"Ботфорты капитана Штормштиля" - читать интересную книгу автора (Астахов Евгений Евгеньевич)

Глава 6. О чем пел тумоша

На кожаной подушке седла сидеть было удобно и мягко. Стремена Тумоша подтянул повыше, и Тошка упирался в них носками ботинок, как научил его Володя.

— Носок вверх, пятки вниз, вот так. А шенкелем направляя ход лошади,  и будет высшая школа верховой езды.

Тошка не знал, что такое шенкель, но спросить при Тумоше постеснялся и только кивнул головой — ладно, мол, разберусь.

Лошади мягко ступали по низкой, густой траве. Маленький босой мальчик побежал вперед, скинул с рогулек жерди, заменявшие ворота.

— Аземляк! — крикнул он Тошке. — Аземляк, здравствуй!

Тумоша усмехнулся, погрозил мальчишке пальцем.

— В абхазском языке, — сказал он, — раньше не было слов школа, колхоз, трактор, магазин. Они сразу пришли, как большая отара. Нужные слова, надо было отворить им ворота, быстрее пустить к себе. И тогда решили — прибавлять впереди букву «а». Вот они и стали нашими словами: ашкола, аколхоз, атрактор. Потому маленький Абзаг и назвал тебя «аземляк». Слышал, наверное, как вчера говорили…

Въехали в лес. Он стоял безмолвный, весь просвеченный поднимающимся солнцем. Большие серые валуны, обросшие рыхлым зеленым мхом, преграждали путь, и тропа покорно делала крюк, обходила их стороной. Иногда поперек тропы лежали стволы упавших деревьев. Лошади осторожно переступали через них, высоко поднимая тонкие, мокрые от росы ноги.

Тумоша ехал впереди. Его массивные плечи, обтянутые старой гимнастеркой, чуть сутулились. Он рассказывал, не оборачиваясь, глядя прямо перед собой на молчащий лес, на выбитую. копытами тропу, на мозолистые корни столетних буков, ровесников его приемного отца.

Рассказ Тумоши

Я почти совсем не помню тех мест, где родился. Помню деревья. Такие здесь не растут. Высокие деревья, с серебряными листьями. Они стояли на берегу Волги. Такой реки здесь тоже нет. Где для нее найдешь в горах столько ровного места? Она была совсем тихая, не то что наша Галидзга или Улыс. Текла, будто утреннюю песню про себя пела, а они кричат, как гуляки, которые много араки* пьют. Мне было лет восемь или девять, когда сильная жара все сожгла в нашем краю: и хлеб, и траву, и картошку. Отец пришел с фронта больной и старый, хотя ему было совсем немного лет. Война отнимает у человека молодость. Вместо нее оставляет шрамы, седые волосы и горечь в сердце. Отец воевал на Дону, на Украине, в Крыму воевал. Я его тоже почти не помню. Вот шинель помню. На ней впереди были красные такие, как застежки, поперек. Очень красивые. Еще запомнил: пустой дом досками забит, окон не видно — слепой дом. И крьша, как черные ребра, потому что всю солому сняли — в телегу сложили, лошадь кормить. Но лошадь не может долго есть солому, одну старую, гнилую солому. Бросили мы лошадь, бросили телегу, пешком пошли дальше. Много людей шло. Все говорили: Кавказ, Кавказ! Зимы там нет, работы много, еды много, люди незлые… Потом поезд нас вез, потом снова шли. Женщины падали, дети падали, некому было подобрать, некому было хоронить — все спешили уйти с земли, которая стала, как злой камень. Отец кашлял. Лица его не помню, помню, как кашлял. Сестра, Агаша, маленькая совсем была. Он ее на плечах нес. Шел высокий человек, шинель до земли и девочка на плечах. Это помню. Потом к морю пришли. Отец немного работал в порту, мать мешки шила. Однажды приехал комиссар Аршба, собрал митинг, сказал: «Советская власть выгнала князей и помещиков. В горах земли много пустует, руки к ней нужны. Кто землю понимает — пусть идет помогать, мешки каждый дурак шить может».

Мы пошли. Другие тоже. Человек пятьдесят, может, даже сто было. Вел нас проводник. Он шел, а лошадь его везла большой хурджин — такой мешок из ковра, в нем было много еды и араки. Шел быстро, а люди не могли быстро идти в гору — ноша тяжелая, дети, женщины ослабели совсем. Он пил араку, закусывал сыром и смеялся, глядя, как ползут по тропе люди. Тогда мой отец подошел к нему и сказал:

— Ты гад и контра! И когда мы опять увидим комиссара со станции, мы скажем, чтобы он шлепнул тебя.

Тот сначала схватился за нож, но потом струсил — много людей окружило его, и глаза у всех были тяжелые. Проводник отдал свой хлеб детям и пошел далыше. Бурчал что-то себе под нос, но шел.

На третий день он вывел нас на поляну, сказал:

— Ждите, я проверю, не снесла ли река мост.

Он оставил лошадь и ушел. А вернулся уже не один — за ним ехали люди в черных бурках, положив винтовки поперек седла. Это была банда князя Дадешкелиани.

Еще на станции все говорили:

— В горах бандиты. Князь Дадешкелиани — хозяин в горах. Никто ничего с ним сделать не может…

Но мы не боялись. Что у нас взять? У нас не было ни золота, ни хлеба, ни лошадей. Нищему бандит не страшен.

И вот теперь мы сами увидели «хозяина гор». Он ехал впереди отряда на темно-рыжем, почти красном, ахалтекинце. Лица его не помню, только усы. И еще лошадь. Красивая, я раньше таких не видел: шея крутая, сильная, высокая, уши, как две горсти торчком, и взгляд гордый, словно у человека. Красивая лошадь, дорогая. Проводник шел рядом с ним, держался за стремя.

— Вот, князь, эти голодранцы, — сказал он, показывая рукой в нашу сторону. — Эти голодные, вшивые посланцы комиссара Аршбы, чтоб глаза его не увидели солнца.

— Бог в помощь, господа путешественники. — усмехнулся князь. Он хорошо говорил по-русски, как барин. На нем была богатая черкеска, кинжал с позолоченной рукояткой и шашка, изогнутая, словно молодой месяц. Настоящая гурда*, ох и шашка!

— Значит Россию-матушку изволили разорить, — продолжал князь, — и к нам теперь подались, на даровые хлеба?

— Зачем даровые?.. Нам бы работы!.. Засуха сожрала все!.. Дети пухнут — стали говорить кругом, но князь вынул из кобуры маузер и выстрелил вверх.

— Молчать! Землицы чужой захотелось, сволочи?! Я вам покажу землицу! Марш назад! И доложите пославшему вас комиссарику, что князь Дадешкелиани повесит его на семафоре в самое ближайшее время. С-с-укиного сына такого!..

Он кричал, привстав на стременах. Усы его шевелились. За спиной князя замерло полсотни всадников в бурках. Они слушали его крик, не понимали, о чем кричит, сидели, уперев ложа винтовок в теплые шеи лошадей.

— Убирайтесь в свою Совдепию, если хотите остаться в живых! — продолжал кричать князь. — И другим закажите сюда дорогу. Здесь вам ни хлеба, ни крова не будет. — Он остановил взгляд на моем отце. На его шинели с такими красивыми красными застежками. — Что, товарищ, никак привелось в буденовцах ходить?

— Было, — сказал отец и сделал шаг вперед. Мать схватила его сзади за рукав — куда ты, мол. Но отец отвел ее руки. — Погоди, Катя, их высокоблагородие интересуются, как можно.

— Значит, было, говоришь?

— А как же.

— На колени, скотина!

— А вот этого не было. Не приучен, ваше высокоблагородие.

— Стань! Стань! — шепчет сзади мать. — Убьет ведь, супостат, убьет. Стань, бог с ним!..

— Он у них вроде комиссара, князь, — сказал проводник. — В хурджин мой залез, все отнял.

— Они привыкли отнимать, негодяи. Но мы вас быстро отучим от этого! На колени!

— Не кричи зря, господин князь! Коня попугаешь, конь у тебя хороший, нервенный. У Семен Михайловича, у Буденного, такой же вот был. Тоже княжеских кровей.

Не дослушал отца Дадешкелиани — выстрелил. Упал отец, словно кто его косой по ногам ударил.

— Повесьте его над тропой головой вниз, как вешают дохлых ворон на огороде, чтоб живых отпугивали. — Князь повернул коня, ударил его плеткой меж ушей. Метнулся конь, ринулись за ним всадники в бурках. Только двое остались да проводник — волю князя Дадешкелиани выполнять.

А мы пошли обратно, вниз, не зная, что будет с нами. По дороге мать заболела, идти совсем уже не могла. И нести некому — люди сами едва ноги передвигали, вконец от голода обессилели. Шли — на речках мельницы встречали. В них мука лежит свежая; пахнет так, что сердце сжимается. А как ее возьмешь — чужая! Да и за каждым валуном черные усы князя Дадешкелиани мерещатся.

Мать шла, на палку опиралась, ноги у нее опухли, в глазах темнеет. А люди вперед уходят. Подождут немного и опять идут. Никому не хочется пропадать. Так и отстали мы. Ночь наступила, дождь пошел. Легли мы вместе, сбились- мать, Агаша да я. Мать все встать хотела, назад идти, отца хоронить; потом затихла…

Утром нас Хабаджа подобрал. С мельницы ехал. Мать еще живая была, но без памяти совсем. Все просила:

— Сынок, подсоби встать. Пойдем, пойдем папаньку сымем, захороним…

Хабаджа взял нас. Под бурку спрятал, увез на свой хутор. И стал нам отцом. Три моих брата, сыновья Хабаджи, не пришли обратно с войны. Я вернулся; правда, хромаю, но все же вернулся. И теперь я единственный сын, опора его старости. И он любит моих детей, как своих кровных внуков, и они носят его имя…

А Тумоша… Это Тимофей, Тимоша, так звала меня когда-то мать. И Хабаджа сказал, что имя, которым называет ребенка мать, никто не может изменить. Пусть я буду Тумоша, это тоже красивое имя…


Тропа, вильнув, круто уходила вниз. Чтобы не сползти с седла, Тошка уперся руками в холку лошади. Все ближе и ближе веселый шум ручья, где-то там мельница.

— Вот, — сказал Тумоша, показывая на разбросанные у подножья громадного бука валуны. — Здесь нашел нас Хабаджа…

Тошка посмотрел на жесткую землю, усыпанную колючей кожурой буковых семян, на холодный пепел костра, на гладкий, словно выточенный из слоновой кости ствол векового дерева, и ему показалось, что он видит серое дождливое утро, расстрелянного красногвардейца в шинели с алыми шевронами на груди и голодных, озябших детей, которые, прижимаясь к умирающей матери, со страхом смотрят на незнакомого бородатого человека в черной лохматой бурке…