"Дочь Голубых гор" - читать интересную книгу автора (Лливелин Морган)

ГЛАВА 27

Гнев и негодование были все еще сильны в Эпоне, причиняя боль, словно древесный клещ, впившийся в кожу. Но она страдала и без того наслаждения, которое черпала в объятиях Кажака, без тепла его тела, а также без тесно связывавших их уз. Ее плоть жаждала этого тепла, ее дух – возрождения их союза. Голос Кажака, казалось, шел из самой его груди, его глаза приковывали ее к себе, как будто в мире не было ничего такого, на что стоило бы смотреть, кроме этих глаз.

Нежное воспоминание о спасенном ими жеребенке сближало их в каком-то благоговейном чувстве. Это было благоговение перед Великим Огнем, самое важное, что могло быть.

И это был лучший способ отпраздновать его.

Эпона закрыла глаза и постаралась забыться в сильных руках Кажака.

Но он чувствовал некоторое напряжение в ее спине и ласкал ее до тех пор, пока это напряжение не исчезло. Остановить его было невозможно, во всяком случае, в ту ночь. Он все еще помнил, как неотразимо прекрасно было ее лицо, когда она прижала новорожденную к своему телу.

Он расстегнул кельтскую брошь, скреплявшую медвежью шкуру, она упала к ногам, и Кажак осторожно уложил на нее Эпону. В кибитке было темно, но он так явственно видел ее лицо перед собой, что даже не замечал тьмы. Он стал нежно ласкать ее тело, каждая часть которого была ему знакома, и все же возбуждала так, точно он притрагивался к нему впервые. Он прижимал свои бедра к ее бедрам, чтобы она почувствовала всю силу его мужского голода, и был обрадован, когда, учащенно дыша, она страстно прижалась к нему.

Эпоне никогда не нравилась пассивность скифских жен в любовной игре с мужчиной. Без активного соучастия она никогда бы не могла получить истинного наслаждения. Только жаркий пыл, полнота взаимной отдачи позволяли получать высшее удовольствие от любовной игры. Разгоревшись, она отдавала всю себя, без остатка, опьяненно лаская Кажака и руками, и словами, притрагиваясь к самым возбудимым местам, которые она уже успела изучить, пока, застонав в упоении, он не увлек ее с собой в тот мир, куда им удавалось вознестись лишь вдвоем.


Позднее, лежа впотьмах, они дышали в едином ритме, как запряженные в кибитку лошади, и Кажак думал: «Именно эта женщина моя настоящая жена, а не те другие, которые ими считаются».

Но он не мог сказать этого Эпоне. Это было бы просто немыслимо.

Однако рядом с Эпоной скиф усвоил много такого, что прежде считал немыслимым. Он понимал, что Эпона взбешена потому, что, невзирая на их отношения, так и не стала членом скифского племени, однако, находясь с ней, он и сам не чувствовал себя скифом. Вместе они составляли что-то новое, чуть ли не новое племя. Хотя и казалось, что между ними мало общего, Кажак видел, что их различия порождены не зависящими от них обстоятельствами, обычаями, верой, взглядами, но все это уступало чему-то, что находилось в них обоих.

То, что Эпона называла духом, казалось, было одинаково в них обоих. Встречаясь взглядами, они понимали друг друга без слов. Когда он входил в нее, впечатление было такое, будто они становились одним телом.

Лежа рядом с Эпоной, Кажак думал обо всем этом с небывалой напряженностью. Не так-то легко было осмыслить абстрактные понятия, свойственные кельтскому образу мыслей, но постоянные усилия расширяли его возможности, он обрел новую внутреннюю свободу.

Свобода. Это понятие так много означало для Эпоны, но до тех пор, пока Эпона не взбудоражила мысли Кажака, он никогда не чувствовал, что ему недостает свободы. Благодаря лошади он имел неограниченные возможности для передвижения. Он обладал вполне достаточным количеством золота, хотя это и был дар Колексеса, который он мог и отобрать. Но после разговоров с Эпоной, после того, как он видел образ жизни кельтов в ее селении, он понял то, чего не сознавал прежде, – что его горизонты ограничены.

Его ездовой конь, стада, которые кормили его и снабжали необходимым сырьем, – все это в конечном счете принадлежало Колексесу. Кажак мог жить как ему хочется, но только если это одобрял князь. Его свобода не принадлежала ему; она предоставлялась ему только по доброй воле князя, князя, который отнюдь не был выборным представителем народа, но который правил по божественному праву, как потомок Табити, и мог угрожать любому, кто имел несчастье навлечь на себя его неудовольствие, изгнанием или смертной казнью.

А теперь сам Колексес оказался во власти шаманов, угрожавших ему – и его племени – от имени демонов, стоило кому-нибудь проявить неповиновение. Кому же повиновались сами шаманы? Не были ли они, в свой черед, пленниками того же страха, которым они пользовались для подчинения себе кочевников?

Но народ Эпоны не проявлял страха перед духами. Они почитали их, действовали с ними как бы заодно, как одно скифское племя с другим, во взаимных интересах. Но кельты не были порабощены демонами.

Кельты принадлежали только себе. Себе и той искре жизни, которую каждый из них берег внутри себя. Так, по крайней мере, утверждает Эпона.

Еще долго после того, как дыхание Эпоны успокоилось и она погрузилась в глубокий сон, Кажак не спал, обуреваемый этими мучительными размышлениями.

Эпона проснулась в предутреннюю пору, когда звезды только еще рассеивались в молочном свете восхода. К своему удивлению, она увидела, что Кажак лежит рядом с ней, погруженный в глубокий сон; его тяжелая рука покоилась на ее теле.

Стараясь не разбудить, она выскользнула из-под его руки и вышла наружу, чтобы подкормить свой костерок и принести небольшое личное пожертвование духам. Хотя она и не жена этого скифа, она будет носить в своем теле его ребенка, если Великий Огонь пошлет ей свою искру, искру новой жизни.

Присев на корточки возле своего ритуального огня, она стала тихо напевать древние заклинания своего народа.


Для всех кобыл наступила пора разрешения от бремени, и у Эпоны нередко бывали теперь бессонные ночи, когда ее звали на помощь, и ей приходилось применять свои силы… или магию, чтобы помочь жеребящимся кобылам. Обычно роды у лошадей проходили без затруднений, но, если такие затруднения все же возникали, Эпона иногда чувствовала их еще до того, как за ней приходил один из табунщиков. Она ощущала какое-то смутное беспокойство, даже физическое недомогание и сама выходила из кибитки и начинала искать Кажака.

– Все ли в порядке? – спрашивала она.

И он отвечал, что мышастая кобыла, слишком молодая, чтобы быть матерью, слегла и не встает. У одной из кобыл Аксиньи родился черный жеребенок, но еще не начал дышать. Одна из самых старых кобыл убрела куда-то прочь от стада, они уверены, что она рожает, но не могут ее найти.

– Помоги нам найти ее, Эпона. Отведи к ней.

И Эпона таки нашла ее.

По рецептам, которые смутно помнила еще с детства, она составляла мази и лечила змеиные укусы, вывихи и растяжения жил. Три дня и три ночи без сна она растирала тело жеребенка, который сильно расшибся, бегая вместе с матерью, отчего у него отнялись ноги; на четвертое утро, с комом в горле, она наблюдала, как маленькое существо поднялось на свои ножки, возрожденное для полнокровной жизни, и стояло в ожидании ласки.

Весна перешла в лето; недолговечная пышная красота степи в ее благосклонном расположении духа распустилась, точно гигантский цветок. Зеленый мох, обнажившийся после таяния снегов, уступил место крошечным белым цветам-эфемерам, а затем более крупным цветам – незабудкам, тюльпанам. Последние дикие гиацинты сменились серебристо-серыми султанами ковыля, казалось, Море Травы превратилось в пенный океан, волнующийся над вкраплениями шалфея. Табити была кротка и милосердна. Степь цвела, и жизнь представлялась в радужном свете.

Молва о целительном даре Эпоны распространилась по всей степи, как рябь по поверхности пруда: и в течение долгого лета кочевники приезжали издалека, чтобы попросить ее о помощи; Кажак охотно откликался на их просьбы, зная, что слух о целительстве Эпоны непременно дойдет до Колексеса и шаманов. За все свои услуги Эпона требовала одного – чтобы ее обучили объезжать неуков.

Как отнесется к этому Кажак, можно было предвидеть заранее, но она настаивала, и в конце концов ей удалось вырвать у него неохотное согласие.

– Кажак покажет тебе несколько приемов, – обещал он. – Но, если с тобой что-нибудь случится, Кажак не виноват. Виновата будешь ты сама.

Он отвел ее в сверкающую в эту летнюю пору степь, покрытую сохнущей серебристой травой и вызолоченную разливом солнечного света. Научил ее, как подходить к чутким молодым коням, отобранным для приручения, и был доволен, увидев, как быстро она освоила это искусство.

Затем ей пришлось выучиться пользоваться арканом, который набрасывали на шею лошади. Это была трудная работа, лошадь часто утаскивала за собой, а то и лягала неудачливого объездчика, но Эпона не сдавалась. Она была ловка, обладала точным глазом, только легкий вес мешал ей успешно соперничать с мужчинами.

После всего этого неуков приучали ходить в паре с более смирными верховыми лошадьми, старше их по возрасту, чтобы те привыкали видеть вблизи себя седло и всадника. Кажак так объяснил значение этого этапа приручения:

– Эти старые лошади – как ваши друиды. Они учат молодых, не так ли? Показывают им, что им нечего бояться.

Каждый очередной этап обучения неука заранее рассчитывался и имел своей целью убедить необъезженное животное в превосходстве всадника, но делалось это так, чтобы дух лошади остался несломленным. Скифы презирали кротких животных, неспособных к оказанию какого-либо сопротивления, к борьбе; о таких лошадях, независимо от их пола, они всегда говорили «она», что, конечно, не ускользнуло от внимания Эпоны. Если от своих женщин они требовали смирения, то это же качество в лошадях они считали презренным.

Строптивая лошадь, однако, которая вставала на дыбы, брыкалась, лягалась, могла понести, вызывала всеобщее восхищение у мужчин; и наездник, которому в конце концов удавалось завоевать ее доверие, найти, если можно так сказать, общий с ней язык, вырастал в глазах всех кочевников. Аксинья как-то сказал Эпоне, что Кажак потратил целый год на то, чтобы объездить серого жеребца, и все это время тот упорно сопротивлялся. Поэтому он высоко ценился в степях как производитель, и все, кто приводил к нему на случку свою кобылу, платили золотом.

– Он самый сильный конь в этих краях, – бахвалился Кажак. – У него такое же большое и жаркое сердце, как Табити.

После того как неуков приучали к прикосновению и присутствию людей, на спину им, с помощью подпруги из козьего волоса, привязывали чепрак. Затягивание подпруги вызывало обычно сильное сопротивление, а когда к чепраку добавляли и седло, то ждали, что сопротивление возобновится.

Можно было бы, конечно, уложить неука на землю, надеть на него сбрую и, после того как седок усядется в седло, отпустить его. Кажак сказал, что у некоторых других племен используется именно такой способ объездки, но их племя его не применяет. Они предпочитают укрощать животных медленно, употребляя особый подход к каждой лошади, стараясь, чтобы лошадь училась добровольно, с тем чтобы впоследствии ей можно было полностью доверять.

Особенная важность придавалась первой поездке на оседланном коне или мерине – скифы никогда не ездили на кобылах. Если эта поездка проходила успешно, скифы праздновали это событие, товарищи под общий смех и грубоватые подшучивания подбрасывали удачливого объездчика в воздух. Но обучение отнюдь не заканчивалось на этом, лошадь должна была беспрекословно слушаться поводьев и уздечки, отзываться на прикосновение ноги и даже просто перенос центра тяжести тела. Конь, который во время объездки проявлял смелый дух, проходил дополнительное обучение – на боевого коня, который мог умело маневрировать в битве, а в случае падения наездника даже защищать его зубами и копытами.

Хорошо обученный скифский конь был сам по себе грозным оружием.

К концу лета скифы стали замечать, что легкий вес Эпоны и ее интуитивное понимание животных дают ей определенное преимущество перед ними. Кони, с которыми она работала, учились быстрее и с большей охотой. Теперь она попеременно бывала то на плоской пыльной площадке, которая использовалась для объездки, то в загоне, где охолащивали молодых коней. Во время кастрации она стояла рядом с животным, что-то ему шептала и замазывала рану особым бальзамом собственного изготовления, но всякий, кто заглянул бы ей в глаза, мог бы заметить, что сердце ее не здесь, а на равнине, вместе с табуном скачущих с развевающимися гривами коней.

В работе с лошадьми Эпона быстро стала незаменимой, и Кажак опять велел, чтобы ее освободили от всяких домашних хлопот. И на этот раз она не протестовала. Она охотно отказалась от всяких попыток войти в женское общество. В течение долгого дня, под безбрежным небом, она часто забывала о том, что она женщина. Только в объятиях Кажака, по ночам, вспоминала об этом, да еще когда видела непрестанно наблюдающие за ней глаза Дасадаса.

С тех пор как Эпона вновь стала спать с Кажаком, он начал относиться к Дасадасу с большей терпимостью. Он даже иногда пошучивал по поводу его одержимости Эпоной. В отсутствие Дасадаса он потешал Аксинью, едко передразнивая молодого человека.

– Эпона, – вздыхал он с выпученными глазами, разинутым ртом и свободно висящими по бокам руками – ни дать ни взять полный безумец. – Эпона, – бормотал он, расхаживая по кругу и с благоговением глазея на воображаемую женщину.

Глядя на эту сценку, Аксинья хохотал.

Видела эту сценку и Эпона, и она тоже, помимо своей воли, громко смеялась. Но женским чутьем она знала, что Дасадас поджидает своего времени, благоприятной возможности. И рано или поздно попытается добиться своего.

Ждал не только Дасадас. Гигантский волк все еще преследовал во сне людей, по мере приближения осени он совсем осмелел, начал сниться женщинам в их кибитках и даже детям, которые просыпались с испуганными криками.

– На меня рычал страшный волк, – младший сын Галы рыдал, уткнувшись лицом в колени матери и дрожа от ужаса.

– Успокойся, успокойся, это только сон, – утешала его Гала. Но по ее глазам можно было видеть, что она встревожена, ибо тот же сон снился и ей.

Прибыл Потор, приведя с собой целую вереницу лошадей, которых он хотел опробовать в состязаниях с самыми быстроногими лошадьми Кажака. Хотя Кажак и нахваливал всем Эпону как искусную врачевательницу лошадей, он все же попросил ее на время пребывания Потора воздержаться от верховой езды и выездки молодых меринов.

Разумеется, это привело к новой ссоре.

– Люди потеряют уважение ко мне, – попробовал объяснить ей Кажак. – Потор скажет, что женщина Кажака стала мужчиной. Поднимет меня на смех. Ха, ха! – холодно добавил он, заранее болезненно переживая насмешки над собой.

– Ты знаешь, что я не мужчина. Почему я должна отказываться от того, что мне нравится? Ради Потора?

– Кажак… просит тебя. Ради Кажак.

Она заколебалась.

– А ты позволишь мне ездить на сером жеребце?

Он нахмурился.

– Кельты всегда торгуются, – пожаловался он, уже не впервые.

– Ты же сказал, что я никогда не буду принадлежать к вашему племени, поэтому я остаюсь кельтской женщиной, – злорадно напомнила она. – Теперь, когда время спаривания закончилось, позволь мне иногда ездить на твоем сером. А я взамен до отъезда Потора не буду обучать неуков.

Он еще более посуровел.

– Только я могу сказать, что ты должна, а чего не должна делать. Видишь эти шаровары. В таких шароварах ходят только мужчины.

Но утром она увидела возле своей кибитки стреноженного серого жеребца и надела на него свое седло. Кажак уже уехал вместе с Потором, чтобы показать ему мышастого мерина, выезженного Эпоной. Когда двое мужчин возвратились, Потор принялся расхваливать мерина:

– Удивительный конь, Кажак; смышленый, послушный, очень быстроногий. Ты не хочешь прямо сейчас продать его мне?

Кажак задумался.

– Кажак хочет отвести эту лошадь и еще нескольких других на лошадиную ярмарку в Майкоп. Еще до наступления Тайлги. Получить за них хорошую цену.

Потор не стал настаивать.

– Ну что ж, они стоят много золота. Я никогда не знал, что ты один из лучших объездчиков. Не мог бы ты объездить нескольких жеребцов для моего племени?

Кадак пожевал губы.

– Я слишком занят, – наконец обронил он.


В эту ночь, когда Потор и сопровождающие его люди уже уснули, на стоянке воцарилась какая-то странная зловещая атмосфера. Стадо вело себя беспокойно, и, боясь, как бы оно не разбежалось, Аксинья попросил Дасадаса выйти вместе с ним в ночное. Кочевники метались и что-то бормотали во сне. Посреди ночи в Море Травы разразился неожиданный для этого времени года ливень; ливень загасил и костерок, разложенный Эпоной в небольшой, обложенной камнями ямке.

После того как этот костерок погас, над кибитками и стадом сгустилась какая-то неестественная тьма.

Пока у них гостил Потор, Кажак избегал ночевать в кибитке Эпоны, поэтому она спала одна. Разбудило ее какое-то царапание в заменявший дверь войлочный занавес. Едва открыв глаза, Эпона стала вглядываться в темноту, казалось, какое-то животное, шумно принюхиваясь, тычется носом в войлочный занавес. Это могла быть одна из тех тощих полудиких собак, которые бродили по стоянке, дерясь между собой за выброшенные объедки, но… в кибитку проник какой-то горьковатый, похожий на мускусный, запах, и она сразу же узнала его.

– Кернуннос, – произнесла она. И это был не вопрос.

Даже в полной темноте она ощущала его присутствие так же явственно, как если бы смотрела ему в лицо.

Он стоял совсем рядом, она даже слышала его дыхание, дыхание человека, а не животного. Вероятно, он стоял ссутулившись, так как кибитка была рассчитана на сравнительно невысоких скифов и Меняющий Обличье не мог бы стоять в ней во весь рост.

– Кернуннос, – повторила она. Она хотела, чтобы он своим голосом подтвердил то, в чем она была уже убеждена.

– Да, Эпона, – грубым шепотом ответил ей знакомый голос.

– Я не во сне?

– Какая разница.

– Ты постоянно являешься этим людям во сне, терзаешь их, но ведь они не причинили тебе никакого зла, Кернуннос. Ты убил Басла. Ведь это ты убил Басла, верно?

– Какая разница, – вновь сказал он. – Для тебя и меня, Эпона, эти скифы не должны иметь никакого значения. Значение имеет лишь наше племя. А твой дар принадлежит племени. Ты не имела никакого права убегать. И должна вернуться.

Она чувствовала, будто в нее вселилась какая-то незримая сила; это вторжение в ее кибитку, казалось, было грубым насилием над самим ее духом. Призвав себе на помощь браваду, она сердито спросила:

– Можешь ли ты отнести меня назад, жрец? Подхватить на руки и отнести в Голубые горы?

По его молчанию она поняла, что, хотя Меняющий Обличье сумел достичь ее, преодолев такое расстояние, он не в состоянии похитить ее тело. По крайней мере в этом отношении она была в безопасности.

– Я никогда не сделаю того, чего ты хочешь, – сказала она. – Я теперь живу здесь… со своим мужем. Ты не имеешь права требовать, чтобы я вернулась, ибо я свободная женщина, давно уже не живущая под крышей матери. На меня не простирается теперь власть Ригантоны.

Она услышала звук, напоминающий смех, хотя и не была уверена, что это смех. Возможно, он звучал лишь у нее в голове, как и голос Кернунноса. В нем не было той звучности, с которой раздавался бы голос человека, стоящего подле нее.

– Ты не жена, – прожужжал голос, голос насекомого.

Откуда он это знает? Она откинулась на ковры, которые служили постелью, стараясь разглядеть его во мраке, но видела только маячущую над ней смутную черную тень.

– Ты не жена, – повторил Меняющий Обличье. – И твое место не здесь, а с твоим племенем. Наша сила уже не та, что прежде, осталось всего четыре друида, неблагоприятное число. Мы отчаянно нуждаемся в тебе для поддержания наших обычаев и традиций. После того как ты уехала, в нашем селении произошло много перемен. Новые мысли, которые привезли с собой скифы, совратили наших молодых людей. Они намереваются оставить горы, поселиться где-нибудь в другом месте. Как и ты, они безрассудно отворачиваются от того, что у нас есть, мечтают о других краях, о другой жизни. Они говорят о сражениях и славе, о военной добыче; громко, на все селение, распевают воинственные песни. Своими похвалами они вскружили Гоиббану голову, и он беспрестанно выковывает все новое и новое оружие. Он думает только о том, что создает, забывая о его назначении.

Она подумала, что, протянув руку, может дотронуться до него. Может нащупать его худое бедро, почувствовать, реален ли он или только видимость, понять, какова его истинная сила. Сила, которую она также могла бы обрести, если бы стала его ученицей в волшебном доме. Она представила себе, как Меняющий Обличье стоит над ее плечом, говорит, учит ее, накладывает отпечатки своей личности на ее личность, превращая ее в нечто, чем она не хочет быть… Она сжала кулаки под одеялом.

– Какое отношение все это имеет ко мне? – спросила она.

– Ты сильна духом. Молода и очень одарена, мы могли бы оказать большое влияние на наш народ. Они восхищались бы тобой, прислушивались бы к каждому твоему слову; но ко мне… ко мне они не хотят прислушиваться. Ты могла бы убедить их оставить безрассудные замыслы. Как я уже сказал, ты молода. Ты даже не представляешь себе, каким влиянием могла бы пользоваться. Тем более что я мог бы тебя обучить, помочь тебе…

– А Таранис? – перебила Эпона. – Как поступает Таранис в такой обстановке?

– Он хочет завоевать большую славу, чем его предшественник. Он честолюбив и заботится прежде всего о себе, – ответил Кернуннос. – И он думает, что добьется этого, если увеличит владения племени. Он слышит разговоры молодых об уходе, о том, чтобы силой, кровопролитием захватить новые места и обосновать там свои поселения. Он видит, что они небрежно относятся к совершению обрядов; он знает, что они уже не прислушиваются к голосам своих духов, а руководствуются лишь своей алчностью и желаниями, но он не пытается их разубедить.

– Селение кельтов переполнено жителями, Кернуннос, – сказала она. – Там уже нет места для постройки новых домов, нет подходящей земли для возделывания. Чтобы племя могло расти и процветать, оно, возможно, и в самом деле нуждается в расширении своих владений, в освоении новых занятий. Жизнь – это бесконечная перемена. Так учат сами друиды.

Она почувствовала его гнев, опаляющий, точно жаркое солнце.

– Тебя испортило общение с этими скифами, – воскликнул он обвиняющим голосом.

– Это не мысли скифов, мои собственные, – ответила она. – И я не уверена, что кельты должны цепляться за отжившие обычаи и традиции. Может быть, как раз пришло время для роста нашего племени, время выйти из чрева Матери-Земли и посмотреть, как далеко мы можем раздвинуть свои владения. Для этого необязательно прибегать к кровопролитию. Есть ожидающие нас пустые земли, далекие горизонты. Я даже как-то видела во сне… – Она осеклась, услышав предостережение своего духа.

Кернуннос быстро наклонился над ней, и она почувствовала на лице его жаркое дыхание.

– Что ты видела во сне? Что? Что?

Она не могла противиться исходившей от него непреодолимой силе.

– Я видела во сне земли, лежащие далеко на западе. На юге. За морями. – Ее голос смягчился, он как будто доносился из морского тумана, он как будто плыл на волнах воспоминаний. – Иберия, – прошептала она. – Альбион. – Ее голос звучал очень тихо и тепло, словно бы напоенный любовью. – Иерне. Зеленый остров на краю мира.

– Вот видишь, – с торжеством вскричал Кернуннос. – Ты и впрямь обладаешь необыкновенным даром. Ты должна вернуться, Эпона, и я научу тебя использовать этот дар на благо нашего племени.

Его настойчивость заставила ее вернуться из далеких земель обратно, в кибитку, и она вдруг ощутила опасность.

– Никогда, – воскликнула она неожиданно громким голосом. – Я не хочу иметь ничего общего с тобой, жрец.

Он уловил отвращение в ее голосе.

– Ты ненавидишь меня, девочка?

Она лежала неподвижно, стараясь вспомнить, каковы были ее первые чувства к Кернунносу.

– Да, – честно ответила она. – С самого начала, всякий раз, когда я смотрела на тебя, у меня было такое чувство, будто в глаза мне швырнули пригоршню песка. Сама не знаю почему.

Жрец вздохнул.

– Может быть, мы были врагами в другой жизни, в другом мире, я чувствую это, но у меня не было времени, чтобы заглянуть в прошлое, посмотреть, как складывался узор наших отношений. А теперь, когда я нуждаюсь в тебе, ты отворачиваешься от меня. – Его голос странно затихал, как будто он постепенно отдалялся. – Наш образ жизни будет разрушен, если мы не будем отстаивать его, Эпона. Наш народ может измениться до неузнаваемости. Ты должна возвратиться. Должна нам помочь… – Возможно, все и должно измениться, – сказала она. – Возможно, настало время для рождения чего-то нового. – За закрытыми веками она вдруг увидела лошадь, свободно скачущую к беспредельному горизонту. Свободно. Преодолевая все препятствия.

Вскрикнув в отчаянии, жрец упал на нее. Он дышал тяжело, как терзаемое жаждой животное, его голос совсем ослаб. Что-то волосатое, похожее на мужскую бороду, коснулось ее горла; она ощутила жаркое прикосновение губ к той артерии, где пульсировала ее жизнь.

Она изо всех сил оттолкнула Кернунноса и громко закричала. Жрец пятился назад, задевая о стоящие горшки и упряжь; Эпона стала искать у себя на поясе нож, и только тогда вспомнила, что оставила оружие вместе с одеждой, когда раздевалась. Она лежала с широко раскрытыми глазами; сердце ее бешено колотилось, губы пересохли, ей показалось, что кто-то прошел мимо и исчез.

– Кернуннос? – спросила она, но так и не получила никакого ответа.

– Эпона, – закричал Кажак, врываясь в кибитку. – Что с тобой? Ты звала на помощь? – Он сграбастал ее в свои мощные объятия и тряс с такой силой, что ее тяжелые распущенные волосы стегали их обоих.

– Со мной все в порядке, только не тряси меня так, – попросила она. – Это был…

– Да?

– Это был сон. Кошмарный сон.

Он отодвинулся и попытался разглядеть впотьмах ее лицо.

– Тебе привиделся волк?

Она не ответила.

Утром они нашли неподалеку одного из людей Потора; он был изуродован, в его горле зияла рваная рана, и только лужица сгустившейся крови свидетельствовала, что этот человек еще совсем недавно был живым.