"Гоголь: Творческий путь" - читать интересную книгу автора (Степанов Николай Леонидович)Глава 7 Последнее десятилетие. Вторая часть «Мертвых душ»Последнее десятилетие жизни Гоголя проходит под знаком идейного кризиса, мучительных поисков выхода из нараставших противоречий действительности. Делом всей своей жизни считает писатель завершение работы над поэмой, в которой он хотел дать ответ на важнейшие вопросы, поставленные современностью, показать в художественных образах те положительные идеалы, которые, как представлялось Гоголю, должны были наметить пути будущего России. Выход первой части «Мертвых душ», как уже говорилось, вызвал новую волну враждебности со стороны господствующих кругов, новую травлю писателя, во многом напоминавшую обстановку, сложившуюся после появления «Ревизора». Все это способствовало усилению того чувства обиды, изолированности, которое так остро переживал Гоголь. Эти настроения объясняют и его решение вновь отправиться за границу для продолжения работы над второй частью поэмы. 5 июня 1842 года Гоголь вместе с поэтом Н. Языковым выехал в Рим, ставший на долгие годы излюбленным местожительством писателя. Снова уезжая из России в свое добровольное изгнание, Гоголь считал, что он сможет вдали от треволнений закончить поэму. Незадолго до отъезда из Москвы в письме к П. Плетневу (от 17 марта 1842 г.) Гоголь, сообщая о своих планах, отмечал, что «Мертвые души» он сможет завершить лишь в уединении, вне России. «… Уже в самой природе моей, — пишет он, — заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся во всей своей громаде». Однако писатель глубоко заблуждался, так как его отрыв от русской действительности лишь способствовал углублению тяжелого душевного кризиса, (мучительных идейных и творческих колебаний. По отъезде из России в письме к Жуковскому от 26 июня 1842 года Гоголь говорит о том подвиге, которым представляется ему работа над окончанием «Мертвых душ»: «Много труда, и пути, и душевного воспитанья впереди еще! Чище горного снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья». Уже самый тон этого письма, учительно-мистические ноты, которые в нем звучат, свидетельствуют о том ложном пути, на который вступил писатель, рассматривая себя в качестве пророка, призванного открыть религиозно-нравственную «истину» для поучения людей. Последующие части «Мертвых душ» должны были, по мысли Гоголя, показать не только безотрадную картину власти «мертвых душ», но и наметить возможности оздоровления общества. Замысел продолжения поэмы первоначально имел, однако, очень общий и неопределенный характер. В VII и XI главах первой части писатель обещал, что в дальнейшем еще «предстанут колоссальные образы», «двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт». При этом автор добавляет, что «еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних лет, брички, в которой ездят холостяки…» Тем самым Гоголь предполагал, что в центре его поэмы останутся странствования Чичикова. В начале той же XI главы он обещает показать «мужа, одаренного божескими доблестями», и «чудную русскую девицу», всю «из великодушного стремления и самоотвержения». По приезде за границу Гоголь пересылает Прокоповичу те произведения, над которыми он работал для дополнения издания своих сочинений. Горячее участие принимает он и в осуществлении постановки «Женитьбы» Щепкиным на московской сцене. Передавая исключительное право на постановку М. С. Щепкину как «Женитьбы», так и драматических сцен, он в своих письмах дает Щепкину советы о постановке «Ревизора» и «Женитьбы». В январе 1843 года вышло четырехтомное собрание сочинений Гоголя, в котором впервые были напечатаны «Женитьба», «Игроки», четыре драматические сцены (из комедии «Владимир 3-й степени»), «Театральный разъезд» и «Шинель». Таким образом, творчество Гоголя, за исключением второго тома «Мертвых душ», стало полностью известно читателям. Однако вскоре это деятельное настроение сменилось у Гоголя апатией. На запросы об окончании второго тома «Мертвых душ» он отвечает уклончиво и на письмо Шевырева сообщает 28 февраля 1843 года: «Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения». В 1843–1844 годах Гоголь много ездил по Европе, лечился в различных местах Германии, чувствуя себя тяжелобольным. Болезненное состояние, а еще больше внутренние сомнения тормозили работу над второй частью поэмы. Он сообщал из Франкфурта 14 июля 1844 года Н. Языкову: «Ты спрашиваешь, пишутся ли «М. Д.»? И пишутся и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого». Начиная с конца 30-х годов шла непрестанная борьба за Гоголя как писателя и человека. Консервативное окружение, «друзья» из лагеря «официальной народности» и славянофилов — Погодин, Шевырев, Аксаковы — стремились отгородить Гоголя от Белинского и демократических сил, пытались творчество писателя направить в угодное им русло. Пребывание писателя за границей, изолированность его от передовых демократических кругов способствовали все усиливавшемуся воздействию реакционного лагеря. Уже с самого начала его знакомства с заграницей Гоголю оказалась чужда современная политическая жизнь Европы. «Жизнь политическая, жизнь, вовсе противоположная смиренной художнической», — как писал он 28 ноября 1836 года из Парижа М. Погодину, — его пугает. В эти годы созревает в Гоголе то отрицательное отношение к «политике», отказ от «современных желаний», которые и ведут его к изоляции от общественной жизни, заставляют сторониться политической борьбы. В том же письме к Погодину он сообщает: «О Париже тебе ничего не пишу. Здешняя сфера совершенно политическая, а я всегда бежал политики. Не дело поэта втираться в мирской рынок. Как молчаливый монах, живет он в мире, не принадлежа к нему, и его чистая, непорочная душа умеет только беседовать с богом». Смысл политической борьбы оставался неясным для Гоголя, увидевшего в парижской жизни лишь проявление того ненавистного для него духа буржуазного предпринимательства и бессердечного чистогана, который он с гневным презрением осудил еще в «Арабесках». Рим, Италия привлекают Гоголя своей патриархальностью, своим «покоем». Писатель сторонится политической жизни, мимо него проходит нарастание в Италии национального и революционного подъема, деятельность «Молодой Италии». Он идеализирует кажущуюся ему «неподвижность» Италии, ее патриархальные пережитки. Эти настроения нашли свое выражение в единственной посвященной загранице повести Гоголя — «Рим», начатой им еще в 1839 году. В этой повести Гоголь показывает с едкой иронией Париж — «размен и ярмарку Европы», с его политическими страстями, палатой депутатов, газетами — как ему представляется, с его показной, кипящей деятельностью, лишенной внутреннего содержания. Давая характеристику Парижа от имени римского князя, взгляды которого близки и автору, Гоголь писал: «Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность его жизни (то есть жизни Парижа. — В противовес этой неприемлемой для него «деятельности», шумной политической жизни Парижа, Гоголь рисует в своей повести Италию, Рим. Герой его повести, возвратившись в Рим, восторженно созерцает вечную красоту города, его архитектуры, он понял, «что только здесь, в Италии, слышно присутствие архитектуры и строгое ее величие как художества». Основная тема повести — противопоставление современности с ее торгашеским духом, с ее, лишенной внутренней, духовной ценности, «деятельностью» величественной красоте прошлого. Эта поэтизация патриархальности, настороженно отрицательное отношение Гоголя к современной политической жизни вызвали резкие возражения Белинского, который писал по поводу «Рима», что Гоголь «отдалился от современного взгляда на жизнь и искусство». Находя в повести «удивительно яркие и верные картины действительности», Белинский в то же время отмечал «косые взгляды на Париж и близорукие взгляды на Рим, и — что всего непостижимее в Гоголе — есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностию язык Марлинского».[381] Однако, помимо героя повести и его размышлений о судьбах искусства, Гоголь в «Риме» создал ряд живых, красочных сцен народного быта, проникнутых сочувственным юмором, острым восприятием особенностей жизни простого народа. Глубокий интерес обнаружил Гоголь, как уже указывалось, и к творчеству римского поэта Белли, который в своих сонетах передал яркие жанровые зарисовки народной жизни, проникнутые юмором и демократическим пафосом. Этот облик демократических кварталов Рима и их населения во многом противостоит «музейному» восприятию Рима, за которое упрекал Гоголя Белинский. Гоголь видел в Риме не только город прошлого, но и яркую талантливость итальянского народа, его жизнерадостность, его стремление к лучшему будущему. Именно поэтому писатель с такой запальчивостью протестовал против оценки Белинского, возражая на отождествление своих взглядов со взглядами героя повести — римского князя. Гоголь писал С. Шевыреву 1 сентября 1843 года: «Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж, потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он — к отжившей». Но несомненно, что герой повести, римский князь, высказывает многое из того, что было близко самому писателю и справедливо осуждено Белинским. В пребывании Гоголя в Риме существенно отметить сближение писателя с художником Александром Ивановым, работавшим в это время над своей знаменитой картиной «Явление мессии народу». Сближение с Ивановым, в работе которого Гоголь принимал живое участие, во многом определялось общностью их идейных и эстетических позиций. В подвижническом многолетнем труде Иванова над своей картиной Гоголь видел близкое ему отношение к искусству как делу жизни. Близка была Гоголю и самая идея картины Иванова — перелом в сознании людей под влиянием «истинного обращения ко Христу», о котором он писал в своей статье «Исторический живописец Иванов». Отказавшись от «политики», отгородившись от тех передовых идейных исканий, которые представлялись ему ложными, Гоголь приходит к идее религиозно-морального возрождения, противопоставляемого им поискам социального изменения жизни. В письме к А. С. Данилевскому от 20 июня 1843 года он сообщает о найденной якобы им «дороге»: «Все сойдемся мы на одной дороге. Дорога эта слишком положена в основу нашей жизни, слишком широка и заметна для того, чтобы не попасть на нее. В конце дороги этой бог; а бог есть весь истина, а истина тем и глубока, что она всем равно понятна, и мудрейшему и младенцу». Н. Г. Чернышевский по ознакомлении с письмами Гоголя этого периода указывал, что «если бы Гоголь жил в России, вероятно, он встречал бы людей, противоречащих ему во мнении о методе, им избранной,[382] хотя и тут едва ли могло бы влияние этих людей устоять против громких имен, одобрявших путь, на который стал он. Но он жил за границею в обществе трех, четырех людей, имевших одинакие с ним понятия об авторитетах, которыми вздумал он руководствоваться. Как видно из его писем, ближайшими его друзьями были Жуковский и Языков. Тон писем показывает, что эти два знаменитые писателя могли только усиливать наклонность, развивавшуюся в Гоголе… Этим знакомствам надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями». По всем соображениям, особенно сильно должно было быть в этом случае влияние Жуковского».[383] Под влиянием этих настроений Гоголь начинает думать о поездке в Иерусалим, полагая, что «до нее он не может вернуться в Россию», так как не будет в силах ничего «сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России», как он сообщает Смирновой в письме от 2 апреля 1845 года. В июле того же года Гоголь для лечения переезжает в Карлсбад в состоянии полного «нервического расстройства» и «изнурения сил», — как сообщает он оттуда в письме к Н. Языкову. В этом тяжелом болезненном состоянии Гоголь сжигает уже написанные главы второй части «Мертвых душ». Идейный кризис, захвативший Гоголя, обусловлен был всей политической обстановкой и прежде всего нарастанием революционного подъема в России и Западной Европе. Новая волна крестьянских волнений, прошедшая по всей России, рост общественного недовольства усилением крепостнической реакции, получивший свое выражение в деятельности Белинского, Герцена, Огарева, — все это накаляло обстановку в России, содействовало размежеванию сил реакции и демократии. Пробуждению этого общественного подъема способствовало и усиление в середине 40-х годов революционного движения на Западе, завершившееся революциями 1848 года во Франции, Венгрии, Италии, революционными событиями в Германии. К. Маркс в статье «Июньское поражение 1848 г.» указывал на события в Швейцарии и Италии, восстания в Палермо, неурожаи 1846 и 1847 годов как на причины, ускорившие «взрыв всеобщего недовольства», революцию 1848 года.[384] Для Гоголя революционные потрясения в Европе и крестьянское движение в России казались началом всеобщей анархии, угрозой тому утопическому идеалу христианского примирения и самоусовершенствования, в котором он видел выход из социальных противоречий. Под воздействием нарастания революционной ситуации, вызвавшей дальнейшее политическое размежевание, Гоголь пошел не вперед по пути Белинского, а вступил на путь идеализации «патриархальных» феодально-крепостнических отношений. Эта ошибочная позиция писателя привела его в лагерь реакции, хотя сам Гоголь искренне считал, что он продолжает выступать во имя блага народа. В 1845–1846 годах Гоголь подготавливает к изданию «Выбранные места из переписки с друзьями», печатание которых он поручает Плетневу, рассматривая издание книги, как самое важное дело своей жизни. Осенью 1846 года Гоголь снова возвратился в Италию, а в начале 1847 года книга вышла в свет. Выход этой книги завершал тот перелом, тот переход писателя на реакционные позиции, который подготовлялся в последние годы пребывания его за границей. Гоголь был глубоко убежден, что раздираемый противоречиями современный общественный строй, в котором господствуют наглые и грубые бюрократы-чиновники, взяточники и корыстолюбцы, дубинноголовые помещики-крепостники, разоряющие своих крестьян, должен быть решительно улучшен. Однако боязнь революционных потрясений, которые он видел на Западе, и стихийных крестьянских волнений в России привела Гоголя к решению социальных вопросов в моральном плане, к призыву усовершенствовать существующий строй на основе религиозно-морального перевоспитания помещика и чиновника. Гоголь не смог подняться до осознания необходимости открытой политической борьбы и вступил на ложный путь, путь «примирения», который и привел его к трагической катастрофе, ознаменованной выходом «Выбранных мест из переписки с друзьями», с их защитой самодержавия и крепостничества. Мечта Гоголя об общественной гармонии, отрицание им меркантильного буржуазного «порядка» приобрела реакционный характер. Отрыв от действительности, непонимание ведущих законов общественной жизни и исторической неизбежности революционной борьбы — привели писателя к тупику. Субъективно искренние намерения писателя благодаря этому превратились в проповедь христианского смирения и защиты феодально-монархических и крепостнических устоев, в которых Гоголь видит теперь «спасение» от социальных потрясений. Гоголя страшил «автоматизм» и антигуманистический характер буржуазной культуры. Наиболее последовательное осуществление этих сторон ее он видел в Соединенных Штатах Америки, по адресу которых обращены его полные горечи и иронии слова о «государстве-автомате»: «много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит». Однако из отрицания «мертвечины» и «автоматизма» буржуазного общества Гоголь делал ложный вывод об особом пути России, переходя здесь на славянофильские позиции. Боязнь социальных потрясений, «европейского» пути развития России с его классовой борьбой, с революционными потрясениями — вот что руководило Гоголем в его поисках «мирного» разрешения социальных антагонизмов. «В Европе завариваются теперь такие сумятицы, — сообщал Гоголь в письме «Страхи и ужасы России», — что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются, и перед ними будут ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся теперь в России. В России еще брезжит свет, есть еще пути и дороги к спасению…» Этот путь к «спасению» Гоголь видит в христианском смирении и в «патриархальном» объединении помещика и крестьянина под эгидой царя, которые, по мнению Гоголя, могут спасти Россию как от «страхов и ужасов» крестьянских восстаний, так и от европейской «сумятицы». Разобщению, «неудовольствию» сословий Гоголь противопоставляет «величавую патриархальность пружин, свежесть жизни, непритупленную, младенческую ясность человека». Таким образом, для Гоголя «спасение» не в движении вперед по путям прогресса, а в возвращении назад к младенческой поре человечества, к тем патриархальным временам, когда, по мнению писателя, якобы не существовало противоречий, царила всеобщая гармония. В заключительном письме «Выбранных мест» Гоголь видит особый путь России в том, что в силу своего исторического прошлого она «не отлилась» еще в свою «национальную форму» и может якобы миновать путь той классовой борьбы, которую он наблюдал в странах Западной Европы. «… Побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства», потому что «еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединенью людей и братской любви между ними…» Отсюда и защита помещика и крепостничества как связующей силы помещика и крестьянина. В письме «Русский помещик» Гоголь настаивает на «незыблемости» этой связи помещика и крестьянина. «Не смущайся мыслями, — поучает он помещика, — будто прежние узы, связывавшие помещика и крестьянина, исчезнули навеки». Гоголь искренне думал, что революционному разрешению социальных противоречий, как и бесстыдству буржуазии, циничному ограблению народа рыцарями наживы, можно противопоставить «примирение» помещика и крестьянина, «патриархальность» хозяйственных отношений, сохранившихся в России в условиях крепостного права: «… теперь не на шутку задумались многие в Европе, — писал Гоголь, — над древним патриархальным бытом, которого стихии исчезнули повсюду, кроме России, и начинают гласно говорить о преимуществах нашего крестьянского быта, попытавши бессилие всех установлений и учреждений нынешних, для их улучшенья. А потому вам следует склонить дворян, чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам…» Наряду с этим те иллюзии надклассовости царской власти, которые питал Гоголь и раньше, видя в «просвещенном монархе» носителя справедливого начала, теперь сложились в цельную концепцию, в апологию самодержавия, как некоего чуть ли не божественного института. Начав с отрицания революционных форм борьбы, Гоголь пришел, подобно славянофилам и представителям «официальной народности», к утверждению патриархальных начал, проповеди примирения помещика и крестьянина под руководством царя. Именно поэтому Гоголь хотел бы объявить всю Россию «монастырем», искать единства и «примирения» в религии. Это была реакционнейшая утопия, наивная и беспомощная попытка повернуть вспять колесо истории. Проповедь Гоголем феодально-крепостнического «умиротворения» вызвала гневный протест Белинского. В своем знаменитом зальцбруннском «письме к Гоголю» (1847) великий критик, революционный демократ дал ответ Гоголю от лица всей передовой и мыслящей России. «… Нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, — писал в своем письме Белинский, — нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель».[385] Особенно сурово осудил Белинский призыв Гоголя к примирению крестьян с помещиками, проповедь религии и церкви: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов, — что вы делаете? Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною…»[386] Белинский видит причину измены Гоголя своему прежнему направлению в том, что он не понял процессов, происходящих в России, оторвался от ее жизни: «Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего Чернышевский также рассматривал «Выбранные места» как трагическую ошибку Гоголя, как разрыв со всем прошлым творчеством: «Сущность перемены, происшедшей с Гоголем, состояла в том, что прежде у него не было определенных общих убеждений, а были только частные мнения об отдельных явлениях; теперь он построил себе систему общих убеждений».[389] Чернышевский, однако, указывает, что «недостатки» Гоголя, его ошибочные суждения «были только отражением русского общества».[390] Ошибочный путь Гоголя, поворот его в сторону консервативных воззрений Чернышевский объяснял тем, что Гоголь был оторван от России и окружен людьми реакционных взглядов: «… Главное, с 1836 года почти постоянно Гоголь жил за границей и, конечно, мог только продолжать сношения с теми людьми в России, с которыми был уже знаком прежде».[391] Противоречия в мировоззрении писателя сказывались уже в известкой мере и раньше, но они не имели тогда столь резкого и острого характера. Так вторая часть «Портрета» с ее мыслью о примиряющей роли искусства, обещание, сделанное в «Мертвых душах», показать в будущем идеальных героев вызывали предостерегающие замечания Белинского, видевшего в этом уклонение писателя с пути реализма, от передовых идей своей эпохи. «… Непосредственность творчества у Гоголя, — писал Белинский в 1842 году, — имеет свои границы и… она иногда изменяет ему, особенно там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, то есть где дело преимущественно касается идей…»[392] Белинский предупреждал Гоголя об опасности отрыва от жизни, об опасности «умственного аскетизма», который «заставляет поэтов закрывать глаза на все в мире, кроме самих себя».[393] Гоголь как художник, всем сердцем связанный с народом, шел навстречу новому, способствовал своими гениальными произведениями понять страшную правду помещичье-бюрократического общества. Но в обстановке нараставшего революционного движения, усиления буржуазно-капиталистического наступления он сам испугался этой правды и «под влиянием ложных идей, — как писал о нем В. Г. Короленко, — развившихся в отдалении от жизни, он изменил собственному гению и ослабил полет творческого воображения, направляя его на ложный и органически чуждый ему путь».[394] Чернышевский, указывая на противоречия в творчестве Гоголя, видел их в разрыве между субъективными задачами, которые ставил себе писатель, и объективным значением его произведений, указывая как основную причину — «тесноту горизонта», отсутствие системы политически определившихся взглядов писателя. Гоголь не смог подняться до понимания взаимных связей между пороками и безобразиями крепостнической России как неизбежной системы всех общественных отношений в целом. В этом и была слабая сторона мировоззрения писателя, объяснявшая и отдельные противоречия в его творчестве 30-х годов и тот кризис, который произошел с Гоголем, когда ему пришлось решить вопрос о всей системе в целом. Чернышевский писал: «… его поражало безобразие фактов, и он выражал свое негодование против них; о том, из каких источников возникают эти факты, какая связь находится между тою отраслью жизни, в которой встречаются эти факты, и другими отраслями умственной, нравственной, гражданской, государственной жизни, он не размышлял много».[395] Однако Чернышевский отнюдь не считал, что Гоголь «бессознательно» обличал крепостнический строй, не понимая значения своей сатиры. Гоголь тревожно ждал вестей из России, отклика, какой произведет его книга, и был глубоко смущен и растерян тем резким отрицательным отношением, какое она вызвала в обществе. Особенно взволновала его рецензия Белинского, помещенная во втором номере «Современника» за 1847 год. В письме к Прокоповичу Гоголь просит своего приятеля переговорить с Белинским и написать, «в каком он находится расположении духа ныне относительно меня». Он передает ему письмо для Белинского, не зная, что критик был в это время за границей. Белинский получил письмо Гоголя в Зальцбрунне уже тяжело, смертельно больным. Он воспользовался возможностью высказаться без цензурных помех и написал свое гневное письмо к Гоголю, в котором резко осудил «Переписку» Белинский заключил свое письмо к Гоголю словами надежды на его возвращение на прежний путь: «И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».[396] Письмо Белинского произвело на Гоголя сильное впечатление и во многом послужило толчком для его возвращения к художественному творчеству и признанию ошибочности многих своих положений. «Я не мог отвечать скоро на ваше письмо, — писал Гоголь Белинскому 10 августа 1847 года. — Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражение, еще прежде чем получил я ваше письмо». Гоголь готов признать, что в словах Белинского «есть часть правды». Он согласен и с упреком критика в том, что оторвался от России, недостаточно знает ее современную жизнь: «Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все, что ни есть в ней теперь». Однако, соглашаясь с тем, что его книга обнаруживает незнание России, Гоголь продолжает с Белинским полемику, пытаясь доказать, что и Белинский не понимает «дух» времени. «А вывод из всего этого, — пишет он Белинскому, — вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких Сохранилось свидетельство М. С. Щепкина, что впоследствии Гоголь глубоко сожалел о написании и издании «Переписки». Так, в записи воспоминаний М. С. Щепкина, сделанной П. Кулишем, приводятся слова Гоголя: «Я отдал бы половину жизни, чтобы не издавать этой книги».[397] Внук М. С. Щепкина в своих воспоминаниях о нем также передает эти слова, сказанные Гоголем в разговоре с М. С. Щепкиным и И. С. Тургеневым: «… я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою «Переписку с друзьями». Я бы сжег ее».[398] Конечно, это свидетельство не вполне точно: мы знаем, что Гоголь так и не смог до конца жизни преодолеть тот круг идей, который он высказал в своих «Выбранных местах из переписки с друзьями». Но несомненно, что ту позицию, которую он последовательно отстаивал в своей «Переписке», Гоголь пытался во многом пересмотреть, многое понять по-иному. Осуждающее письмо Белинского, а также настроения, которые овладели писателем под влиянием неудачи своей книги и встреченного ею отпора со стороны передовых общественных кругов, привели к тому, что Гоголь опять вернулся к художественному творчеству. Продолжение и завершение «Мертвых душ» стало вновь главным делом жизни писателя. В конце января 1848 года Гоголь выехал из Неаполя в Палестину, в Иерусалим, а 16 апреля вернулся в Россию через Одессу. Он провел лето в Васильевке у родных, наезжая в Киев и Полтаву. Там и застали его известия о революционных событиях во Франции. В письме к Жуковскому из Полтавы от 15 июня 1848 года Гоголь откликнулся на них, отрицательно оценив происшедшие перемены. В конце сентября Гоголь ненадолго приехал в Петербург и встретился там с петербургскими писателями — Гончаровым, Некрасовым и другими. Однако, по словам очевидца этой встречи, никакого сближения не последовало: «Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, отправился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужденное. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произведениях, хотя было очень заметно, что не читал их. Потом он заговорил о себе и всем нам дал почувствовать, что его знаменитые «Письма» писаны им были в болезненном состоянии, что их не следовало издавать, что он очень сожалеет, что они изданы. Он как будто оправдывался перед нами».[399] С 14 октября Гоголь в Москве. Он поселяется сначала у Погодина, а затем переезжает в дом А. П. Толстого. Последние годы жизни писателя проходят в работе над вторым томом «Мертвых душ». В июле 1849 года Гоголь гостит у Смирновой в Калуге, а в августе у Аксаковых в Абрамцеве, где читает законченные главы второй части своей поэмы. Вторая часть «Мертвых душ», создание которой Гоголь рассматривал как свой общественный и литературный подвиг, так и не была им завершена. Сохранившиеся главы и фрагменты свидетельствуют о противоречивости идейных исканий писателя, так и не смогшего преодолеть глубокий внутренний кризис, найти положительный ответ на мучившие его вопросы. Поэтому, говоря о второй части поэмы Гоголя, следует учитывать не только ее незавершенность, но и противоречивость высказанных в ней идей, внутренний и художественный разнобой. «Выбранные места из переписки» обнажили те противоречия, которые сказались в мировоззрении Гоголя под влиянием усилившихся социальных конфликтов. Но они не смогли окончательно отменить реалистическую основу его творчества. Верность художника жизненной правде позволила ему и во второй части «Мертвых душ» создать полнокровные реалистические образы. Чернышевский по ознакомлении со вторым томом «Мертвых душ» и перепиской Гоголя решительно отвергал мнение об измене писателя его прежнему, сатирическому направлению. «… Когда предположением о несовместимости его нового образа мыслей с служением искусству хотят сказать, что он в Во втором томе поэмы Гоголь хотел дать широкую картину русской жизни, показать «пути и дороги» к «высокому и прекрасному», сложный и длительный путь нравственного перерождения своих героев. В предисловии ко второму изданию первой части «Мертвых душ» в 1846 году Гоголь обращался к читателям своей книги с приглашением писать ему не только отзывы на книгу, но и описывать для него «всю жизнь свою и всех людей, с которыми встречался, и все происшествия, случившиеся перед его глазами». Эти отзывы и письма нужны были Гоголю для того, чтобы лучше узнать русскую жизнь: «Я не могу выдать последних томов моего сочинения до тех пор, покуда сколько-нибудь не узнаю русскую жизнь со всех ее сторон…» В письме к Н. Языкову от 22 апреля 1846 года Гоголь говорит о необходимости для него широкого ознакомления с «вещественной и духовной статистикой Руси». Сведения о жизни в России он неустанно запрашивает и от своих корреспондентов на родине, прежде всего от А. Смирновой. Узнав о переезде Смирновой в Калугу, куда муж ее был назначен губернатором, Гоголь обращается к ней с просьбой: «Уведомляйте меня также о всех толках, какие ни занимают город, о всех распоряжениях, какие ни делаются в губерниях, и о всех злоупотреблениях, какие ни открываются». Особенно интересует Гоголя положение крестьян, и он просит известить его «о крестьянах, находящихся в вашей губернии, как помещичьих, так и казенных, обо всех у них и с ними переменах и вообще обо всем, что ни касается их участи» (письмо от 27 января 1846 г). В августе 1847 года Гоголь, ознакомившись с письмами П. Анненкова о Париже, советует ему «писать записки о русских городах» для того, чтобы разрешить волнующий самого Гоголя вопрос, «что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших». Таковы задачи, которые ставил перед собой писатель в пору работы над вторым томом поэмы. В связи с этими планами ознакомления с Россией Гоголь внимательно читает географические и экономические исследования (в частности, «Хозяйственную статистику России» В. П. Андросова, М. 1827, книгу «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях», 1837), путешествия по России и особенно по Сибири, делая из них многочисленные выписки. Все это свидетельствует о том широком плане и масштабе изображения русской жизни, который собирался охватить в своем произведении писатель. Продолжение «Мертвых душ» Гоголь рассматривал как необходимость утверждения положительного идеала, создания таких героев, которые должны были способствовать нравственному перевоспитанию общества. Но и выдвигая этот положительный идеал, писатель, как об этом говорит Гоголь в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии», пользуется средствами сатиры: «… сатирические наши писатели, нося в душе своей, хотя еще и неясно, идеал уже лучшего русского человека, видели яснее все дурное и низкое действительно русского человека». Таким образом, в условиях современной действительности изображение идеала неизбежно должно сочетаться с сатирическим обличением того, что мешает осуществлению этого идеала. Однако если в первом томе поэмы основная задача, которая была поставлена автором, сводилась к изображению недостатков и пороков крепостнического строя, к разоблачению духовного уродства «мертвых душ» помещичье-крепостнической России, то во втором томе основной задачей явилось создание положительных героев, тех «героев добродетелей», которые должны были противостоять прежним «героям недостатков». Тем самым сатирическое направление поэмы было оттеснено, заменено морализирующе-проповедническим началом, что ослабило жизненную правдивость второго тома. Не следует, однако, думать, что Гоголь во втором томе «Мертвых душ» предполагал изобразить лишь положительных героев. В письме к В. И. Маркову от 3 декабря 1849 года он сообщает: «Что же касается до II тома «Мертвых душ», то я не имел в виду собственно Чернышевский отмечал, что «в лучших страницах второго тома Гоголь всегда оставался прежним великим Гоголем. Из больших отрывков, проникнутых юмором, всеми читателями второго тома «Мертвых душ» были замечены удивительные разговоры Чичикова с Тентетниковым, с генералом Бетрищевым, превосходно очерченные характеры Бетрищева, Петра Петровича Петуха и его детей, многие страницы из разговоров Чичикова с Платоновыми, Костанжогло, Кошкаревым и Хлобуевым, превосходные характеры Кошкарева и Хлобуева, прекрасный эпизод поездки Чичикова к Леницыну и, наконец, множество эпизодов из последней главы, где Чичиков попадается под суд».[401] Во втором томе «Мертвых душ» Гоголь также обращался к самым острым, животрепещущим вопросам современности, направив острие своей сатиры против новых разновидностей «мертвых душ». Если в первом томе Гоголь создал правдивую, типическую картину кризиса феодально-крепостнического строя, распада старых патриархальных связей, разложения и мертвенности представителей поместного дворянства, то во втором он рисует новые круги дворянского общества, тех его представителей, которые, казалось бы, пошли навстречу веяниям времени, но тем не менее остались теми же «мертвыми душами». Не менее беспощадна и сатира Гоголя, направленная по адресу чиновничье-бюрократического мира. И здесь Гоголь изображает не столько приказных, «крапивное семя», вроде Ивана Антоновича «кувшинное рыло», а хищников новой формации: бюрократа Леницына и «чудодея» юрисконсульта, способного запутать любое дело. Уцелевшие главы «Мертвых душ» так же объединяет Чичиков, и они продолжают в этом отношении композиционный принцип первой части. Встречаемые на его пути другие герои поэмы — Тентетников, Бетрищев, Костанжогло, Платонов и прочие — являются лишь его спутниками, остаются прикрепленными к отдельным эпизодам «Мертвых душ». История Чичикова занимает по-прежнему главное место. При этом он отнюдь не показан раскаивающимся или переродившимся, а наоборот, сохраняющим свое неизменное стремление к обогащению. Во второй части «Мертвых душ» Гоголь, наряду с изображением разорения и оскудения дворянства, пытается показать и попытки преодоления этого разорения, сочетания патриархальности с капиталистической «рационализацией». Герои этого тома по сравнению с галереей «уродов» в первой части более «просвещенные» обитатели дворянского поместья. Не только Хлобуев, Тентетников, Кошкарев вкусили уже современных «плодов просвещения», но даже арбузообразный обжора Петух, проживший как сыр в масле в своем имении всю жизнь, собирается приобщиться к «столичному просвещению». Однако большинство персонажей также остаются героями дворянского разорения, кризиса крепостнического общества. Небокоптитель Тентетников, обжора Петух, мот Хлобуев, маньяк Кошкарев — все они являют собой разные формы и виды дворянского разорения и в этом отношении примыкают к «мертвым душам» первого тома. Уродливым представителем дворянского прожектерства в своих нелепых попытках осуществить реформу крепостного хозяйства изображен полковник Кошкарев. Это «западник»-космополит, оторвавшийся от национальной почвы, прожектер и маньяк, который задумал устроить культурное поместье на основе якобы передовых теорий. На практике же он осуществил лишь пародию на огромную бюрократическую канцелярию. Желая создать для мужика «порядок» и «просвещение», Кошкарев организовал «Депо земледельческих орудий», «Комитет сельских дел», «Главную счетную экспедицию», «Школу нормального просвещения», завел неслыханное делопроизводство, бесконечное количество контор и комиссий и в конце концов безнадежно запутался в формах бумажного производства. Его реформы остались реформами на бумаге, плодом бессмысленных помещичьих затей, не принеся никакой реальной пользы крестьянам. Здесь Гоголь еще раз показывает, что на основе барского либерализма путем бюрократической «рационализации» помещичьего хозяйства улучшить положение народа невозможно. Сатирическое изображение Кошкарева било по преклонению дворянских космополитов перед Западом. В разговоре с Чичиковым Кошкарев считает, что достаточно переодеть русских мужиков в парижский костюм, как все дела пойдут на лад: «Много еще говорил полковник о том, как привести людей к благополучию. Парижский костюм у него имел большое значение. Он ручался головой, что если только одеть половину русских мужиков в немецкие штаны, — науки возвысятся, торговля подымется и золотой век настанет в России». Однако на деле все эти нелепые прожекты привели лишь к новым злоупотреблениям, неразберихе, бестолковщине, чудовищному бюрократизму. Таким образом, опыт помещичьего «благоустройства» на заграничный манер, при сохранении крепостнических отношений, оборачивается злой насмешкой над «просвещенным» помещиком. Полковник Кошкарев сокрушается, что его благие намерения непонятны народу, что «трудно дать понять мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь: искусство и художество». Эта злая издевка над нелепым помещичьим благодушием становится особенно ядовитой, когда Кошкарев упоминает, что он до сих пор не смог заставить баб ходить в корсетах. Бабы в корсетах, мужик-крепостной, идущий за помещичьим плугом, читая Виргилиевы «Георгики» или «книгу о громовых отводах Франклина» — такова трагикомическая, нелепая «идиллия» крепостника-помещика, пытающегося «реформировать» на западноевропейский образец крепостнические отношения. Фигура полковника Кошкарева, одна из наиболее сатирически заостренных, карикатурно подчеркнутых у Гоголя, особенно близко предвещала сатирически-гротескную манеру Салтыкова-Щедрина. В образе Кошкарева дано широчайшее обобщение, злое осмеяние нелепого дворянского прожектерства, сочетающегося с уродливыми формами отечественного бюрократизма и полной оторванностью от подлинных нужд и интересов народа. Словами Костанжогло Гоголь довольно точно определил то конкретное содержание, которое было им вложено в образ Кошкарева. «Он нужен затем, — говорит о нем Костанжогло, — что в нем отражаются карикатурно и видней глупости всех наших умников, — вот этих всех умников, которые, не узнавши прежде своего, набираются дури в чужи. Вон каковы помещики теперь наступили; завели и конторы, и мануфактуры, и школы, и комиссию, и черт знает чего не завели». Тем не менее сатирический смысл образа Кошкарева гораздо шире. Его бесплодное теоретизирование, помноженное на бюрократические методы руководства, приобретает характер чудовищной фантасмагории реформаторской деятельности щедринских помпадуров и всяческих «градоправителей», вроде Беневоленского, которые пытались при помощи полицейско-административных мероприятий насаждать в России «европейские» формы государственного управления. В образе генерала Бетрищева Гоголь выразительно и тонко показал типические черты одного «из тех картинных генералов, которыми так богат был знаменитый 12-й год». Бетрищев резко отличен от галереи «мертвых душ» первого тома. Он, как говорит о нем Гоголь, «заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты — великодушие, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбие, самолюбие и… мелкие личности». Эту сложность и противоречивость характера и раскрывает во всей ее типичности Гоголь, рисуя реалистический, колоритный облик генерала Бетрищева. Тут и несколько иронически подчеркнутая «величественная осанка», сохраненная генералом в отставке, и атласный «великолепного пурпура халат», и снисходительная манера обращения с фамильярно генеральским «ты». Гоголь особенно выделяет в образе Бетрищева его самолюбие, сочетающееся с добродушием и широтой характера. Ловкий и низкопоклонный Чичиков прекрасно улавливает эти стороны характера и, ловко играя на них, очень быстро покоряет величественного генерала, втираясь в его доверие. Умело подпущенная лесть, смешной анекдот, подобострастная шутка развлекают и побеждают отставного генерала, томящегося от безделья. В то же время Гоголь рядом точных деталей оттеняет его «богатырство, силу и уверенность в себе». Вполне возможно, что, изображая генерала Бетрищева, Гоголь имел в виду генерала А. П. Ермолова, героя Отечественной войны 1812 года, находившегося к этому времени в отставке, впавшего в немилость из-за своего сочувственного отношения к декабристам, и жившего «на покое» в своем орловском имении. Однако в глазах русского общества Ермолов сохранил высокий авторитет и как герой Отечественной войны и как прогрессивный государственный деятель. О его судьбе напоминал в своей басне «Булат» Крылов. Пушкин, отправляясь на Кавказ в 1829 году, заезжал к Ермолову. Положительные качества этого русского патриота и были воплощены Гоголем в образе генерала Бетрищева, хотя писатель и с иронией рисует его «генеральство», самовлюбленность. Во втором томе «Мертвых душ» значительно меняется и самый метод изображения персонажей. Большая психологическая усложненность таких персонажей, как Тентетников, генерал Бетрищев, Платоновы, сказалась и в манере их рисовки. Гоголь в значительно меньшей мере прибегает здесь к гиперболизации, к подчеркиванию внешних деталей их наружности и поведения, углубляя психологическую характеристику, давая более подробный авторский комментарий их поступков и побуждений. Ведь такие персонажи, как Тентетников или генерал Бетрищев, показаны не только в сатирическом аспекте как отрицательные герои, но и со многими положительными чертами, — это характеры противоречивые, из которых сообразно окружающим условиям могут развиться и хорошие и дурные задатки. Отсюда психологическая углубленность их, наличие «биографии» каждого такого персонажа, в которой подробно раскрывается его прошлое. Герои второго тома — это прежде всего «герои недостатков». Они, однако, отличны от полностью потерявших человеческий облик героев первого тома. В них заложены положительные начала, которые искажены, придавлены, по мнению Гоголя, уродливой действительностью, неблагоприятной средой. В Тентетникове, Хлобуеве, Платоне Платонове, по мысли автора, имеются данные, которые могут при благоприятных условиях развиться, помочь им преодолеть сонную неподвижность, бездеятельность, делающую их «небокоптителями». Но показать нравственное возрождение своих героев, их освобождение от «недостатков» Гоголь так и не смог. Положительное начало в них не являлось типическим, не знаменовало появления нового, а было безнадежной попыткой вытащить из-под спуда старые, давно осужденные историей идеи. В «героях недостатков» Гоголь пытался показать сложность их душевной жизни, противоречивость дурного и хорошего, заложенного в их характерах. Поэтому образы генерала Бетрищева, Хлобуева, Платоновых выходят у него психологически более усложненными, чем героев первого тома, хотя писатель так и не смог до конца раскрыть их характеры. Ведь самое освобождение их от недостатков показано неубедительно, мотивировано теми религиозно-нравственными соображениями, которые ничего общего не имели с живой действительностью. Характерна фигура Хлобуева — этого типичного представителя дворянского разорения. Легкомыслие, мотовство, дворянские претензии и прихоти доводят его до полного разорения. Хлобуев, казалось бы, намного умнее Манилова: он за шампанским так и сыплет остротами и анекдотами, в «речах его обнаружилось столько познания людей и света», и в то же время он безнадежный фразер и прожектер, который не способен ни на какое дело. Хлобуев не новый тип в русской литературе, неоднократно высмеивавшей расточительность и мотовство дворянских белоручек. Гоголь показал его не только как типическую фигуру расточителя, но и как характер слабовольного человека, дал его на конкретном социальном фоне: «Дом (Хлобуева. — Следует отметить, что в образе Хлобуева, несомненно, сказались черты, свойственные реальному лицу, приятелю Пушкина — П. В. Нащокину, прокутившему к этому времени огромное состояние.[402] Большой интерес представляет в этом отношении письмо Гоголя к Нащокину от 20 июля 1842 года, в котором писатель сообщает о своем разговоре с миллионером Бенардаки, предложившим Нащокину стать воспитателем его сына. Та характеристика, которую Гоголь, по его словам, дал Нащокину в этом разговоре, весьма близка к характеристике Хлобуева в поэме. «Я ему рассказал все, ничего не скрывая, — сообщает Гоголь, — что вы промотали все свое имение, что провели безрасчетно и шумно вашу молодость Видимо, в дальнейшем Хлобуев должен был своим христианским подвигом, своим смирением искупить свои грехи и стать положительным героем, оправдать предположения Муразова. Однако сохранившиеся главы так и не показывают «переродившегося» Хлобуева, но зато прекрасно передают типический облик дворянского расточителя, безвольного, слабого человека. На грани разорения и помещик Петух. Вся его деятельность и все хозяйство служат для удовлетворения чревоугодия. Обжорство превратилось в своеобразную поэзию его жизни. Гоголь показал в образе Петуха, как «проедались дворянские имения». Петух — «барин старого покроя»: все хозяйство у него приспособлено для обслуживания безмерных гастрономических потребностей, а все помыслы его сосредоточились на еде, на придумывании все новых блюд. Самая наружность Петра Петровича, «напоминавшего арбуз или бочонок», как говорит о нем Гоголь, — круглость, добродушие, хлебосольство, казалось бы рекомендует его как хорошего человека. Веселое балагурство, добродушие Петуха, его неугомонная деятельность ограничены, однако, лишь кулинарией. Весь мир представляется ему неиссякаемой кладовой и поварней. В сущности, Петух при всем своем хлебосольстве и добродушии мало чем отличается от других «мертвых душ» крепостнической помещичьей России. Петуха не интересует ничто в мире, кроме еды, имение его заложено, и при гомерическом обжорстве благополучие Петуха должно скоро кончиться. Прошло уже то время, когда помещик мог целую деревню выгонять на рыбную ловлю, отправляться на пикники с песельниками и гребцами. В новых условиях эти барские затеи приводят к разорению, и недалек час, когда Петух, подобно Хлобуеву, вынужден будет расстаться со своим имением. Недаром Петуховы сыновья, великовозрастные хлыщи и повесы, собираются уже ехать в столицу, потому что «провинция» «не стоит того, чтобы в ней жить». Чичиков, зорко подмечающий признаки дворянского разорения, узнав от Петуха, что имение его заложено, а сам хозяин собирается переехать с сыновьями в Москву «во имя» «просвещения столичного», отчетливо представляет себе его последующую судьбу: «Дурак, дурак! — думал Чичиков, — промотает все, да и детей сделает мотишками. Именьице порядочное. Поглядишь — и мужикам хорошо, и им недурно. А как просветятся там у ресторанов да по театрам, — все пойдет к черту. Жил бы себе, кулебяка, в деревне». Наиболее полно показана во втором томе фигура Тентетникова. Гоголь намечает в нем более сложный и психологически углубленный образ, чем прежде показанные им образы «небокоптителей». Тентетников не только неизмеримо образованнее и культурнее провинциальных маниловых. Он наделен и положительными чертами и во многом отличен от окружающего его провинциального общества, подобно Онегину заслужив неблагорасположение соседей своим вольнодумством. Но в то же время Тентетников — столь же типичное проявление крепостнической действительности, продукт паразитической жизни дворянского общества, как и остальные персонажи гоголевской поэмы. Гоголь в нем предварил тип Обломова, «лишнего человека», который погибает от своего духовного бессилия, праздности, неприспособленности к какой-либо деятельности. Рисуя портрет Тентетникова, Гоголь сразу же выделяет как основную черту его «небокоптительство», уже знакомое нам по Манилову: праздность, инертность, разрыв слова и дела, определяющие бесцельность его существования: «Беспристрастно же сказать — он не был дурной человек, — он просто коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, которые коптят небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот на выдержку день из его жизни, совершенно похожий на все другие, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер и как его жизнь соответствовала окружающим его красотам». Даже самое времяпрепровождение Тентетникова предваряет во многом картину утреннего туалета Обломова: «Поутру просыпался он очень поздно и, приподнявшись, долго сидел на своей кровати, протирая глаза. И так как глаза на беду были маленькие, то протиранье их производилось необыкновенно долго, и во все это время у дверей стоял человек Михайло с рукомойником и полотенцем. Стоял этот бедный Михайло час, другой, отправлялся потом да кухню, потом вновь приходил, — барин все еще протирал глаза и сидел на кровати». В этой сцене Гоголь исчерпывающе показал характер Тентетникова, его бездеятельную, ленивую натуру, и в то же время те специфические черты, которые порождены были крепостничеством. Здесь и крепостной «человек» Михайло, терпеливо выполняющий прихоти своего барина, и развращенная праздностью дворня, и весь жизненный круг крепостного хозяйства. Гоголь отнюдь не идеализирует своего героя, с едкой иронией рассказывая о его занятиях: о «колоссальном предприятии» — сочинении, «долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической… которое, впрочем, ограничивалось одним обдумыванием». Тентетников принадлежал, по словам Гоголя, к «семейству тех людей, которые на Руси не переводятся, которым прежде имена были: увальни, лежебоки, байбаки и которых теперь, право, не знаю, как назвать». Таким образом, Тентетников с самого начала выступает у Гоголя не как положительный герой, а как одна из типических разновидностей помещичьего «небокоптительства», как «герой недостатков». Если герои первого тома представляют собой духовных уродов, покрытых чудовищной «корой огрубления», лишены человеческого начала, то Тентетников — «просвещенный» человек. В его образе дворянское «небокоптительство» выступает в своей новейшей формации. Тентетников получил образование и воспитание под руководством идеального педагога — Александра Петровича. Этот «необыкновенный» человек сумел заронить в души своих воспитанников чувство собственного достоинства, интерес к науке. Тентетников по окончании училища поступил в «департамент», но он не смог примириться с царившими там бюрократическими порядками, с чинопочитанием и бюрократизмом и вышел в отставку. Более того, в этот период Тентетников даже сблизился с участниками кружка «огорченных людей» (Гоголь, видимо, имел в виду кружки университетской молодежи 30-х — начала 40-х годов) и был одушевлен самыми благородными стремлениями. Тентетников либерально настроен. Он не захотел на службе подлаживаться начальству и ушел в отставку, он обиделся на генерала, обратившегося к нему на «ты» и порвал с ним отношения. Уйдя со службы, Тентетников решает посвятить себя «улучшению участи вверенных людей» — своих крепостных. По приезде в деревню Тентетников производит ряд либеральных реформ — он убавил барщину, «прибавил времени мужику», выгнал дурака управляющего, однако все эти мероприятия оказались бесплодны, и по существу Тентетников повел образ жизни, мало чем отличавшийся от Манилова. Гоголь ядовито высмеивает эту либеральную помещичью идиллию, показывая, как постепенно из помещика-«реформатора» получился байбак и «коптитель неба». Тентетников, как и Платон Платонов, пребывает, по мнению Гоголя, в «душевной спячке». Положительное начало, заложенное в них, не может осуществиться, для их пробуждения необходим внешний толчок. Но в условиях крепостного права из либеральных помещичьих затей ничего путного не выходило, и Тентетников скоро разочаровался в своей реформаторской деятельности. Гоголь показал здесь ту глубокую пропасть, которая лежала между помещиком и крестьянином, показал и то, как даже хорошие задатки погибают в условиях тогдашней действительности. Тентетников написан иными красками, чем Манилов. В его характеристике Гоголь не выделяет гротескно подчеркнутых комических черт, сопровождая его описание лирическими вставками от автора, обращаясь к раскрытию его внутреннего мира. Любовь к Улиньке снова возвращает Тентетникова к жизни и, видимо, в последующих главах этот герой должен был занять еще более значительное место. Эти положительные черты в Тентетникове в известной мере сближают его с такими позднее появившимися в русской литературе героями, как Рудин и Лаврецкий у Тургенева.[403] Наиболее положительным, даже идеальным характером для автора является дочь генерала Бетрищева Улинька. Видимо, она и должна стать той «чудной русской девицей», появление которой было обещано еще в первой части поэмы. Гоголь стремился воплотить в ней идеал русской женщины, родственный во многом образу пушкинской Татьяны. Улинька противостоит миру «мертвых душ». Она благородна, чиста, добра. «Было в ней что-то стремительное», — указывает Гоголь. Это «стремительное» начало выделяет Улиньку из неподвижности и косности дворянского существования, затянувших в свое липкое болото даже Тентетникова. В самой наружности Улиньки Гоголь подчеркивает эту «стремительность»: «Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось вослед за мыслью — выражение лица, выражение разговора, движение рук; самые складки платья как бы стремились в ту же сторону и казалось, как бы она сама вот улетит вослед за собственными словами. Ничего не было в ней утаенного. Ни перед кем не побоялась бы она обнаружить своих мыслей, и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей хотелось говорить. Ее очаровательная, особенная, принадлежавшая ей одной походка была до того бестрепетно-свободна, что все ей уступало бы невольно дорогу». Улинька ненавидит ложь и обман, вокруг нее распространяется атмосфера духовной чистоты, которую даже Чичиков почувствовал. Однако и образ Улиньки не смог получить подлинно жизненного наполнения и, при наличии некоторых реальных красок, не стал живым, типическим. Многое намечено в ней еще условными чертами, благодаря чему самая «идеальность» ее остается недоговоренной, бесплотной. Улинька ненавидит обман и зло, фальшь и лицемерие, но в сохранившихся главах она не показана в активной, действенной роли. Лишь указания на ее дальнейшую судьбу, сохранившиеся в памяти современников, знакомых с уничтоженными главами поэмы, позволяют увидеть в ней не только чистую, идеальную натуру, но и натуру, способную на самопожертвование, на активность. Этим она отдаленно предвещает положительные образы героинь тургеневских романов — Лизу Калитину, Елену Стахову, Ольгу в «Обломове» Гончарова. Попытка Гоголя показать новые веяния в помещичьем хозяйстве, найти выход из противоречий и кризиса феодально-барщинной системы приводит его к созданию образа Костанжогло, который, при всей своей идейной и художественной неполноценности, весьма характерен. Образом Костанжогло Гоголь пытался доказать возможность эффективного сочетания патриархальных начал с капиталистической рационализацией помещичьего хозяйства, сочетания крепостного земледелия с промышленным, вернее мануфактурным, производством. Добродетельный помещик и образцовый хозяин — это образ, который имеет свою биографию. Его неоднократно пытались показать и до Гоголя в качестве противовеса «дурным» помещикам. Таков добродетельный и просвещенный Горгоний в романе Нарежного «Аристион» (1822), осуществляющий у себя в поместье своего рода руссоистскую идиллию, таков необычайно энергичный рационализатор — помещик Россиянинов в реакционно-мещанском романе Булгарина «Иван Выжигин» 1829), таков Подстолич в дидактическом и сугубо благонамеренном романе К. Массальского «Пан Подстолич» 1830). Однако все эти попытки показать преуспевающего помещика, реформировавшего свое хозяйство в рамках крепостничества, оказывались несостоятельными с идейной стороны и художественно беспомощными. Не смог преодолеть этого схематизма и Гоголь, пытаясь создать положительный образ преуспевающего помещика, каким является у него Костанжогло. Если Манилов и Тентетников понятия не имеют о сельском хозяйстве, никак не вникают в его ведение, то Костанжогло, по словам Платонова, «землевед такой, у него ничего нет даром. Мало, что он почву знает, как знает, какое соседство для кого нужно, возле какого хлеба какие дерева». Костанжогло отличается необыкновенной энергией, вникает в каждую деталь своего хозяйства, заставляя и других работать с непривычной для крепостного труда интенсивностью: «У меня работай — первое; мне ли, или себе, но уже я не дам никому залежаться. Я и сам работаю как вол…» — говорит о себе Костанжогло. Гоголь всячески стремится подчеркнуть, что он экономен, чрезвычайно бережлив даже в своем домашнем быту, презирает всякую роскошь и барские помещичьи затеи. Однако образ Костанжогло подсказан Гоголю не столько реальной жизнью, сколько рецептами современной публицистики, ратовавшей за «образцового» помещика-хозяина, способного противостоять дворянскому разорению. Так, Д. Шелехов в «Библиотеке для чтения» еще в 1836 году рисовал облик «рассудительного хозяина», весьма схожий с Костанжогло: «Уменьшение дворни, истребление псовой охоты, сокращение обширных английских садов, простая и скромная жизнь без шумных пиров, бесконечно продолжительных и нелепо роскошных, — все это под конец года сбережет рассудительному хозяину большие денежные капиталы на дела благоразумные и на цветущее состояние его хозяйства».[404] Костанжогло соединяет в своем лице помещика и фабриканта: в имении он завел мануфактуры для тканья сукон, для варки клея. Но Костанжогло не хочет признавать себя промышленником, по его словам, фабрики у него «сами завелись». В то же время Костанжогло — противник фабрикантов, противник капиталистических отношений. Он держится за крепостную мануфактуру, пытается сочетать рационализацию помещичьего хозяйства с патриархальными началами. Поэтому он осуждает «умников», устроивших «конторы» и «мануфактуры», тех помещиков, которые «торгашами поделались», завели прядильные машины и ткут «кисеи шлюхам городским». Костанжогло считает, что помещик должен прежде всего «возделывать землю»: «Не говорю не заниматься другим, но чтобы в основание легло хлебопашество — вот что. Фабрики заведутся сами собой, да заведутся законные фабрики, — того, что нужно здесь, под рукой человеку на месте, а не эти всякие потребности, расслабившие теперешних людей. Не эти фабрики, что потом, для поддержки и для сбыту, употребляют все гнусные меры, развращают, растлевают несчастный народ. Да вот же не заведу у себя, как ты там ни говори в их пользу, никаких этих внушающих высшие потребности производств, ни табака, ни сахара, хоть бы потерял миллион. Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои руки. Пусть я буду перед богом прав…» Предприимчивый и оборотистый делец, заводящий фабрики и мануфактуры, у которого «всякая дрянь дает доход», выступает у Гоголя как защитник патриархальных начал и обличитель капиталистического «разврата». Костанжогло один из вариантов «примирения» непримиримых противоречий. В том и сказался утопизм Гоголя, что реальные противоречия действительности он пытался «лечить» нереальными, фантастическими средствами. Образ идеального помещика не получил убедительных, жизненных и типических черт. Костанжогло так и остался схематическим резонером в духе стародумов XVIII века. Не случайно, что и «показ» Костанжогло осуществлен лишь через его речи, никаких характерных признаков, индивидуальных черт в нем не дано. Самое описание имения Костанжогло хотя и сделано в духе характеристики поместий в первой части, однако также имеет слишком общий, бесцветный характер, отчасти повторяя описание деревни Собакевича: «Избы все крепкие; улицы торные; стояла ли где телега — телега была крепкая и новешенькая», даже «мужик попадался с каким-то умным выражением лица». Характерно, что Чичиков, рассматривая «жилище» этого «необыкновенного человека», не смог найти в нем никаких индивидуальных черт. «Чичиков с любопытством рассматривал жилище этого необыкновенного человека, который получал 200 тысяч, думая по нем отыскать свойства самого хозяина, как по оставшейся раковине заключают об устрице или улитке, некогда в ней сидевшей и оставившей свое отпечатление», — говорит Гоголь, как бы раскрывая здесь свой обычный художественный прием. Однако по убранству комнат Костанжогло нельзя было вывести никакого заключения и об их хозяине: «Комнаты все просты, даже пусты: ни фресков, ни картин, ни бронз, ни цветов, ни этажерок с фарфором, ни даже книг». Эта спартанская простота обстановки должна подчеркнуть простоту самого Костанжогло, однако бледность описания не помогает созданию образа. Да и сам Костанжогло показан на редкость бесцветно. Гоголь упоминает лишь о том, что он человек «лет 40», «живой, смуглой наружности, в сертуке верблюжьего сукна» и в «триповом картузе». Сверх этих беглых, весьма невыразительных и скудных подробностей мы больше о Костанжогло ничего не узнаем. Эта бедность красок совершенно не похожа на обычную для Гоголя живописную манеру изображения. Схематичность, нежизненность облика Костанжогло не менее явственна и в его речевой характеристике. Костанжогло говорит книжными цитатами, во многом совпадающими с высказываниями Гоголя в его «Выбранных местах из переписки с друзьями». Напомним хотя бы мракобесное рассуждение Костанжогло о том, что мужика не следует учить грамоте. «Думают, как просветить мужика, — с возмущением говорит Костанжогло. — Не менее схематичен и другой «положительный» персонаж поэмы — откупщик и миллионер Муразов, способный, по характеристике Костанжогло, управлять «целым государством», совмещающий деловые качества с патриархальными добродетелями и выступающий носителем религиозно-нравственного начала. Богатство не мешает Муразову сохранить патриархальную простоту: он живет в неприхотливой комнатке, одевается по-купечески и является правдолюбцем в духе славянофильских утопий. Муразов выступает моральным судьей и благодетелем Чичикова, наставляет на путь истинный промотавшегося Хлобуева, посылая его собирать по городам и весям на построение храма. Если в лице Костанжогло Гоголь хотел показать идеального помещика, сумевшего сочетать рационализацию крепостного хозяйства с патриархальными устоями, то Муразов идеальный христианин. Он ведет аскетический образ жизни, ходит в поддевке и проповедует «слово божие», высказывая те идеи, которые так полно развиты были Гоголем в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Проповедь Муразова сводится к религиозному увещанию о «благоустройстве душевного имущества», из-за отсутствия которого, по его словам, все «грызут и едят друг друга». Этот ханжески-елейный облик откупщика-христианина, так же как и фигура Костанжогло, ничего общего не имел с действительностью, благодаря чему Муразов и выступает как навязчиво-поучающий резонер. В главах и фрагментах, посвященных Костанжогло и Муразову, меняется и метод повествования. Автор как бы передоверяет здесь речь Костанжогло или Муразову, ограничивая свою роль лишь скупыми ремарками фактического характера, отказываясь и от иронии и от лирических отступлений. Благодаря этому повествование приобретает сухой, книжный характер, тем более что речь Костанжогло лишена живых разговорных красок и интонаций, которые обычно отличают гоголевских героев. Костанжогло говорит словно цитатами из сельскохозяйственных книг и статей. Под стать ему и Муразов, который уснащает свою речь благонамеренными прописями и перлами церковного красноречия: «Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестясь, говорит человек: «Господи, помилуй», — гребет и доплывает до берега». Ни Костанжогло, ни Муразов не получились «положительными героями», потому что их образы не только ничего общего не имели с реальностью, но выражали идеи, глубоко чуждые прогрессивному историческому развитию. Отсюда и художественная неудача этих образов, лишенных плоти и крови, остающихся бесцветными и надуманными схемами. Даже мастерство в рисовке внешнего облика персонажей, языковые средства изображения изменяют Гоголю. Писатель не смог избежать поражения, отправляясь от абстрактных и утопических замыслов, а не от жизни. Н. Г. Чернышевский глубоко объяснил причину неудачи Гоголя в создании положительных образов второй части поэмы, видя ее в нарушении тесной связи творчества писателя с действительностью: «Когда действительность представляла идеальные лица, они превосходно выходили у Гоголя, как, например, в «Тарасе Бульбе» или даже в «Невском проспекте» (лицо художника Пискарева). Если же действительность не представляла идеальных лиц или представляла в положениях, недоступных искусству, — что оставалось делать Гоголю? Выдумывать их? Другие, привыкшие лгать, делают это довольно искусно, но Гоголь никогда не умел выдумывать… и выдумки у него выходили всегда неудачны».[405] Необходимо отметить, что, говоря о лицах, находящихся «в положениях, недоступных искусству», Чернышевский имел в виду тех подлинных защитников народных интересов, писать о которых в условиях политической реакции было невозможно. Центральный вопрос эпохи — вопрос о крепостном праве, о положении крестьян — Гоголь пытался разрешить, отстаивая порочную идею примирения сословий во имя спасения от капиталистического «разврата». Отсюда и попытка изобразить в идиллическом свете «идеального» помещика Костанжогло, благодетельного миротворца-христианина откупщика Муразова и представителя государственной мудрости — генерал-губернатора. Поставленная Гоголем во втором томе «Мертвых душ» задача создания положительного идеала являлась исторически назревшей, но Гоголю она представлялась в искаженной, мистифицированной форме. Свои мечты о лучшем устроении общества Гоголь вкладывает в уста добродетельного генерал-губернатора. Дошедшие до нас главы второго тома обрываются на его обличающей чиновников речи. Генерал-губернатор, князь, выступает в поэме Гоголя, однако, не как живой, типический персонаж, а как авторский рупор. В его речи содержится суровый приговор той «неправде», которая стала господствовать всюду: «… никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаниями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась». Таков безотрадный вывод, к которому пришел Гоголь. Он понимает, что единственное спасение — в коренной перестройке общества, но путь к этому видит лишь в моральном самоусовершенствовании. Поэтому и призыв князя «спасать нашу землю», которая гибнет не от «нашествия двадцати иноплеменных языков», а от развращенности и продажности «правления», корыстолюбия чиновников, завершается моралистической формулой — «восстать против неправды». В письме «Занимающему важное место» Гоголь еще раньше сформулировал те идеи религиозного примирения и разрешения всех противоречий, которые высказывает в своих речах генерал-губернатор. «Много злоупотреблений: завелись такие лихоимства, — писал Гоголь в «Переписке», — которые истребить нет никаких средств человеческих». Однако если осуждение в речи генерал-губернатора всеобщего лихоимства «другого правительства» чиновно-бюрократической клики и достигает высокого гражданского пафоса, то средства, предлагаемые им для искоренения этой «неправды», настолько утопичны и наивны, что свидетельствуют о полном бессилии писателя понять подлинные исторические ее причины. Реакционная утопия благотворной деятельности умудренного христианским вероучением правительства, излагаемая генерал-губернатором, объективно выгодна была лишь феодально-крепостническим кругам. Боязнь социальных потрясений, вызванных подъемом общественного движения, привела Гоголя к этой идеализации отжившего «патриархального» уклада, представлявшегося писателю панацеей от всех бед. Приписывая добродетельную заботу о народе откупщику Муразову, заставляя «покаяться» Хлобуева или даже того же Чичикова, Гоголь объективно становился на реакционные позиции, хотя субъективно он и желал облегчить положение народа. Поэтому, говоря о втором томе «Мертвых душ», мы не должны забывать о глубоких идейных ошибках и заблуждениях писателя. Но там, где Гоголь не находился в плену своих ложных взглядов, он сохранял всю силу своего могучего и правдивого таланта, создавая правдивые и обобщенные образы Петуха, помещика Кошкарева, генерала Бетрищева, Тентетникова, не уступающие по своему типизму героям первой части поэмы. Там же, где Гоголь пытался представить положительные образы, не имевшие основания, почвы в реальной действительности, он и как художник оказывался в плену у голой абстракции. В первой части «Мертвых душ» Гоголь ставил перед собой обличительную задачу. Это и придало такую художественную силу, правдивость и типическую обобщенность созданным им образам. Однако и тогда неясен был для писателя путь исправления и преобразования общества. В период создания второго тома поэмы Гоголь уже находился под влиянием реакционной утопии, и положительное начало ему представлялось теперь в форме морального, христианского самоусовершенствования. В этом и было основное противоречие в мировоззрении писателя, приводившее его к ошибочным выводам, сказавшимся и в его художественном методе. «Виноват ли он (то есть Гоголь. — Во второй части «Мертвых душ» (а возможно, и в третьей, им задуманной) Гоголь пытался найти ответ на поставленный им в конце первого тома вопрос: «Русь, куда ж несешься ты?» Но ответа на этот вопрос он так и не смог дать. Поиски выхода и во втором томе диктовались страстным желанием писателя угадать пути движения вперед, которое так нужно было России. «Будьте не мертвые, а живые души», — завещает он. Однако путь к этому Гоголь видел лишь в нравственном самоусовершенствовании. «Общество тогда только поправится, — пишет он в своем «Завещании», — когда всякий частный человек займется собою и будет жить как христианин, служа богу теми орудиями, какие ему даны, и стараясь иметь доброе влияние на небольшой круг людей, его окружающих. Все придет тогда в порядок, сами собой установятся тогда правильные отношения между людьми, определятся пределы, законные всему. И человечество двинется вперед». Здесь горячая вера в движение человечества вперед сочетается с утопическими, ложными представлениями писателя о самих путях и средствах этого движения. Трудно сказать, как бы пошло дальше развитие второй части «Мертвых душ». Некоторые из современников писателя, слышавшие в его чтении главы, впоследствии уничтоженные автором, передают содержание этих глав. По этим свидетельствам можно в известной мере представить дальнейшее развитие действия. Наиболее подробное изложение оставил Л. И. Арнольди, слышавший чтение Гоголя. В уцелевших главах второй части история отношений Тентетникова и Улиньки прерывается на приезде Чичикова к ее отцу генералу Бетрищеву. Чичиков со свойственной ему обходительностью добивается расположения генерала и, ловко устраивая свои дела, содействует примирению с ним Тентетникова. В отсутствующих главах имелось, по свидетельству Арнольди, описание домашней жизни генерала Бетрищева, обеда, на котором присутствовал Чичиков. Чичиков, вернувшись к Тентетникову, передает ему, что генерал сожалеет о ссоре и готов даже первый к нему приехать с визитом, чтобы просить прощения. Тентетников, обрадованный таким исходом, решает сам ехать к Бетрищеву. За обедом у Бетрищева происходит разговор о войне 1812 года, в связи с тем что Чичиков сообщил уже Бетрищеву о сочинении Тентетникова на эту тему. По словам Арнольди: «После второго блюда генерал заговорил с Тентетниковым о его сочинении и коснулся 12-го года. Чичиков струхнул и со вниманием ждал ответа. Тентетников ловко вывернулся. Он отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12-й год, что много было историков этого времени и без него, но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны: важно, по его мнению, то, что весь народ встал, как один человек, на защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв! Тентетников говорил довольно долго и с увлечением, весь проникнулся в эту минуту чувством любви к России».[407] Это свидетельство важно тем, что в уста Тентетникова Гоголь вкладывает свое собственное понимание событий Отечественной войны 1812 года, как войны общенародной. Такое глубокое понимание решающей роли патриотического подъема русского народа в 1812 году свидетельствует о том, что Гоголь в образе Тентетникова стремился передать положительное начало. Эта патриотическая речь Тентетникова делает вполне возможной его дальнейшее «перерождение». Как передает Арнольди, после посещения Тентетникова Улинька идет молиться на могилу матери, а затем упрашивает отца согласиться на ее брак с Тентетниковым. После согласия генерала Чичиков по его просьбе отправляется в поездку известить о предполагаемом браке знатных родственников Бетрищева. По словам А. О. Смирновой, во второй части была и еще одна сюжетная линия — история отношений Платонова, сопровождаемого Чичиковым в его поездке, с Чеграновой, которую они встречают в имении брата генерала Бетрищева.[408] Арнольди передает со слов Смирновой, что «удивительно хорошо отделано было одно лицо в одной из глав; это лицо — эманципированная женщина-красавица, избалованная светом, кокетка, проведшая свою молодость в столице, при дворе и за границей».[409] Другой современник Гоголя кн. Д. А. Оболенский рассказывает, что слышал от Шевырева содержание последних глав, в которых история Тентетникова и Улиньки якобы заканчивалась ссылкой Тентетникова в Сибирь. «В то время когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Улиньки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом с вредным либеральным направлением. Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Улинька следует за Тентетниковым в Сибирь, — там они венчаются и пр.».[410] Правдоподобность этой версии подтверждается в известной мере и сохранившимися записями и выписками Гоголя о Сибири, интересовавшей писателя в последние годы его работы над «Мертвыми душами». Если принять версию, передаваемую Д. Оболенским, то содержание и самый характер второго тома в целом значительно отличаются от первого. Чичиков уже оттесняется с его главенствующей роли, и события романа развиваются не только и не столько в связи с ним, а переплетаются с судьбами других героев. Видимо, при этом значительно меньшее место занимало сатирическое начало, а все больше выдвигалась на первый план психологическая характеристика героев и авторская лирика. Намечаются уже новые характеры, судьбы «новых людей», которые в душной и ограниченной атмосфере первого тома просто не могли бы и явиться. Не чичиковы и ноздревы появляются уже в качестве героев, а Улинька и переродившийся Тентетников. Но все эти свидетельства и предположения довольно зыбки, хотя они и не противоречат основным сюжетным линиям второго тома в сохранившихся главах. Перед Гоголем еще неотступнее, чем раньше, встала необходимость найти ответ на самые насущные вопросы современности, и этот ответ он пытался найти, обратившись к созданию образа положительного героя. Однако насколько мы можем судить о дальнейшем по сохранившимся главам поэмы, «перерождение» Тентетникова и других героев поэмы отнюдь не следует представлять себе как переход писателя на подлинно демократические, передовые позиции. Возрождение героев «Мертвых душ» Гоголю представлялось в духе религиозно-нравственного их перевоспитания, соответствующего тем идеям, которые высказываются Муразовым и генерал-губернатором. Поэтому окончание поэмы для самого Гоголя означало бы изображение героев «переродившимися», действующими на основе религиозно-христианской морали. Мы имеем свидетельство современника, хотя и исходящее из реакционного лагеря, о том, что Гоголь предполагал завершить свою поэму духовным воскрешением Чичикова, а также и других героев: «Помнится, когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора «Мертвых душ», желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то я его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностью. Я возразил, что мне нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В изъяснении этой развязки он несколько распространился, но, опасаясь за неточность воспоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. «А прочие спутники Чичикова в «Мертвых душах», — спросил я Гоголя, — и они тоже воскреснут?» — «Если захотят», — ответил он с улыбкою и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев в столкновение с истинно хорошими людьми, и проч. и проч.».[411] В тексте второй части поэмы также имеются намеки на «перерождение» Чичикова. В словах Муразова, посетившего Чичикова в тюрьме, выражена та точка зрения, которая, видимо, является для Гоголя основным доводом в пользу «перерождения» Чичикова. Неутомимая энергия Чичикова должна быть направлена не на «добывание своей копейки», а на «добро», на общее благо: «Я думаю о том, — говорит Муразов, — какой бы из вас был человек, если бы так же и силою и терпеньем да подвизались бы на добрый труд, имея лучшую цель. Боже мой, сколько бы вы наделали добра! Если бы хоть кто-нибудь из тех людей, которые любят добро, да употребили бы столько усилий для него, как вы для добывания своей копейки, да сумели бы так пожертвовать для добра и собственным самолюбием и честолюбием, не жалея себя, как вы не жалели для добывания своей копейки, боже мой, как процветала бы наша земля!» В этих словах Муразова выражена идея второй части поэмы о возможности перевоспитания, переключения на «добро», то есть на общее благо тех сил, которые устремлены на «зло», служат личной корысти. Уверовавший в «добро» Чичиков, так же как и собирающий милостыню на построение храма Хлобуев, должен духовно просветиться, смотреть на свою жизнь как на религиозный подвиг. Однако правда жизни, верность Гоголя действительности не могли примириться с этой искусственной морально-религиозной схемой, не имевшей никакой опоры в самой жизни. Чичиков сохраняет свои прежние черты и качества и во втором томе: «Он немножко постарел; как видно, не без бурь и тревог было для него это время. Казалось, как бы и самый фрак на нем немножко поизветшал, и бричка, и кучер, и слуги, и лошади, и упряжь как бы поистерлись и поизносились. Казалось, как бы и самые финансы даже не были в завидном состоянии. Но выражение лица, приличие, обхождение остались те же. Даже как бы еще приятнее стал он в поступках и оборотах, еще ловче подвертывал под ножку ножку, когда садился в кресла. Еще более было мягкости в выговоре речей, осторожной умеренности в словах и выражениях, более умения держать себя и более такту во всем». По-прежнему Чичиков одержим стремлением к наживе и благополучию, во имя которых готов на любую подлость, жульничество и даже преступление. Мечты о собственном имении, «бабенке», «чичонках» еще сильнее подогревают его хищническую, плутоватую «деятельность». Он не прочь обворожить генерала Бетрищева, вкрадывается в доверие к Тентетникову, благоговеет перед хозяйственным преуспеванием Костанжогло, все время заботясь лишь об одном — об устройстве своих темных дел, о возможности поживиться за счет ближнего. Даже достигнув, казалось бы, увенчания своих замыслов — покупки имения Хлобуева, Чичиков думает, как бы надуть его, не выплатить всех денег. Он пускается во все тяжкие, устраивая наглый подлог завещания тетки Хлобуева. Лишь попав за свои жульнические проделки в тюремное заключение, достойнейший Павел Иванович впервые подумал о «душе», предался сокрушению. В своих покаянных речах он, стремясь умилостивить Муразова, пускается в «возвышенные» рассуждения, уподобляя себя кораблю, сокрушенному в щепки во время бури. Слезы Чичикова и его «раскаяние» столь же фальшивы и лицемерны, как и вся его «деятельность». Хотя Гоголь и говорит, что «вся природа» Чичикова «потряслась и размягчилась», однако, когда к нему приходит жулик и аферист Самосвитов и берется его выручить за тридцать тысяч, Чичиков вновь принимается за старое: «Он возымел сильную надежду, и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки, вечером театр, плясунья, за которою он волочился. Деревня и тишина стали казаться бледней, город и шум — опять ярче, ясней… О, жизнь!» И во второй части немало горьких и едких сатирических обличений по поводу «путешествия» Чичикова «по сундукам», подделки им завещания тетки Хлобуева. Гоголь обращается к читателю с выводом: «Чичиков не то чтобы украл, но попользовался. Ведь всякий из нас чем-нибудь попользуется: тот казенным лесом, тот экономическими суммами, тот крадет у детей своих ради какой-нибудь приезжей актрисы, тот у крестьян ради мебелей Гамбса или кареты. Что делать, если завелось так много всяких заманок на свете?» Однако, несмотря на эти сатирические мотивы, яркие и художественно полноценные образы, вторая часть осталась не только незавершенной, но и крайне неровной. Гоголь потому и не мог закончить своей поэмы, что его устремления были противоречивы, а главное — противоречили исторически поступательному ходу самой действительности. С одной стороны, они шли от жизни, от правдивого изображения тех социальных процессов, того кризиса феодально-крепостнических порядков, который порождал «мертвые души» дворянского общества. С другой стороны, в поисках выхода Гоголь приходил к реакционной утопии, к попытке примирения социальных противоречий. Это столкновение реалистического изображения действительности с религиозно-моралистической тенденцией и не давало Гоголю возможности завершить свою поэму. Характерно в этом отношении свидетельство И. С. Аксакова, близко знавшего Гоголя и осведомленного о его планах. И. С. Аксаков писал И. С. Тургеневу вскоре после смерти писателя, что Гоголь «изнемог под тяжестью неразрешимой задачи, от тщетных усилий найти примирение и светлую сторону там, где ни то, ни другое невозможно, — в обществе».[412] Художественный метод второй части «Мертвых душ» отличен от первой. Ведь и самая задача, поставленная здесь писателем, во многом иная: показать не застойную неподвижность жизни, а возникновение в ней новых начал, борьбу за преобразование жизни. Сохраняя основные особенности своей прежней манеры, генерализацию образа, обращение к типической детали, Гоголь выводит в своей поэме действующих лиц, показанных в их развитии. Таков прежде всего Тентетников. В основе авторского замысла лежало стремление показать именно перерождение (или «возрождение») тех героев, которые должны были пройти длительный путь «перевоспитания». Как отметил В. А. Десницкий, говоря о второй части «Мертвых душ»: «Нет сомнения, что Гоголь второго тома «Мертвых душ», так старательно изучавший «вещественную и духовную статистику» России, свои «переходные» и «положительные» типы людей мысли и положительного действия писал с натуры. Но его «натурализм», его реалистический метод был организован миросозерцанием, социально-политическими, религиозно-философскими идеями. В силу понимания Гоголем задач второго тома, его персонажи утверждались Гоголем «натуралистически», списывались, возможно, вплоть до копирования, фотографирования с натуры».[413] Трудно, однако, согласиться с В. А. Десницким в том, что Гоголь второго тома — натуралист. Нет, не фотографирование действительности ослабляло силу реализма писателя, а, наоборот, уход от действительности в условную идеализацию, дидактическое подчинение образов и явлений жизни религиозно-философским идеям. Именно поэтому не удались, не жизненны и не типичны такие образы, как Костанжогло и Муразов, хотя и срисованный с откупщика Бенардаки. Вторая часть «Мертвых душ» оказалась лишенной внутреннего и внешнего единства. Замысел Гоголя в сохранившихся главах не осуществился. Ни «несметного богатства русского духа», ни «мужа», наделенного «божескими доблестями», показать Гоголь не смог. Плюшкина и Собакевича сменили Муразов и Костанжогло, но они не обнаруживают никаких «доблестей» и «богатства русского духа». Чичиков так и не смог отрешиться от своей жажды приобретательства, даже при содействии «благодетельного» откупщика Муразова. В своей попытке показать положительные идеалы Гоголь, по словам Добролюбова, потерпел неудачу: «Он захотел представить идеалы, которых нигде не мог найти!»[414] Позднее об этом говорил и Салтыков-Щедрин, отмечая неудачу Гоголя в его поисках положительного героя. В статье «Напрасные опасения» (1868) он писал: «Новая русская литература не может существовать иначе, как под условием уяснения тех положительных типов русского человека, в отыскивании которых потерпел такую громкую неудачу Гоголь».[415] Неудача Гоголя являлась результатом не только личной слабости писателя, его отхода от передового круга современников, его испуга перед наступающим капитализмом. Эта неудача, это неумение определить положительный идеал объясняются и условиями его эпохи. В. И. Ленин, характеризуя политические утопии, указывал, что утопия является неосуществимым «пожеланием, которое не опирается на общественные силы». «Чем меньше свободы в стране, чем скуднее проявления открытой борьбы классов, — пишет Ленин, — чем ниже уровень просвещения Гоголь страстно хотел показать в последующих томах поэмы духовное возрождение человека, освобождение его от пут собственнической, эгоистической психологии, превращение «мертвых душ» в живые. Об этом он неоднократно говорит в письмах. В письме к Н. Языкову, помещенному в «Выбранных местах» под названием «Предметы для лирического поэта в нынешнее время», Гоголь намечал ту программу, которая в известной мере должна была осуществиться и в дальнейших частях «Мертвых душ». И здесь основным для писателя является показ «прекрасного» человека. «Воззови, в виде лирического сильного воззванья, к прекрасному, но дремлющему человеку, — обращается он к Языкову, упоминая при этом: — О, если бы ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома «Мертвых душ»!» Таким образом, Гоголь предполагал показать и нравственное возрождение даже Плюшкина. Но именно невозможность показать это «возрождение» прекрасного человека в современных условиях в обстановке господства «мертвых душ», в условиях крепостнических и буржуазно-капиталистических отношений и привела писателя к катастрофе, к отказу от уже написанного, к уничтожению второго тома поэмы. Говоря о сожжении им второго тома в 1845 году, Гоголь так объяснял неудачу своего замысла: «… бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее было мало и слабо развито во втором томе «Мертвых душ», а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен». Но показать «дорогу» к прекрасному на тех путях религиозного самоусовершенствования, которые намечались Гоголем, было делом невозможным: сама действительность, все историческое развитие страны препятствовали этому. Отсюда и творческая неудача писателя, его идейная и творческая катастрофа. Несмотря на настойчивую работу, второй том подвигался медленно. Идейные колебания Гоголя, его неуверенность сказались в многочисленных переделках, не позволявших довести поэму до конца. Он все чаще начинает думать о смерти, погружается в чтение церковных книг, поддается религиозно-мистическим настроениям, поддерживаемым его новым реакционным окружением, состоявшим из представителей консервативных кругов. С. Т. Аксаков сообщал в письме 1852 года к С. Шевыреву о мучительных колебаниях писателя, которые и привели к сожжению второго тома «Мертвых душ»: «… в самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать».[417] Сожжение набело переписанных глав второго тома как нельзя больше подтверждает эти слова. Гоголь оказался одиноким, окруженным реакционными мракобесами и, кроме того, тяжелобольным. Все это способствовало нарастанию душевного кризиса и того психически-болезненного состояния, которое привело его к трагическому концу. В начале 1852 года приехал к гр. А. П. Толстому, у которого жил Гоголь, фанатический изувер, священник Матвей Константиновский. Он требовал от Гоголя соблюдения религиозных обрядов, отречения от искусства. Измученный сомнениями и болезнью, Гоголь пытался сопротивляться его влиянию, но силы писателя были надорваны, и запугивания этого мракобеса оказывали на него губительное действие. Уже с начала 1851 года болезненное состояние Гоголя все более и более усиливалось. Он уклонялся от встреч со знакомыми, уединялся в особняке графа А. П. Толстого и все чаще впадал в мрачное состояние духа. Правда, еще в последний год жизни Гоголь пытался осуществить новое издание своих сочинений, сам даже держал корректуру нескольких томов, однако завершить это издание ему не удалось. Н. В. Берг, встречавшийся с Гоголем в это время, рассказывает в воспоминаниях, что он «был постоянно скучен и вял в движениях… Говорил немного и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развалины Гоголя, а не Гоголь».[418] За несколько дней до смерти Гоголь стал отказываться от пищи, отстранял заботы о своем здоровье, не желал принимать лекарство. В болезненном состоянии Гоголь сжег рукописи второго тома «Мертвых душ», от которого случайно сохранились лишь черновики отдельных глав. Лечивший писателя врач А. Т. Тарасенков так рассказывает об этом сожжении (в ночь с 11 на 12 февраля ст. ст.): «Николай Васильевич велел своему мальчику раскрыть печную трубу, вынул из шкапа большую кипу писаных тетрадей, положил в печь и зажег их. Мальчик заметил ему: «Зачем вы это делаете? Может, они и пригодятся еще». Гоголь его не слушал; и когда почти все сгорело, он долго еще сидел задумавшись, потом заплакал и велел пригласить к себе графа. Когда тот вошел, он показал ему догорающие листы бумаг и с горестью сказал: «Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен — вот он к чему меня подвигнул. А я было там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него могли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях!»[419] Естественно, что точность этих слов Гоголя не может быть проверена, но самый поступок его свидетельствовал о глубокой неудовлетворенности писателя теми мучительными поисками, которые отняли у него последние годы жизни. Двадцать первого февраля (4 марта по н. ст.) 1852 года в 8 часов утра Гоголь скончался. Умер он в совершенной нищете. После смерти писателя не оказалось никакого имущества, кроме «незначительного носильного платья», как указано было в описи осмотра вещей. Похороны Гоголя, несмотря на все старания правительственных кругов придать им наиболее скромный и незаметный характер, превратились в широкую общественную демонстрацию. Один из участников похорон так описывает прощание Москвы с писателем: «(Гоголя) отпевали в церкви университета, которого он был почетным членом. Из церкви понесли его в отдаленный Данилов монастырь, где он желал быть похороненным возле поэта Языкова. Вся Москва была на этом печальном празднике. «Кого это хоронят? — спросил прохожий, встретивший погребальное шествие, — неужели это все родные покойника?» — «Хоронят Гоголя, — отвечал один из молодых студентов, шедших за гробом, — и все мы его кровные родные, да еще с нами вся Россия».[420] О смерти Гоголя не разрешено было писать в печати. Единственным откликом являлось письмо из Петербурга И. С. Тургенева, помещенное в «Московских ведомостях». За опубликование этого письма Тургенев был арестован и выслан в деревню. В письме Тургенев писал: «Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, — пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертью, назвать великим; человек, который своим именем означит эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших!»[421] |
|
|