людвиг Баварский и Карл IV сумели освободить власть от влияния папского престола, а императорский трон фактически превратился в должность главы союза немецких территорий. Благодаря деятельности таких представителей династии Габсбургов, как Фридрих III, его сын Максимилиан I и правнук Карл V, был восстановлен высочайший престиж императорского титула. «Священная Римская империя германской нации» стала полем деятельности императоров нового времени, среди которых особо выделялся Карл V. Христианские и династические элементы в имперской идее на Западе сочетались с притязаниями на гегемонизм и светское мировое господство, что по-разному проявлялось в правление Людовика XIV и Наполеона. Далее Тютчев приводит имена правителей, как бы символизирующих важные этапы развития имперского сознания в Европе на фоне такового в России. 4 октября 1853 г. дочь поэта Анна записала в дневнике: «Сомнения нет, мы, Россия, на стороне правды и идеала: Россия сражается не за материальные выгоды и человеческие интересы, а за вечные идеи ‹…› Неужели, как постоянно и в прозе и в стихах повторяет мой отец, неужели правда, что Россия призвана воплотить великую идею всемирной христианской монархии, о которой мечтали Карл Великий, Карл Пятый, Наполеон, но которая всегда рассеивалась как дым перед волей отдельных личностей? Неужели России, такой могущественной в своем христианском смирении, суждено осуществить эту великую задачу?» (Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. Воспоминания. Дневник 1853–1855. М., 1990. С. 124).

Карл Великий. — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 347–348*.

Карл V. — С именем Карла V (1500–1558) связана борьба за создание «всемирной христианской монархии» и окончательное конституирование имперской системы нового времени. Он возложил на себя миссию восстановления единства церкви и империи и повел решительное наступление на Реформацию. «Великий план» Карла V включал в себя разгром Франции, урегулирование религиозно-политических противоречий в империи, решение династических и конституционных вопросов в духе «всемирной монархии» и с помощью применения военной силы. После Аугсбургского религиозного мира (1555) и политических неудач во Франции, Англии и в отношениях с папой Карл V передал управление империей своему брату Фердинанду (см.: Schalk F. Karl V, der Kaiser und seine Zeit. M#252;nchen, 1960).

Людовик XIV. — Правление Людовика XIV (1638–1715), из династии Бурбонов, является периодом наивысшего развития абсолютизма во Франции и ее территориального расширения. Абсолютистская Франция стремилась к захвату всей территории испанских Нидерландов и немецких областей по левому берегу Рейна, подчинению Голландии, Северной Италии и всей Испании с ее колониями. Однако ее имперские амбиции были ослаблены Аугсбургской лигой (коалицией Испании, Австрии и Голландии), которая вместе с Англией вела десятилетнюю войну с ней и в результате Рисвикского мира 1697 г. сумела сохранить прежнее статус-кво. Поражение Людовика XIV в войне за испанское наследство в 1701–1714 гг. положило конец его претензиям на гегемонию в Европе.

Наполеон. — Фигуре Наполеона Тютчев придавал особое значение и видел в ней своеобразное концентрированное воплощение противоречивого единства «старого» и «нового», внешне парадоксальное, но внутренне закономерное саморазрушение «идеи Империи» (вследствие ее «незаконности») в «революционном действии», в «самовластии человеческого я». Наполеон для Тютчева — «великий человек», «самовластный гений», «вещий волхв», не озаренный «освящающей силой», но пораженный змеино-орлиной демоничностью («Два демона ему служили…»). Ср. поэтическое высказывание А. С. Пушкина: «…свершитель роковой безвестного веленья». Такое двойственное восприятие весьма характерно для отношения к Наполеону в России. Например, для М. И. Кутузова Бонапарт, «когда-то великий, а теперь ничтожный», этот «гордый завоеватель» и «современный Ахилл» является одновременно «смесью различных пороков и мерзостей», «бичом рода человеческого». Историософский подход дает Тютчеву ключ для интерпретации парадоксальной сущности Наполеона как выразительной знаковой фигуры Нового времени.

Революция убила ее, что и послужило началом разложения Запада. — О разных проявлениях революционной борьбы с имперской идеей и о демократическо-индивидуалистическом разложении Запада Тютчев пишет в ст. «Россия и Германия», «Россия и Революция», «Римский вопрос».

…Империя на Западе всегда становилась захватом и присвоением. — Имеется в виду отсутствие божественной легитимности и подлинной преемственности вследствие искаженного христианства, на основе которого строилась Западная империя. По убеждению Тютчева, уже само «незаконное» восстановление империи на Западе при Карле Великом (в нарушение ее «законного» переноса на Восток при Константине Великом) послужило источником подразумеваемых захватов и присвоений.

Это добыча, которую Папы поделили с германскими Кесарями (отсюда их распри). — См. коммент. к ст. «Римский вопрос». С. 380–381*.

Законная Империя осталась преемственно связанной с наследием Константина. — Подразумевается монархическая Русь, сохранявшая древние церковные заветы и предания и законно унаследовавшая после Флорентийской унии, завоевания Константинополя турками и падения Византии миссию христианской империи. Это преемство как бы стало подготавливаться вскоре после принятия христианства на Руси, когда киевские князья выпускали монеты и печати с изображением Христа, что было атрибутом императорской власти. Подобные имперские притязания обнаруживаются в генеалогических легендах (например, в заявлении сына Ивана III Василия о своем происхождении от кесаря Августа), а также в сказаниях XVI в. о князьях владимирских, древность происхождения которых «мотивируется в знакомом библейском контексте о четырех “великих царствах”, с последнего из которых, через Августа, начинается преемственность древних русских князей. Важным пунктом в указанной генеалогии являются родственные связи с византийскими императорами — по линии Константина IX Мономаха и князя Владимира Мономаха, что делает их общими родственниками римских цезарей» (Бакалов Г. Универсалистские аспекты идеи о «Третьем Риме» // Рим, Константинополь, Москва: Сравнительно-историческое исследование центров идеологии и культуры до XVII в. М., 1997. С. 217). Тесные церковные, политические, духовные и культурные связи Древней Руси и Византии, ставшие органической составляющей национальной жизни, сохранялись и после падения Константинополя, в период формирования суверенного и централизованного Русского государства во главе с Москвой и ликвидации его зависимости от Золотой Орды. Брак Ивана III с Софьей Палеолог, племянницей последнего византийского императора Константина XI, как бы вручал ему имперские права и освящал их. В 1492 г. московский митрополит Зосима провозгласил: «Ныне Господь Бог прославил нашего великого князя Ивана III, нового царя Константина новому граду Константину — Москве, и всей Русской земли и иным многим землям государя» (цит. по: Шмурло Е. Ф. Москва — Третий Рим. С. 63). Включение в государственную символику византийского государственного герба и официальное принятие Иваном Грозным титула царя закрепляли за Россией «наследие Константина». Подобно тому как статус Второго Рима был утвержден актом Вселенского Собора 381 г., статус Москвы как «нового» Константинополя, или Третьего Рима был оформлен в Уложенной грамоте Московского Освященного Собора с участием константинопольского патриарха и греческого духовенства, когда в 1589 г., при сыне Ивана IV Федоре, официально произошло каноническое учреждение русского Патриаршества. Русская церковь, ставшая к тому времени автокефальной de facto, превратилась в таковую de jure на тех же основаниях, что обусловили установление в России царского титула. Историософское понятие Москвы (читай России) как Третьего Рима подспудно формировалось еще в первой трети XVI в. в таких значительных трудах, как Русский хронограф, Никоновская летопись, Сказания о князьях Владимирских, и было сформулировано старцем псковского Елеазарова монастыря Филофеем, писавшим дьяку М. Г. Мисюре Мунехину: «Так знай же, христолюбец и боголюбец, что все христианские царства окончили свое существование и сошлись в едином царстве нашего государя; по пророческим книгам, это есть Ромейское царство. Ибо два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть» (цит. по: Синицына. С. 238). Таким образом, Россия оказывается третьим воплощением «Ромейского царства» в метаморфозах «четвертого царства» пророчества Даниила и призвана исполнять роль «удерживающего» от наступления «царства беззакония» и прихода «сына погибели». Хотя Тютчев не употребляет понятия «Третий Рим» и вряд ли был знаком с текстами старца Филофея (они стали публиковаться только в 1860-е гг.), их эсхатологическая логика в понимании России как «окончательной» христианской империи (хранящей православную веру и противостоящей языческим и апостасийным тенденциям истории) типологически оказывается сходной. В аналогичном значении Тютчев употребляет понятие «Святая Русь» («Не верь в Святую Русь кто хочет, лишь верь она себе самой»), которое встречается и у Филофея («Святая и Великая Росиа») в послании вел. кн. Василию III.

…ложные взгляды западной науки на Восточную Империю… — См. коммент. к ‹Записке› (с. 305–306*), в которой Тютчев сравнивает своеобразие данных взглядов с кюстиновской предвзятостью. О ее характере можно судить по, так сказать, антитютчевскому противопоставлению автором «России в 1839 году» религиозно-государственных основ Восточной империи и западного мира, в котором он следует за Ж. де Местром. Последний полагал, что «вся современная цивилизация вышла из Рима», а Россия оказалась оторванной от нее из-за «схизмы X века», а потому неспособной к подлинному культурно-историческому творчеству (см.: Степанов М. Жозеф де Местр в России // ЛН. 1937. Т. 29–30. С. 597). Непосредственно Тютчев имеет в виду прежде всего взгляды Я. Ф. Фалльмерайера (см. коммент. С. 445–447*).

Именно в качестве Императора Востока царь является Государем России. — Имеется в виду христианский Восток, средоточием которого является православная Россия во главе с ее царем. См. подробнее в коммент. к ‹Отрывку›.

«Волим царя восточного православного», — говорили малороссы… — Ссылаясь на Собрание государственных грамот и договоров, И. С. Аксаков отмечает: «Так отвечали Малороссы на вопрос, предложенный Богданом Хмельницким, кому хотят они отдаться в подданство» (Биогр. С. 225).

Православная Церковь — ее душа, славянское племя — ее тело. — См. коммент. С. 451–452*, а также у К. Н. Леонтьева: «Церковность — культурна, созидательна, голый племенной национализм разрушительно плоск» (Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство. С. 372).

Это кентавр… — Тютчев подчеркивает в этом образе отмеченную ранее изначальную и непримиренную двойственность правления и личности Наполеона, режим которого после переворота 18 брюмера существенно отличался и от революционного, и от реставрационного и не мог быть отождествлен ни с одним из них. На уровне метафизической риторики и поэтически оценочного возвеличивания кентаврическую сущность Бонапарта раскрывал Д. С. Мережковский, называвший его «человеком из Атлантиды», «последним воплощением бога-солнца», «Божиим посланником», но вынужденный признавать и доводы в пользу «корсиканского людоеда», «апокалиптического зверя из бездны», «антихриста» (Мережковский Д. С. Наполеон. М., 1993. С. 7). В историософском плане Тютчева не могло не занимать противоречивое соединение республиканских и монархических, революционных и имперских элементов в деятельности Бонапарта, пытавшегося осуществить некий «синтез» исторического пути Франции от Хлодвига до Комитета общественного спасения. Уже находясь в изгнании, Бонапарт так осмыслял рассматриваемые противоречия: «Надо отличать революционные интересы от революционных теорий ‹…› Революционные теории годны лишь для разрушения контрреволюционных. Напротив, при монархическом правлении я сохранил интересы Революции, изгнав из нее теории» (цит. по: Bertrand. T. 2. P. 102). Еще одну сторону своего кентавризма Наполеон раскрывает в беседе с другим свидетелем последних лет его жизни: «Что до меня, то я мог быть только коронованным Вашингтоном и мог стать им лишь среди убежденных или господствующих королей ‹…› Достичь этого разумным путем я мог лишь с помощью всеобщей диктатуры, чего и добивался. Сочтут ли это за преступление? Подумают ли, что отказаться от этого было в человеческих силах? ‹…› Мне необходимо было победить в Москве!..» (Las Cases. T. 1. P. 273). Республиканско-монархический «кентавр» по-разному проявлял себя в политике Наполеона. Современники называли его «Робеспьером на коне» и сравнивали, как, например, Стендаль, с Кромвелем: «Революция обрела своего Кромвеля…» (Стендаль. Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. Т. 11. С. 45). Сам Наполеон полагал, что как Английская республика умерла вместе с Кромвелем, так и Французская — вместе с ним. С другой стороны, он внимательно относился к опыту Комитета общественного спасения, оправдывал террор, лестно отзывался о Ж. Марате, Ж. Дантоне, М. Робеспьере. Последнего он считал необыкновенной личностью и по своим нереализованным способностям наиболее выдающимся из всех людей (см. об этом: Bertrand. T. 1. P. 175). Освоение революционного опыта помогало ему осуществлять на практике автократические тенденции, которые все заметнее нарастали в его деятельности и быстро воплотились сначала в пожизненном консульстве, а затем в восхождении Наполеона на трон в императорском достоинстве и в утверждении за его родом права престолонаследия. Монархическо-республиканская и имперско-демократическая парадоксальность своеобразно проявилась в выбитой медали, на одной стороне которой изображался портрет Бонапарта с надписью «Наполеон, Император Французов», а на другой были выгравированы слова: «Французская Республика, единая и неделимая». Логика «незаконной» империи диктовала свои условия, и в катехизисе Наполеона последний уже объявлялся наместником Бога на земле, а непокорность ему характеризовалась как противление божественному порядку. Бонапарт гневался, когда его называли узурпатором, и, по свидетельству К. В. Меттерниха, говорил: «Я нов, как Империя; между Империей и мной существует совершенное сходство» (цит. по: Bertier de Sauvigny G. de. Metternich et son temps. P., 1959. P. 221). Имперские амбиции Наполеона распространялись далеко за пределы Европы, уходили за балканский горизонт и охватывали Закавказье, Турцию, Индию в мечтаемом «синтезе» Запада и Востока под началом его собственной короны. С точки зрения Тютчева, в таком имперском замахе отсутствовал «Божий пламень» и господствовал революционный дух «гения самовластного», предопределивший его пародийно-игровое воплощение и последовавшую затем несостоятельность. По словам Ф. Р. Шатобриана, перефразированным в стихах Тютчева, Наполеон есть «детище нашей революции, он поразительно похож на свою мать»; «рожденный главным образом для того, чтобы разрушать, Буонапарте несет зло в самом себе» (цит. по: Лирика I. С. 386–387). О генетических, исторических, типологических аспектах кентаврической сущности Бонапарта см. в кн.: Oeuvres litt#233;raires et #233;crits militaires de Napol#233;on. Vol. 1–3. P., 1967–1968; Duverger M. La monarchie r#233;publicaine, ou Comment les d#233;mocrates se donnent des rois. P., 1974; Великая Французская революция и Россия. М., 1989; Александр I, Наполеон и Балканы. Балканские исследования. Вып. 18. М., 1997; Боботов С. В. Наполеон Бонапарт — реформатор и законодатель. М., 1998.

История его коронования — это символ всей его истории. — Подражая Карлу Великому, Наполеон пригласил римского папу лично участвовать в коронации и освятить ее церковным помазанием. Однако если восемьсот лет назад Карл Великий отправился на эту церемонию ко Льву III в Рим, то новоиспеченный французский император пожелал, чтобы Пий VII сам прибыл к нему в Париж, в то время как его войска в Северной и Средней Италии угрожали Риму, а папа надеялся на увеличение своих владений и передачу легаций в собственные руки. В подобных обстоятельствах коронование Наполеона изначально несло на себе печать двойственности, конъюнктурности и пародийности, о которой Тютчев говорит ниже. Воскрешая права и претензии Карла Великого и играя на чувствах миллионов правоверных католиков, Бонапарт вместе с тем во всем хотел показать свое первенство над римским папой. Пик ритуала получил неожиданный символический смысл: император, не дожидаясь возле алтаря возложения на него короны, выхватил ее из рук папы и сам надел ее себе на голову (по мнению одного из авторитетных наполеоноведов, этот жест не являлся импровизацией, но был заранее составленным протоколом — см. Tulard. P. 173), а затем сам же короновал императрицу Жозефину. В дальнейшем «борьба» между Пием VII и Наполеоном продолжала на свой лад старые распри между римскими папами и германскими императорами; Рим был оккупирован французскими войсками в 1808 г., Папская область присоединена к Франции, а Пий VII находился под присмотром в Фонтенбло вплоть до падения Наполеона в 1814 г. О реальном отношении последнего к религии, конкордату, папе и их роли в собственной коронации свидетельствуют его слова: «Если бы в Риме не было пап, так на этот случай следовало бы их выдумать» (Гораций Вернет. История Наполеона. М., 1997. С. 203). Подробнее об истории коронования Бонапарта см. в кн.: Masson Fr. Le Sacre et le couronnement de Napol#233;on. P., 1978; Cabanis J. Le Sacre de Napol#233;on. P., 1970.

Революция убила Карла Великого, он захотел его повторить. — Наполеон вполне сознательно стремился «повторить» имперские амбиции и деяния своего исторического предшественника, что проявилось и в его «кентаврической» конституции: «Правление Республикой доверяется императору, титулуемому императором французов». Комментируя данную статью конституции, французский исследователь подчеркивает: «Этот титул был предпочтен королевскому, чтобы пощадить обидчивость революционеров. Он соблазнил Наполеона своей “неограниченностью” и отсылкой к Карлу Великому» (Tulard. P. 171). Наполеон открыто заявлял, что «подобно Карлу Великому он будет императором Запада и что он принимает наследство не прежних французских королей, а наследство императора Карла Великого» (Тарле Е. В. Наполеон. М., 1957. С. 149). К. В. Меттерних, наблюдавший Наполеона вблизи и обнаруживавший в самой природе его личности безграничную и неутолимую жажду мирового господства, отмечал: «Его героями были Александр, Цезарь и, прежде всего, Карл Великий. Притязание стать по факту и по праву преемником последнего странным образом занимало его. В нескончаемых дискуссиях со мной он блуждал и использовал наиболее слабые доводы для поддержания этого странного парадокса» (цит. по: Bertier de Sauvigny. Metternich et son temps. P. 220). О плачевных результатах наполеоновской попытки восстановить Западную империю писал В. Г. Белинский: «В самом деле, чего он хотел? Сделать Францию могущественнейшею землею в мире, чтоб, опираясь на ее порабощение, самому деспотически владычествовать над всем миром, ругаясь над народным правом, и упрочить это владычество за своею династиею. А чего достиг он? — Разорения, обезлюдения и позора Франции, а себе тюрьмы на бесплодной скале Атлантического океана» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 9. С. 315). В стремлении Бонапарта «повторить» Карла Великого Тютчев находил болезненную раздвоенность, неизбывную противоречивость и логическую и историческую необоснованность, поскольку несовместимый с имперским началом революционный принцип «самовластия человеческого я» лежал в фундаменте его вселенских притязаний.

…с появлением России Карл Великий стал уже невозможен… — Т. е. с появлением государства, сохраняющего в основе божественный правопорядок, принимающего эстафету «законной» империи и продолжающую ее традиции.

Его противоречивые чувства по отношению к России, влечение и отталкивание. — Диапазон противоречивых чувств достаточно широк и распространяется от стремления к союзу с Россией до желания ее уничтожить, от презрения до почтения, ставшего более заметным после поражения Наполеона на полях Отечественной войны 1812 г. «Битвы проигрываются, такова военная участь, — говорил он. — В этом нет ничего постыдного. Русские храбры. Русские дойдут до Дуная. Если они захотят войти в Константинополь, им никто не помешает» (Bertrand. T. 1. P. 99–100). Вместе с тем ранее он верил в быструю войну с «русскими варварами, у которых нет отечества и которым все страны кажутся лучше той, где они родились»: «Варварские народы суеверны и находятся во власти простых идей. Ужасный удар, нанесенный в сердце Империи, по Великой Москве, по Святой Москве, в одно мгновение предоставит на мою милость эту слепую невежественную массу» (цит. по: Tulard. P. 390). С другой стороны, он боялся России как восходящей империи и рассчитывал в ее «остановке» даже на союз с Англией, своим главным противником. Говоря в целом, можно утверждать, что Наполеон плохо знал не только историю, но и географию России. Среди бумаг походной канцелярии начальника штаба его армии маршала Бертье была обнаружена карта, на которой Китай начинался сразу же за Уралом. В войне с Россией он оказался недальновидным стратегом, ибо, используя пропагандистскую «игру» (фальшивое «Завещание Петра Великого», якобы свидетельствовавшее об извечной агрессивности «русских варваров» и их стремлении к мировому господству, слухи о намерении освободить крестьян и т. п.), привычно учитывал лишь «арифметические» факторы: количество войск и вооружения, боевой авторитет и выучку личного состава, победные навыки и материальные интересы наемников, опирался на корыстолюбивые начала человеческой природы и оставлял вне всякого внимания духовную сторону происходившего, православные и исторические традиции, когда в судьбоносные моменты забываются на время внутренние раздоры и сословные противоречия в общем самопожертвовании. Именно это самопожертвование более всего удивляло Наполеона у «скифов» (так он называл русских), хотя он упорно пытался, так сказать, материалистически оправдать свое поражение плохими погодными условиями, непредвиденными обстоятельствами, несвоевременностью принимаемых решений и т. п. Тютчев, напротив, считал, что «утлый челн» Наполеона разбился в щепы «о подводный камень веры» (ср. сходное понимание А. С. Хомякова: в борьбе с Наполеоном «огонь святыни» спалил «силу гордости земной»). Уже в изгнании Бонапарт продолжал по-своему удивляться и хаотически выражать «противоречивые чувства» по отношению к России: «Она угрожает Европе скорым вторжением. За тридцать лет 10–12 миллионов из самых прекрасных провинций Европы, Финляндия — это огромное приобретение. Швеция более ничем не угрожает России ‹…› Какая разница — принадлежать к такой державе, как Россия, или к Швеции, у которой нет ничего. У России есть деньги, слава, которую она может дать ‹…› Россия не такова, какой ее себе представляют: в отсутствие магазинов московская дорога без затруднений кормила армию в триста тысяч человек. Москва оказалась огромной…» (Bertrand. T. 1. P. 99).

…Эрфуртская история… — Подразумевается двухнедельная встреча Наполеона с Александром I в немецком г. Эрфурте в октябре 1808 г., которая стала своеобразным тактическим маневрированием и дипломатической игрой двух императоров на фоне беспрерывных театральных спектаклей (глава Франции взял с собой труппу актеров), балов, пиров, парадов, смотров, охотничьих вылазок и верховых прогулок. Наполеону, подстрекавшему Турцию и Иран к более энергичному ведению войны с Россией, было важно разуверить Александра I в своих враждебных намерениях и пообещать не вмешиваться в его восточную политику, а также вовлечь Россию в коалицию против Австрии в случае новой французско-австрийской войны. Русскому же императору необходимо было сохранять видимость союзнических отношений с французским для получения с помощью серий демаршей и фактора времени искомой пропорции сил для укрепления военной мощи и обновления междугосударственных альянсов. Таким дипломатическим демаршем и стала «Эрфуртская история», хотя на первый взгляд она и выглядела уступкой: царь в неопределенных выражениях дал согласие на участие в войне с Австрией и пообещал выставить против нее некоторое число войск (Наполеон же взамен обещал не мешать присоединению к России Финляндии, Молдавии и Валахии). На самом деле он не собирался вести серьезных боевых действий, что выразилось в отклонении им двух принципиально важных для французского императора пунктов — определения самим Наполеоном причин вступления России в войну с Австрией и незамедлительного продвижения русских войск к австрийской границе.

…личный враг Наполеона — Англия. — Бонапарт считал Англию главным противником и стремился не только разгромить ее военные силы, но и лишить ее политического и экономического влияния, захватив ее колонии и вытеснив с европейского рынка. В ноябре 1806 г. он подписал декрет о континентальной блокаде, согласно которому строго запрещалась торговля с Британскими островами в зависимых от Французской империи странах и нарушение которого сурово каралось, вплоть до смертной казни. О «личном» характере отношения Наполеона к Англии свидетельствуют слова, сказанные им врачу во время агонии: «После моей смерти, которая уже очень близка ‹…› я хочу, требую, чтобы вы обещали мне, что никакой английский доктор не прикоснется к моему трупу ‹…› Вы скажете им, что, умирая, он завещал Англии стыд и поношение последних своих минут» (Гораций Вернет. История Наполеона. С. 605).

Сам он по-древнему пророчествовал о ней: «Она увлекаема роком. Да сбудутся ее судьбы». — Цитируются слова Наполеона (из его приказа по армии от 22 июня 1812 г.) при переходе французов через Неман и их вторжении в Россию.

Он сам, на рубеже России… — Тютчев приводит один из вариантов третьей части своего стихотворного цикла «Наполеон» (1850). Под «новою загадкой» Тютчев подразумевает известные слова, сказанные Наполеоном на острове Святой Елены: «Через пятьдесят лет Европа будет либо революционной, либо оказаченной» (цит. по: Биогр. С. 223).

Наполеон — это серьезная пародия на Карла Великого… — Тютчев объясняет эту пародийность отсутствием в возводимой империи необходимого фундамента и «законности», прочных исторических корней, христианских традиций и Богопослушания, нарушаемого, напротив, революционным самозахватом и своевольной гордыней. «Непорфирородный царь, возжелавший быть еще непомазанным пророком», — так характеризовал Наполеона в 1813 г. святитель Филарет (Дроздов) в своем «Рассуждении о нравственных причинах неимоверных успехов наших в настоящей войне» (цит. по: Гуминский В. Гоголь, Александр I и Наполеон // Наш современник. 2002. № 3. С. 220). Сущностную беспочвенность и обреченность самочинных имперских притязаний Бонапарта подчеркивал К. В. Меттерних, обнаруживая в них «привкус неуместных претензий выскочки»: «Возведенное им огромное здание было исключительно делом его собственных рук, и он сам стал его фундаментом, однако этому гигантскому сооружению недоставало прочных оснований; составлявшие его материалы являлись лишь обломками других зданий и частью прогнили, а частью не имели крепости уже при своем создании. Замок свода был приподнят, и строение рухнуло сверху донизу» (Bertier de Sauvigny G. de. Metternich et son temps. P. 225).

Не чувствуя за собой собственного права, он всегда играл роль… — По Тютчеву, несовместимое с духом подлинной христианской империи лицедейство в политической практике Наполеона обусловлено теми же причинами, что и ее пародийность. Компенсируя недостаточность «законного» и «вечного» историософского фундамента в своей деятельности, он был вынужден прибегать к созданию искусственных обстоятельств, к подлогам и подменам, к демагогическим и актерским приемам. «Царствовать — значит играть роль, — заявлял Бонапарт. — Государи всегда должны быть на сцене» (цит. по: Коленкур А. де. Мемуары. Поход Наполеона в Россию. М., 1943. С. 346). Наполеон придавал большое значение печатной пропаганде и манипулированию общественным мнением, видя в них незаменимые орудия для создания с помощью ловкой казуистики необходимых стереотипов. По свидетельству современников, Наполеон нередко заставлял присяжных историографов с чрезмерным пафосом изображать свои победы, прославлять «героя», скрывать собственные промахи и преуменьшать воинскую славу других, а когда готовился к войне, то популяризировал лозунги мира. Особую роль в, так сказать, игровой системе французского монарха играла религия, которую он, в отличие от Тютчева, рассматривал не как божественную основу империи, а лишь как самый необходимый миф для «человеческих, слишком человеческих» построений. Еще отправляясь в Египет, он взял с собой среди разных сочинений Ветхий и Новый Завет, Веды, Коран, но эти религиозные книги числились по разделу политики, которой и должны были служить. В Египте он представлял себя мусульманином, как бы используя миссионерские приемы иезуитов (проповедуя христианство в Азии и Африке, они для достижения искомых целей нередко становились брахманами, факирами, конфуцианцами и т. п.). Незадолго до смерти Наполеон признавался: «Я очень счастлив, что не имею религии. Это большое утешение, что у меня нет никаких химерических страхов и что я совсем не боюсь будущего» (цит. по: Bertrand. T. 2. P. 105–106). Заключая конкордат с папой после бурного периода радикального революционного атеизма, он заявлял, что восстанавливает религию «для себя», и видел в христианстве, говоря его собственными словами, не «тайну воплощения», а «тайну социального порядка», незаменимое средство для закрепления неравенства и успокоения бедных, которые должны надеяться на небесное воздаяние, а не убивать богатых на земле. Как самовластный рационалист и утилитарист, Бонапарт находил в Евангелии лишь «прекрасные притчи, превосходную мораль, но мало фактов» и внутренне предпочитал Коран. Он утверждал, что мусульманский рай «побуждает к битве и обещает блаженство тем, кто погибает в ней. Крылья ангелов врачуют раны. Таким образом, религия Магомета во многом способствовала успехам его оружия ‹…› Христианская религия не возбуждает отвагу. Как генерал, я не любил христиан в своей армии. Непредвиденная смерть так опасна; нужно столько труда, чтобы попасть в рай, такое значение придают последним моментам жизни, что это мало согласуется с воинственным духом и неожиданной гибелью» (Bertrand. T. 1. P. 120). В католической же Франции Наполеон неизбежно должен был «играть» с христианством, использовать его как важнейшую составную часть имперского прагматизма. Такая игра была тесно связана с его общим представлением о человеке, в природе которого он хотя и обнаруживал определенные духовные достоинства и добродетели, но не находил для них существенной опоры, которой считал тщеславные корыстные интересы и личные выгоды. В спорах с К. В. Меттернихом он непоколебимо стоял на этом пункте, полагая, что для активной и успешной политики на социальной сцене и не может быть никакой другой опоры, и расценивал искренние высокие побуждения и благородные мотивы как бесплодное мечтательство. Тот же К. В. Меттерних отмечает, что чувства преданных ему людей Бонапарт сравнивал с чувствами детей и собак, на симпатиях и инстинктах которых следует искусно играть. Подобную игру проницательный австрийский дипломат обнаруживал «сквозь маски, которые французский император умело менял. В его причудах, остроумных выходках, приступах гнева, неожиданных вопросах я привык видеть столько сцен с подготовленными и изученными эффектами, рассчитанными на собеседника» (Bertier de Sauvigny G. Metternich et son temps. P. 218). Отсутствие законного права Наполеон компенсировал пышными парадами и торжествами, созданием привилегированного дворянства и полицейского аппарата, перлюстрацией писем, негласным наблюдением за рабочими, крестьянами и военными, цензурой прессы, театральной и судебной деятельности, что обесценивало вводившиеся в его правление Гражданский, Торговый и Уголовный кодексы и давало новые примеры республиканско-монархической «игры» его кентаврических проявлений.

С Константина начинается 5-я и окончательная Империя, христианская Империя. — Тютчев связывает «окончательность» Империи с ее христианскостью, утверждение которой выразительно проявилось в правление Константина Великого (306–337), продолжавшего традиции «великого» Рима, отмежевавшегося от «падшего» и основавшего Второй Рим. В. С. Соловьев подчеркивает: «Языческий Рим пал потому, что его идея абсолютного, обожествленного государства была несовместима с открывшеюся в христианстве истиной, в силу которой верховная государственная власть есть лишь делегация действительно абсолютной богочеловеческой власти Христовой» (Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 562). Новое понимание делегации властных полномочий, которое, и с точки зрения Тютчева, есть единственно истинное и законное, заключается в божественном предназначении Империи (метафорическое обозначение Христа как Императора и Царя происходит из Священного Писания), в исполнении воли Бога, что нашло свое обоснование в государственно-идеологических размышлениях Евсевия Кесарийского. «Почти все библейские эсхатологические пророчества о некоем универсальном мире народов Евсевий относит на счет Pax Constantiniana, помещая Imperium Romanum на место эсхатологического Царства Божия. Политическая реальность Римской империи ставится им в зависимость от церковной доктрины спасения. Своим воскрешением, говорит он, Христос заложил основы своего царства на земле и вручил правление им первому христианскому императору в лице Константина Великого. Но это царство, соединившее в себе империю и церковь, универсально только de jure. Поэтому превратить “юридический” универсалитет империи-церкви в универсалитет de facto — долг императора» (Медведев И. П. Роль Византии в средневековом христианском мире вообще и в христианизации Руси в частности // Рим, Константинополь, Москва: сравнительно-историческое исследование центров идеологии и культуры до XVII в. С. 128). Повинуясь этому долгу, «Константин смотрел на себя не как на главу Церкви, а как на Божия служителя, действующего об руку с Церковью. У него было выражение, что он есть епископ по внешним делам (episcopus laicus) ‹…› Император считал себя обязанным заботиться о мире святых Божиих Церквей, наблюдать за точным исполнением церковных постановлений между своими подданными мирянами и самим духовенством и заботиться о распространении христианства между язычниками. Постепенно в Византии было оформлено твердое учение об отношениях между властями Церкви и государства ‹…› Это и есть единственно правильная идея. Но фактическое ее осуществление более всего зависит от степени искренности взаимоотношений, а это, в свою очередь, определяется глубиной и искренностью веры в народе и в представителях власти церковной и гражданской. Фактически независимость Церкви в ее бесспорнейших правах нарушалась всюду, а церковные власти, в свою очередь, при разных случаях вмешивались в не касающиеся их государственные дела, и столкновения между обоими учреждениями наполняют всю историю» (Тихомиров Л. Религиозно-философские основы истории. М., 1997. С. 272–273). Действительно, «единственно правильная идея» во взаимоотношениях Церкви и государства неоднократно искажалась в конкретной практике, что и предопределяло периоды «помрачения» византийской монархии (см. далее коммент. С. 473*). Тем не менее идеал «симфонии» сохранял в «христианской империи» свою нормативную непреложность.

Нельзя отрицать христианскую Империю без отрицания христианской Церкви. — Подразумевается нераздельность судеб священства и царства, неразрывность церковной и имперской истории, зафиксированная актами Вселенского (381 г.) и Поместного (1589 г.) Соборов в понятиях «нового» и «третьего» Рима, ставших мировыми христианскими центрами и попечителями «истинной правой веры». Такое попечительство оставалось обязательным условием и для Третьего Рима, в понятии которого русская Церковь как наследница христианской Церкви первых восьми веков ее существования, Церкви соборного периода, занимает основополагающее место. Падение «великого» Рима осознается старцем Филофеем не только как перенос столицы мира на Восток в IV в. или разрушение варварами Западной Римской империи в V в., но прежде всего «как “отпадение” “латинян” от правой веры при Карле Великом и папе Формосе (IX–X вв.), сопряженное с началом формирования будущей Священной Римской империи, как разделения Церквей ‹…› Вторая грань периодизации Филофея — предательство православной греческой веры “в латынство” на Флорентийском соборе и “разорение” Греческого царства» (Синицына. С. 326, 234). Следовательно, сохранение чистоты «истинной веры» является одной из самых главных задач «нового, Третьего Рима».

Церковь, освящая Империю ‹…› сделала ее окончательной. — См. коммент. С. 470–472*.

…все, отрицающее Христианство, часто весьма могущественно в отрицании, но всегда бессильно в созидании, потому что является бунтом против Империи. — С историософско-антропологической точки зрения для Тютчева отрицание христианства и основывающегося на нем имперского социально-государственного строительства узаконивает греховное, непреображенное и непросветленное состояние человеческой природы, являющейся источником «отрицательного», «бунтарского», индивидуалистического, не освященного высшим смыслом исторического творчества.

…Империя, нерушимая в своем начале, в действительности могла проходить периоды слабости, остановок, помрачения. — Среди таких периодов отступления от нерушимого христианского начала Тютчев мог иметь в виду правление гонителя христиан Юлиана Отступника (361–363), действия которого в библейско-имперском контексте охарактеризованы в учительных гимнах (мадрашах) Ефрема Сирина как отступление от нерушимого христианского начала. «Трагедия империи состоит в том, что ее император, крещенный христианин, предался языческим волхвованиям, через это попал в рабство к диаволу, воздвиг гонения на христиан, перестал радеть о благе империи, доверился магам и гадателям, затеял опасный и неразумный поход против Персии и, наконец, пал, сраженный Божиим гневом, вызвав своими действиями нарушение равновесия власти духовной и власти светской, а также прямые территориальные потери у ромеев. Таким образом, тема всех четырех мадрашей может быть сформулирована как “Таинственный Промысел Божий и судьбы христианского царства”» (Муравьев А. В. Учение о христианском царстве у преподобного Ефрема Сирина // Традиции и наследие Христианского Востока. М., 1996. С. 335). В тютчевскую логику монархических слабостей, остановок и помрачений укладывается деятельность императоров-ересиархов, императоров-иконоборцев в Византии, частые нарушения «симфонии», отсутствие четких законов о престолонаследии, политическое вероломство и эпизоды насильственного захвата власти, дворцовых переворотов, Флорентийская уния (1439 г.), духовное падение Константинополя под тяжестью собственных грехов и последующее завоевание турками, а также отступления наследовавшей христианскую империи России от чистоты самодержавных основ в союзе церкви и государства, что неоднократно подвергалось поэтом критическому осмыслению. С точки зрения Тютчева, именно искажение и обессмысливание нормативного идеала «симфонии» священства и царства исторически приводит в конечном итоге к «обессоливанию», обессиливанию и падению христианской империи.

Это история узурпированной Империи. — Византинист Ф. И. Успенский отмечал: «Европейские народы, основав государства на развалинах Римской империи, до тех пор чувствовали себя не на месте, пока не создали своей империи. Империя Карла Великого есть фикция, теоретически разработанная Алкуином и Эйнгардом. Франкский король и его ученые сотрудники понимали, что восстановлять Римскую империю, при существовании таковой в Византии, нельзя, а между тем для осуществления политических задач Карла необходимо было обосновать права на его императорский титул» (Успенский Ф. Как возник и развивался в России восточный вопрос. СПб., 1887. С. 22). В то время как Восточная империя считала себя законной преемницей «Ромейского царства», Алкуин называл «главой мира» («caput orbis» — лат.) Карла Великого, видевшего себя восстановителем Западной империи и стремившегося перенести центр тяжести мира с Востока на Запад, изменить вектор translatio imperii от греков к франкам. С коронацией Карла Великого за византийскими василевсами в Западной империи не признавали римского (ромейского) титула, «сокращая» его до «rex Constantinopolitanus», «imperator Grecorum», а его подданных именуя не ромеями, а греками (см. об этом: Ронин В. К. Византия в системе внешнеполитических представлений раннекаролингских писателей // Византийский временник. 1986. Т. 47. С. 85–94). В Византии на Карла Великого смотрели как на узурпатора и позднее ни за Оттонами, ни за Гогенштауфенами не признавали права на императорскую корону. В результате возникли две империи, соперничество которых сопровождалось усилением раскола в Церкви, что привело в конечном итоге к схизме 1054 г. Именно в правление Карла Великого и его властью получила оформление специфически западная религиозная традиция, в рамках которой утвердится изменение Символа веры и прибавление к нему «филиокве» как догмата на Аахенском церковном соборе 809 г. (см. об этом: Иоанн С. Романидис. Филиокве // Вестник Русского Западно-Европейского патриаршего экзархата. 1975. № 89–90. С. 89–115). Возлагая на всесильного короля императорскую корону в 800 г., зависимый от него папа Лев III тем самым возвышал и себя, занимал по отношению к светской власти особое положение и как бы проводил в жизнь завет так называемого «Константинова дара» вопреки установлениям Вселенских Соборов. С точки зрения Тютчева, истоки современного враждебного отношения Запада к России (вплоть до нарождавшейся на его глазах Крымской войны) следует искать в «истории узурпированной Империи» и ее противостояния «законной Империи».

Папа, восстав против вселенской Церкви, захватил права Империи, которые поделил, как добычу, с так называемым Императором Запада. — В эпоху Вселенских Соборов была сформулирована последовательная православная экклезиология, в границах которой на IV (Халкидонском) Вселенском Соборе 451 г. отмечалась первенствующая роль римской Церкви, поскольку Рим являлся царствующим градом, а также подчеркивалось равенство прав Римского епископа и Константинопольского патриарха, так как Константинополь стал новой столицей (Новым Римом) — городом царя и синклита (правительства). Богочеловеческая и соборная природа Вселенской Церкви во главе со Христом не предполагала слепого и безусловного ее послушания Риму, неподсудности Римского епископа и т. п. Однако искушения и соблазны, связанные с преимуществами Римской кафедры и с исторической памятью о земном могуществе языческого Рима, были достаточно велики, чтобы, по словам Г. В. Флоровского, «проникать сквозь вековой пласт христианства» (Флоровский Г. Исторические прозрения Тютчева // Флоровский Г. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 225). В результате вырабатывалось догматическое обоснование примата Римских епископов, а некоторые из них стали смотреть на свою поместную Церковь как на привилегированную, на себя же — как на единственных повелителей всей Церкви Христовой с традиционными прерогативами императорской власти. Еще в конце V в. папа Геласий I заявлял, что папы обладают б#243;льшим величием, нежели государи, поскольку освящают их, но сами не могут быть освящены ими. В середине VIII в. Римские первосвященники становятся обладателями светской власти, получив во владение отвоеванную у лангобардов франкским королем Пипином Коротким (коронованным папой Стефаном II) территорию Равеннского экзархата и город Рим, находившиеся под скипетром византийского императора и подчинявшиеся Константинополю. Особое значение в возвышении церковной и светской власти пап имела изготовленная в то время подложная грамота Константина Великого, так называемый «Константинов дар» («Donatio Constantini» — лат.), для обоснования получения этой власти из рук первого христианского императора. Дарственная грамота за исцеление Константина от проказы и наставление его в «истинной» вере предоставляла кафедре наместников апостола Петра императорские почести и власть, главенство над всеми христианскими Церквами, а папе — Рим, Италию и западную часть Римской империи. Отдав власть над Западом папству, Константин якобы ограничивал свое господство Востоком, ибо «не подобает земному царю властвовать там, где Небесный царь учредил первенство священства и главенство христианской религии». В IX в. «Константинов дар» вместе с другими подложными документами вошел в сборник церковно-канонических декреталий («Лжеисидоровых декреталий» — по имени жившего в VII в. епископа Севильского Исидора), в котором подобраны многочисленные тексты, якобы относящиеся ко II–IV вв. и подтверждающие, будто Римский папа является верховным главой, законодателем, «высшим судией» в Церкви, «единым, высшим, первым епископом христианского мира». Тем самым утверждалось его неоспоримое «право» принимать в последней инстанции решения по всем вопросам религиозной и политической жизни. Как бы в соответствии с подобными декларациями во второй половине IX в. папа Николай I стал ярким выразителем идеи папской теократии и ее примата над светской властью, а также над юрисдикцией восточного христианства, хотя столица всего христианского мира с IV в. находилась в Византии, там созывались Вселенские Соборы, а Константинопольский патриарх с VI в. носил титул Вселенского. Николай I добивался низложения патриарха Фотия, противившегося папской экспансии на Востоке, стремился распространить свое влияние на Болгарию, где по инициативе последнего братья Константин (Кирилл) и Мефодий успешно осуществляли миссионерскую и просветительскую деятельность, стремился возвратить в юрисдикцию Римского престола Иллирию, Калабрию и Сицилию. Патриарх Фотий оказался в центре борьбы Римской и Константинопольской Церквей (см.: Dvornik F. The Photian Schisme. Cambridge, 1948), ставшей как бы прологом к последовавшему через двести лет их разделению, после которого первая присвоила себе называние «католической», т. е. всеобщей, вселенской, и продолжала развивать мнение о собственной супрематии и единоначалии своего главы, доводя это учение до категорических выводов. Вскоре папа Григорий VII сформулировал идею отождествления римского первосвященника с Церковью, которому дана от Бога власть «вязать и разрешать и на земле и на небе», в том числе низлагать и назначать императоров. Все более уподобляясь царствам мира сего и становясь похожей на светскую монархию (в 1302 г. папа Бонифаций VIII издал буллу «Unam Sanctam» о праве Церкви на светскую власть и на обладание не только духовным, но и материальным мечом), римско-католическая Церковь вступала, говоря словами Тютчева, в «святотатственный поединок» за имперскую «добычу» с германскими государями, о котором он ведет речь в ст. «Римский вопрос».

…начиная с 1815 года Западная Империя уже более не находится на Западе. — Венский конгресс в 1815 г. отказался от восстановления Римской империи. С другой стороны, его решением и созданием Священного союза было окончательно закреплено поражение имперских амбиций Наполеона.

Империя ‹…› сосредоточилась там, где всегда сохранялась законная традиция Империи. — См. коммент. С. 458–460*, 470–473*.

1848 год стал началом ее окончательного воцарения… — Тютчев здесь мыслит, так сказать, от противного, исходит из «окончательного» растворения имперской традиции в «революционном действии», что столь же однозначно определяет противоположную роль России.

В области светской образование Греко-Славянской Империи. — Т. е. империи, основывающейся на «православной традиции», хранящей и развивающей «наследие Константина».

В области духовной — объединение двух Церквей. — Надежду на такое объединение Тютчев высказывает в конце ст. «Римский вопрос». См. также коммент. к ‹Отрывку›. C. 485*.

…Австрия ‹…› прибегла к поддержке России. — См. коммент. С. 427*.

…лишение Римского Папы светской власти. — Т. е. исправление того крена, в результате которого западная Церковь приспосабливалась к царству мира сего, становилась «политической силой», «государством в государстве» и тем самым лишалась христовой закваски и силы. Ср. вывод современного историка, расценивавшего, подобно Тютчеву, уподобление Римского престола мирскому государству и усиление его политического могущества за счет духовного влияния: «замена духовного меча на материальный есть главная и роковая перемена, а все другие — лишь ее следствия ‹…› Падение папства во всех аспектах его деятельности можно объяснить принесением в жертву духа во имя меча земного» (Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1995. С. 330–331).

‹ОТРЫВОК›

Автограф — РГАЛИ, архив Вяземских (Ф. 195. Оп. 1. Д. 5083. Л. 181–181 об.).

Первая публикация на рус. яз. — Пигарев К. Ф. И. Тютчев и проблемы внешней политики царской России // ЛН. 1935. Т. 19–21. С. 196.

Печатается по автографу.

‹Отрывок› непосредственно примыкает к трактату «Россия и Запад», над которым Тютчев работал в то же время и в котором он развил идею «окончательной» греко-славянской христианской Империи. Еще в конце 1820-х гг. в стих. «Олегов щит» Тютчев упоминает летописное сказание о щите, прибитом киевским князем Олегом на городских воротах Царьграда (ср. одноименное стихотворение Пушкина «Когда ко граду Константина…»). С начала формирования его историософии и политической идеологии и в последующем тема Константинополя как неотъемлемого от судьбы России и всего человечества православного центра мировой истории занимает значительное место в сознании Тютчева. Примечательна «греза», описанная Тютчевым в письме к жене от 9 сентября 1855 г. после пребывания на «первой площадке Ивана Великого» в Кремле: «И тут мне вдруг пригрезилось, что настоящая минута давно прошла, что протекло полвека и больше, что начинающаяся теперь великая борьба, пройдя целый огромный цикл разных бедствий, захватив и уничтожив государства и поколения людей, была наконец окончена, — что новый мир возник после нее, судьба людей определилась на целые столетия, всякая неуверенность исчезла, что суд Божий совершился. Великая империя основана… Она начинала свое бесконечное существование там, в других краях, под более ярким солнцем, ближе к веянию юга и Средиземному морю. Новые поколения с иными воззрениями и верованиями господствовали над миром и, гордые достигнутым успехом, едва помнили о тех печалях, о той тоске и темной ограниченности, в которой мы теперь живем. И тогда вся эта сцена в Кремле, при которой я присутствовал, эта толпа, так мало сознающая то, что должно было случиться, и теснящаяся, чтобы видеть бедного государя, короткая жизнь которого так скоро будет подточена и наполнена первыми испытаниями великой борьбы, — вся эта сцена показалась мне как бы картиной давнопрошедшего времени, и люди, двигавшиеся вокруг меня, казались давно сошедшими со сцены мира… Я вдруг почувствовал себя современником их правнуков…» (СН. 1915. Кн. 19. С. 232–233). Эту «грезу» Тютчева (ее Л. П. Гроссман в статье «Тютчев и сумерки династий», опубликованной в книге «Мастера слова» (М., 1928), не совсем верно ассоциирует по внешней природной атмосфере — «уголок Греческого архипелага», яркое солнце, ласковые морские волны, безмятежное существование людей — с гуманистической утопией Версилова в «Подростке» Достоевского, его снах о «золотом веке»), как отрывок в целом, иллюстрирует его стих. «Русская география»:

Москва и Град Петров, и Константинов Град — Вот царства Русского заветные Столицы… Но где предел ему? и где его границы — На север, на восток, на юг и на закат?.. Грядущим временам судьбы их обличат… Семь внутренних морей и семь великих рек… От Нила до Невы, от Эльбы до Китая, От Волги по Ефрат, от Ганга до Дуная… Вот царство Русское… и не прейдет вовек, Как то провидел Дух, и Даниил предрек…

Эти строки (как и призыв поэта в стих. «Пророчество» к русскому царю как «всеславянскому царю» пасть перед «христовым алтарем» в «возобновленной Византии») нередко истолковывались в политическо-прагматическом плане, как утопическо-экспансионистские. «Непостижимо, как мог Тютчев верить в реальность такой чудовищной утопии, до какой не додумывался ни один из самых крайних панславистов!» (Пигарев. С. 130). По убеждению другого автора, «утопическая, философско-политическая “космогония” немецкой школы и многолетние впечатления от буржуазного развития Западной Европы» причудливо деформировали политическое мышление Тютчева: поэт оказался «завороженным панславянской утопией» и, как и Достоевский, «грезил Константинополем» (Кублановский Ю. Тютчев в «Литературном наследстве» // Новый мир. 1993. № 6. С. 185). На самом деле речь здесь должна идти не о влиянии немецкой школы, не о панславизме, не о завоевании Константинополя, а о духовной географии и глубинной историософской ретроспективе и перспективе, связанной с пророчеством Даниила (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 452–455*), понятием «христианской империи» и объясняющей географические пределы «Русского царства». Тютчевскую «географию» можно уподобить «географии» Филофея в интерпретации Московского царства как Третьего Рима. «У Филофея в этом понятии объединены явления, находящиеся в разных сферах бытия, политической и метаисторической: после потери политической независимости всеми православными царствами, в их числе и Греческим, продолжается их метаисторическое существование в России ‹…› Россия превращается в “Ромейское царство”, т. е. последнее земное царство “пророческих книг”. Именно так следует понимать формулу “а четвертому не быти” — как эсхатологический знак, указание на последнее царство ‹…› судьбы порабощенных Османской империей православных царств нераздельно соединялись в России, но не просто в России, а в той, которая становится Ромейским царством, имеющим параметры не географического, но духовного пространства ‹…› Тождественность понятий “Ромейское царство” — “нынешнее православное царство нашего государя” — “Третий Рим” очевидна. В чем смысл этого отождествления? Непосредственно после текста о трех Римах, последний из которых есть современное Русское государство, Ромейское царство, дана ссылка на толкование к Посланиям апостола Павла “Рим — весь мир” ‹…› “Ромейское царство”, трижды упомянутое Филофеем (при опровержении претензий “латинян” и их “царства” носить это имя, в утверждении о его неразрушимости и, наконец, в характеристике державы “нашего государя”), — это не конкретное политическое образование или геополитическое понятие, но функция, лишенная единственной пространственно-временной характеристики; носителями ее могут быть разные государственные образования. “Великий Рим” ее утратил, не сохранив конфессиональной чистоты; “Греческое царство” перестало быть ее политическим гарантом; теперь она перешла к России, что служит залогом продолжения земной истории человечества. Здесь выражена идея исторических корней и исторической ответственности» (Синицына. С. 242–243). Именно в таком духовно-идеологическом и «географическом» контексте и смысле «Государь России» является «Императором Востока» (см. коммент. к трактату «Россия и Запад». С. 460–461*).

Сходным образом константинопольскую тему и идею «законной Империи Востока» истолковывал К. Н. Леонтьев, надеявшийся на синтез «петербургской власти» и «московской мысли», который, «по прекрасному пророчеству Тютчева, возможен “не в Петербурге и Москве, а в Киеве и Царьграде”» (Леонтьев К. Н. Плоды национальных движений на православном Востоке // Леонтьев К. Цветущая сложность. Избранные статьи. М., 1992. С. 246). Ф. М. Достоевский в статье «Утопическое понимание истории» рассматривал Константинополь не как возможную политическую столицу России и славянства, а как преемствуемый ею символический духовный град для сбережения «истинной истины», «Христовой истины»: «Итак, во имя чего же, во имя какого нравственного права могла бы искать Россия Константинополя? Опираясь на какие высшие цели, могла бы требовать его от Европы? И вот именно — как предводительница православия, как покровительница и охранительница его, — роль предназначенная ей с Ивана III, поставившего знак ее царьградского двуглавого орла выше древнего герба России, но обозначившаяся уже несомненно лишь после Петра Великого, когда Россия сознала в себе силу исполнить свое назначение, а фактически уже стала действительной и единственной покровительницей и православия, и народов, его исповедующих. Вот эта причина, вот это право на древний Царьград и было понятно и не обидно даже самым ревнивым к своей независимости славянам или даже самим грекам. Да и тем самым обозначилась бы и настоящая сущность тех политических отношений, которые и должны неминуемо наступить у России ко всем прочим православным народностям — славянам ли, грекам ли, все равно: она — покровительница их и даже, может быть, предводительница, но не владычица; мать их, а не госпожа ‹…› это будет не одно лишь политическое единение и уж совсем не для политического захвата и насилия, — как и представить не может иначе Европа ‹…› Нет, это будет настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение креста Христова и окончательное слово православия, во главе которого давно уже стоит Россия» (Достоевский. Т. 23. С. 49–50). И логика Тютчева предполагает не насильственное, а духовное единство, спаянное не железом, а любовью, иначе достигаются противоположные результаты. «Что до меня, — писал поэт 20 августа 1851 г. С. С. Уварову, — я далеко не разделяю того блаженного доверия, которое питают в наши дни всем этим чисто материальным способам, чтобы добиться единства и осуществить согласие и единодушие в политических обществах. Все эти способы ничтожны там, где недостает духовного единства, и часто даже они действуют противно смыслу своего естественного назначения» (Изд. 1984. С. 177). Примечательна логика А. И. Герцена, исходившего в своем историческом мышлении, можно сказать, из противоположных тютчевским предпосылок, но сближавшегося с ним в оценке конкретных этапных событий: «Обращение России в православие является одним из тех важных событий, неисчислимые последствия которых, сказываясь в течение веков, порой изменяют лицо всего мира. Не случись этого, нет сомнения, что спустя полстолетие или столетие в Россию проник бы католицизм и превратил бы ее во вторую Хорватию или во вторую Чехию ‹…› Греческое православие связало нерасторжимыми узами Россию и Константинополь; оно укрепило естественное тяготение русских славян к этому городу и подготовило своей религиозной победой грядущую победу над восточной столицей единственному могущественному народу, который исповедует греческое православие ‹…› Католическая Европа не оставила бы в покое Восточную Римскую империю в продолжение четырех последних столетий. Было уже время, когда латиняне господствовали над Восточной империей. Они бы, вероятно, сослали императоров в какой-нибудь глухой уголок Малой Азии, а Грецию обратили бы в католичество. Россия тех времен не была бы в силах помешать западным государствам захватить Грецию; таким образом, завоевание Константинополя турками спасло его от папского владычества» (Герцен А. И. О развитии революционных идей в России // Герцен. Т. 7. С. 157–158). На таком фоне контрастно выглядит реабилитация «папского владычества» и соответствующее истолкование темы Константинополя в книге В. С. Соловьева «Россия и Вселенская Церковь»: «Предвзятое желание во что бы то ни стало, а поместить центр Вселенской Церкви на Востоке уже само указывает на национальное самомнение и расовую ненависть, способные скорее вызвать разделение, чем христианское единство ‹…› Но допустим, что ‹…› Константинополь стал снова столицей православного мира, резиденцией восточного императора, русского, грека или греко-русского, — для Церкви это было бы лишь возвращением к цезаропапизму Византии» (Соловьев В. О христианском единстве. Брюссель, 1967. С. 320).

Если под «возвращением Константинополя» Тютчев имеет в виду духовное единение православных христиан Востока во главе с Россией и русским царем, то «поглощение Австрии» подразумевает возможный распад Австрийской империи, когда национально-освободительные движения славянских народов создадут условия для их вхождения в состав «законной» и «окончательной» Империи. Позднее, в письмах к А. И. Георгиевскому от 25 октября 1865 г. и 26 июня 1866 г. Тютчев замечал: «То, что происходит теперь в Австрии, есть наполовину наш вопрос — так вся будущность наша связана с правильным решением этого вопроса. Это решение состоит в том, чтобы славянский элемент не был совершенно подавлен атакою немцев и мадьяр и под гнетом этой преобладающей силы — и при разъедающих его несогласиях — не отрекся бы фактически от всяких притязаний на свою самостоятельность. Теперь более нежели когда-нибудь нужны ему поддержка со стороны России — тем нужнее, чем менее он сам сознает эту необходимость, — но обстоятельства скоро ему ее выяснят. Русскому влиянию следует стать во главе Австрийского федерализма посредством прессы, и нашей, и тамошней…»; «Тут дело очень просто: восемнадцать миллионов славянского племени, над которыми австрийская опека упраздняется. Может ли Россия без самоубийства предать их всецело немцам? ‹…› Только упразднение Австрии создаст возможность, при преобладающем содействии России, внести в эти массы начало прочного органического строя, т. е. применяя все эти общие воззрения к делу настоящей минуты, мы должны, в случае того страшного столкновения, которое потрясет до основания всю западноевропейскую систему, мы должны, говорю, так заручить себя австрийским славянам, чтобы они поняли, наконец, что вне России нет и не может быть никакого для них спасения…» (ЛН-1. С. 396, 410). Позиция Тютчева не содержит ничего захватнического, поскольку в его понимании материально-насильственные способы единства без свободно-духовного сплочения приводят в конечном итоге к отрицательным для искомой цели последствиям. Имеется лишь одно косвенное (мемуарное) свидетельство, согласно которому поэт как бы противоречит самому себе по отношению к идее добровольного славянского единства. А. В. Мещерский вспоминал о беседе в доме С. Н. Карамзиной в середине 1840-х гг., когда Тютчев «высказал очень воинственные помыслы об умиротворении всех Славянских племен присоединением их силою оружия под скипетр русского царя как о факте неизбежном и о цели, весьма легко достижимой» (цит. по: Тютч. сб. 1999. С. 242).

Что же касается второго «факта» в отрывке, то «объединение Восточной и Западной Церквей» Тютчев видел «на путях возвращения римской Церкви в лоно Православия» и ее отказа от «папизма». См. коммент. к ст. «Римский вопрос» (с. 395–396*) и к трактату «Россия и Запад» (с. 477*). В своих надеждах на такое объединение он не питал избыточных иллюзий. После объявления Пием IX решения созвать в Ватикане Вселенский Собор для принятия догмата о «непогрешимости» папы Тютчев 29 сентября 1868 г. писал И. С. Аксакову: «Засим можно было бы заявить впервые от лица всего православного мира, — о роковом значении предстоящего в Риме мнимо-вселенского собора, о возлагаемой на нас, Россию, в совокупности со всем православным Востоком, неизбежной, настоятельной обязанности протеста и противудействия, а засим — трезво и умеренно предъявить о вероятной необходимости созвания в Киеве, в отпор Риму, православного Вселенского собора.

Не следует смущаться, на первых порах, тупоумным равнодушием окружающей нас среды… Они, пожалуй, не захотят даже понять нашего слова. Но скоро, очень скоро обстоятельства заставят их понять. Главное, чтобы слово, сознательное слово было сказано. — Рим, в своей борьбе с неверием, явится с подложною доверенностию от имени Вселенской церкви. Наше право, наша обязанность — протестовать противу подлога и т. д.» (ЛН-1. С. 343–344).

Вместе с тем Тютчев с удрученностью наблюдал схизматические процессы в самой Восточной Церкви, ту подмену главного второстепенным, «духовного» «политическим», которая в его мысли стала принципиальной характеристикой Западной Церкви. Когда 11 мая 1872 г. экзарх болгарской православной Церкви провозгласил ее независимость от константинопольского патриарха, а тот вскоре объявил ее раскольнической, Тютчев 28 сентября 1872 г. писал И. С. Аксакову: «Одним из наиболее убедительных доказательств нашей общей умственной апатии является глубокое равнодушие, с которым было встречено потрясающее известие о расколе, происшедшем в самом сердце православия, в Константинополе. Это событие — одно из самых значительных, оно чревато самыми серьезными последствиями. Вот мы и опустились до уровня римского католицизма, и падение наше было вызвано сходными причинами: безбожием человека, кощунственно превращающего религию в орудие того, что менее всего на свете с ней связано, в орудие стремления к политическому господству, — и это вторжение политики в область религии не становится менее пагубным, менее разрушительным от того, что оно осуществляется не в пользу традиционной власти, а в пользу тщедушного, нездорового народа… И то, что единство Церкви принесено в жертву подобным соображениям, что раскол стал политическим орудием в руках партий, что традиции грубо попираются самой деятельностью законной власти, — все это ставит нас в самое ложное и самое невыгодное положение по отношению к сильному католическому движению на Западе. Где теперь спасительная гавань, которую православная Церковь сулила всем, кто терпит крушение на корабле католицизма? Что сталось со всеми нашими обещаниями? — Скоро мы увидим, способна ли православная Церковь найти в себе самой средства для исцеления ран, ей нанесенных» (там же. С. 378).

Константинопольская тема с отсылкой к Тютчеву возникает на страницах «современных диалогов» С. Н. Булгакова «На пиру богов (Pro et contra)», написанных по горячим следам Первой мировой войны. Один из участников диалогов, Беженец, размышляет о «законных» и «незаконных» державах и последствиях падения христианской империи: «Если чем-либо и оправдывается еще существование самостоятельной государственности в истории, так это именно наличностью православного царства, которое не только хранит в себе все задания священной империи, но имеет еще и свой апокалипсис; его раскрытие, впрочем, еще впереди, только уже на иных, не на империалистических путях. А теперь, если его, действительно, не стало, то к чему же эти остальные “державы”? ‹…› Держай ныне “берется от среды” ‹…›, по слову апостольскому (2 Фес. 2, 7). Теперь мир может беспрепятственно стремиться к последнему, окончательному смешению, в котором свою роль сыграет и панмонголизм» (Булгаков С. Н. Христианский социализм. Новосибирск, 1991. С. 255). Если Дипломат отвергает «царьградские мечтания», то Писатель полагает, что «участие в мировой войне могло оказаться великим служением человечеству, открывающим новую эпоху в русской, да и во всемирной истории, именно византийскую. Но этим, конечно, предполагалось бы изгнание турок из Европы и русский Царьград, как оно и было предуказано Тютчевым и Достоевским…» (там же. С. 237). Однако, продолжает Писатель, Россия изменила своему призванию, вместо вселенского соборного всечеловечества прельстилась пролетарским интернационалом и «федеративной» республикой, продала первенство за чечевичную похлебку, которой тоже не получила. Но, по его мнению, некий неисповедимый зигзаг истории вкупе с германским оружием мог бы помочь восстановить это призвание и первенство: «…отторгая южную Россию, немцы крепче спаивают ее со всем южным и западным австрийским и балканским славянством, сливают славянские ручьи в русском море, может быть, вернее, чем мы это умели. А уж остальное довершит логика вещей, и объединенное славянство, свергнув иго германства, стихийно докатится и до Царьграда. И исполнится предвестие Тютчева, над которым рано еще иронизировать» (там же. С. 244).

ПИСЬМО О ЦЕНЗУРЕ В РОССИИ

Автограф неизвестен.

Списки — РГБ. Ф. 308. К. 1 Ед. хр. 12. Л. 1–9, рукой Эрн. Ф. Тютчевой; писарская копия — в архиве С. Д. Полторацкого (Ф. 233. К. 11. Ед. хр. 72. Л. 1-14), содержит предваряющую ее запись: «Pia Desideria (Благие пожелания — лат.). Novembre 1857»; далее — справка: «писано Федором Иван., Действ. Ст. Сов., в ноябре 1857. Предоставлено им Министру Иностранных Дел, Князю Александру Михайловичу Горчакову. Читано Государем».

Первая публикация — РА. 1873. № 4. С. 607–620 и 620–632, на фр. и рус. яз. под заглавием «О цензуре в России. Письмо Ф. И. Тютчева одному из членов государственного совета». Публикация легла в основу Изд. СПб., 1886. С. 488–501 и 572–584; Изд. 1900. С. 519–532 и 603–615; Изд. Маркса. С. 324–332 и 364–369; стала источником для репринтного издания фр. и рус. текстов — Тютчев Ф. И. Политические статьи. С. 78–91 и 159–170; публикаций в рус. переводе — Тютчев Ф. Русская звезда. С. 301–310; другого перевода — ПСС в стихах и прозе. С. 424–431.

Печатается по Изд. СПб., 1886. С. 572–584 (на фр. яз.).

Среди наиболее заметных разночтений между публикациями в РА и в Изд. СПб., 1886 можно выделить следующие (первыми указываются цитаты из РА): «l’#233;tat a charge d’#226;mes aussi bien que l’#233;glise» — «l’Etat a charge d’#226;mes aussi bien que l’Eglise» (12-й абз.); «pouvoir» — «Pouvoir» (16-й абз.).

«Письмо о цензуре в России» занимает особое место среди разнородных официальных, полуофициальных и анонимных записок, писем, статей, получивших широкое распространение с началом царствования Александра II (в ряде случаев они были прямо обращены к царю), критиковавших сложившееся положение вещей в общественном устройстве и государственном управлении и обсуждавших различные вопросы их реформирования. «Историко-политические письма» М. П. Погодина, «Дума русского во второй половине 1855 г.» П. А. Валуева, «О внутреннем состоянии России» К. С. Аксакова, «О значении русского дворянства и положении, какое оно должно занимать на поприще государственном» Н. А. Безобразова, «Восточный вопрос с русской точки зрения», «Современные задачи русской жизни», «Об аристократии, в особенности русской», «Об освобождении крестьян в России» — эти и подобные им произведения «рукописной литературы», принадлежавшие перу Б. Н. Чичерина, Н. А. Мельгунова, А. И. Кошелева, Ю. Ф. Самарина и других представителей разных идейных течений, в списках расходились по стране. Встречались и такие, в которых рассматривались возможные изменения в области цензуры и печати, например, «Записка о письменной литературе», отражавшая взгляды К. Д. Кавелина, братьев Милютиных и других либералов, или подготовленное П. А. Вяземским для императора «Обозрение современной литературы», утверждавшее полезность для страны критического направления в журналистике и одновременно — необходимость разумной правительственной опеки над «благонамеренной гласностью».

В хаотическом брожении умов и столкновении различных проектов обновления социальной жизни Тютчева можно отнести к представителям консервативного прогресса, ратовавшим за эволюционные, а не революционные изменения. Не сомневаясь в христианских основах и нравственных началах самодержавия, а, напротив, стремясь укрепить их, он полагал, что «пошлый правительственный материализм», «убийственная мономания», боязнь диалога с союзниками, недоверие к народу, стремление в идейной борьбе опираться лишь на грубую силу подтачивали открытую и незамутненную мощь христианской империи, давали козыри ее противникам, служили не альтернативой, а пособничеством «революционному материализму». Среди подобных следствий «правительственного материализма» поэт особо выделял произвол по отношению к печати, жертвами которого зачастую становились не столько либерально-демократические, сколько славянофильские издания. В русле расширения, по инициативе правительства, гласности «в пределах благоразумной осторожности» и появления массы новых изданий единомышленники Тютчева открывали во второй половине 1850-х гг. свои журналы и газеты («Русская беседа», «Молва», «Сельское благоустройство», «Парус»), которые испытывали цензурный гнет и в конечном итоге закрывались. Славянофилы признавали самодержавие одним из главных исконных устоев русской жизни, укреплять который способна свобода совести и слова, преодолевающая убийственный для него чиновничий произвол и казенную рутину. Однако самовластная бюрократия оказывалась сильнее, и позднее, 3 апреля 1870 г., Тютчев писал дочери Анне: «Намедни мне пришлось участвовать в почти официальном споре по вопросу о печати, и там было высказано — и высказано представителем власти — утверждение, имеющее для некоторых значение аксиомы, — а именно, что свободная печать невозможна при самодержавии, на что я ответил, что там, где самодержавие принадлежит лишь государю, ничто не может быть более совместимо, но что действительно печать, — так же, как и все остальное, — невозможна там, где каждый чиновник чувствует себя самодержцем» (Изд. 1984. С. 342).

Для понимания внутренней логики «Письма…» важно еще иметь в виду происходивший во второй половине XIX в. своеобразный поиск адекватного отношения к нарождавшимся в России феноменам общественного мнения, гласности, свободы журналистики (см. об этом: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700–1863). СПб., 1892; Энгельгардт Н. Очерки истории русской цензуры в связи с развитием печати (1703–1903). СПб., 1904; Лемке М. К. Очерки по истории цензуры и журналистики XIX столетия. СПб., 1904; Чернуха В. Г. Правительственная политика в отношении печати: 60-70-е годы XIX в. Л., 1989; Пирожкова Т. Ф. Славянофильская журналистика. М., 1997; Жирков Г. В. История цензуры в России XIX–XX вв. М., 2001 и др.).

В осмыслении взаимоотношений государства и общества через печатное слово Тютчев своеобразно солидаризировался с такими, например, правительственными деятелями, как в 1860-е гг. П. А. Валуев или позднее К. П. Победоносцев. До известной степени и в фундаментальных вопросах они являлись как бы единомышленниками поэта по прогрессивному консерватизму (хотя он нередко и резко критиковал конкретные действия П. А. Валуева) и рассматривали прессу как неоспоримую силу, становящуюся универсальной формой цивилизации и действующую в условиях падения высших идеалов, исторических авторитетов и, говоря словами самого поэта, «самовластия человеческого я» (при этом сознательно или бессознательно, но закономерно превращающуюся в инструмент подобных процессов). В документах разных лет, в том числе и в записке «О внутреннем состоянии России», П. А. Валуев подчеркивал: «При самом даже поверхностном взгляде на современное направление общества нельзя не заметить, что главный характер эпохи заключается в стремлении к уничтожению всякого авторитета. Все, что доселе составляло предмет уважения нации: вера, власть, заслуга, отличие, возраст, преимущества, — все попирается: на все указывается как на предметы, отжившие свое время ‹…› Наша пресса вся целиком в оппозиции к правительству. Органы прессы являются или открытыми и непримиримыми врагами, или очень слабыми и недоброжелательными друзьями, которые идут дальше целей, какие ставит себе правительство. Его собственные органы неспособны или парализованы» (Исторические сведения о цензуре в России. СПб., 1862. С. 125; Исторический архив. 1958. № 1. С. 142).

В такой парадоксально складывавшейся для самодержавного государства ситуации оппозиционные либеральные, демократические, революционные, легальные и нелегальные издания в России и за рубежом получали и известные моральные преимущества, ибо сосредоточивались на критике реальных недостатков и злоупотреблений существовавшего строя, хотя в своей положительной программе исходили из идеологической риторики невнятного гуманизма и прогресса, утопически уповавшей на внешние общественные изменения, что приводило впоследствии (без учета подчеркнутого Тютчевым антропологического фактора, несовершенной и греховной природы человека) к кровавым революциям, гражданским войнам, упрощению и примитивизации отношений между людьми в цивилизационном процессе. Такая критика при такой «положительной» программе предполагала соответствующий подбор известий и фактов, их сокращение, поворачивание и освещение с тех сторон, которые требовались не полнотой истины, а политическими, идейными, материальными, финансовыми, личными интересами. «Сочиняя» на этой основе общественное мнение, пресса затем «отражает» и проповедует его, формируя замкнутый круг (оторванный от многообразия социальных «голосов») и оказывая на людей огромное влияние без должной легитимности (в тютчевском понимании этого слова). Отсутствие в газетной деятельности, манипулирующей человеком, достаточных нравственных оснований и подлинной легитимности подчеркивал Н. В. Гоголь: «Люди темные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мнениями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, — и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством!» (Гоголь. С. 190). К. П. Победоносцев, вопрошая, кто дал права и полномочия той или иной газете от имени целого народа, общества и государства возносить или ниспровергать, провозглашать новую политику или разрушать исторические ценности, замечал: «Никто не хочет вдуматься в этот совершенно законный вопрос и дознаться в нем до истины; но все кричат о так называемой свободе печати, как о первом и главнейшем основании общественного благоустройства ‹…› Нельзя не признать с чувством некоторого страха, что в ежедневной печати скопляется какая-то роковая, таинственная, разлагающая сила, нависшая над человечеством» (Победоносцев. С. 125, 132). Эта сила ссылается на читательский «спрос», навязываемый ее же ретивым «предложением», которое превращается из свободы в деспотизм печатного слова, уравнивает «всякие углы и отличия индивидуального мышления», отучает от самостоятельного мнения, в массе передаваемых сведений становится источником мнимого знания и образования, рассчитывает с помощью рыночных талантов и привлекательно-шокирующей информации «на гешефт» и на удовлетворение «низших инстинктов», а не «на одушевление на добро». В результате «никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, — не в силах будет состязаться с нею» (там же. С. 129).

Тютчев ясно представлял себе изначальную двойственность и слабую легитимность печатного слова, его внутреннюю оппозиционность и потенциальную разрушительность (эту роль «типографического снаряда» подчеркивал и А. С. Пушкин), склонность опираться на не лучшие свойства человеческой природы и т. п. Поэтому необходимость «ограждать общество от действительно вредного и предосудительного» не вызывала у него как у цензора Министерства иностранных дел с 1848 г. и председателя Комитета цензуры иностранной с 1858 г. никаких сомнений (о деятельности поэта на этих должностях см.: Чулков Г. Тютчев и Аксаков в борьбе с цензурою // Мурановский сб. Мураново, 1928. Вып. 1. С. 7–29; Бриксман М. Тютчев в Комитете ценсуры иностранной // ЛН. М., 1935. Т. 19–21. С. 565–568; Жирков Г. В. Тютчев о цензуре // Невский наблюдатель. 1997. № 1. С. 44–45; Жирков Г. В. Век официальной цензуры // Очерки русской культуры XIX века. Власть и культура. М., 2000. С. 227–233). В его представлении такая деятельность может приносить действительную пользу, а не вред, если возглавляется и исполняется по-настоящему многознающими, мудрыми, честными, ответственными людьми, сообразующимися не с пристрастиями и фобиями вышестоящего начальства, а с Истиной и Делом, не с буквой устаревших инструкций, а «с разумом закона, требованиями века и общества». И такие цензоры, помимо Тютчева, стали появляться в лице Н. И. Пирогова, И. А. Гончарова, В. Н. Бекетова, А. Н. Майкова, Я. П. Полонского… (О себе и таких цензорах он писал в стихах, что, «стоя на часах у мысли», они «не арестантский, а почетный держали караул при ней!».) Хотя в целом господствовали другие, и в одном из писем летом 1854 г. поэт замечал: «Недавно у меня были мелкие неприятности в министерстве, все по поводу этой злосчастной цензуры. Конечно, в этом не было ничего особенно важного… На развалинах мира, который обрушится под тяжестью их глупостей, они, по роковому закону, останутся жить и умирать в постоянной безнаказанности их идиотизма. Что за отродье, Боже мой! Однако, чтобы быть вполне искренним, я должен сознаться, что эта беспримерная, эта ни с чем не сравнимая недалекость не опечаливает меня за судьбу самого дела настолько, насколько, казалось, должна была бы опечалить. Когда видишь, насколько все эти люди лишены всяких мыслей и всякой сообразительности, следовательно и всякой самодеятельности, — становится невозможным приписывать им малейшее участие в чем-либо; в них можно видеть только безвольные колесики, приводимые в движение невидимой рукой» (РА. 1899. № 2. С. 275). За шесть лет до своей кончины Тютчев был вынужден констатировать (несмотря на благие намерения и реформаторские усилия правительства): «Для совершенно честного, совершенно искреннего слова в печати требуется совершенно честное и искреннее законодательство по делу печати, а не тот лицемерно-насильственный произвол, который теперь заведывает у нас этим делом» (цит. по: Чулков Г. Тютчев и Аксаков в борьбе с цензурой. С. 19). По наблюдению поэта, этот произвол и тяжести цензорских «глупостей» сковывали силы легитимной и «разумно-честной печати», стремившейся искренне и свободно, верой и правдой служить (а не прислуживаться, тем самым дискредитируя ее) «христианской империи», терявшей своих талантливых сотрудников и не имевшей возможности свободно состязаться с либерально-демократическими и революционными изданиями на «твердых нравственных началах» и на гораздо более трудных, нежели критически-разоблачительные, но единственно плодотворных, говоря его словами, «положительно разумных» основаниях.

Различным вопросам функционирования свободного слова в печати, связанного с принципиальными общественными и государственными задачами бескорыстным делом, проникновенной сознательностью, нравственной ответственностью и вменяемостью, и посвящено «Письмо о цензуре в России». И. С. Аксаков отмечает: «В 1857 году Тютчев написал, в виде письма к князю Горчакову (ныне канцлеру) статью или записку о цензуре, которая тогда ходила в рукописных списках и, может быть, не мало содействовала более разумному и свободному взгляду на значение печатного слова в наших правительственных сферах» (Биогр. С. 38–39). С 1856 г. А. М. Горчаков (1798–1883) занимал должность министра иностранных дел, сумел значительно смягчить отрицательные последствия Крымской войны и заключившего ее Парижского трактата, вывести Россию из политической изоляции и усилить ее влияние на Балканах. По словам Тютчева, при новом министре, сменившем «труса беспримерного» К. В. Нессельроде, «поистине впервые действия русской дипломатии затронули национальные струны души» и продемонстрировали «полный достоинства и твердости» тон. С конца 1850-х гг. поэт тесно сблизился с А. М. Горчаковым и с самых разных сторон помогал ему в его деятельности (см. его письма министру и коммент. К. В. Пигарева в статье «Ф. И. Тютчев и проблемы внешней политики царской России» (ЛН. 1935. Т. 19–21. С. 199–235); см. также: Кожинов В. Тютчев. М., 1988. С. 384–406). При проведении национально ориентированной внешней политики А. М. Горчаков придавал большое значение формированию общественного мнения, что отразилось в одном из нескольких адресованных ему стихотворных посланий поэта в 1864 г.:

Вам выпало призванье роковое, Но тот, кто призвал вас, и соблюдет. Все лучшее в России, все живое Глядит на вас, и верит вам, и ждет. Обманутой, обиженной России Вы честь спасли, — и выше нет заслуг; Днесь подвиги вам предстоят иные: Отстойте мысль ее, спасите дух… Князю Горчакову»).

Как предполагает И. С. Аксаков, стихотворение написано «по поводу грозивших Русской печати новых стеснений» (Биогр. С. 281).

Тютчев не случайно обращается с таким призывом к А. М. Горчакову, который семью годами ранее приглашал его возглавить новое издание, соответствующее новой политике. 27 октября / 8 ноября 1857 г. дочь поэта Дарья сообщала сестре Екатерине, что кн. А. М. Горчаков предложил их отцу «быть редактором газеты или нечто в этом роде. Однако пап#225; предвидит множество препятствий на этом пути и в настоящее время составляет записку, которую Горчаков должен представить государю; в ней он показывает все трудности дела» (ЛН-2. С. 293). Об идеологических, административных, организационных, цензурных, психологических, нравственных трудностях воплощения подобного проекта и ведет речь поэт в своем «Письме…», которое в ноябре 1857 г. стало распространяться в Москве. 20 ноября М. П. Погодин записал в дневнике: «Записка Тютчева о цензуре» (цит. по: ЛН-2. С. 14). Вероятно, М. П. Погодин одним из первых познакомился с «запиской», поскольку ранее находил согласие с их автором в обсуждении сходных вопросов в похожем жанре. Поэт полностью одобрил «историко-политическое» письмо М. П. Погодина, где в тютчевских словах и интонациях обрисованы губительные последствия для государственной и общественной жизни отсутствия нормальных условий для духовной деятельности: «Ум притуплен, воля ослабела, дух упал, невежество распространилось, подлость взяла везде верх, слово закоснело, мысль остановилась, люди обмелели, страсти самые низкие выступили наружу, и жалкая посредственность, пошлость, бездарность взяла в свои руки по всем ведомствам бразды управления» (Погодин. С. 267).

Два «историко-политических» письма М. П. Погодин прямо адресовал «К Ф. И. Тютчеву», рассматривая проблемы заключения мира после Крымской войны. Еще летом 1855 г. он писал П. А. Вяземскому: «…с Тютчевым толковали мы много об издании политических статей для вразумления публики» (СН. 1901. Кн. 4. С. 50). Летом же 1857 г. собеседники активно обсуждали внешнеполитическую деятельность нового министра иностранных дел, которую, советуясь с Тютчевым и вразумляя публику, осенью этого года М. П. Погодин высоко оценивал в приготовленной для «Journal du Nord» («Северной газеты») статье. Подобные факты объясняют, почему М. П. Погодин получил в числе первых список публикуемого «Письма…», которое находило отклик в обществе, а не у официальных кругов. Хотя управляющий III Отделением А. Е. Тимашев в «Замечаниях при чтении записки г. Тютчева о полуофициальном журнале, который он полагал бы полезным издавать в России с целью руководить мнениями» в целом одобрительно отнесся к мыслям автора и даже нашел ряд из них заслуживающими полного внимания. Соглашаясь с мнением поэта, что «цензура служит пределом, а не руководством», он тем не менее подчеркивает необходимость идейного руководства литературой, «ибо она теперь становится на такую дорогу, по которой мир читающий будет доведен до страшных по своим последствиям заблуждений» (цит. по: Порох И. В. Из истории борьбы царизма против Герцена. (Попытка создания анти-«Колокола» в 1857–1859 гг.) // Из истории общественной мысли и общественного движения в России. Саратов, 1964. С. 128). А. Е. Тимашев в докладе начальнику III Отделения В. А. Долгорукову отмечает также интересные детали, относящиеся к проекту А. М. Горчакова: «…в бытность вашу за границей вам с кн‹язем› Ал‹ександром› М‹ихайловичем› Горчаковым пришла мысль об издании официального органа, одновременно с этим в Петергофе я в разговоре с ‹…› вел‹иким› кн‹язем› Константином Николаевичем развил ту же мысль, Баранов и Карцев обрабатывают, как я узнал на днях, нечто подобное по военной газете, и наконец, г. Зотов является с таким же предложением» (там же. С. 129).

Тем не менее, если судить по письму Н. И. Тютчева Эрн. Ф. Тютчевой от 6/18 декабря 1857 г., должного внимания к планам поэта было явно недостаточно: «Рукопись моего брата произвела здесь то впечатление, которое и должна была произвести. К сожалению, все это ни к чему не приводит и служит только подтверждением притчи о жемчужинах, брошенных свиньям…» (ЛН-2. С. 293).

«Письмо…» увидело свет еще при жизни автора в РА за 1873 г. После прочтения публикации поэт в письме к дочери Екатерине замечал: «Не знаю, какое впечатление произвела эта статья в Москве, здесь она вызвала лишь раздражение, ибо здесь сейчас подготавливаются законы, диаметрально противоположные тем, о которых говорится в этой записке, но, когда используешь редкую возможность высказаться, мнение оппонентов тебя не очень интересует» (ЛН-1. С. 480). Тютчев подразумевает готовившийся новый закон о печати (принят 16 июня 1873 г.), вносивший дополнительные ограничения по отношению к периодическим изданиям и предоставлявший министру внутренних дел право приостанавливать те газеты и журналы, в которых неподобающим образом обсуждаются «неудобные» вопросы. За два месяца до кончины, будучи не в состоянии писать сам, он продиктовал следующие строки: «Перечитывая мою записку, которая и в настоящий миг трепещет современным интересом, я убедился, что самая бесполезная вещь на сем свете быть правым. Через 30 лет все, конечно, будут думать об этом предмете то же, что я тогда думал, но зло будет уже сделано, и, вероятно, зло непоправимое. Мне любопытно бы видеть впечатление, которое произведет в правительственных сферах обнародование этой записки… Но как простодушно-глупо с моей стороны озабочиваться тем, чт#243; не имеет уже никакого живого отношения ко мне! Мне следовало бы смотреть на себя как на зрителя, которому, после опущения занавеса, ничего другого не остается, как подобрать свои вещи и направиться к двери…» (цит. по: Биогр. С. 313).

Публикуя «Письмо…», редактор РА П. И. Бартенев отмечал, что печатает «записку» Тютчева «как произведение, знаменующее собою важную минуту в истории русского умственного развития» (РА. 1873. № 4. С. 607).


…изложенного вами замысла… — Подразумевается предложение А. М. Горчакова Тютчеву «быть редактором газеты или нечто в этом роде», о чем речь шла выше.

…нельзя чересчур долго и безусловно стеснять и угнетать умы без значительного ущерба для всего общественного организма. — Тютчев формулирует здесь на опыте господства жесткой цензуры в последекабристскую эпоху один из непреложных, но «невидимых» законов, которые в нравственном мире мысли так же действенны, как и физические в материальном мире природы. По его представлению, жизнеспособность «общественного организма» православной державы как высшей формы государственного правления основывается на воплощаемой чистоте и высоте ее религиозно-этических принципов, без чего «вещественная сила» власти «обессоливается» и обессиливается и не может, несмотря на внешнюю мощь, свободно и победно конкурировать с доводами серьезных и многочисленных противников. Более того, происходит своеобразная «путаница», и нравственно не обеспеченные «стеснения» и механические запреты создают эффект «запретного плода», в результате которого низкие по реальной, а не декларируемой сути и ценности идеи получают не свойственные им значение и популярность. «Всякое вмешательство Власти в дело мысли, — подчеркивает Тютчев, — не разрешает, а затягивает узел, что будто бы пораженное ею ложное учение — тотчас же, под ее ударами, изменяет, т‹ак› с‹казать›, свою сущность и вместо своего специфического содержания приобретает вес, силу и достоинство угнетенной мысли» (ЛН-1. С. 264–265). К тому же, замечает он в письме к И. С. Аксакову, под покровом ложного усердия вырастает порода «выродков человеческой мысли, которыми все более и более наполняется земля Русская, как каким-то газом, выведенным на божий свет животворной теплотой полицейского начала» (там же. С. 263). Ср. сходную убежденность единомышленника Тютчева Ю. Ф. Самарина (выраженную им в предисловии ко второму тому Собрания сочинений А. С. Хомякова) в двусмысленной и коварной роли внешних запретов небезупречной в нравственном отношении власти и соответственно духовной стесненности, когда «свобода принимает характер контрабанды, а общество, лишаясь естественно всех благих последствий обсуждения мнений, колеблющих убеждения и мятущих совести, добровольно подвергается всем дурным» (Хомяков 1900. Т. 2. С. II). Сам Тютчев на посту председателя Комитета цензуры иностранной стремился не лишать то или иное сочинение его специфического содержания и не привносить в него достоинство угнетенной мысли. Одним из многочисленных примеров тому может служить подписанный им отчет Комитета от 27 января 1871 г., где высказывается отношение к идеям Дарвина: «…гораздо рациональнее предоставить делу критики опровергать ошибочность теории автора», нежели ставить преграды на пути ознакомления с нею, уже получившей «всемирную значимость». Общую логику Тютчева в необходимости свободного и талантливого противовеса нигилистическим тенденциям может пояснить следующий вывод М. Н. Каткова: «Одних запретительных мер недостаточно для ограждения умов от несвойственных влияний; необходимо возбудить в умах положительную силу, которая противодействовала бы всему ей несродному. К сожалению, мы в этом отношении вооружены недостаточно» (Исторические сведения о цензуре в России. С. 80).

…умаление умственной жизни в обществе неизбежно оборачивается усилением материальных аппетитов и корыстно эгоистических инстинктов. — Имеется в виду один из важных духовно-психологических законов, к которым Тютчев, подобно Ф. М. Достоевскому, всегда был чуток и учитывал их при осмыслении историко-политических вопросов. Этот закон проявился в последующем с особенной очевидностью.

И правящая мысль, не находя вне себя ни контроля, ни указания, ни какой-либо точки опоры, в конце концов приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще до того, как она падет по роковому стечению событий. — Под влиянием таких чиновников, как Тютчев, правящая мысль частично сама осознавала «благонамеренную гласность» как «союзницу и помощницу» в деле предотвращения подобного исхода государственного контроля за различными беспорядками и злоупотреблениями, что отразилось в правительственном циркуляре от 3 апреля 1859 г. Годом ранее министр народного просвещения А. С. Норов подчеркивал в записке к императору другие аспекты в преодолении разрыва между властью, обремененной новыми вопросами государственного строительства, хозяйства и законодательства, и подданными, на которых направлены предпринимаемые реформы: «Отчуждение общества от знакомства по крайней мере в общих понятиях с сими важными и жизненными вопросами, равнодушие к их действиям и пользе были бы явлением прискорбным. Вместе с тем, оно лишило бы правительство надежнейшего пособия, нравственной силы, которою оно может действовать на общество, на его доверие, убеждение, сочувствие и единомыслие…» (там же. С. 104).

Прямодушие и благосклонная натура царствующего Императора позволили понять необходимость ослабления чрезмерной строгости предшествующего правления и дарования умам недостающего им воздуха… — Положение печатного слова при Александре II, взошедшем на престол 19 февраля 1855 г., облегчилось уже в первые годы его царствования (хотя крупные юридические изменения произошли лишь в 1865 г. при введении так называемых временных правил, отменявших предварительную цензуру). Фактическое положение вещей в этой сфере во многом зависело от различных «веяний» в правительственных кругах. О характере «веяний» можно судить по высочайшим рескриптам в связи с крестьянской реформой, которые были изданы, можно сказать, в одно время с «Письмом…» и открывали возможность для обсуждения подобных вопросов. Уже с начала следующего года журналы («Современник», «Отечественные записки», «Русский вестник» и др.) стали активно пользоваться предоставленной возможностью. Но еще раньше царь давал понять о необходимости дозированного распространения критического слова в печати. «В начале 1856 г. “обличительное” направление было одобрено словами государя. С этого момента оно начинает развиваться в виде обличения разных непорядков. Хотя не должно забывать, что каждое “обличение” появлялось в печати не прежде, как пройдя строжайшую цензуру того ведомства, которого касалось. Иными словами, в сущности, ведомства сами себя обличали, поощренные к тому словами государя: “Давно бы пора говорить это!” Но поощрение “обличительному” направлению было спорадическое; оно не переходило, в сущности, в открытую “гласность”, хотя бы и “в пределах благоразумия”» (Энгельгардт Н. А. Цензура в эпоху великих реформ (1855–1857 гг.) // Исторический вестник. 1902. Т. 90. С. 139). Последние слова подразумевают записку М. П. Погодина «Царское время», поданную Александру II, где среди других задач нового царствования автор говорил о необходимости «определить, в какой степени может быть допущена гласность, в видах предохранения правительственных и прочих решений от произвольности и учреждения над ними новой необходимой инстанции — бдительного общественного мнения, без которого само правительство остается часто во тьме. Эта гласность, в пределах благоразумной осторожности, доставит ‹…› средства узнавать людей…» (Погодин. С. 313). В целях ослабления «чрезмерной строгости» и расширения гласности «в пределах благоразумной осторожности» в 1856–1857 гг. Министерство народного просвещения разрешило выпускать более 50 периодических изданий, а во многих из них стали открываться общественно-политические рубрики (до 1856 г. такие рубрики имелись лишь в «Санкт-Петербургских ведомостях», «Московских ведомостях», «Северной пчеле», «Русском инвалиде»). Правительственные журналы («Журнал Министерства народного просвещения», «Журнал Министерства государственных имуществ», «Военный сборник» и пр.) охотно помещали материалы с обличением ведомственных злоупотреблений. Особо отличался в этом отношении «Морской сборник», над которым шефствовал вел. кн. Константин Николаевич, брат Александра II и его помощник в реформаторской деятельности, генерал-адмирал и глава российского флота и в котором нелицеприятно обсуждались злободневные политические вопросы. По словам Н. Г. Чернышевского, «Морской сборник» стал одним из «замечательнейших явлений нашей литературы». Подобные факты свидетельствовали о высочайшей инициативе в деле либерализации издательской политики и усиления критики недостатков в разных сферах жизни.

…в войне против злоупотреблений литература иногда увлекалась и доходила до очевидных преувеличений… — Подразумевается острая сатира и критика межсословных отношений, появлявшаяся в обличительной публицистике и художественных произведениях (в частности, в поэзии Н. А. Некрасова) и революционизировавшая общество в период эволюционных реформ. Ср. вывод управляющего III Отделением А. Е. Тимашева о некоторых антикрепостнических стихах последнего: «…в настоящее время, когда Правительство озабочено отменою отжившего крепостного права и сохранением доброго согласия между сословиями, менее нежели когда-нибудь могут быть допущены к печати такие мысли, какие встречаются на всякой странице разбираемых стихотворений» (цит. по: Жирков. С. 107). По словам Н. Г. Чернышевского, «страшный эффект» производили на публику и «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина, об увлечении которыми в Санкт-Петербурге докладывал в октябре 1857 г. один из агентов III Отделения: «О Салтыкове вообще многие здесь того мнения, что если он даст еще больше воли своему перу, и цензура не укротит его порывы, то незаметным образом может сделаться вторым Искандером» (Герасимова Ю. И. Из истории русской печати в период революционной ситуации конца 1850-х — начала 1860-х гг. М., 1974. С. 30).

…два ‹…› чувства: раздражение и отвращение к неутихающим злоупотреблениям и священная вера в чистые, открытые и благосклонные намерения Государя. — Зеленый свет, который был дан высочайшей инициативой «обличительной литературе», вызвал не только вал острой критики сложившегося положения вещей в обществе и государстве, но и стремление сотрудничать с правительством в осуществлении различных реформ (крестьянской, судебной, университетской, земской, цензурной) у западников, славянофилов, консерваторов, либералов, демократов, в том числе и у таких радикально настроенных, как А. И. Герцен или Н. Г. Чернышевский.

В этом мире всегда существовала какая-то предвзятость, сомнения и нерасположения, что достаточно легко объясняется особенностью его точки зрения. — Тютчева, пристально следившего с середины 1820-х гг. за «вопросом о печати», не могли не коробить те особенности официальной, казенной, «полицейской», как он отмечает далее, точки зрения, в силу которой устранялись от активного участия в общественной жизни литераторы с благородными помыслами и одухотворяющим словом. «Есть привычки ума, — заключает он, — под влиянием коих печать сама по себе уже является злом, и, хоть бы она и служила властям, как это делается у нас — с рвением и убеждением, — но в глазах этой власти всегда найдется нечто лучшее, чем все услуги, какие она ей может оказать: это — чтобы печати не было вовсе. Содрогаешься при мысли о жестоких испытаниях, как внешних, так и внутренних, через которые должна пройти бедная Россия, прежде чем покончит с такой прискорбной точкой зрения…» (Изд. 1984. С. 314). Среди конкретных проявлений прискорбной предвзятости властей Тютчев мог иметь в виду и закрытие в 1832 г. журнала И. В. Киреевского «Европеец», после того как в статье издателя «Девятнадцатый век» были обнаружены некие тайные, революционные и конституционные смыслы, совершенно противоположные воплощенному замыслу автора, или в 1836 г. журнала Н. И. Надеждина «Телескоп» после публикации в нем историософских размышлений П. Я. Чаадаева в первом философическом письме. Неадекватной формой борьбы с революционным духом в сфере печати могли служить для Тютчева и действия так называемого бутурлинского комитета, созданного в 1848 г. для постоянного контроля над цензурой и направлением периодических и прочих изданий. Цензуре подвергались уже почившие писатели А. Д. Кантемир, Г. Р. Державин, Н. М. Карамзин, И. А. Крылов, запрещались сочинения Платона, Эсхила, Тацита, исключались из публичного рассмотрения целые исторические периоды. Обсуждение богословских, философских, политических вопросов становилось затруднительным, а касание злоупотреблений или проявление каких-либо знаков неудовольствия могло вменяться в преступление. Особое давление испытывали славянофилы, которых высокопоставленные чиновники называли «красными» и «коммунистами». В результате честные и преданные монархии люди лишались права голоса в общественной борьбе с диктатом недальновидной и своекорыстной бюрократии, что ослабляло государство под видом обманчивой демонстрации его силы и подготавливало, среди прочих причин, те «жестокие испытания», о которых говорит Тютчев. В письме к М. Н. Похвисневу в 1869 г. он писал: «Не следует упускать из виду, что наступают такие времена, что Россия со дня на день может быть призвана к необычайным усилиям, — невозможным без подъема всех ее нравственных сил — и что гнет над печатью ‹…› нимало не содействует этому нравственному подъему» (ЛН-1. С. 536).

…строгих установлений, тяготивших печать. — Имеются в виду последствия официальной точки зрения, а также ограничения цензурных уставов 1826 и 1828 гг. Согласно первому, прозванному за изобилие и суровость руководящих правил «чугунным», специальные комитеты в Петербурге, Москве, Вильне и Дерпте должны были осуществлять строгий регламентирующий контроль за печатными изданиями. При этом данное цензору право улавливать по своему разумению скрытую мысль автора, находить и запрещать в произведениях места, «имеющие двоякий смысл, ежели один из них противен цензурным правилам», открывало широкий простор для произвольных толкований. Действовавший до 1860-х гг. устав 1828 г. ограничивал цензорский субъективизм, возвращал цензуру в Главное управление по делам печати при ведомстве народного просвещения и предусматривал создание Комитета иностранной цензуры. Однако упрощавшие цензуру изменения вскоре стали обрастать всевозможными дополнениями и поправками и осложнялись расширением круга ведомств, получивших право просматривать и рекомендовать к изданию относившиеся к сфере их интересов книги, журнальные и газетные статьи. «Итак, — писал позднее А. В. Никитенко, — вот сколько у нас ныне цензур: общая при министерстве народного просвещения, главное управление цензуры, верховный негласный комитет, духовная цензура, военная, цензура при министерстве иностранных дел, театральная при министерстве императорского двора, газетная при почтовом департаменте, цензура при III отделении собственной его величества канцелярии и новая, педагогическая ‹…› еще цензура по части сочинений юридических при II отделении собственной канцелярии и цензура иностранных книг, — всего двенадцать» (Никитенко А. В. Дневник. М., 1955. Т. 1. С. 335–336). Число учреждений, обладавших цензурными полномочиями, постоянно увеличивалось, и их получали, например, Вольно-экономическое общество или Комиссия построения Исаакиевского собора, Кавказский комитет или Управление государственного коннозаводства. «Строгие установления, тяготившие печать», особенно усилились в конце 1840-х — первой половине 1850-х гг. Поэтому, когда П. А. Вяземский, получивший поручение осуществлять основное наблюдение за цензурой, обратился к А. В. Никитенко с просьбой заняться проектом ее устройства, последний в качестве первоочередных мер отметил в дневнике от 12 февраля 1857 г. необходимость: «…освободить цензоров от разных предписаний, особенно накопившихся с 1848 года, которые по их крайней нерациональности и жестокости не могут быть исполняемы, а между тем висят над цензорами как дамоклов меч ‹…› уничтожить правило, обязующее цензоров сноситься с каждым ведомством, которого касается литературное произведение по своему роду или содержанию» (там же. С. 457). Тот же А. В. Никитенко свидетельствует о том, какие тяготы в цензурных ведомствах приходилось переносить даже археологам: «Граф А. С. Уваров рассказывал мне на днях, как он боролся с цензурою при печатании своей книги, недавно вышедшей, “О греческих древностях, открытых в южной России”. Надо было, между прочим, перевести на русский язык несколько греческих надписей. Встретилось слово: демос — народ. Цензор никак не соглашался пропустить это слово и заменил его словом: граждане. Автору стоило большого труда убедить его, что это был бы не перевод, а искажение подлинника. Еще цензор не позволял говорить о римских императорах убитых, что они убиты, и велел писать: погибли, и т. д.» (там же. С. 342). Не менее показателен для «строгих установлений, тяготивших печать», и тот факт, что редактору «Современника» И. И. Панаеву приходилось дважды ставить перед Главным управлением цензуры вопрос о публикации рукописи «Севастопольских рассказов» Л. Н. Толстого и недоумевать: «Такого рода статьи ‹…› должны быть, кажется, достоянием всех газет и журналов ‹…› ибо патриотизм — чувство, неотъемлемое ни у кого, присущее всем и не раздающееся, как монополия. Если литературные журналы будут вовсе лишены права рассказывать о подвигах наших героев, быть проводниками патриотических чувств, которыми живет и движется в сию минуту вся Россия, то оставаться редактором литературного журнала будет постыдно…» (цит. по: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700–1863). С. 392). В период Севастопольского сражения военная цензура преуменьшала или замалчивала потери противника, вычеркивая чересчур «смелые» выражения, например, фразу «англичане ведут пиратскую войну», которую канцлер К. В. Нессельроде нашел оскорбительной и раздражающей общественное мнение. «И вот какие люди, — возмущался Тютчев подобными фактами, — управляют судьбами России во время одного из самых страшных потрясений, когда-либо возмущавших мир! Нет, право, если только не предположить, что Бог на небесах насмехается над человечеством, нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть, — одним словом, невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие» (Изд. 1984. С. 234).

Мощное, умное, уверенное в своих силах направление — вот кричащее требование страны и лозунг всего нашего современного положения. — Необходимость такого направления и «высшего руководства» печатью в деле истинного благоустроения России как православной монархии была для Тютчева обусловлена и тем, что пресса действовала исходя из собственных интересов и выгод, вступавших нередко в противоречие с интересами и нуждами страны. «Разум целой страны, — писал Тютчев А. Ф. Аксаковой, — по какому-то недоразумению подчинен не произвольному контролю правительства, а безапелляционной диктатуре мнения чисто личного, мнения, которое не только в резком и систематическом противоречии со всеми чувствами и убеждениями страны, но, сверх того, и в прямом противоречии с самим правительством по всем существенным вопросам дня; и именно в силу той поддержки, какую печать оказывает идеям и проектам правительства, она будет особенно подвержена гонениям этого личного мнения, облеченного диктатурой» (там же. С. 314).

…ни в какую другую эпоху столько энергичных умов не оставалось не у дел, тяготясь навязанным им бездействием. — См. коммент. С. 502–503*.

…каково было тогда отношение печати к немецким правительствам… — См. коммент. к ст. «Россия и Германия». С. 255–256*.

…все эти пресловутые сравнения с происходящим за границей: почти всегда лишь наполовину понятые, они нам принесли слишком много вреда… — Тютчев был убежденным противником каких-либо заимствований с Запада, перенесения на русскую почву европейских учреждений и институтов, как чуждых для России и на историческом опыте доказывавших свою несостоятельность. По его мнению, Россия «самим фактом своего существования отрицала будущее Запада», а потому для правильной ориентации в историческом процессе необходимо было «только оставаться там, где мы поставлены судьбою. Но такова роковая участь, вот уже несколько поколений сряду тяготеющая над нашими умами, что вместо сохранения за нашей мыслью, относительно Европы, той точки опоры, которая естественно нам принадлежит, мы ее, эту мысль, привязали, так сказать, к хвосту Запада» (цит. по: Биогр. С. 175–176). Конкретным проявлением подобного положения вещей Тютчев считал, например, копирование в новом законе о печати 1865 г. соответствующего французского, предусматривавшего замену предварительной цензуры ступенчатой системой предупреждений и наказаний по уже опубликованным материалам. «Все эти заимствования иностр‹анных› учреждений, — писал он М. Н. Каткову, — все эти законодательные французские водевили, переложенные на русские нравы, мне в душе противны — все это часто выходило неловко и даже уродливо» (ЛН-1. С. 418).

…наши убеждения менее испорчены и более бескорыстны… — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 328–329*.

…нигде ‹…› это государственное призвание не могло быть столь легко исполнимым. — См. коммент. к ст. «Россия и Революция». С. 322–323*.

Существенная задача заключается в том, чтобы Власть сама в достаточной степени удостоверилась в своих идеях, прониклась собственными убеждениями… — Здесь Тютчев снова проводит мысль о том, что материальная сила Власти без «идей», «убеждений», оживотворяющего Духа иллюзорна и временна. По его убеждению, как «духовенство без Духа есть именно та обуявшая соль, которою солить нельзя и не следует», так и Власть без глубокого нравственного сознания и примера теряет силу своего воздействия. «Я говорю не о нравственности ее представителей, — уточняет он в письме А. Д. Блудовой, — более или менее подначальных, и не о нравственности ее внешних органов, составляющих ее руки и ноги… Я говорю о самой власти во всей сокровенности ее убеждений, ее нравственного и религиозного credo, одним словом — во всей сокровенности ее совести» (Изд. 1984. С. 250–251). В противном случае, как писал московский митрополит Филарет, «недостатки охранителей обращаются в оружие разрушителей».

…только приливная волна народной жизни способна снять его с мели и пустить вплавь. — Одну из важных причин ослабления садившегося на мель государственного корабля Тютчев видел в «пошлом правительственном материализме», который в его представлении не только не являлся альтернативой «революционному материализму», но оказывался его невольным и «невидимым» пособником. «Если власть за недостатком принципов и нравственных убеждений переходит к мерам материального угнетения, — отмечает он еще один “невидимый” закон духовного мира, — она тем самым превращается в самого ужасного пособника отрицания и революционного ниспровержения, но она начинает это осознавать только тогда, когда зло уже непоправимо» (Изд. 1984. С. 357). Для предотвращения подобного развития событий Тютчев считал необходимым устранять произвол и чрезмерную опеку чиновничества, преодолевать «тупоумие» «во имя консерватизма» и открывать возможности для творческого почина и личностной самодеятельности народа в рамках его органической связи с православными традициями и понятиями самодержавной монархии. По его убеждению, целям такого объединения под эгидой царя «публики» и «народа», «государства» и «общества» и должно служить «просвещенное национальное мнение» печати, которое способно выражать не корыстные интересы и узкие устремления придворно-бюрократических кругов, а «великое мнение» целой страны и о котором применительно к внешней политике он размышляет в письме к А. М. Горчакову от 21 апреля 1859 г.: «Система, которую представляете вы, всегда будет иметь врагами тех, кто является врагами печати. Как же печати не стать вашей союзницей?..» (там же. С. 258).

…не стеснять свободу прений, но, напротив, делать их настолько серьезными и открытыми, насколько позволяют складывающиеся в стране обстоятельства. — В сознании Тютчева свобода дискуссий не противоречила принципам идеального самодержавия, которые искажались в реальной действительности и положительная сила которых должна, с его точки зрения, найти в общественном мнении достойных и талантливых выразителей, не стесненных рутиной казенных предписаний и субъективными опасениями чиновников. С его точки зрения, только в такой свободе и при наличии таких выразителей, не отягощенных той или иной корыстью, можно успешно противостоять оппонентам, использующим эффекты «запретного плода» и нарочитой «угнетенной мысли», а также то свойство прессы, которое отметил А. Е. Тимашев (в 1857 г. писавший замечания на «записку» Тютчева, а в 1868 г. ставший министром внутренних дел): «Пресса по существу своему есть элемент оппозиционный. Представляющий тем более привлекательности для общества, чем форма, в которую она облекает свои протесты, смелее и резче» (цит. по: Жирков. С. 156).

…я ‹…› более тридцати лет следил за этим неразрешимым вопросом о печати… — Т. е. стал «следить» вскоре после начала в 1822 г. дипломатической службы в Мюнхене. Одним из ярких свидетельств этого внимания является составленная Тютчевым в начале 1832 г. депеша, в которой предвосхищаются идеи и фразеология «Письма…»: «Воздействие новых идей, день ото дня возрастающее, оживление литературы и, прежде всего, цензура, плохо исполняющая свое назначение, неспособная ни предотвратить дурные теории, ни поддержать благие, — все это породило повсеместную потребность в законодательстве, которое направляло бы периодическую печать согласно принципам более упорядоченным. ‹…› Цензура твердая, разумная, основанная на едином принципе, стала бы несомненным благом для Государства, но та цензура, которая действует здесь, порождает лишь скандалы и общественные беспорядки. Причины, кои препятствуют установлению цензуры умеренной и в то же время действенной, имеют двойную природу: одни проистекают из общего положения вещей и состояния умов в этой части Германии, другие присущи одной Баварии. Надо признать, к великому сожалению, что в последние годы во всех этих краях чрезвычайно ослабело чувство уважения к власти — то непосредственное чувство доверия к ее просвещенному превосходству, те привычки к порядку и повиновению, кои составляют силу сообществ более молодых. Потребность проверять и критиковать поступки Правительства, направлять его действия, навязывать ему свои цели, свои помыслы и даже свои пристрастия — вот что характеризует не столько ту или иную партию, то или иное направление, сколько всю просвещенную публику в целом или тех, кто себя таковой считает, и эта склонность обнаруживается не только в последних рядах среднего класса, но и в высших кругах общества. В Баварии же эти анархические притязания как нельзя более поддерживаются непоследовательными действиями Правительства, которые являются следствием особенностей характера короля. При полном отсутствии системы, сколько-нибудь установившейся, каждая партия домогается чести воздействовать на намерения Правительства, а так как цензура есть не что иное, как выражение этих намерений, она неизбежно должна будет следовать их постоянным колебаниям и таким образом множить в умах анархию, сдерживать которую она призвана» (цит. по: Динесман Т. Тютчев в Мюнхене (К истории дипломатической карьеры) // Тютч. сб. 1999. С. 150–151).

…она в последние годы тяготила Россию как истинное общественное бедствие. — Имеется в виду так называемое «мрачное семилетие» (1848–1855 гг.), когда с началом европейских революций стали ожесточаться цензурные правила и 2 апреля 1848 г. был создан специальный надзорный комитет под председательством директора Императорской Публичной библиотеки и члена Государственного совета Д. П. Бутурлина. Комитет, вопреки цензурному уставу 1828 г., возобновил практику поиска в разных сочинениях подспудного «тайного» смысла. Стремление везде и во всем находить «непозволительные намеки и мысли» министр народного просвещения С. С. Уваров в докладе Николаю I называл манией и вопрошал: «Какой цензор или критик может присвоить себе дар, не доставшийся в удел смертному, дар всевидения и проникновения внутрь природы человека, дар в выражениях преданности и благодарности открывать смысл совершенно тому противный?» (цит. по: Исторические сведения о цензуре в России. С. 71). О том, какими «дарами» обладали многие чиновники, можно судить по деятельности предшественника Тютчева на посту председателя Комитета иностранной цензуры А. А. Красовского, которого С. С. Уваров называл «цепной собакой», а А. В. Никитенко характеризовал как «человека с дикими понятиями, фанатика и вместе лицемера, всю жизнь гасившего просвещение». Легко представить себе, в каком диапазоне произвола подобные люди могли истолковывать предписания бутурлинского комитета не пропускать в печать «всякие, хотя бы и косвенные, порицания действий или распоряжений правительства и установления властей, к какой бы степени сии последние ни принадлежали», «разбор и порицание существующего законодательства», «критики, как бы благонамеренны оне ни были, на иностранные книги и сочинения, запрещенные и потому не должные быть известными», «рассуждения, могущие поколебать верования читателей в непреложность церковных преданий», «могущие дать повод к ослаблению понятий о подчиненности или могущие возбуждать неприязнь и завистливое чувство одних сословий против других». Двойной смысл можно было искать и в статьях о европейских республиках и конституциях, студенческих волнениях, в исследованиях по истории народных бунтов и т. д., а также в произведениях художественной классики. В результате, например, в Главном управлении цензуры вставал вопрос о цензурировании нотных знаков (могут скрывать «злонамеренные сочинения по известному ключу»), наказывались под надуманным предлогом цензоры, отличавшиеся на самом деле, по словам министра народного просвещения П. А. Ширинского-Шихматова, «искреннею преданностью престолу и безукоризненной нравственностью» (профессор Петербургского университета И. И. Срезневский), или выносились порицания изданному в 1852 г. «Московскому сборнику», авторы которого (И. В. Киреевский, К. С. и А. С. Аксаковы, А. С. Хомяков) были принципиальными приверженцами православной монархии и ратовали за лечение ее «внутренних» язв в предстоянии «внешним» угрозам. «Всеведущий» и «проницательный» П. А. Ширинский-Шихматов заявлял, что «безотчетное стремление» этих авторов «к народности» может обрести крайние формы и вместо пользы принести «существенный вред», а потому отдал распоряжение обращать особое внимание «на сочинения в духе славянофилов». За единомышленниками Тютчева установили негласный полицейский надзор, что также было предусмотрено новыми предписаниями, согласно которым цензоры обязывались представлять особо опасные (политически и нравственно) сочинения в III Отделение (последнему же вменялось наблюдение за их авторами).

…мертвой букве уставов и предписаний, обретающих ценность лишь от оживляющего их духа. — Здесь снова подчеркивается важное значение не регламентов и инструкций, а подлинного достоинства осуществляющих их конкретных людей и решающую, но часто не улавливаемую позитивистским, прагматическим, «здравомыслящим» сознанием роль духовного и нравственного фактора в истинной жизнеспособности, реальной действенности и материальной силе того или иного явления в человеческом мире. Это убеждение поэта восходит к словам ап. Павла: «…буква убивает, а дух животворит» (2 Кор. 3, 6).

…я разумею учреждение русских изданий за границей вне всякого контроля нашего правительства. — Тютчев придавал большое значение подобного рода «учреждениям», призванным в условиях свободной состязательности противостоять либеральной и революционной печати. Советуя М. П. Погодину, добивавшемуся публикации своих «историко-политических писем» в России, печатать их за рубежом во избежание цензурных сокращений, Тютчев писал ему 13 октября 1857 г.: «После нескончаемых проволочек поставят вам, в непременное условие, сделать столько изменений, оговорок и уступок всякого рода, что письма ваши утратят всю свою историческую современную физиономию, и выйдет из них нечто вялое, бесхарактерное, нечто вроде полуофициальной статьи, задним числом писанной. — Сказать ли вам, чего бы я желал? Мне бы хотелось, чтобы какой-нибудь добрый или даже недобрый человек — без вашего согласия и даже без вашего ведома издал бы эти письма так, как они есть, — за границею… Такое издание имело бы свое значение, свое полное, историческое значение. — Вообще, мы до сих пор не умеем пользоваться, как бы следовало, русскими заграничными книгопечатнями, а в нынешнем положении дел это орудие необходимое. Поверьте мне, правительственные люди — не у нас только, но везде — только к тем идеям имеют уважение, которые без их разрешения, без их фирмы гуляют по белому свету… Только со Свободным словом обращаются они, как взрослый с взрослым, как равный с равным. На все же прочее смотрят они — даже самые благонамеренные и либеральные — как на ученические упражнения…» (ЛН-1. С. 423). Через несколько лет адресат тютчевского письма воспользовался предложенным советом и опубликовал в Лейпциге «Письма и статьи М. Погодина о политике России в отношении славянских народов и Западной Европы». Встречая цензурные затруднения, издавал свои богословские сочинения за границей и А. С. Хомяков. Необходимость в «свободных и бесконтрольных» учреждениях русской печати за границей для правдивой, равноправной и плодотворной полемики с революционной и либеральной пропагандой усматривал и В. Ф. Одоевский, замечавший, что следует «против враждебных русских изданий употребить точно такие же и столь же разнообразные издания. Например, можно бы начать с биографий Герцена, Огарева, Петра Долгорукова, Гагарина, Юрия Голицына и проч. Такие биографии о людях, имеющих известность, но все-таки загадочную для иностранцев, с радостью бы издали те же самые лондонские, парижские и немецкие спекуляторы: ибо сии биографии имели бы большой расход. Оценка сих господ, написанная ловко, забавно и без всяких личностей, уничтожила бы наполовину действие их изданий на публику ‹…› Но для того, чтобы нашлись люди в России, способные и талантливые, для борьбы с людьми такими же талантливыми и ловкими, как, например, Гагарин и Герцен (ибо по заказу талант не сотворится), необходимо дать нашим ратникам доступ к оружию, другими словами, снять с враждебных нам книг безусловное запрещение и позволить писать против них» (РА. 1874. № 7. С. 37–38). Ср. также вывод, сделанный в политическом обозрении второго номера «Русского вестника» за 1858 г.: «Вернейший способ погубить какое-нибудь начало в убеждениях людей, лучший способ подорвать его нравственную силу — взять его под официальную опеку… Правительство, не входя ни в какие унизительные и частные сделки с литераторами и журналами, может действовать гораздо успешнее и гораздо достойнее, предлагая литературе на рассмотрение и обсуждение те или другие административные, политические или финансовые вопросы и вызывая все лучшие умы в обществе содействовать ему в их разрешении» (цит. по: Жирков. С. 111). И Тютчев, и В. Ф. Одоевский, и автор политического обозрения особо настаивают на свободно-талантливой, нравственно вменяемой (и тем самым, с их точки зрения, единственно результативной), а не ограниченной и обессиливаемой чиновничье-бюрократическими представлениями и опасениями полемике с либеральными и революционными оппонентами, имея в виду прежде всего журналистскую деятельность А. И. Герцена. Между тем в правительственных кругах вынашивался замысел особого и именно подконтрольного издания, своеобразного анти-«Колокола», обсуждавшийся на заседании Государственного совета (см. об этом: Порох И. В. Из истории борьбы царизма против Герцена. С. 119–146).

Бесполезно пытаться скрывать растущий успех сей литературной пропаганды. — Имеется в виду заграничная издательская деятельность А. И. Герцена. По свидетельствам современников, печатаемые им в Лондоне брошюры, журналы и газеты распространялись (несмотря на запреты, а отчасти и благодаря им — по эффекту «запретного плода») как в обеих столицах, так и в провинциях России, как среди почтенной публики, так и в кругу гимназистов и кадетов. По словам М. А. Корфа, «всякому известно, что при постоянном у нас существовании иностранной цензуры, нет и не было запрещенной книги, которой бы нельзя было достать; что именно в то время, когда правительство всего строже преследовало известные лондонские издания, они расходились по России в тысячах экземплярах, и их можно было найти едва ли не в каждом доме, чтобы не сказать, в каждом кармане; что когда мы всего более озабочиваемся ограждением нашей молодежи от доктрин материализма и социализма, трудно указать студента или даже ученика старших классов гимназий, который бы не прочел какого-нибудь сочинения, где извращаются все здравые понятия об обществе или разрушаются основания всякой нравственности и религии» (цит. по: Лемке М. К. Эпоха цензурных реформ 1859–1865 годов. СПб., 1904. С. 137). Действительно, еще в 1853 г. по инициативе III Отделения министры финансов, иностранных дел, народного просвещения, а также генерал-губернаторы пограничных губерний получили распоряжение принимать строгие меры для воспрепятствования ввозу в Россию герценовских изданий. Тем не менее принимавшиеся меры не приносили рассчитываемого результата, а в числе добровольных «контрабандистов» оказывались не только польские эмигранты, но и весьма высокопоставленные лица из России. Так, И. С. Тургенев в письме к А. И. Герцену от 16 января 1857 г. сообщал, что сын бывшего шефа жандармов А. Ф. Орлова «не только все прочел, что ты написал, но даже (ceci entre nous) (это между нами — фр.) с месяц тому назад отвез все твои произведения к в. к. Михаилу Николаевичу» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. Письма: В 13 т. Т. 3. М.; Л., 1961. С. 78). Ср. также свидетельство современника, что сенатор А. М. Княжевич, впоследствии министр финансов, после прочтения номеров «Колокола» посылал их под видом планов брату для распространения (Лемке М. К. Эпоха цензурных реформ 1859–1865 годов. С. 136). 26 апреля 1857 г. А. И. Герцен делился с М. К. Рейхель своей радостью по поводу приобретения новых читателей из царствующего дома: «А вы знаете, что вел‹икие› кн‹язья› читают “Пол‹ярную› зве‹зду›”? Вот, мол, тятеньку-то как пропекает…» (Герцен. Т. 26. С. 91). Отмечая складывавшуюся атмосферу, Е. А. Штакеншнайдер 6 октября 1857 г. записывает в дневнике: «В столе у меня лежит “Колокол” Искандера, и надо его прочитать спешно и украдкой и возвратить. Искандер теперь властитель наших дум, предмет разговоров ‹…› “Колокол” прячут, но читают все; говорят, и государь читает. Корреспонденции получает Герцен отовсюду, изо всех министерств и, говорят, даже изо дворцов. Его боятся и им восхищаются» (Голос минувшего. 1915. № 11. С. 185). А. М. Горчаков, адресат Тютчева, «с удивлением показывал напечатанный в “Колоколе” отчет о тайном заседании Государственного совета по крестьянскому делу… “Кто же, — говорил он, — мог сообщить им так верно подробности, как не кто-нибудь из присутствующих”» (цит. по: Корнилов А. А. Общественное движение при Александре II // Минувшие годы. 1908. № 4. С. 138). О нарастании ко времени составления «Письма…» успеха лондонских изданий Искандера свидетельствовали в начале 1858 г. его корреспонденты. Так, Н. А. Мельгунов замечал: «Молодежь на тебя молится, добывает твои портреты, — даже не бранит того и тех, кого ты, очевидно с умыслом, не бранишь» (Вольное слово. 1883. № 58. С. 9). К. Д. Кавелин писал: «Влияние твое безмерно. H‹erzen› est une puissance (Герцен — это сила — фр.), сказал недавно кн. Долгоруков за обедом, у себя. Прежние враги твои по литературе исчезли. Все думающие, пишущие, желающие добра — твои друзья и более или менее твои почитатели ‹…› Словом, в твоих руках огромная власть…» (Герцен и Огарев. ЛН. М., 1955. Т. 62. С. 385). Эту власть признавали представители разных идейных лагерей и общественных слоев. В «Былом и думах» А. И. Герцен писал: «”Колокол” — власть, — говорил мне в Лондоне, horribile dictu (страшно вымолвить — лат.), Катков и прибавил, что он у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу… И прежде его повторяли то же и Т‹ургенев›, и А‹ксаков›, и С‹амарин›, и К‹авелин›, генералы из либералов, либералы из статских советников, придворные дамы с жаждой прогресса и флигель-адъютанты с литературой…» (Герцен. Т. 11. С. 300).

Именно с герценовской «властью» связывал И. С. Аксаков предложенный на рассмотрение Тютчева горчаковский проект: «Между тем Герценская “вольная Русская печатня в Лондоне” не могла не смутить официальные сферы и заставила их серьезно призадуматься: какими бы средствами противодействовать ее влиянию? Но какими же средствами? Все запреты, все полицейские способы возбранить пропуск “Колокола” оказались бессильными. “Колокол” читался всею Россией, и обаяние единственно-свободного, впервые раздавшегося Русского слова было неотразимо. В правительственных сферах пришли наконец к мысли, что наилучшим средством вывести и общество, и себя из такого фальшивого положения было бы учреждение в самом Петербурге Русского литературного органа, такого органа, который, издаваясь при содействии, покровительстве и денежном пособии от правительства, но в то же время с приемами и развязностью почти свободной газеты, боролся бы с Герценом и направлял бы общественное мнение на истинный путь… Для редакции такого журнала предполагалось пригласить благонамеренных, благонадежных, но однако же авторитетных литераторов… Этот-то проект, сообщенный Тютчеву на предварительное рассмотрение, и послужил поводом к его письму» (Биогр. С. 266–267).

Одобривший в целом «Письмо…» А. Е. Тимашев в «Замечаниях…» не согласился с ним в том, что «Герцен так привлекателен для русских, что влияние его так сильно», и выступил против ослабления цензуры в России и свободной борьбы мнений: «Уничтожить значение писаний Герцена совершенной свободой печатания, какова она в Англии, при монархическом неограниченном правлении, невозможно, и значило бы убить себя из опасения быть убитым ‹…› Это была бы непростительная ошибка, ибо общественное мнение примет скорее сторону пишущих против правительства… Официальная газета ‹…› должна быть голосом правительства, которому не следует вступать ни в споры, ни в полемику, чтоб не рисковать быть побежденным, как бы ни были талантливы трудящиеся для него» (цит. по: Порох И. В. Из истории борьбы царизма против Герцена. С. 128–129).

…издание Герцена. — 21 февраля 1853 г. в литографированном обращении «Вольное русское книгопечатание в Лондоне. Братьям на Руси» А. И. Герцен извещал «всех свободолюбивых русских» о предстоящем открытии своей типографии и намерении предоставить трибуну «свободной бесцензурной речи», а «невысказанным мыслям ‹…› затаенным стремлениям дать гласность, передать их братьям и друзьям, потерянным в немой дали русского царства» (Герцен. Т. 12. С. 64). В 1855 г. А. И. Герцен приступил к изданию «Полярной звезды», в 1856 г. стали печататься сборники рукописных материалов «Голоса из России», а с июля 1857 г. начал выходить «Колокол», ставивший себе задачу практического влияния на ход общественной жизни в России и находивший наибольший отклик у читателей. В первом номере «Колокола» формулируется «триада освобождения» («слова — от цензуры», «крестьян — от помещиков», «податного сословия — от побоев»), которое, по убеждению А. И. Герцена, необходимо для раскрепощения крестьянской общины как «Архимедовой точки» на повороте России к «русскому социализму». С этих позиций обсуждаются в начальный период на страницах «Колокола» различные факты текущей жизни, крестьянский вопрос, содержание конкретных правительственных актов, возможные реформы и т. п. «Издание Герцена», с быстро растущим тиражом, не только доставлялось различными путями в Россию (несмотря на строгий таможенный надзор, преследование лиц, хранивших и распространявших запрещенную продукцию, и т. п.), но и успешно продавалось у книготорговцев многих крупных городов Европы, а также получило постоянно расширявшуюся на первых порах обратную связь и популярность. О различных аспектах журналистской деятельности А. И. Герцена см. в кн. Базилева З. П. «Колокол» Герцена. М., 1949; Герасимова Ю. И. Из истории русской печати в период революционной ситуации конца 1850-х — начала 1860-х гг. М., 1974; Пирумова Н. М. Александр Герцен. М., 1989; Громова Л. П. А. И. Герцен и русская журналистика его времени. СПб., 1994.

…люди ‹…› убеждали его подальше отбросить весь революционный хлам. — Имеются в виду находившиеся в числе активных корреспондентов А. И. Герцена И. С. Тургенев, К. Д. Кавелин, Б. Н. Чичерин, П. В. Анненков, В. П. Боткин, Н. А. Мельгунов и др. Последний, например, советовал ему обходиться «осторожнее с императорской фамилией», поскольку Александр II может стать его союзником «на благо и счастье России». По свидетельству Б. Н. Чичерина, Т. Н. Грановский «не последовал за радикальными увлечениями Герцена, а, напротив, приходил в негодование от взглядов, выраженных в “Письмах с того берега” или в “Полярной звезде”» (Воспоминания Б. Н. Чичерина. М., 1991. Ч. 2. С. 36). Сам Б. Н. Чичерин, говоря о себе и своих единомышленниках, намеревавшихся печатать собственные рукописные произведения за рубежом за неимением возможности обнародовать их на родине, подчеркивал: «Однако направление Герцена, выразившееся в “Полярной Звезде” и в разных речах и брошюрах, было до такой степени противно нашим целям и убеждениям, что мы нашли вместе с тем нужным послать ему письмо с заявлением несогласия с его взглядами» (там же. С. 121). Речь идет о «Письме к издателю», принадлежавшем перу Б. Н. Чичерина и К. Д. Кавелина и опубликованном в первом выпуске «Голосов из России» с подписью «Русский либерал». Б. Н. Чичерин как представитель «гувернементального доктринаризма» (выражение А. И. Герцена) был убежден, что «только через правительство у нас можно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов» в либеральных реформах, а потому осуждал лондонского издателя за сочувствие нигилистам и «анархическим началам», за «рьяный либерализм» и «неистовые крайности». Более резко Б. Н. Чичерин высказался в «Обвинительном акте», опубликованном в 1858 г. в «Колоколе». Его позицию поддержали недавние друзья А. И. Герцена Н. Х. Кетчер и Е. Ф. Корш. Возможно (хотя маловероятно, учитывая состояние поэта после кончины Е. А. Денисьевой), отбросить «революционный хлам» уже гораздо позднее призывал А. И. Герцена и Тютчев, когда в 1865 г. два раза встречался с ним в Париже. Годом ранее в «Колоколе» было напечатано стих. поэта «Его светлости князю А. А. Суворову» с резкими комментариями А. И. Герцена, и 9 марта 1865 г. последний писал Н. П. Огареву о встрече с Тютчевым: «Горе ему, если он станет говорить о “Колоколе”» (цит. по: ЛН-2. С. 626). И уже через два дня после встречи в письме к тому же адресату он выразился так: «Тютчев — еще больше мед и млеко…» (там же). Во всяком случае, Тютчев не мог разделять социалистических убеждений и революционного радикализма Герцена, но должен был сочувственно относиться к его критике действительных пороков в России и на Западе. В отчете за 1863 г. на посту председателя Комитета цензуры иностранной он писал, говоря о деятельности русской заграничной прессы: «Но деятельность эта отрицательная и вредная, она преимущественно направлена против русской внутренней политики, духовенства и государственных деятелей наших ‹…› Но как ни вредна для русской литературы в России заграничная русская печать, — она далеко уступает по своему вреду подобным писателям — эмигрантам, каковы Герцен, Огарев, Блюмер и Долгоруков, которые ‹…› избрали девизом своей литературной деятельности революцию и разрушение» (цит. по: Бриксман М. Ф. И. Тютчев в Комитете ценсуры иностранной // ЛН. 1935. Т. 19–21. С. 574). О неоднозначном отношении в семье поэта к издательской деятельности идеологического оппонента свидетельствует и письмо его дочери Екатерины к сестре Дарье от 25 января 1859 г.: «Читаю сейчас “Колокол” Герцена, который мне одолжили целиком. Если не считать нескольких статей, ребячески и ненужно оскорбительных, я обнаружила интереснейшие вещи. Над всем царит культ разума, и это дает такое отдохновение после всех несправедливостей, которые по людской глупости или испорченности угнетают бедный человеческий ум в повседневной жизни. Читая этот журнал, как бы берешь реванш, и очень часто это дает мне такое же освежающее ощущение, как поток свежего воздуха в жаркой комнате: порой можно простудиться, но чаще всего это придает бодрости» (ЛН-1. С. 457). Неоднозначным было отношение к А. И. Герцену и в славянофильской среде, представители которой искали с ним общий язык на почве высокой оценки конструктивной роли сельской общины в русской истории и одновременно также не могли не убеждать его расстаться с пылким радикализмом. Так, А. И. Кошелев советовал И. С. Аксакову, посетившему лондонского издателя в августе 1857 г.: «Свидание с Герценом должно быть искусно произведено. В III-й Полярной звезде он нас разругал и глупо и гнусно. Презрением ему отвечать не должно, но необходимо ему растолковать, что он лишает себя великих льгот своего положения — быть вне партии, и что он добровольно выбрасывает наше содействие» (цит. по: Дудзинская Е. А. Славянофилы и Герцен накануне реформы 1861 г. // Вопросы истории. 1983. № 11. С. 49). Видимо, миссия отчасти (и на время) удалась, поскольку Герцен вскоре писал о перемирии со славянофилами и своей близости с И. С. Аксаковым («очень, очень сошлись») и намеревался опубликовать в четвертой книге «Полярной звезды» его драматические опыты. Таким образом, круг людей, убеждавших Герцена «подальше отбросить весь революционный хлам», представляется достаточно широким.

…газета ‹…› на какой-то успех лишь в условиях, хотя бы немного сходных с условиями противника. — Подразумевается свобода слова, отсутствие которой при цензурной стесненности лишало сторонников «христианской империи» возможности полноценного правдивого высказывания, а правительственные издания превращало в неавторитетный и теряющий доверие конъюнктурный официоз, изнутри подрывавший отклонением от истины существующий строй.