"Художественный мир Гоголя" - читать интересную книгу автора (Машинский Семен Иосифович)

Глава первая «Гимназия высших наук»

1

Нет нужды говорить здесь о тех или иных обстоятельствах детства Гоголя. Обо всем этом, как и о многих других фактах его биографии, часто и подробно рассказывалось в различных книгах. Мы позволим себе сделать лишь одно исключение — в отношение тех нескольких лет, которые будущий писатель провел в Нежинской гимназии. Они оставили глубокий след в духовной жизни Гоголя. К нежинской поре относятся первые вспышки его творчества, здесь пробудилось его гражданское самосознание, именно к этому времени начинают формироваться те черты в характере Гоголя, которые впоследствии скажутся в его личности, а отчасти и в его художественном мире. Обнаруженные мною в свое время архивные материалы, в этой книге лишь частично используемые, позволили многое по-новому осмыслить и понять.

В 1820 году в Нежине открылось новое учебное заведение — так называемая «гимназия высших наук князя Безбородко». Она принадлежала к числу привилегированных учебных заведений. Ее задача состояла в «приуготовлении юношества на службу государству». По уставу она, наряду с Демидовским высших наук училищем в Ярославле и Ришельевским лицеем в Одессе, занимала «среднее место между университетами и низшими училищами» и почти равнялась первым, отличаясь от вторых как «высшей степенью преподаваемых в ней наук», так и особыми «правами и преимуществами».[2]

Нежинская гимназия была создана как закрытое учебное заведение. Здесь установилась суровая дисциплина, за соблюдением которой неусыпно следили воспитатели и надзиратели. Те же цели преследовала и необычайно усложненная система управления гимназией. Общее руководство осуществляли директор, инспектор и надзиратели, в области учебной — правление. Руководство гимназии в свою очередь находилось под тройным контролем: попечителя Харьковского учебного округа, почетного попечителя графа А. Г. Кушелева-Безбородко — внука основателя гимназии — и, наконец, министерства просвещения.

Вся эта сложная административная структура, равно как и система обучения, была направлена к тому, чтобы воспитать в учениках верность «царю и отечеству» и качества, которые соответствовали бы формуле: «Не думать, не рассуждать, но повиноваться».

Хотя Нежинская гимназия считалась отнюдь не рядовым учебным заведением, постановка обучения здесь была не во всем удовлетворительна. Это объяснялось прежде всего подбором профессоров и преподавателей, значительная часть которых мало соответствовала своему назначению.

Историю русской словесности преподавал в гимназии Парфений Иванович Никольский — сухой и надменный педант, читавший свой курс в неукоснительном соответствии со старозаветными наставлениями по риторике и пиитике.

Среди преподавателей-рутинеров Нежинской гимназии должна быть отмечена еще одна мрачная фигура — Иван Григорьевич Кулжинский. Выходец из духовного сословия, Кулжинский окончил Черниговскую семинарию и в течение четырех лет (1825–1829) преподавал в Нежине латинский язык. Он подвизался и на литературном поприще, сочиняя сентиментальные романы, повести и невыносимо тягучие драмы, сотрудничал в столичных журналах и позднее состоял членом Общества российской словесности. Как педагог и литератор Кулжинский был крайне непопулярен среди воспитанников гимназии. Когда в 1827 году вышло из печати его сочинение «Малороссийская деревня», оно тотчас же стало предметом насмешек гимназистов, в том числе, и Гоголя. В письме к своему товарищу, Г. И. Высоцкому, Гоголь колоритно описал, как гимназисты потешаются над «литературным уродом» Кулжинского.[3]

Отношения между Кулжинским и Гоголем были враждебными. И это хорошо чувствуется по тону воспоминаний, написанных Кулжинским в 1854 году.

Во главе этой группы преподавателей-рутинеров стоял старший профессор политических наук Михаил Васильевич Билевич, прибывший в Нежинскую гимназию в декабре 1821 года. До этого он служил в течение пятнадцати лет учителем естественных наук и немецкого языка в Новгород-Северской гимназии, в которой он, кроме того, в разное время преподавал коммерцию, технологию и «опытную физику». Поначалу Билевич был определен в Нежинскую гимназию на вакансию профессора немецкой словесности, а два года спустя назначен профессором политических наук.

Билевич с самого начала своей службы в гимназии зарекомендовал себя как отъявленный реакционер, человек невежественный и бездарный. Воспитанники гимназии побаивались Билевича и ненавидели его. Терпеть его не мог и Гоголь, называвший Билевича и его единомышленников «профессорами-школярами» (X, 85).

В мае 1825 года в гимназию был определен младшим профессором политических наук Николай Григорьевич Белоусов, год спустя назначенный еще и на должность инспектора пансиона.

Двадцатишестилетний профессор сразу же пришелся по душе воспитанникам гимназии, он сумел быстро установить с ними добрые, дружеские отношения. В отличие от многих старых преподавателей, Белоусов был человеком передовых убеждений, отличался острым умом, глубокими и разносторонними познаниями. Кроме того, он обладал огромным личным обаянием. «Справедливость, честность, доступность, добрый совет, в приличных случаях необходимое ободрение, — вспоминал о нем позднее Нестор Кукольник, — все это благодетельно действовало на кружок студентов…».[4]

Белоусову было поручено читать курс естественного права. В своих лекциях он развивал прогрессивные идеи, увлекательно рассказывал о естественном праве человеческой личности на свободу, о великой пользе просвещения для народа, возбуждал в умах своих воспитанников острую критическую мысль. Лекции профессора Белоусова находили живой отклик у гимназистов, и вскоре он стал их любимейшим педагогом. Тот же Нестор Кукольник свидетельствовал: «С необычайным искусством Николай Григорьевич изложил нам всю историю философии, а с тем вместе и естественного права, в несколько лекций, так что в голове каждого из нас установился прочно стройный, систематический скелет науки наук, который каждый из нас мог уже облекать в дело по желанию, способностям и ученым средствам». А в неопубликованной части этого своего мемуарного очерка Кукольник отзывался о Белоусове еще выразительнее: «Это был один из ученейших людей в России. Ему назначено было ярко блистать на ученом и учебном поприще; не судьба, а люди, понятия к тому не допустили».[5]

Среди свободомыслящей части преподавателей гимназии должны быть названы еще Казимир Варфоломеевич Шапалинский — старший профессор математических наук, Иван Яковлевич Ландражин — профессор французского языка и словесности, Федор Иосифович (Фридрих-Иосиф) Зингер — младший профессор немецкой словесности, а также близко стоявшие к этой группе младший профессор латинской словесности Семен Матвеевич Андрущенко и профессор естественных наук Никита Федорович Соловьев.

Почти все эти люди были приглашены на работу в Нежин Иваном Семеновичем Орлаем, занимавшим в 1821–1826 годах пост директора гимназии. Это был человек широкой культуры: доктор медицины, магистр словесных наук и философии, автор многочисленных трудов по самым различным областям науки. Современники отмечали прогрессивный характер его взглядов и смелость, с какой он их отстаивал. Орлай вызывал к себе большую симпатию воспитанников гимназии. О нем с уважением упоминает в своих письмах Гоголь. В материалах следствия по «делу о вольнодумстве» его имя часто упоминается в ряду основных виновников «беспорядков» в гимназии, хотя к тому времени Орлай уже и не работал в Нежине. Как писал в одном из рапортов профессор Мойсеев, дружба Орлая и Шапалинского «основывалась на связях «тайного общества».[6] Начальник шестого отделения пятого округа корпуса жандармов майор Матушевич, сообщая в январе 1830 года Бенкендорфу о «беспорядках» в Нежинской гихмназии, называл Орлая человеком, склонным к тайным обществам и имевшим «сношения с людьми, обличенными в злых умыслах противу правительства».[7]

Смерть Орлая помешала Николаю I расправиться с ним так же, как это было сделано с целой группой преподавателей гимназии.

2

Гоголь был зачислен в Нежинскую «гимназию высших наук» в мае 1821 года. Робкий и стеснительный, он с трудом свыкался с новыми для него условиями жизни в Нежине.

Значительная часть воспоминаний современников о пребывании будущего писателя в Нежинской гимназии изображает Гоголя то беззаботным весельчаком, озорным, чудаковатым, то скрытным и ушедшим в себя подростком, живущим обособленно от интересов большинства школьных товарищей, мало интересующимся преподаваемыми науками. Кроме того, с легкой руки некоторых мемуаристов, повелось изображать Гоголя-гимназиста чуть ли не посредственностью. Вот характерное с этой точки зрения утверждение В. И. Любич-Романовича: «… мы в то время, когда знали Гоголя в школе, не только не могли подозревать в нем «великого», но даже не видели и малого».[8] И. Г. Кулжинский, недовольный успехами Гоголя по своему предмету — латинскому языку вспоминал впоследствии: «Это был талант, неузнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе».[9] С грубоватой прямолинейностью выразил эту же мысль надзиратель Перион: «Было бы слишком смешно думать, что Гоголь будет Гоголем».[10]

На протяжении столетия подобные свидетельства неустанно цитировались авторами популярных биографий Гоголя, переходя из книги в книгу, и стали не только привычными, но и как бы приобрели репутацию достоверных фактов.

А ведь всего через несколько лет после отъезда из Нежина Гоголя уже знала почти вся Россия.

Известно, что уже в Нежине сказалась разносторонняя художественная одаренность Гоголя. Он умел рисовать и имел склонность к живописи. Он был организатором и душой любительского театра в гимназии. В Нежине у Гоголя проявился также интерес к литературе.

Тягостная атмосфера казенной схоластики, царившая на занятиях у некоторых преподавателей, заставляла воспитанников гимназии искать удовлетворения своих духовных интересов вне школьных аудиторий. Гимназисты увлекались произведениями Пушкина, Грибоедова, Рылеева; они следили за новинками литературы, выписывали журналы «Московский телеграф», «Московский вестник», альманах Дельвига «Северные цветы».

Интерес к литературе царил среди воспитанников гимназии вопреки Никольскому. Некоторые из них пытались даже сами сочинять. Здесь пробовали свое перо, кроме Гоголя, Н. В. Кукольник, Е. П. Гребенка, В. И. Любич-Романович, Н. Я. Прокопович, ставшие впоследствии профессиональными литераторами, и многие другие, для биографии которых, однако, «сочинительство» оказалось преходящим эпизодом. «В ту пору литература процветала в нашей гимназии, — вспоминал анонимный однокашник Гоголя, — и уже проявлялись таланты товарищей моих: Гоголя, Кукольника, Николая Прокоповича, Данилевского, Родзянко и других, оставшихся неизвестными по обстоятельствам их жизни или рано сошедших в могилу. Эта эпоха моей жизни и теперь, на старости, наводит мне умилительные воспоминания. Жизнь вели мы веселую и деятельную, усердно занимались…».[11]

Это свидетельство современника достоверно и существенно. Оно подтверждается многими имеющимися в нашем распоряжении материалами и говорит о том, что атмосфера духовной жизни воспитанников Нежинской гимназии была достаточно интенсивной и интересной.

Рано пробудился интерес к литературе у Гоголя. Первым его любимым поэтом был Пушкин. Гоголь следил за его новыми произведениями, усердно переписывал в свою школьную тетрадь поэмы «Цыганы», «Братья-разбойники», главы «Евгения Онегина». А. С. Данилевский рассказывает в своих воспоминаниях: «Мы собирались втроем (с Гоголем и Прокоповичем. — С. М.) и читали «Онегина» Пушкина, который тогда выходил по главам. Гоголь уже тогда восхищался Пушкиным. Это была тогда еще контрабанда: для нашего профессора словесности Никольского даже Державин был новый человек».[12] Письма Гоголя, адресованные родным, всегда полны просьб о присылке необходимых ему книг и журналов. Он стремился быть в курсе всего того, что происходило в современной литературе.

Уже в гимназии Гоголь обнаружил страсть к литературному творчеству. Т. Г. Пащенко свидетельствует, что эта страсть возникла «очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию высших наук».[13] Гоголь пробовал себя в самых различных жанрах — стихотворных, прозаических, драматических. Собираясь в июне 1827 года на летние каникулы домой, он писал матери: «Присылайте за мною экипажец, уместительный, потому что я еду со всем богатством вещественных и умственных имуществ, и вы увидите труды мои»[14] (X, 96). Сведения о нежинских «трудах» Гоголя очень скудны. Нам известно, что им был сочинен ряд лирических стихов, баллада «Две рыбки», поэма «Россия под игом татар», сатира «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», трагедия «Разбойники», написанная пятистопным ямбом, повесть «Братья Твердиславичи». Эти первоначальные опыты Гоголя не сохранились.

На протяжении ряда лет в гимназии существовало литературное общество, на собраниях которого обсуждались произведения школьных авторов, издавались рукописные альманахи и журналы, также до нас, к сожалению, не дошедшие.

Однажды на собрании общества обсуждалась повесть Гоголя «Братья Твердиславичи». Гимназисты дали резко отрицательный отзыв об этом произведении и посоветовали автору его уничтожить. Гоголь спокойно выслушал замечания товарищей и согласился с ними, тут же разорвал рукопись на мелкие клочки и бросил их в топившуюся печь. Вероятно, подобная судьба постигла и другие его сочинения.

Школьные приятели Гоголя были невысокого мнения о его литературных способностях, особенно в области прозы. «В стихах упражняйся, — советовал ему один из его школьных друзей — грек К. М. Базили, — а прозой не пиши: очень уж глупо выходит у тебя. Беллетрист из тебя не вытанцуется, это сейчас видно».[15] Да и сам Гоголь в то время тяготел больше к стихам, чем к прозе, хотя вообще не придавал сколько-нибудь важного значения своим литературным занятиям. Даже общее направление его творческих интересов трудно было еще тогда угадать. «Первые мои опыты, первые упражненья в сочинениях, к которым я получил навык в последнее время пребыванья моего в школе, — вспоминал он впоследствии в своей «Авторской исповеди», — были почти все в лирическом и сурьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим» (VIII, 438). Хотя именно в гимназические годы у Гоголя, по его собственному признанию, подтвержденному также многими его «однокорытниками», уже определенно начинают проявляться некоторые сатирические склонности — например, в умении удивительно тонко передразнить смешную черту характера нелюбимого профессора или метким словцом срезать какого-нибудь заносчивого гимназиста. Гоголь называл это способностью «угадать человека». Григорий Степанович Шапошников, один из школьных товарищей Гоголя, рассказывает о нем в своих воспоминаниях: «Его веселые и смешные рассказы, его шутки и самые штуки, всегда умные и острые, без которых не мог он жить, до того были комичны, что и теперь не могу вспомнить об них без смеха и удовольствия».[16]

Сатирическая наблюдательность Гоголя, его природное остроумие порой даже проявлялись и в творчестве: например, в упоминавшейся выше сатире «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», в акростихе «Се образ жизни нечестивой» на гимназиста Федора Бороздина, прозванного Расстригою Спиридоном. Из нежинских сочинений Гоголя, помимо нескольких мелочей и отрывков, уцелело лишь одно стихотворение — «Новоселье». Стихотворение семнадцатилетнего Гоголя отмечено печатью известной поэтической культуры. Оно написано в форме лирического раздумья, весьма близкой по своим интонациям к традициям романтической элегии.

Лирический герой Гоголя проникнут скорбным взглядом на действительность; он разуверился в ее благости и гармонии и

#8196;#8196;#8196;#8196;#8196;#8196;#8196;#8196;радость жизни разлюбил И грусть зазвал на новоселье.

Но грусть не внешняя поза нашего героя. Она — выражение его душевной неустроенности и тоски. В прошлом он бывал весел и светел, но затем что-то свершилось на его пути, и он начал угасать:

Теперь, как осень, вянет младость. Угрюм, не веселиться мне. И я тоскую в тишине, И дик, и радость мне не в радость. (IX, 7)

В. И. Шенрок высказывал предположение, что минорный тон стихотворения Гоголя имеет автобиографическую основу и вызван печальными обстоятельствами, связанными со смертью отца. Отчасти здесь, вероятно, сказалось и влияние на молодого Гоголя романтической традиции.

Надо сказать, что духовное развитие Гоголя в эти годы шло очень быстро. Он внимательно следил за современной литературой, жадно впитывал в себя новые идеи, настроения, формировавшиеся в сознании передовых слоев русского общества. Отзвуки грозных политических событий, совершившихся незадолго перед тем на севере и юге России, доходили до Нежина хотя и в сильно ослабленном виде, но давали гимназической молодежи достаточно материала для размышлений о самых различных явлениях современной жизни и искусства. Насколько серьезны и основательны были эти размышления, можно судить, например, по одному из дошедших до нас школьных сочинений Гоголя, озаглавленному «О том, что требуется от критики».

По вероятному предположению Н. Тихонравова, Гоголь написал его в первой половине 1828 года, т. е. незадолго перед окончанием гимназии. Текст сочинения занимает менее одной печатной страницы. Оно написано конспективно, сжато и носит следы серьезных раздумий молодого Гоголя над избранной темой. Из трех сохранившихся школьных сочинений Гоголя — по русскому праву, истории и теории словесности — первые два носят характер слишком описательно-эмпирический и почти лишены элементов самостоятельного анализа. Последнее же, посвященное критике, дает известный материал для суждений об уровне духовного развития Гоголя.

«Что требуется от критики?» — так начинается сочинение. Автор подчеркивает, что считает решение этого вопроса «слишком нужным в наши времена», и формулирует несколько условий, необходимых для успешного развития критики. Ей следует быть «беспристрастной», «строгой», «благопристойной», и, кроме того, она обязана служить выражением «истинного просвещения». Критик должен обладать способностью верно понять мысль произведения. И, что особенно важно, критик, оценивая какое-либо произведение, не может ограничиваться лишь сферой искусства, он обязан руководствоваться «истинным желанием добра и пользы» (IX, 13).

Робко и неуверенно нащупывает здесь Гоголь пути к пониманию взаимоотношения искусства и действительности. И хотя Никольский дал этому сочинению оценку «изрядно», в те времена означавшую высший балл, однако основные идеи сочинения никак не могли быть восприняты Гоголем из лекций профессора-рутинера и даже явно не согласовывались с его понятиями о сем предмете.

В старших классах гимназии литературная жизнь била ключом. Горячо обсуждались произведения столичных авторов и собственные сочинения, выпускались рукописные журналы и альманахи. Причем, как выясняется теперь, их было гораздо больше, чем раньше предполагали исследователи и биографы Гоголя. По рукам гимназистов ходило множество запрещенных цензурой рукописных произведений. Все это не могло пройти незамеченным для реакционной части преподавателей гимназии. И вскоре грянул гром.

Осенью 1826 года надзиратель Зельднер доложил вступившему в должность инспектора гимназии Белоусову, что он обнаружил у воспитанников большое количество книг и рукописей, «несообразных с целью нравственного воспитания». Поскольку широкая огласка этого эпизода была неизбежна, Белоусов приказал отнять бумаги и книги у учеников и о случившемся 27 ноября 1826 года сообщил рапортом исполняющему обязанности директора Шапалинскому.

Билевич и Никольский неоднократно требовали от Белоусова, чтобы он представил в конференцию указанные материалы. Под всякими предлогами Белоусов уклонялся выполнить это требование, вызывая упреки в покровительстве безнравственному поведению учеников.

Даже в самый разгар «дела о вольнодумстве», когда над Белоусовым нависло опасное политическое обвинение, он отказался выдать отнятые у гимназистов материалы, пренебрегая постановлениями конференции и приказаниями нового директора гимназии Ясновского, вступившего в должность в октябре 1827 года. На предложение Ясновского показать ему отнятые у воспитанников сочинения Белоусов ответил, что он «имеет причины их удерживать у себя». Однажды в этой связи на конференции разыгрался инцидент. Выведенный из себя Ясновский стал кричать на Белоусова и потребовал тотчас же вернуть ученические сочинения. Профессор заявил, что у него никаких книг и сочинений… не сохранилось!

Своей тактики Белоусов держался и после приезда уполномоченного министра просвещения — Адеркаса, неоднократно напоминавшего ему о необходимости представить отнятые у воспитанников бумаги и книги. Три с половиной года хранил Белоусов тайну. И, наконец, должен был ее раскрыть, когда 11 апреля 1830 года разъяренный Адеркас в ультимативной форме приказал ему немедленно представить материалы.

В делах Адеркаса находится написанный рукой Белоусова «Реестр книгам и рукописям». Этот документ имеет выдающийся интерес. Он состоит из четырех разделов:[17]

«А. Журналы и альманахи, кои составлены были воспитанниками гимназии до вступления моего в должность инспектора».

Здесь мы впервые узнаем названия ряда рукописных изданий, выходивших в гимназии, в которых, несомненно, принимал участие Гоголь. Помимо известных альманахов «Метеор литературы», который в материалах Адеркаса называется «богомерзким и богопротивным», «Парнасский навоз», в этом перечне названы: журналы «Северная заря» (1826, № 1, январь — состоит из 28 листков, № 2, февраль — из 49 листков и № 3, март — из 61 листка), «Литературное эхо» (1826, № 1–7, 9-13), альманах «Литературный промежуток, составлен в один день +1/2 Николаем Прокоповичем 1826 года» и какое-то безымянное издание, «литературное что-то» (1826, № 2), как называет его Белоусов. Все перечисленные рукописные издания датированы одним годом. По словам Белоусова, в том же 1826 году ученики «сочиняли и составляли разные журналы и альманахи, коих тогда число было более десяти».

И. А. Сребницкий, разбирая в начале нынешнего столетия нежинский архив, с огорчением отметил, что в нем не оказалось «совершенно никаких упоминаний о журнальной деятельности нежинских гимназистов и в числе их Гоголя».[18] Обнаруженные нами материалы Адеркаса существенно расширяют представления на этот счет.

П. А. Кулиш в своих «Записках о жизни Н. В. Гоголя», ссылаясь на рассказ одного из нежинских учеников, упоминает о журнале «Звезда», издававшемся в гимназии.[19] В 1884 году в «Киевской старине» была опубликована статья С. Пономарева с описанием одного номера журнала «Метеор литературы», случайно оказавшегося в его распоряжении. Автор статьи высказал предположение: не тот ли это самый журнал, который упоминает Кулиш? «В названии его, — писал С. Пономарев, — биографу легко можно было обмолвиться: «Метеор», «Звезда» несколько близки друг к другу и могли смешаться в памяти».[20]

Найденный нами «Реестр» Белоусова позволяет внести бо#769;льшую ясность в этот вопрос. Предположение С. Пономарева оказывается неверным. «Звезда» никакого отношения к «Метеору литературы» не имеет, это другое рукописное издание — видимо, то, которое в «Реестре» называется «Северная заря».

Название журнала, естественно, наводит на мысль, что ученикам «гимназии высших наук» был знаком альманах Рылеева и Бестужева «Полярная звезда». Вероятно, в память об этом издании нежинцы и решили назвать свой рукописный журнал «Северная заря». Более точно воспроизводить название альманаха декабристов было, конечно, рискованно. Не случайно, что в «устных преданиях» нежинцев, на которые ссылается первый биограф Гоголя П. А. Кулиш, рукописный журнал фигурирует под именем «Звезда». Чрезвычайно интересно, что инициатором этого издания был Гоголь. Ссылаясь на те же «устные предания», Кулиш отмечает, что Гоголь заполнял своими статьями почти все отделы журнала. Просиживая ночи напролет, он работал над своим изданием, пытаясь придать ему «наружность печатной книги». Первого числа каждого месяца выходила новая книжка. «Издатель, — продолжает Кулиш, — брал иногда на себя труд читать вслух свои и чужие статьи. Все внимало и восхищалось. В «Звезде», между прочим, помещены были повесть Гоголя «Братья Твердиславичи» (подражание повестям, появлявшимся в тогдашних современных альманахах) и разные его стихотворения. Все это написано было так называемым «высоким» слогом, из-за которого бились все сотрудники редактора».

То, что «Северная заря» была задумана как подражание «Полярной звезде», косвенно подтверждается и И. Д. Халчинским — нежинским «однокорытником» Гоголя. Он вспоминал, что воспитанниками гимназии составлялись «периодические тетради литературных попыток в подражание альманахам и журналам той поры».[21] Халчинский также отмечал, что издателем этого журнала был Гоголь (совместно с К. М. Базили).

«В. Книги».

В перечне отобранных у учеников книг обращают на себя внимание несколько сочинений Вольтера.

«С. Рукописные сочинения разных авторов, бывшие напечатанные и не бывшие напечатанные».

Здесь мы находим несколько переписанных от руки экземпляров комедии «Горе от ума» Грибоедова, поэм Пушкина «Братья-разбойники», «Цыганы», «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан», «Исповедь Наливайки» и три списка «Войнаровского» Рылеева.

И, наконец, «Д. Собственные ученические сочинения и переводы».

В этом разделе перечислены четыре десятка ученических сочинений (стихи, поэмы, статьи).

К «Реестру» Белоусов приложил и все перечисленные в нем материалы.

К сожалению, эти драгоценные материалы, среди которых, несомненно, были произведения молодого Гоголя,[22] до нас не дошли. Весьма вероятно, что Белоусов не все из имевшихся у него материалов передал Адеркасу. Он мог часть из них — наиболее опасную — утаить. Просмотрев все представленные Белоусовым бумаги и не найдя в них ничего «противного правительству», Адеркас вернул их директору Ясновскому. В фондах нежинского архива эти материалы не сохранились.

«Реестр» Белоусова дает представление о характере и широте литературных интересов учеников гимназии.

Надо сказать, что жизнь Гоголя в Нежине была полна забот и тревог. Неудачи, связанные с первыми литературными опытами, радости и печали, вызванные представлениями школьного театра, доходившие до воспитанников слухи о каких-то спорах между профессорами гимназии, кроме того, невеселые известия, получаемые из дома (неурожай, безденежье, болезнь родных), — все это постоянно омрачало душу Гоголя.

В марте 1825 года умер его отец. Шестнадцатилетний юноша внезапно оказался в положении человека, который должен стать опорой семьи — матери и пяти сестер. Пришла пора задуматься над своим будущим, над своим местом в жизни.

3

Между тем в России свершилось событие, оставившее громадный след в истории страны и отзвуки которого докатились до далекого Нежина.

После восстания декабристов в стране воцарилась жестокая реакция. Николай I обрушил против народа все средства насилия и беспощадной расправы, показав при этом, по выражению Ленина, «максимум возможного и невозможного по части такого, палаческого способа».[23]

Но усиление крепостнического гнета и политического террора способствовало росту оппозиционных настроений в стране. Об этом прежде всего свидетельствовало непрерывно возраставшее число крестьянских восстаний. Со всех концов империи стекались в Петербург, к начальнику III отделения Бенкендорфу, донесения агентов о крайне тревожном «состоянии умов». То тут, то там, в самых различных слоях русского общества, стихийно прорывалось наружу «дум высокое стремленье», подавить которое правительство Николая I оказалось в конце концов бессильным. В «Кратком обзоре общественного мнения за 1827 г.», представленном царю Бенкендорфом, отмечалось, с какой неодолимой силой живет в сознании закрепощенных крестьян мысль о свободе: «Они ждут своего освободителя… и дали ему имя Метелкина. Они говорят между собой: «Пугачев попугал господ, а Метелкин пометет их».[24]

Годовые обзоры и отчеты III отделения пестрят сообщениями о массовых волнениях крестьян, «возмечтавших о вольности», а также о беспощадном усмирении их.

Гром пушек на Сенатской площади 14 декабря 1825 года разбудил целое поколение передовых русских людей. Глубокие язвы крепостнической действительности все более обнажались, и это не могло не способствовать процессу политического расслоения общества. Все больше становилось людей, понимавших несправедливость самодержавного, помещичьего строя и необходимость решительной борьбы с ним. Память о декабристах как о героических борцах и жертвах самодержавия свято хранилась в передовых слоях русского общества.

Разгромом декабризма Николай I рассчитывал в корне уничтожить освободительные идеи в России. Но эта задача оказалась невыполнимой. «От людей можно отделаться, но от их идей нельзя» — справедливость этих слов декабриста М. С. Лунина подтверждалась всем опытом развития передовой русской общественной мысли во второй половине 20-х — начале 30-х годов.

Идеи 14 декабря продолжали вдохновлять освободительное движение. Во многих местах страны, преимущественно в Москве и провинции, возникают тайные кружки и общества, объединяющие в себе различные слои дворянской и даже разночинной интеллигенции. Члены этих подпольных ячеек смотрели на себя как на продолжателей дела декабристов. Без достаточно определенной программы и ясных политических целей они горячо обсуждали уроки 14 декабря и пытались наметить новые возможные пути исторического обновления России.

Тайные политические кружки возникали в Астрахани и Курске, Новочеркасске и Одессе, Оренбурге и в среде студенческой молодежи Москвы. Членам этих кружков, вспоминал Герцен в «Былом и думах», было свойственно «глубокое чувство отчуждения от официальной России, от среды, их окружавшей, и с тем вместе стремление выйти из нее», а некоторым — «порывистое желание вывести и ее самое».[25] Немногочисленные по своему составу кружки стали после 1825 года наиболее характерной формой политической деятельности прогрессивно настроенной интеллигенции, напряженно искавшей в новых исторических условиях методы и средства революционного преобразования страны.

Особенно живой отклик вызвали идеи «мучеников 14 декабря» в среде учащейся молодежи. В марте 1826 года жандармский полковник И. П. Бибиков доносил из Москвы Бенкендорфу: «Необходимо сосредоточить внимание на студентах и вообще на всех учащихся в общественных учебных заведениях. Воспитанные по большей части в идеях мятежных и сформировавшись в принципах, противных религии, они представляют собой рассадник, который со временем может стать гибельным для отечества и для законной власти».[26]

Одно «дело» следовало за другим. Гласные и негласные агенты Бенкендорфа сбивались с ног. Особенно много беспокойств причинял им Московский университет, который после разгрома декабризма стал едва ли не главным очагом политического вольномыслия в стране. Полежаев, кружок братьев Критских, тайное общество Сунгурова, затем кружки Белинского и Герцена — так передавалась в Москве эстафета политического вольномыслия, возбужденного движением декабристов.

Не менее острые политические события развернулись и на Украине, в непосредственной близости от Нежина. Любопытно, что малороссийский военный губернатор князь Репнин, докладывая Николаю I о положении дел в вверенном ему крае после восстания декабристов, писал в одном из донесений: «Тишина и спокойствие совершенно везде сохраняются».[27] Это была явная ложь, продиктованная желанием не выносить сора из избы. Обстановка на Украине никогда не была так чужда «тишине и спокойствию», как именно в то время, когда писал это донесение Репнин. Веками накопленная ненависть украинских крестьян к своим угнетателям искала себе выхода. Борьба против крепостников приобретала все более бурные формы, особенно на Киевщине и Черниговщине. В различных местах вспыхивали восстания.

Подобные факты, так же как и события 14 декабря в Петербурге и вспыхнувшее почти одновременно восстание Черниговского полка на Украине (29 декабря 1825 г. — 3 января 1826 г.), не прошли мимо Нежина. Под влиянием общей политической атмосферы, растущего недовольства крепостническим строем, в Нежинскую «гимназию высших наук» стали проникать настроения политического вольномыслия, вскоре вылившиеся в «дело о вольнодумстве», в котором была замешана значительная часть профессоров и учеников. В числе этих учеников оказался и Гоголь.

Главным обвиняемым по «делу о вольнодумстве» оказался младший профессор политических наук Николай Григорьевич Белоусов. Реакционные преподаватели гимназии начали плести против него интриги. Организатором травли Белоусова был тупой и невежественный профессор М. В. Билевич. Он писал клеветнические рапорты о порядках в гимназии, о бесчинствах и вольнодумстве воспитанников и при этом утверждал, что всему виной — Белоусов. Собрав несколько ученических тетрадей с записями лекций по естественному праву, Билевич представил их в педагогический совет гимназии. В сопроводительном рапорте он указывал, что в лекциях Белоусова ничего не говорится об уважении к богу, к «ближнему» и что они «преисполнены таких мнений и положений, которые неопытное юношество действительно могут вовлечь в заблуждение». Так было создано громкое дело, которое приобрело совершенно отчетливый политический характер. Началось следствие. На допросы вызывали профессоров и учеников гимназии.

«Дело о вольнодумстве» проливает свет на ту атмосферу, которая царила в Нежине и в которой воспитывался Гоголь. Это «дело» представляло собой своеобразный политический отзвук событий 14 декабря 1825 года.

На следствии по делу Белоусова выяснилось, что еще в ноябре 1825 года «некоторые пансионеры, — по свидетельству надзирателя Н. Н. Маслянникова, — говорили, что в России будут перемены хуже французской революции». Маслянников привел имена учеников гимназии, которые накануне восстания декабристов таинственно перешептывались, сообщали друг другу слухи о предстоящих в России переменах и при этом распевали песню:

О боже, коль ты еси, Всех царей с грязью меси, Мишу, Машу, Колю и Сашу На кол посади.[28]

Среди воспитанников, распевавших «возмутительную» песню, Маслянников назвал ближайших друзей Гоголя — Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского. Несомненно, и сам Гоголь был осведомлен об этом факте.

В ходе следствия по «делу о вольнодумстве» обнаружилось, что очагом крамольных идей в Нежинской гимназии был отнюдь не один Белоусов. У него оказались единомышленники: профессора К. В. Шапалинский, одно время исполнявший обязанности директора гимназии, И. Я. Ландражин, Ф. И. Зингер.

Об этом последнем один из учеников показывал на следствии, что он, Зингер, «часто лекции заменял рассуждениями политическими». По другому свидетельству, Зингер задавал ученикам читать статьи, заключающие в себе осуждение постановлений церкви и, кроме того, «для классных же переводов выбирал и в классе переводил разные статьи о революциях».[29]

О профессоре Ландражине один из воспитанников показывал, что он «раздает разные книги для чтения ученикам, а именно: сочинения Вольтера, Гельвеция, Монтескье…» А по свидетельству бывшего инспектора гимназии профессора Мойсеева, Ландражин, «прохаживаясь с учениками, часто напевал им «Марсельезу».[30]

В январе 1828 года Ландражин предложил своим ученикам в порядке домашнего задания перевести на французский язык какой-нибудь русский текст. Ученик 6-го класса Александр Змиев использовал для этой цели полученное незадолго перед тем от воспитанника Мартоса стихотворение Кондратия Рылеева, «заключающее в себе воззвание к свободе».

Ландражин, разумеется, скрыл этот факт от директора гимназии, сказав Змиеву: «Хорошо, что это досталось такому, как я, благородному человеку; ты знаешь, что за такие вещи в Вильне сделали несколько молодых людей несчастными; у нас в России правление деспотическое; вольно говорить не позволено».[31]

При расследовании выяснилось, что указанное стихотворение было хорошо известно большинству воспитанников гимназии, которые нередко его декламировали вслух и распевали. «О сей оде известно, — докладывал позднее директор Ясновский, — что она ходила по рукам учеников».[32] Сам Змиев заявил на допросе, что «стихи сии пела обыкновенно в гимназии большая часть учеников».[33] Молва о «вольнодумных настроениях в «гимназии высших наук» стала вскоре всеобщим достоянием. По свидетельству ученика Колышкевича, ему сообщил один чиновник в Чернигове, что носятся слухи: «чуть ли он, Колышкевич, с некоторыми соучастниками и профессором Белоусовым не поедет в кибитке».[34]

Спустя некоторое время событиями в Нежине заинтересовался сам Бенкендорф — шеф жандармов и начальник III отделения, узнавший о них по агентурным донесениям. В 1830 году в первой экспедиции III отделения было заведено специальное досье «О профессорах Нежинской князя Безбородко гимназии: Шапалинском, Белоусове, Зингере и Ландражине, внушавших, по показанию профессора Билевича, вредные правила ученикам». 31 января 1830 года Бенкендорф направил министру просвещения князю Ливену специальное письмо о «преподавании наук в Нежинской гимназии».[35] Перепуганный министр немедленно командировал в Нежин своего специального представителя — члена Главного правления училищ Э. Б. Адеркаса для расследования дела на месте.

В Нежине Адеркас собрал большой следственный материал. На основе заключения Адеркаса и выводов министра просвещения Ливена Николай I предписал: «за вредное на юношество влияние» профессоров Шапалинского, Белоусова, Ландражина и Зингера «отрешить от должностей, со внесением сих обстоятельств в их паспорт, дабы таковым образом они впредь не могли быть нигде терпимы в службе по учебному ведомству, и тех из них, кои не русские, выслать за границу, а русских на места их родины, отдав под присмотр полиции».

Но этим дело не закончилось. Нежинская «гимназия высших наук» фактически подверглась полному разгрому и вскоре была преобразована в физико-математический лицей узкой специальности.

Основным материалом для обвинения профессора Н. Г. Белоусова явились его лекции по естественному праву. В архиве министерства народного просвещения мы обнаружили тетради с записями лекций Белоусова, принадлежащие тринадцати ученикам Нежинской гимназии. В 1830 году Адеркас увез их среди множества других материалов с собой в Петербург.

Сопоставление этих тетрадей приводит к выводу, что в основе своей они восходят к одному общему первоисточнику. Из показаний ряда воспитанников гимназии явствует, что первоосновой значительной части тетрадей были записи лекций Белоусова, сделанные Гоголем в 1825/26 учебном году.

Н. Кукольник, например, показывал на следствии, что одна из его тетрадей под литерою C была «переписана с тетрадок ученика 9-го класса пансионера Яновского (Гоголя) без всяких прибавок, а сии тетрадки писаны по диктовке с тетради профессора Белоусова». Кукольник, кроме того, заявил, что он передал записи Яновского пансионеру Александру Новохацкому.

Это обстоятельство было подтверждено и Новохацким. Он заявил, что у него «была тетрадь истории естественного права и самое естественное право, списанное по приказанию профессора Белоусова с начала учебного года с записок прошлого курса, принадлежащих пансионеру Яновскому и отданных в пользование Кукольнику».[36]

3 ноября 1827 года были взяты показания у Гоголя. Протокол допроса гласит, что Яновский «показание Новохацкого подтвердил в том, что он тетрадь истории естественного права и самое естественное право отдал в пользование Кукольнику».[37]

Тетрадь Гоголя по естественному праву ходила по рукам учеников. Характерно замечание Новохацкого, что его тетрадь была списана с записок Яновского «по приказанию профессора Белоусова». Надо полагать, что тетрадь Гоголя была знакома Белоусову и признана наиболее достоверной записью его лекций.

Рукопись Гоголя не сохранилась. Но среди ученических записок, обнаруженных нами в архиве министерства народного просвещения, имеется та самая тетрадь Кукольника под литерою C, которая «без всяких прибавок» списана с тетради Гоголя.[38] Конспект состоит из двух частей: истории естественного права и самого права, т. е. его теории. Наиболее интересна часть вторая.

Характеризуя естественное право, Белоусов видит в нем наиболее совершенную и разумную основу общественного устройства. Доказательства естественного права должно черпать из разума. Не вера в божественные установления, но всемогущество ума человеческого является «чистейшим источником» законов естественного права. Государственные законы являются морально обязательными для человека лишь постольку, поскольку они не противоречат законам самой природы. «Человек имеет право на свое лицо, — говорит Белоусов, — т. е. он имеет право быть так, как природа образовала его душу». Отсюда выводится идея «ненарушимости лица», т. е. свободы и независимости человеческой личности.

Эти положения Белоусова вызвали резкую критику со стороны законоучителя Нежинской гимназии протоиерея Волынского, усмотревшего в них возможность усвоения учащимися взглядов, ведущих «к заблуждению материализма» и отрицанию «всякого повиновения закону».

Лекции Белоусова были проникнуты духом отрицания сословного неравенства, классовых привилегий, Белоусов защищает принцип равенства людей. «Все врожденные права, — говорит он, — находятся для всех людей в безусловном равенстве». Волынский нашел подобное заключение «слишком вольным», ибо о равенстве прав, по его мнению, может идти речь лишь «касательно одного животного инстинкта».

Некоторые идеи естественного права получают у Белоусова весьма смелое для своего времени истолкование. Ряд его формул вызывает ассоциацию с высказываниями декабристов. Вспомним, например, диалог из «Любопытного разговора» Никиты Муравьева:

«Вопр. Все ли я свободен делать?

Отв. Ты свободен делать все то, что не вредно другому. Это твое право.

Вопр. А если кто будет притеснять?

Отв. Это будет тебе насилие, противу коего ты имеешь право сопротивляться».[39]

Естественное право излагалось Белоусовым в отвлеченно-философском, теоретическом плане, однако многие положения его лекций легко применялись к русской действительности. Например, когда он говорил, что «никто в государстве не должен самовластно управляться», то за этой краткой записью в ученической тетради мы чувствуем позицию человека, негодующего против «самовластно управляющегося» крепостнического государства.

Содержание лекций Белоусова позволяет сделать вывод, что в его взглядах ощущались отголоски, разумеется очень ослабленные, робкие, некоторых общих идей декабристов и Радищева. Хотя имя Радищева нигде и не упоминается в материалах «дела о вольнодумстве», но есть основания предполагать, что это имя было известно Белоусову. Человек серьезных и разносторонних познаний, отрицательно относившийся к крепостнической действительности, Белоусов не мог пройти мимо такой книги, как «Путешествие из Петербурга в Москву». Одно из положений лекций Белоусова — о том, что обиженный имеет право на вознаграждение и сам определяет меру вознаграждения, — в своей общей форме перекликается с идеями декабристов и размышлениями Радищева, у которого этот тезис, конечно, насыщается гораздо более глубоким политическим содержанием.

Во многих произведениях Радищева защищается мысль о естественном праве человека на мщение за причиненную ему обиду. Рассказывая в «Житии Федора Васильевича Ушакова» об оскорблении, нанесенном Насакину, Радищев замечает, что, по единогласному решению воспитанников, майор Бокум «долженствовал сделать Насакину удовлетворение за обиду». Замечательно, что это решение обосновывается Радищевым законами естественного права: «Не имея в шествии своем ни малейшия преграды, человек в естественном положении, при совершении оскорбления влекомый чувствованием сохранности своей, пробуждается на отражение оскорбления». Очень часто возвращается Радищев к этому тезису и в своем «Путешествии из Петербурга в Москву». Доказывая, например, невиновность крестьян, убивших жестокого асессора, писатель говорит, что они правильно определили меру наказания для «врага своего», ибо гражданин обязан пользоваться принадлежащим ему «природным правом защищения»; если гражданский закон не наказывает обидчика, то сам обиженный, «имеяй довольно сил да отмстит на нем обиду, им соделанную» (глава «Зайцово»). В другом месте, размышляя о страшных жестокостях, творимых помещиками над своими крепостными, Радищев замечает: «Ведаешь ли, что в первенственном уложении в сердце каждого написано? Если я кого ударю, тот и меня ударить может» (глава «Любани»).

Мысль о естественном праве человека на свободу и на мщение за причиненную ему обиду приобретает у Радищева ярко выраженную социально-политическую и революционную интерпретацию. Ничего подобного, разумеется, мы не найдем у Белоусова. Его лекции носили совершенно иной характер.

Восприняв некоторые просветительские идеи, он развивал их лишь в абстрактно-теоретическом плане, не делая отсюда никаких политических выводов применительно к конкретным проблемам русской действительности.

В этом состояло коренное отличие Белоусова от декабристов, и тем более — от Радищева.

Надо, впрочем, иметь в виду, что в своих лекциях Белоусов не мог быть вполне откровенен. Он должен был читать их с оглядкой и соблюдать максимальную осторожность, а в некоторых случаях произносить сентенции, которые заведомо расходились с его взглядами. Отсюда возникающее при чтении конспекта лекций Белоусова ощущение известной непоследовательности и противоречивости. Несомненно, странным для Белоусова является, например, содержащееся в конспекте рассуждение о «неприкосновенности» и «священности» особы государя. Тем более странным, что Белоусов, как об этом говорили многие ученики, заявил однажды на лекции: «Права величества прикосновенны в том случае, когда государь оказывается неспособным к правлению». Мало того. По свидетельству ученика гимназии Николая Котляревского, профессор Белоусов однажды на лекции о естественном праве, говоря о верховной власти, спросил учеников: «Если представитель народа государь — подл и во зло употребляет вверенную ему от народа власть, то что с ним должно делать? И когда ученики молчали, то он, профессор, сказал, что можно такого государя низвергнуть, убить».[40] Правильность этого показания подтвердили на следствии и другие воспитанники. Директор Нежинской гимназии Ясновский высказал со слов ученика Филипченко предположение, что эти «нелепые слова» Белоусова могли слышать в 1826 году многие ученики 7-го класса, в их числе — Яновский (Гоголь).

Вместе с тем надо отметить, что непоследовательность Белоусова во многом объясняется незрелостью и противоречивостью его просветительской позиции. Весьма положительно оценивая деятельность Белоусова в Нежинской гимназии, нельзя, однако, утверждать, что его «учение» было «революционным», как это делают некоторые исследователи.

4

Во время допросов учеников директор гимназии Ясновский настойчиво пытался выяснить, по какому источнику читал Белоусов свои лекции.

Д. И. Завалишин рассказывает в своих известных «Записках», что члены следственного комитета задавали арестованным декабристам один и тот же, стереотипный вопрос: «В какой книге или из каких сочинений почерпнуты были революционные идеи?» Они отвечали: не из книг, а из жизни, из «данного положения государства и общества».[41]

Белоусов не имел права на такой ответ. Он обязан был читать свои лекции по определенному источнику, рекомендованному министерством просвещения. С тем большим упорством добивался от него ответа на свой вопрос Ясновский. Однако лекции Белоусова ничего общего с идеями рекомендованной министерством книги де Мартини не имели. Белоусов в ряде своих рапортов заявлял, что он читал естественное право по «книге автора, правительством одобренной». Но ни название этой книги, ни ее автор никогда им не раскрывались. По этому поводу Адеркасу докладывали, что Белоусов читал свои лекции по собственным запискам, «извлеченным из автора, которого никогда поименовать не хотел».

Между тем Билевич в рапорте от 3 сентября 1827 года рассказывает о любопытном эпизоде, происшедшем однажды на конференции, когда Белоусов «решительно… объявил», что «он отнюдь не намерен следовать предписанному порядку и автору де Мартини в преподавании права естественного и что не может подавать оного права иначе, как по тем же своим прежним запискам». Этот же инцидент воспроизведен позднее в донесении директора Ясновского со следующим дополнением: будто бы Белоусов 13 августа 1827 года заявил на конференции, что не будет читать естественное право иначе, как по представленным запискам, а что касается книги де Мартини, то он ее «смешивает с грязью».[42]

Большинство учеников, допрошенных на конференции с 29 октября по 3 ноября 1827 года, показали, что Белоусов читал свои лекции по собственным записям. Несколько человек вовсе не касались этого вопроса. Один из учеников, Николай Котляревский, ответил уклончиво: вначале, мол, читал по книге, а потом «перестал носить книгу».

Гоголь был допрошен 3 ноября 1827 года. Воспроизводим полный текст протокола допроса.

«1827 года ноября 3-го дня ученик 9-го класса Николай Яновский 19-ти лет, призван будучи в конференцию [подтвердил показание Новохацкого, что у него, Новохацкого, была], показание Новохацкого подтвердил в том, что он тетрадь истории естественного права и самое естественное право [списанное по приказанию профессора Белоусова с начала учебного года с записок прошлого курса, принадлежавших ему, Яновскому] отдал [их] в пользование Кукольнику; сверх того, Яновский добавил, что объяснение о различии права и этики профессор Белоусов делал по книге. К сему показанию собственноручно подписался Николай Гоголь-Яновский».[43]

Показание написано неизвестной рукой и выправлено Гоголем. Текст, заключенный в квадратные скобки, Гоголь вычеркнул. Слова, выделенные курсивом, вписаны им поверх строк, вместо вычеркнутого.

Ненавидя Билевича и всех «профессоров-школяров», Гоголь вместе с тем горячо симпатизировал Белоусову. В юношеских письмах Гоголя из Нежина можно найти немало восторженных отзывов о деятельности инспектора и профессора естественного права.

Гоголь был связан с Белоусовым узами дружбы, он часто бывал у него дома, пользовался его библиотекой.

Кампания против Белоусова произвела тяжелое впечатление на Гоголя. Юноша воспринимал ее как грубую несправедливость и произвол, противоречившие его представлениям о «естественном праве» людей, о «высоком назначении человека».

И все же, при общем весьма благожелательном отношении к Белоусову со стороны большинства учеников лишь очень немногие из них вели себя в ходе следствия так, чтобы не дать обвиняющей стороне материала против него. Едва ли не наиболее твердо вел себя Гоголь.

С самого начала конфликта симпатии Гоголя были целиком на стороне Белоусова. Весьма характерно процитированное выше показание Гоголя. В нем особенно интересны два обстоятельства.

Первое. Гоголь вначале подтвердил показание Новохацкого, что записи лекций по естественному праву списаны с его, Гоголя, тетради по приказанию Белоусова. Но затем он вычеркнул это место из протокола допроса. Гоголю, разумеется, было известно, что тетрадь Новохацкого представлена Билевичем конференции в качестве документа, политически компрометировавшего Белоусова, и что последний явно в целях самозащиты объявил эти записи подделкой со стороны Билевича. Совершенно очевидно стремление Гоголя умолчать о какой бы то ни было связи Белоусова с тетрадью Новохацкого. В начале допроса Гоголь, по-видимому, еще не разобравшись, чего, собственно, от него добиваются, подтвердил показания Новохацкого. И это было тотчас же занесено в протокол. Но когда Гоголю дали протокол для подписи, он, прочитав свои показания и поразмыслив над ними, видимо, решил, что фраза о приказании Белоусова может быть использована против профессора, и вычеркнул ее.

Еще более важно второе обстоятельство. Как уже указывалось, большинство допрошенных учеников показало, что Белоусов, игнорируя книгу де Мартини, читал естественное право по собственным запискам. Гоголь был единственным среди воспитанников гимназии, категорически утверждавшим, что «объяснение о различии права и этики профессор Белоусов делал по книге». Причем и Билевич и Волынский считали это объяснение самым преступным разделом лекций Белоусова.

Таким образом, и в данном случае мы видим совершенно явное стремление Гоголя помочь Белоусову.

На первый взгляд, в подобной позиции Гоголя не было ничего исключительного. Подавляющее большинство воспитанников гимназии относилось к Белоусову с величайшей любовью. Он был великолепный педагог, он строго, но справедливо исполнял свои инспекторские обязанности. Не только Шапалинский отзывался о нем как о профессоре «преспособном и очень достойном», но и директор Ясновский не мог отрицать того, что свою «учительскую должность» Белоусов выполняет «с приметным успехом» и что «ученики его всегда на испытаниях оказывали отличные познания». Даже Адеркас признал в Белоусове человека, обладающего «всеми познаниями по своему предмету».

Белоусов был человеком сильной воли, твердым и решительным. Эти черты его характера вполне проявились и во время следствия по «делу о вольнодумстве». Не питая никаких иллюзий относительно грозящей ему опасности, он защищал себя смело, с большим достоинством, не выказывая ни малейших признаков раскаяния и малодушия. В своих многочисленных показаниях, устных и письменных, он до конца продолжал бороться с Билевичем и всей группой его единомышленников. Таким он оставался и на допросах у Адеркаса. Когда Белоусову указывали на самые крамольные положения его лекций, он не отрекался от них, но стремился лишь несколько приглушить их политический смысл. Когда, например, Адеркас однажды прямо задал ему вопрос, считает ли он содержание читанного им курса естественного права вредным, последовал ответ, из которого явствовало, что он считает вредными отдельные мысли, но не по существу, а «по способу изложения и соединения».[44]

Все попытки Адеркаса добиться от Белоусова признания, по какому источнику он читал свои лекции, ни к чему не привели. Белоусов уклонялся от ответа и под разными предлогами отказывался представить свои собственные записки. По этому поводу Адеркас с возмущением докладывал Ливену: «Тщетно спрашивал я у Белоусова о его собственной тетради».

Вопрос об источнике лекций профессора Белоусова представляет, разумеется, немалый интерес. Сам Белоусов пытался всячески скрыть этот источник и запутать следы. И, вероятно, для того были у него основания.

Между тем в рапорте Белоусова от 16 декабря 1827 года содержалось одно любопытное заявление, не обратившее до сих пор на себя внимания исследователей:

«Небольшое творение автора, взятого мною за руководство под названием «Ius naturae», переведено в С.-Петербурге ныне публичным ординарным профессором одного из российских университетов и посвящено тому, коего заслуги по учебной части в России для нас [драго]ценны, коего сведения употреблены были при воспитании всеавгустейшего монарха нашего, удивля[я] мудростию и правосудием весь образованный мир, и сей перевод, как говорит общее мнение между учеными, предпринят по поручению того, кому оный посвящен. Следовательно, я имел надежного автора при преподавании…».[45]

Кто же этот таинственный автор, из сочинения коего Белоусов заимствовал, по его собственному признанию, «все чистое право»?

В 1820 году в Петербурге вышла небольшая книжечка, на титуле которой было обозначено: «Теодор Шмальц. Право естественное. Пер. с латинского, изд. П. С.»

Автор этой книги — известный немецкий юрист и публицист, профессор права Берлинского университета Теодор Шмальц (1760–1831). Изданное в 1820 году «Право естественное» представляло собой краткое извлечение из обширного труда Шмальца «Руководство по философии права» (Галле, 1807).

Переводчик Петр Сергеев посвятил свое издание ректору Петербургского университета профессору политических наук и доктору прав Михаилу Андреевичу Балугьянскому, в 1813–1817 годах преподававшему политические науки великим князьям Николаю и Константину Павловичам.

Нетрудно догадаться, что именно эту книгу и имел в виду Белоусов в цитированном выше рапорте. Достаточно с ней познакомиться и сопоставить с ней известную нам тетрадь Кукольника под литерой C, чтобы не осталось на сей счет никаких сомнений.

Значительная часть содержания этой тетради почти текстуально совпадает с книгой Шмальца.[46]

Но естественно возникает вопрос: почему же Белоусов так упорно не желал назвать имя автора этой книги? Почему он отказался отвечать на прямые вопросы Ясновского и Адеркаса относительно источника своих лекций, явно стараясь запутать и сбить с толку своих обвинителей?

Дело в том, что содержание книги Шмальца, несмотря на то что переводчик посвятил ее М. А. Балугьянскому, само по себе отнюдь не отличалось ортодоксальностью.

Впрочем, политическая репутация и самого Балугьянского вскоре оказалось далеко не безупречной. В 1819 году он был избран первым ректором Петербургского университета. А менее двух лет спустя этот университет был признан очагом опасной политической крамолы и подвергнут разгрому. Его осуществил знаменитый обскурант Рунич. Собрав сотню студенческих тетрадей с записями лекций профессоров, в их числе и Балугьянского, Рунич объявил, что в этих лекциях «опровергается достоверность священного писания, подрывается в основании учение Христа Спасителя, укореняются разрушительные начала, презрение к властям, от бога установленным».[47]

В знак протеста против «форменной инквизиции», учиненной над профессорами, Балугьянский подал заявление об отставке с должностей ректора и профессора университета. Хотя он сам и не был в числе обвиняемых профессоров, его демонстративное заявление дало повод заподозрить его в прямом попустительстве вольнодумству, вскрытому в университете. Министр духовных дел и народного просвещения Голицын докладывал царю о том, что Балугьянский, «попустив во время ректората своего вредному духу вкрасться в учение, не пожелал, однако, участвовать в благотворительном попечении начальства об изгнании оного и введении лучшего, а при этом не захотел и ожидать окончания сего дела, от прикосновенности к коему он никак освободиться не может».[48] В конце концов Балугьянский должен был уйти из университета. После изгнания его ученика А. П. Куницына и целой группы прогрессивно настроенных профессоров это был единственный достойный выход.

Но вернемся к содержанию «Права естественного» Шмальца. Добросовестно излагая основные просветительские идеи в области естественного права, автор этой книги при всей умеренности своих политических взглядов нередко вступал в явное противоречие с официальными догмами феодально-крепостнической идеологии. Белоусов же в своих лекциях, еще более усиливал эту сторону книги Шмальца, и, таким образом, некоторые ее формулировки приобретали у него более отчетливое политическое звучание.

По мере того как продолжалось следствие по делу Белоусова, все более выдвигалось на первый план имя профессора К. В. Шапалинского. Законоучитель гимназии Мерцалов, характеризуя Адеркасу Шапалинского как человека «без всякой религии», высказывал при этом предположение, что, «кажется, он, г. Шапалинский, — есть глава всякому злу». Подобную же характеристику давал Шапалинскому и директор Ясновский: «Сей владеет умами и, так сказать, всеми повелевает, находящимися с ним в приязни».[49] Все это совпадало с наблюдениями и выводами самого Адеркаса, имевшего уже немало доказательств тому, что именно Шапалинский является «главным виновником беспокойств и распрей» в гимназии, что он не только вполне разделял убеждения Белоусова, но и поощрял его к «вредной» деятельности. Мало того. С именем Шапалинского Адеркас связывал даже попытку организации некоего тайного общества. Адеркас сообщал Ливену, что между Белоусовым, Шапалинским, Ландражином и Зингером существует «какая-то искренняя связь и что они стараются составить некоторый род партии». О «духе партии» неоднократно упоминает и Ливен в своей записке Бенкендорфу и донесении Николаю.

Профессор Мойсеев представил Адеркасу перехваченное им еще в бытность инспектором гимназии письмо ученика Н. В. Кукольника из Киева Николаю Прокоповичу от 29 июля 1826 года. Мойсееву это письмо показалось подозрительным и едва ли не зашифрованным. Он обратил внимание, во-первых, на некоторые двусмысленные фразы и просьбу Кукольника никому этого письма не показывать и, во-вторых, на загадочные буквы, стоявшие под подписью: «Р. Б. Ш.» Мойсеев расшифровал их так: «Работник Братства Шапалинского». Подобная версия казалась Адеркасу хотя и не доказанной, но правдоподобной, тем более что и от других лиц он получил показания о существовании некоего «тайного общества Шапалинского».

Основываясь на свидетельских показаниях и некоторых своих собственных наблюдениях, Адеркас подтверждал Ливену, что «многие, судя по решительному влиянию Шапалинского над особами его партии и по всегдашней готовности исполнять его волю, так и по другим обстоятельствам, подозревают, что они с некоторыми другими составляют по крайней мере некоторую тайную связь». В числе этих «некоторых других» был назван бывший маршал (предводитель) переяславского повета (уезда) В. Л. Лукашевич. Фамилия эта хорошо известна по материалам следствия декабристов — членов Южного общества. Он был членом Союза Благоденствия и затем играл активную роль в тайном обществе на Украине.

Шапалинский и Ландражин были с Лукашевичем давно знакомы. В 1820–1821 годах последний состоял членом масонской ложи «Соединенных славян», в которой в свое время активную роль играли оба профессора. Кстати сказать, почетными членами ее были будущие декабристы С. Г. Волконский и Петр Трубецкой. По словам историка В. И. Семевского, прямую связь между этой ложей и декабристским обществом Соединенных славян проследить нельзя. Однако категоричность этого утверждения никак не мотивирована. В архивных материалах по настоящему делу содержатся намеки на явную близость этих двух организаций. Чрезвычайно интересно, что Адеркас в одном из рапортов Ливену напоминает, что, «по донесению следственной комиссии, открытое в 1825 г. общество бунтовщиков Соединенных славян подозреваемо было в некоторой связи с Киевской ложей Соединенных славян, или даже сия последняя служила приуготовлением к вступлению в оную».

Так или иначе, Адеркас пришел к выводу, что существовала несомненная связь между «делом о вольнодумстве» в Нежинской гимназии и декабристами.

В Гимназии высших наук обучались два двоюродных племянника Лукашевича — Платон и Аполлон Лукашевичи. Первый из них был близким товарищем Гоголя. В 1825 году «незадолго до открытия заговора», как многозначительно подчеркивает Адеркас, В. Л. Лукашевич посетил Нежин и встречался с Шапалинским, Ландражином и Белоусовым. В присутствии профессора Андрущенко он спросил одного из них: «Comment vont nos affaires?» (Как идут наши дела?). «Сей невинный в другое время вопрос, — продолжает Адеркас, — я не осмелился пропустить без внимания, принимая в соображение тогдашние обстоятельства и самое лицо, сделавшее оный».[50]

Отношения между нежинскими профессорами и Лукашевичем не были прерваны и после разгрома декабризма. Рискуя навлечь на себя подозрение в общении с человеком, которого «всякой убегает», они тайно навещали Лукашевича в его Бориспольском имении.

Эта часть следственного материала вызвала к себе особое внимание министра просвещения Ливена. И это естественно. Она возбуждала совершенно явное подозрение в том, что за «делом о вольнодумстве» в Нежинской гимназии скрывалось нечто вроде тайной политической организации или ячейки, являющейся прямым отголоском событий 14 декабря 1825 года. Характерно, что один из разделов донесения Ливена Бенкендорфу был озаглавлен: «Подозрение о существовании общества Шапалинского».[51] Впрочем, ни Адеркас, ни Ливен не считали этот вопрос окончательно расследованным. Надо было еще допросить ряд бывших учеников, которых уже не было в Нежине.

Кроме того, Адеркас считал, что разбирательство столь важного дела выходит за пределы его полномочий, ибо здесь уже, собственно, начиналась компетенция органов III отделения. Поэтому министр просвещения передал окончательное решение этого вопроса «на усмотрение» Бенкендорфа.

Хотя финал «дела о вольнодумстве» и жестокая расправа с его участниками произошли два года спустя после окончания Гоголем гимназии, но пережитые события не прошли для него даром. Политический смысл «дела» был достаточно ясно выражен уже в 1828 году, и Гоголь не мог не осознать его. Будучи вовлечен в конфликт, он хорошо понимал, что правда и справедливость не на стороне Билевича и его единомышленников. Преследования, которым начал подвергаться на глазах Гоголя Белоусов, вступали в неумолимое противоречие с идеей свободы человеческой личности, которую так ярко излагал и убедительно проповедовал на своих лекциях любимый профессор.

В глазах реакционной части преподавателей гимназии Гоголь был почти одиозной фигурой. Недаром в одном из рапортов Билевича имя Гоголя упоминается в качестве примера «неуважения воспитанников к своим наставникам».[52]

«Дело о вольнодумстве» стало для будущего писателя весьма памятным событием. На протяжении многих последующих лет он многократно в своих письмах вспоминал имя бывшего профессора Белоусова, горячо рекомендуя его своему близкому другу М. А. Максимовичу (X, 273, 328, 332).

Гоголь внимательно следил за судьбой Белоусова. Когда летом 1834 года наметилась возможность облегчения участи находившегося под строжайшим полицейским надзором профессора, об этом тотчас же узнал Гоголь и в письме к своему бывшему нежинскому однокашнику В. В. Тарновскому от 7 августа 1834 года сообщал: «Я слышал, что Белоусова дела довольно поправились, я этому очень рад» (X, 335).

Гоголь в те годы лично встречался с Белоусовым. Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях П. В. Анненков. В 1837 году Белоусову благодаря хлопотам своих друзей удалось поступить на службу в Петербурге. Гоголь в то время был уже за границей. Но мысль о бывшем учителе не покидала писателя и там. В апреле 1838 года он пишет Н. Я. Прокоповичу: «Поклонись от меня Белоусову, ежели увидишь его; скажи ему, что мне очень жаль, что не удалось с ним увидаться в Петербурге» (XI, 135).

Несомненно, воспоминаниями о событиях в Нежинской гимназии навеяны строки письма Гоголя от 14 августа 1834 года к Максимовичу о том, что «тамошние профессора большие бестии», от которых многие «пострадали» (X, 338).

Эти события заставили юношу внимательнее присмотреться к окружающим его людям, к жизни вообще.

Его письма гимназической поры полны тревожных раздумий о родине и своем месте в жизни.

Кем быть? На какую жизненную стезю определить себя? Этот вопрос давно уже не давал покоя Гоголю. Летом 1827 года он с ненавистью пишет о «ничтожном самодоволии» нежинских «существователей», презревших «высокое назначение человека», перед которыми он «должен пресмыкаться».

В числе этих пошлых «существователей» Гоголь называет «и дорогих наставников наших» (X, 98). Не может быть сомнений относительно того, какие именно «наставники» имелись здесь в виду.

Гоголь был гимназистом, когда в 1825 году в непосредственной близости от Нежина вспыхнуло восстание Черниговского полка. В начале октября 1827 года в письме к своему родственнику, Павлу Петровичу Косяровскому, Гоголь упоминает имя генерала Рота. Это тот самый генерал-лейтенант Л. О. Рот, который в январе 1826 года жестоко подавил восстание Черниговского полка. В середине сентября 1827 года Гоголь пытливо допрашивал другого своего родственника, Петра Петровича Косяровского: «Не слыхали ли чего новенького в происшествиях по армии?..» (X, 109).

С детских лет Гоголь был хорошо знаком с семьей писателя В. В. Капниста, один из сыновей которого, Алексей Васильевич, был членом Союза благоденствия. Гоголь часто навещал имение Капнистов в Обуховке. Здесь бывали декабристы Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Лунин, Бестужев-Рюмин, Лорер, иногда — Пестель. С этими людьми юноша Гоголь мог даже невзначай встречаться. Причем не только здесь, но и в Кибинцах — имении своего родственника, бывшего министра юстиции Д. П. Трощинского.

Служивший в середине 20-х годов на Украине генерал А. И. Михайловский-Данилевский с негодованием рассказывает в своих воспоминаниях о той странной «либеральной» репутации, которой пользовался на Полтавщине дом бывшего екатерининского министра. Его главное имение в Кибинцах с домашним театром, картинной галереей, огромной библиотекой привлекало к себе дворянскую интеллигенцию из окрестных имений. Дом Трощинского, по словам того же Михайловского-Данилевского, «служил в Малороссии средоточием для либералов; там, например, находились безотлучно один из Муравьевых-Апостолов, сосланный впоследствии на каторгу, и Бестужев-Рюмин, кончивший жизнь на виселице».[53] Именно в доме Трощинского упомянутый здесь Матвей Муравьев-Апостол узнал о смерти Александра I и, как докладывал в Петербург «малороссийский военный губернатор» князь Репнин, взволнованный, ни с кем не распрощавшись, немедленно уехал домой, в Хомутцы, чтобы сообщить эту весть своему брату Сергею.[54] Разумеется, старик Трощинский, убежденный крепостник и реакционер, менее всего сознавал характер тех разговоров, которые вели за его спиной, в его доме некоторые молодые люди. Хотя и он сам, почитавший «добрые старые времена», никогда не упускал случая, чтобы не съязвить относительно нынешних порядков в России.

Таким образом, три неподалеку расположенных одно от другого дворянских гнезда — Обуховка, Кибинцы и Хомутцы — были местами, где часто встречались многие из виднейших деятелей Южного общества декабристов. В первых двух имениях нередко бывал Гоголь со своими родными и, конечно, видел некоторых из тех людей, имена коих вскоре стали известны всей России. И естественно предположение, уже высказывавшееся в литературе, что после восстания декабристов воспоминания о мимолетных встречах с этими людьми не могли не обострить интереса молодого Гоголя к ним; к их судьбе, к их историческому делу.

Восстание декабристов, стихи Рылеева и Пушкина, лекции Белоусова — словом, вся политическая атмосфера, окружавшая Гоголя-гимназиста, не могла оставить его безучастным к острым вопросам современности, не могла не возбуждать в нем серьезных размышлений над трагическими явлениями действительности.

Читая воспоминания нежинцев, мы можем собрать немало наблюдений, рисующих нравственный облик Гоголя-гимназиста. Его мысли уже в ту пору были привлечены к социальным противоречиям жизни, к драматическим контрастам между бедностью и роскошью. «… Его душа всегда была отзывчива к ближнему, — рассказывал В. И. Любич-Романович. — Вообще Гоголь относился к бедности с большим вниманием и, когда встречался с нею, переживал тяжелые минуты». Тот же мемуарист вспоминает, как однажды Гоголь говорил: «Я бы перевел всех нищих… если бы имел на то силу и власть».[55]

Нравственный облик молодого Гоголя чрезвычайно характерен для той части русского общества, которая под влиянием трагических событий русской действительности второй половины 20-х годов прониклась духом гражданственности, пафосом жертвенного служения родине, народу. Конечно, далеко не все эти люди были способны на героические свершения. Но память о подвиге славного поколения 14 декабря не оставляла их равнодушными перед великой социальной драмой, переживаемой Россией. Торжествующая реакция не могла подавить голос совести передовой русской общественности, заглушить ее патриотические и гуманистические порывы.

Освободительные идеи декабристов, прогрессивные традиции русской литературы, прежде всего Фонвизина, Грибоедова, Пушкина — все это вместе с пережитыми в Нежине событиями раскрыло Гоголю глаза на мир, дало мощный толчок духовному развитию будущего сатирика.

Сестра декабриста Алексея Капниста, Софья Васильевна Скалон, характеризуя в своих «Воспоминаниях» Гоголя, «только что вышедшего из Нежинского лицея», отмечает свойственные ему серьезность и наблюдательность. Перед отъездом в Петербург, рассказывает она, Гоголь посетил Обуховку и, прощаясь, сказал: «Вы или ничего обо мне не услышите, или услышите что-нибудь очень хорошее».[56]

Еще задолго до окончания гимназии Гоголь был полон романтических мечтаний о своем будущем. Меньше всего он думал о писательском поприще. Ему грезился Петербург, а «с ним вместе и служба государству». В своей «Авторской исповеди» Гоголь вспоминал, как мечтал он тогда стать «человеком известным» и сделать «даже что-то для общего добра». Эта мечта была, несомненно, впервые навеяна ему лекциями Белоусова.

Отзвуки нежинского дела слышатся, например, в замечательном письме Гоголя Петру Петровичу Косяровскому от 3 октября 1827 года. Он пишет о решимости «сделать жизнь свою нужною для блага государства» и тут же весьма доверительно высказывает своему родственнику «тревожные мысли» по поводу того, что ему, может быть, «преградят дорогу». Из всех областей государственной службы Гоголь склонен выбрать юстицию и дает этому выбору многозначительное обоснование: «Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце». И дальше Гоголь прямо указывает на связь этих своих настроений с идеями, почерпнутыми из лекций профессора Белоусова: «Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех законов, теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли высокие мои начертания?..» (X, 111–112).

Это — очень важное признание молодого Гоголя. Законы естественного права, которые излагал Белоусов, представлялись будущему писателю основными и, стало быть, обязательными для всех. Но законы надо еще претворять в жизнь. Не в этом ли видит свои «высокие начертания» Гоголь?

С юношеским волнением и искренностью пишет он тому же Петру Петровичу Косяровскому, что никогда никому не поверял своих «долговременных» дум. Причину своей скрытности даже перед самыми своими близкими товарищами, среди которых «было много истинно достойных», он объясняет опасениями, что могут посмеяться над его «сумасбродством» и счесть «пылким мечтателем, пустым человеком». Затем Гоголь глухо упоминает и о «причинах еще некоторых», о которых не может «сказать теперь».

Эти таинственные причины, очевидно, также связаны с делом профессора Белоусова. Гонения, которым подвергался Белоусов, давали немало оснований Гоголю соблюдать осторожность даже в порывах откровенности.

Цитируемое письмо представляет собой драгоценнейший документ, проливающий свет на ряд обстоятельств предыстории гоголевского творчества.

За несколько месяцев до окончания гимназии Гоголь писал матери, что «утерял целые 6 лет даром… в этом глупом заведении». Он жалуется на «неискусных преподавателей наук» и их «великое нерадение». Мы хорошо знаем теперь, в чей адрес брошен этот камень. В шуточном стихотворном послании, написанном в 1836 году в Париже Гоголем совместно с А. С. Данилевским, имя профессора политических наук Билевича вспомянуто рядом, в одной компании с преподавателем танцев и фехтования.[57]

Ненавидя «иго школьного педантизма», виновником которого была реакционная часть профессуры, Гоголь-гимназист жадно впитывал в себя передовые политические идеи, горячо и самоотверженно отстаиваемые профессорами Белоусовым и Шапалинским, Ландражином и Зингером. Эти идеи оставили несомненный след в сознании Гоголя, помогли ему определить свое критическое отношение ко многим явлениям феодально-крепостнической действительности России, дали верное направление его художественной мысли, развившейся позднее под влиянием Пушкина и Белинского и оплодотворившей его гениальные обличительные произведения.

Гоголь прощался с Нежином, твердо веруя в то, что он означит свою жизнь важными свершениями. Менее всего думал он о личном преуспеянии. 1 марта 1828 года он писал матери: «Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу» (X, 123).

Служить общественному благу людей — это мечта, которую Гоголь пронес через всю жизнь.

В декабре 1828 года с рекомендательным письмом Д. П. Трощинского в кармане и великими надеждами в душе прощался Гоголь с родными украинскими местами и взял путь на север — в чужой и заманчивый, далекий и желанный Петербург.