"Ботфорты капитана Штормштиля" - читать интересную книгу автора (Астахов Евгений Евгеньевич)

Глава 15. Три тысячи шагов в темноту

Вернувшись на Дуабабсту и отдохнув два дня, отряд начал готовиться в обратный путь к хутору Хабаджи, Надо было немедля переносить базу ближе к Улысу. Тошка мог, конечно, остаться у Агаши и здесь дожидаться возвращения отряда. Но август кончался, а значит, подходила к концу и служба младшего коллектора Антона Тополькова. Ибо первого сентября он неизбежно должен был из коллектора превратиться в обычного ученика восьмого класса одиннадцатой средней школы.

— Уезжаешь, Тошенька? — печально говорила Агаша. — Эй, как плохо! Следующий год приезжай снова.

Она варила в масле большие, похожие на ломти арбуза, пирожки с мясом, и Тошка невольно вспомнил те беляши, которые напекла ему в дорогу мама.

В путь тронулись на рассвете. Ветер медленно раздувал над горами зарю, как раздувают поутру озябшие путники потухший за ночь костер. Заря разгоралась нехотя, розовые угли восхода были подернуты серым пеплом облаков,

Все население Дуабабсты — Агаша с мужем, пять нх белоголовых дочерей, Тумоша и даже высокомерные овчарки — вышло проводить отряд. Девочки долго махали вслед уходящим. Тошка оглядывался, видел Агашу. Сложив ладони рупором, она кричала:

— Тошен-ка-а-а! Счастливый пу-у-ть! Еще приезжай!..

И пять ее дочерей как по команде вскидывали вверх руки и начинали махать платочками, словно пытались помочь ветру побыстрее раздуть упрямую зарю. И тогда наконец покажется солнце и веселее станет на душе. У Тошки чего-то першило в горле, но он шел сзади всех и никто не заметил такой непозволительной для младшего коллектора слабости.

— Тоше-е-нка-а!..

Хабаджа сердито хмурился, ему явно не нравилось, что его дочь так громко кричит при гостях.

Шли весь день. После недавнего дождя тропу во многих местах сильно размыло, и приходилось то и дело останавливаться, развьючивать лошадь, осторожно переводить ее через опасные места.

Привал на ночь сделали у развалин древнего храма. Остатки его стен поднимались прямо из зарослей черники и лавровишни. Лучше всего сохранился высокий алтарь, сложенный из хорошо обтесанных, украшенных сложным орнаментом камней. На ступенях алтаря были рассыпаны монеты, лежали засохшие ломти сыра и кусочки цветной материи. Хабаджа, подойдя к алтарю, вынул из кармана горсть серебра и положил на заросшую колючей травой ступень три ровных столбика монет.

Он опустился на лежащий в траве обломок колонны и молча просидел на нем до самой темноты.

— По сыновьям Хабаджа тоскует, сыновей вспомнил. — Это сказал еще Агашин муж там, на Дуабабсте, в тот вечер, когда Ираклий Самсонович и Хабаджа вернулись на хутор. — Вы в пещере были, у того места, откуда Марухский перевал видно. Они на перевале воевали. Все три брата вместе… — Он долго молчал, словно вспоминал что-то. — Когда немцы совсем близко подошли к Кавказу, приехал к нам большой начальник. — Агашин муж выставил перед собой полусогнутые в локтях руки, чтобы показать, какой толстый был этот начальник. — Вместе с ним приехал старый Мадзар Аршба. Начальник сказал, что Кавказ — неприступная крепость и немец об нее сломает свои зубы. Аршба слушал его и был хмурый и ни разу не улыбался, хотя мы всегда его знали как веселого человека.

Потом пришла черная весть: немцы взяли Клухорский перевал. Легко взяли, как будто это был не высокогорный перевал, а перекресток улиц в городе, где уже нет мужчин и некому сопротивляться.

И тогда Аршба сказал: «Из слов мамалыги не сваришь. Нужно собрать пастухов, сформировать отряды. Они станут там, куда трудно забраться человеку, всю жизнь прожившему на равнине. Эти отряды помогут Красной Армии удержать фашистских горных стрелков, не пустить их дальше».

Это были правильные слова. Командование фронтом тоже так думало. Мы оставили отары овец на женщин и пошли на сборные пункты.

У Хабаджи было четыре сына. Все четыре пошли, никто не остался дома. Тумошу взяли в проводники ребята из истребительного отряда альпинистов. А три старших брата остались вместе. Они заняли оборону на вершине высокой скалы, которая, как одинокий воин, стояла у тропы, закрывая подступы к перевалу.

Мы знали — перевал нельзя отдавать. Он был воротами, ведущими в глубь Кавказа. И три сына Хабаджи держали в своих руках один из ключей к этим воротам.

То были трудные дни, очень трудные. Немецкие егери не гулять пришли на Кавказ. Они хорошо знали свое дело, видно было, что их долго учили, как надо воевать в горах.

На третий день, когда кончилась еда, старший сын Хабаджи сказал:

«Надо кому-то спуститься вниз и принести хлеб».

Братья молчали. Никто из них не двинулся с места. Они не хотели расставаться, их было всего трое, и сзади был Марухский перевал.

К вечеру осколком мины убило среднего брата. Двое продолжали стрелять. Егери ползли вверх, как большие зеленые гусеницы. От камня к камню, от расселины к расселине. Но они были внизу, а в горах очень важно быть сверху. Потом ранило старшего брата, и к утру он умер. Потом кончились патроны…

Все это мы узнали, когда пришли на скалу, до которой так и не добрались зеленые егери. Два брата лежали рядом, укрытые буркой, а третьего не было. Мы нашли только пустую консервную банку и в ней записку, из которой узнали все.

Когда кончились патроны, младший сын Хабаджи лег на самый край скалы, за груду камней и стал ждать. Егери подползли вплотную, и тогда он сдвинул камни и обрушил их вниз. В грохоте и гуле обвала утонуло все: и вопли срывающихся в пропасть егерей, и выстрелы, проклятья. Скала так и осталась не взятой…


Тошка смотрел на одинокую сгорбленную фигуру Хабаджи. Она расплывалась в сгущающихся сумерках, сливаясь с серыми камнями полуразрушенного храма. Тошка хотел представить себе трех братьев, бьющихся с врагом на вершине скалы, но воображение рисовало совсем другую картину: трое юношей, стиснув кулаки, стоят плечом к плечу и не отрываясь смотрят, как внизу, в тесном каменном коридоре ущелья, рубятся шашками два человека: полный сил и ярости князь Дадешкелиани и их старый, седой отец.

«Побеждает, сынок, не сильный, а правый. Сила без правды — не сила…»

— Скажите, Ираклий Самсонович, — шепнул Тошка, — а это какой храм?

— Эллинский… — ответил тот. — Это глубочайшая древность, Тоша, пятый или шестой век до нашей эры. Его построили, возможно, еще греческие колонисты из Питиунта или Диоскурии, приплывавшие к берегам Колхиды. Большинство абхазцев — православные христиане. Небольшая часть — мусульмане. А храм этот… скорее, место поминания, это уже не религия. Просто, проходя мимо, люди останавливаются, садятся, молча вспоминают ушедших из жизни и в знак того, что память о них жива, оставляют на камнях горсть кукурузной муки или стопку монет,

Ночью Тошку разбудила привязанная к дереву Изольда. Она всхрапывала и приседала на задние ноги. Устав за день, все спали вокруг костра в неглубокой яме. Тошка осторожно выбрался из спального мешка и, раздвинув ветви куста, увидел стоявшего невдалеке медведя. Хорошо освещенный луной зверь принюхивался, высоко подняв острую, лохматую морду.

Тошка кубарем скатился вниз.

— Медведь. — закричал он, хватая с вьюка дяди Гогину двустволку. — Погодите! Я сам! Где жаканы? Это мой медведь! Я первый его увидел!

Все проснулись. Ничего не понимая, Володя протирал глаза, дядя Гога смеялся, разыскивая в карманах кисет с махоркой, а Ираклий Самсонович, почесывая пальцем переносицу, близоруко щурился на суетящегося Тошку. Лишь один Хабаджа сочувственно смотрел на него:

— Тц-тц-тц, зачем кричал? Надо тихо.

А медведь тем временем, ломая кусты, улепетывал во все лопатки.

Целый день над Тошкой подтрунивали, а он, огорченный и обиженный, рассеянно брел позади всех, спотыкаясь о торчащие из земли корни деревьев.

Когда стемнело, Ираклий Самсонович предложил не устраивать бивака и не ночевать в лесу, а добраться до хутора Хабаджи. Тем более что до него оставалось не больше пяти километров. На том и порешили. Тошка достал из своего рюкзака фонарь и, спрятав за пазуху запасные свечи, зашагал впереди каравана, освещая узкую и крутую тропинку. Когда свеча догорела, он вынул огарок и протянул его Володе.

— Посвети-ка, я вставлю новую свечку.

Сунув руку за пазуху, Тошка обмер: свечей не было! Он лихорадочно начал шарить под майкой, потом ощупал пояс. Все ясно: рубашка сбоку оказалась незаправленной, и свечи незаметно выпали.

— Ну, чего ты возишься, как плохой фокусник? Давай свечу, — нетерпеливо сказал Володя. — Я себе все пальцы этим огарком обуглю!

Тошка молчал.

— В чем там у вас дело? — спросил Ираклий Самсонович.

— Я… я потерял свечи…

— Как? — спросил дядя Гога.

— Где? — спросил Володя.

— Когда? — спросил Ираклий Самсонович.

— Не знаю…

— Лунатик! — рассердился дядя Гога.

— Шляпа! — поддержал его Володя.

— Случается… — неопределенно высказался Ираклий Самсонович.

— Я не заметил… — зачем-то сказал Тошка, словно это и без того не было ясным. Не хватало еще, чтобы он заметил, как, где и когда вывалились злополучные свечи.

Один Хабаджа хранил полное молчание. Молчание было очень выразительным, в нем Тошка улавливал все: и сочувствие, и участие, и поддержку.

— Что будем делать? — ни к кому не обращаясь, спросил дядя Гога.

— Может, факелы? — предложил Володя. — Как в шествии из пантомимы «Али-баба и сорок разбойников».

Дядя Гога сделал вид, что не понял намека.

— Для факелов нужны смолистые корни, — сказал он.

— Может, впотьмах?

— А почему все мы из-за одного лунатика должны набивать себе шишки? — сердито засопел самокруткой дядя Гога.

— Вычесть у него из зарплаты стоимость свечей, — предложил Володя.

— Я принесу свечи, — сказал Тошка, и холодок пробежал у него по всему телу. Возникнув возле коленок, он устремился вверх по животу и груди и, добравшись до скул, пропал где-то в давно не стриженной голове.

— Как ты их найдешь, лунатик?

— Я не найду, я принесу с хутора!

Воцарилось долгое молчание. Было только слышно, как надрываются цикады да хрустит стальным мундштуком Изольда.

— А что, — сказал наконец Ираклий Самсонович. — Мне нравится Тошина мысль. Она логична. И достойна настоящего геолога.

Теперь, отыскавшись в шевелюре, под панамой, восторженный холодок побежал обратно — от скул к коленкам. Но добежать до места не успел, его спугнул дядя Гога.

— Что?! — крикнул он. — Этот лунатик пойдет на хутор? Он по дороге сломает себе шею, а моя сестрица свернет за это шеи всему нашему отряду, включая ни в чем неповинную Изольду. Никуда он не пойдет!

— Нет, пойду!

— Это что еще за тон, младший коллектор Топольков?

— Я потерял, я и пойду!

— Это резонно, — поддержал Тошку Ираклий Самсонович.

— Вы все с ума сошли! — Дядя Гога всплеснул руками. — Это цирк какой-то.

Но Тошка, сбросив рюкзак, уже шел вниз по тропинке. Как только он скрылся в темноте, дядя Гога вконец перепугался. Он хотел крикнуть Тошке, чтобы тот немедленно возвращался обратно, что он пойдет за свечами сам, лично! Но в этот момент его тронул за руку Хабаджа.

— Идет, пусть идет! Один идет! Хороший дело, назад брать нету!

Немного помедлив, Хабаджа передал уздечку Володе, переложил кремневку с одного плеча на другое и бесшумно скользнул в темноту, вслед за Тошкой.

Тропинка шла круто под гору. Лес тесно сжимал ее с обеих сторон, высоким черным коридором подымаясь к беззвездному, закрытому низкими тучами небу. Оно было заметно светлее леса. Когда ветер пробегал по верхушкам деревьев, то казалось, что, раскачиваясь, они царапают ветками нависшие над ними тучи, стараясь прорвать их и пропустить на землю мерцающий звездный свет.

Местами тропинка пересекала поляны. По ним медленно волочились рваные клочья тумана. Неожиданно из темносерой мути выплывали силуэты кустов. Одни из них напоминали вставшего на дыбы медведя, другие принимали очертания грозно насторожившегося кабана. Иногда они казались людьми в широких бурках, которые, окружив Тошку, пристально следят за ним из тумана прищуренными зоркими глазами.

Лес был полон звуков: кто-то шуршал сухими листьями, кто-то осторожно крался, потрескивая валежником, кто-то вздыхал и ворочался, будто ему было душно и нехорошо в этом неспокойном ночном лесу.

Тошка шел и вслух считал шаги. Сразу становилось не так страшно.

— Семьсот пятьдесят два… Семьсот пятьдесят восемь…

До хутора, наверное, около двух километров. Это три тысячи шагов. Значит, еще осталось две тысячи двести.

— Восемьсот один, восемьсот два, восемьсот три… — Тошка споткнулся о камень и сбился со счета.

Туман тянулся серой холстиной. Казалось, что кто-то в рваном балахоне с широкими рукавами стоит на тропе, раскинув руки. Рукава шевелит ветер, они колышутся, как будто сделаны из кисеи. Тошка с размаху ударяет по ним топориком. Но это туман, всего лишь туман, который не надо рубить топором, он и так расступится.

Тошка идет дальше.

— Тысяча одиннадцать, тысяча двенадцать…

Он вспомнил ночь на Нижнем мысу. Нет, там все было по-другому, там он не просто боялся, он был объят ужасом. А сейчас, в общем-то, все в порядке, как и в ту ночь, когда пришлось сторожить лагерь на Улысе. А то, что считает вслух шаги, — так это просто, чтобы не соскучиться.

— Тысяча девятьсот семь, тысяча девятьсот восемь…

Сейчас он придет на хутор, повелительно прикрикнет на собак, потреплет по голове Абзага: «Здорово, аземляк!»— и скажет женщинам:

— Амшибзия! Там наши застряли на тропе. Я за свечами пришел.

И женщины, удивленно качая головами, заспешат в дом, чтобы принести свечи и скорее поставить воду для мамалыги. А он пойдет обратно, уже с фонарем. Его веселый свет разгонит во все стороны темноту, и этот жалкий оборванец — туман, тряся своими серыми лохмотьями, почтительно уступит ему дорогу.

— Алашара по-абхазски означает свет. Апсны — Страна Души. Какие хорошие слова! Две тысячи восемьсот четырнадцать, две тысячи восемьсот пятнадцать…

Тошка быстро шагал, уже не оглядываясь по сторонам, но все еще сжимая в руке свой поблескивающий никелем топорик.

Вот, наконец, тропинка вышла из леса. Вот знакомый перелаз, а там, дальше, в глубине двора, желанным теплым огоньком светится окно едва различимой в темноте кухни.

— Алашара — это значит свет!

По-лошадиному топая, бегут навстречу громадные овчарки, слышны голоса людей; на хуторе Хабаджи не спят.

— А-я-я-я! — раздался с крыльца чей-то голос.

— Я-я-я! — ответило ему далекое эхо.

Отбиваясь от радостно прыгающих на него собак, Тошка хотел уже было побежать навстречу огню и людям, но вдруг услышал сзади приглушенные расстоянием голоса и кашель. Он остановился. Через несколько минут заскрипели жерди перелаза. Собаки с визгом и лаем бросились вперед.

— Зачем же вы шли за мной?! — в отчаянии крикнул Тошка.

— Ну-ну, не сердись! — ответил ему из темноты голос Ираклия Самсоновича. — Такое уж у нас, у геологов и у циркачей, правило — товарища одного не бросать!

Весь следующий день Тошка дулся на дядю Гогу и на Ираклия Самсоновича и даже на Хабаджу. Надо же такое! Зачем он тогда ходил один, если получилось, что вовсе не один, а прямо с какой-то свитой? Еще, чего доброго, они слышали, как он считал вслух шаги.

— Нет, ты, Антонио, сила! — хвалил Тошку Володя, и было непонятно, то ли вправду хвалит, то ли подсмеивается. — Грудь вперед — и рванул; они пошли за тобой, а я остался с Изольдой. Не один все же, и то как-то, знаешь, противновато без привычки в ночном лесу. Это, вероятно, у человека с первобытных времен осталось — страх перед лицом ночного леса.

— А я подумал, что ты тоже идешь, когда Ираклий Самсонович сказал: у нас, у геологов и циркачей, такое правило — товарища одного не бросать.

— Нет, я с Изольдой остался… — Володя замолчал. Потом, совсем уже другим, как показалось Тошке, очень невеселым голосом добавил: — А насчет правила все верно. Есть у нас в цирке такое правило.

…Работы у отряда было много. В первую очередь следовало рассортировать, уложить в ящики и отправить на станцию образцы и пробы, собрать весь экспедиционный скарб, подготовить его к переброске на Дуабабсту. Потом написать письма и всякие деловые бумаги и отправить их с почтальоном, прибытие которого ожидали уже второй день.

— Почему не едет? — удивлялся вернувшийся с Дуабабсты Тумоша. — Может, заболела?

Но почтальон и не думала болеть. Она появилась на своем низкорослом лохматом шагди рано утром, когда на траве лежали еще никем не разбитые стеклянные шарики росы.

— Эге-ге-е-ей! — крикнула она, приподнимаясь на стременах. — Почта едет к дедушке Хабадже!

Абзаг со всех ног бросился открывать ворота, женщины, выглядывая из кухни, смеялись и махали руками.

— Апочта! Апочта!..

— Где ты была? — спросил Тумоша. — Мы думали, тебя по дороге съел медведь и теперь сидит под каштаном, наши письма читает.

— Я сама медведя съем, — засмеялась в ответ девушка. — И письма читать ему не дам — тайна переписки охраняется законом! Живы ваши геологи? Им опять полвьюка бумаги. — Она раскладывала на широких перилах веранды стопки писем и газет. — А позавчера не приехала потому, что старый Бгажба не отпустил. У его внука свадьба была. Отобрали у меня моего конька-горбунка, спрятали почту и не пускают. А это нарушение — почту прятать! Но их много, а я одна. Пришлось остаться. Вот и прогуляла два дня.

— Это ничего, — сказал Тумоша, — свадьба каждый день не бывает. А отказаться гостем быть — значит хозяина кровно обидеть. Нельзя!.. Ты не знаешь — Бгажба своего ишака не продал еще?

— Не знаю.

— Будешь ехать назад, скажи ему, пусть подождет: Агаше ишак нужен. Мы возьмем.

— Хорошо.

Пока шел этот разговор, Володя, не отрывая глаз, следил за руками почтальона. Письмо Тошке от мамы… Георгию Самсоновичу. Еще ему и еще… Опять Тошке, конечно, снова от мамы. Наконец — Кукушкину!

Володя схватил письмо. Но… оно от ребят, с которыми он работал вместе в Сочи. Хорошие ребята — помнят.

— Еще Кукушкину! Заказное…

Володя взглянул на конверт. Это было письмо от старого шпрехшталмейстера*, глухого, доброго старика.

Пачка писем таяла в руках почтальона. Осталось последнее письмо. Тошке от мамы. Все!..

Пестрый удод прилетел из леса. Он каждый день прилетал, садился на орех и, распуская свой гребень, урчал. Володя очень здорово передразнивал его. Удод начинал волноваться. Он наклонял набок голову, сердито поблескивал круглым глазом и отвечал Володе. Абзаг был в восторге.

Но сегодня Володя не обратил внимания на удода. Он сидел на крыльце, зажав в руках нераспечатанные письма. Тошка видел это. Тысяча чертей! Он отдал бы все на свете за чудо, за совсем маленькое чудо, за белый конверт с письмом от этой бессовестной Светки Костерро! Как иногда необходимо человеку уметь делать чудеса. Хотя бы самые маленькие.

— Володя, удода ругаться хочет. — Абзаг показывал пальцем на дерево. — Пойдем, ругаться будем.

— Иди, иди, приставала, — сказал ему Тошка. — Пошли, я тебе ножик подарю…

Вечером все собрались на кухне у костра. Тумоша сгреб в сторону угли и жарил нанизанные на шампуры бараньи почки. В котле закипела вода, дядя Гога бросил в нее горсть чаю. Абзаг, угомонившись, спал, положив голову на колени матери. В черном прямоугольнике открытых дверей угадывались силуэты сидящих поодаль овчарок.

— Хотите, я расскажу вам одну старую-престарую историю, — неожиданно сказал Володя. Он сидел в глубине кухни, и Тошка не видел его лица. — Это не выдумка, это было. Мне рассказал ее Апполон Иванович, шпрех в отставке, живая энциклопедия цирка. Я его очень давно знаю, сколько себя помню, столько и его. Он объявлял когда-то моих родителей. Помнит до сих пор их дебют, выпускал их на манеж в тот день… А история эта про то… в общем, про то, что по законам цирка, как и по законам геологов, не принято бросать товарища в беде. Наверное, это общий закон для всех людей трудных и опасных профессий. Рассказать?..

— Еще бы! — крикнул Тошка.

— Конечно, расскажи, — Тумоша поправил шампуры. — Хороший рассказ будет — тебе самый большой шампур дам.

— Валяй, Володя, — поддержал дядя Гога. — Про цирк я готов слушать хоть до утра…

История, рассказанная Кукушкиным

— Мартин, как и я, не мог похвастаться красотой, — так начал свой рассказ Володя. — Это был долговязый парень с взлохмаченной рыжей шевелюрой. Она смешно топорщилась на его большой круглой голове. Зеленоватые глаза Мартина настороженно глядели на окружающих сквозь редкие ресницы, а толстые губы могли при необходимости растягиваться до самых ушей. Вот так, — Володя двумя пальцами широко раздвинул губы. — На спор или просто, чтобы потешить товарищей, Мартин без труда мог запихнуть себе в рот неочищенный апельсин.

Никто не знал, что привело в цирк этого неуклюжего на вид парня. Чаще всего он выступал в пантомимах, изображал индейцев, пиратов и… разбойников Али-бабы, — Володя глянул в дяди Гогину сторону. — Вместе с цирком Кривого Пита Мартин кочевал по городам Северной Европы. Он был неплохим наездником, любил и понимал лошадей и этого было вполне достаточно для такого, в общем, не очень знаменитого цирка, в котором он служил.

В один из сезонов Кривой Пит пригласил в свою труппу итальянскую наездницу Лору Бригчи. Ее номер назывался «танцем на бешено галопирующей лошади» и был гвоздем программы. Публика восторженно следила за изящной фигуркой смуглой Лоры, пляшущей на крупе вороной лошади.

Маленькая комната наездницы каждый вечер была завалена букетами и корзинами цветов. Лора быстро завоевала не только симпатии зрителей, ее полюбили и товарищи по труппе. Даже Кривой Пит почтительно уступал ей дорогу, и при этом его единственный, обычно тусклый, как потертая монета, глаз терял свое грозное выражение.

Пит был хозяином цирка, он не привык стеснять себя непонятным ему словом «нельзя». Хорошо известный своим необузданным нравом, беспричинной вспыльчивостью и тиранией, он ни разу не рискнул крикнуть на эту маленькую итальянку с черными поблескивающими глазами.

Я уж говорил, что Мартин очень любил и главное — понимал лошадей. Именно понимал, как можно понимать человека. Особенно заботливо он относился к лошади, на которой работала Лора. Ежедневно, после окончания номера, Мартин тщательно обтирал ее чистой сухой фланелькой и долго прогуливал по цирковому двору, накрыв попоной. К вечеру он расчесывал на ее крупе шерсть, такими, знаете, шахматными квадратиками, и надевал скрипящее кожаное седло с двумя петлями. Лора разрешала Мартину провожать ее к самому выходу на манеж и при первых звуках оркестра распахивать перед лошадью тяжелую парчовую занавеску.

Это никого не удивляло — Лоре пытались услужить все, в том числе и хозяин, который, разговаривая с ней, каждый раз пытался скривить в улыбке свое красное, заплывшее от чрезмерного увлечения пивом, лицо.

Однажды, во время гастролей в Северной Франции, случилось несчастье. Испугавшись брошенного из ложи букета, лошадь шарахнулась, и Лора, оступившись, упала спиной на барьер. Ее унесли с манежа на руках, а вызванный врач отвел Мартина в сторону и сказал, крутя серебряную часовую цепочку:

— Видите ли, друг мой… У вашей супруги…

— Она не жена мне, доктор.

— А кто же?

— Мы с ней друзья. У нее очень много друзей, доктор. Но… коли приключилось такое несчастье, кто-то один должен быть всегда рядом. У других может не оказаться времени.

— И этот один — вы?

— Я, доктор…

— Так вот… С ней приключилась неважная история. Вы слыхали что-либо о повреждениях позвоночника?.. Я это говорю вам, ей я не сказал ничего, потому что она уверена, что сумеет подняться через неделю. Ей, видите ли, надо накопить какие-то деньги, на какую-то там поездку, я не понял куда и зачем.

— Она итальянка, доктор, — пояснил Мартин, — из города Костелямаро ди Стабия, что около Неаполя. Она мечтала собрать немного денег, купить домик в этом городке. Это было бы очень хорошо, доктор, не правда ли?

— Неаполь?.. Отличная мысль. Теплые морские ванны, усиленное питание и покой. Вот единственное, что может когда-нибудь поставить ее на ноги, мой друг. Только на ноги. О цирке следует забыть навсегда.

— Да, но, доктор… Неаполь… это сейчас невозможно. Она не успела отложить и десятой доли нужной суммы.

— А, да, да… — доктор еще больше насупился и, дернув цепочку, сердито крикнул на Мартина: — Только не следует вешать нос, от этого она не поправится! Завтра придут класть гипс! Денег не надо! Все!

Потянулись тяжелые, тоскливые дни. Лора лежала в холодной гипсовой скорлупе, а Мартин с утра до ночи пропадал на конюшне или носился по манежу, участвуя в замысловатых пантомимах с похищениями, выстрелами, танцами и прыжками через скачущих лошадей. Он старался как можно реже попадаться на глаза хозяину — приближалась зима, и тех, кто не был связан контрактом, Кривой Пит мог выставить за дверь, не спрашивая на то их согласия.

Но хозяину было не до Мартина. Цирк поставил сложный воздушный номер. Братья Эрландо с помощью различных хитроумных приспособлений летали под куполом, ежедневно обеспечивая Питу полные сборы. Единственным недостатком этого номера была сложность аппаратуры, установка которой требовала каждый раз не менее четверти часа.

Стараясь сократить это время, Пит выгонял на манеж почти всю труппу, заставляя ее ежедневно тренироваться в установке чертовой аппаратуры. На этих репетициях Мартин бывал неутомим. Он пулей взлетал по веревочным лестницам, молниеносно закреплял трапеции, скатывался вниз по растяжкам или просто прыгал в сетку. Аппаратура Эрландо — это единственное, что могло помочь ему удержаться в цирке хотя бы до весны. Ради Лоры Мартин был готов работать даже за тот десяток франков, который еженедельно отсчитывала ему волосатая рука Кривого Пита.

Благодаря усердию труппы, время установки аппаратуры удалось сократить до восьми минут.

— Ну, ладно, дьявол вас забери! Можете отдыхать, — крикнул хозяин, пряча в жилетный карман часы. — Мне надоело смотреть, как вы возитесь с этой никелированной чепухой, а публика и подавно взвоет! Разбирай к шутам все, что нагородили!..

Мартин отстегнул лонжу и спрыгнул в сетку. Но в это время кто-то отпустил блоки, и сетка, потеряв упругость, просела под тяжестью упавшего на нее тела. Мартин почувствовал острую боль в лодыжке и с трудом поднялся.

— Пустяки, вывих. Пойди покатай ногой бутылку и все станет на свое место, — успокоил его один из братьев Эрландо.

Однако бутылка не помогла. Нога распухла и болела при ходьбе. Целый день Мартин не работал, и целый день его сверлил всевидящий глаз хозяина, от которого еще никому не удавалось спрятаться. Кривой Пит мог часами слоняться по всем закоулкам цирка, заглядывая в каждую щель. За ним, стуча когтями, ходил громадный датский дог с глазами, по форме и цвету напоминающими хозяйское око.

Вечером труппу облетело известие о том, что в город приехал владелец столичного цирка мсье Франсуа Димонш. Он объезжал провинциальные цирки, набирая труппу для зимних гастролей по французским и итальянским курортам.

Мсье Франсуа оказался круглым лысым старичком веселого вида. Он пил в артистическом буфете лафит, рассеянно слушая болтовню Кривого Пита.

— Братья Эрландо — это замечательные артисты! Номер, ничего не скажешь, — коронный! — распинался Пит, мешая по обыкновению французские, немецкие и английские слова. — Я уступил бы их за совсем небольшую сумму, мсье. Только из уважения к вам. Такого полета мне не приходилось встречать за все пятьдесят лет моей цирковой жизни!

— Может быть, может быть, мистер Пит, — добродушно кивал головой мсье Франсуа, который успел уже понять, что в этом цирке он ничего интересного для себя не найдет. — Номер и впрямь неплохой. Но ведь установка аппаратуры отнимает без малого десять минут! Вы слышите, как свистит публика?

— Да, дьявол побери эту аппаратуру вместе с публикой — сокрушенно согласился Пит. — Ну что поделаешь? Пускать такой великолепный номер сразу же после антракта тоже нельзя. Зрители еще не уселись. Они возятся, дожевывают пирожные и заканчивают начатые разговоры. Приходится делать паузу. Я пробовал заполнять ее балетом, но получилось еще хуже — балерины спотыкались о разложенные детали аппаратуры, мешали ее устанавливать, и в конце концов публика закидала их всякой дрянью!

— Пауза между номерами — это слабое место в цирковой программе, мистер Пит, — вздохнул Франсуа и посмотрел свою рюмку на свет. — Вот поэтому нам трудно будет договориться насчет Эрландо.

Кривой Пит отпил несколько глотков из своей кружки и ожесточенно сплюнул. Сердито отвернувшись от старика Димонша, он заметил проходившего мимо Мартина и окончательно рассвирепел:

— Ты что здесь бродишь у буфета, рыжий бездельник? — закричал Пит. — Разве тебе не слышно, как беснуется публика? Почему не на манеже?! Нога вывихнута? Нет, вы послушайте, мсье Франсуа! Меня хотят окончательно разорить? Подружка этого дармоеда сломалась пополам, свалившись с лошади. Я уверен, что она была пьяна, как монах в воскресенье! Теперь его милость вывернула себе копыто. Из моего цирка делают дом инвалидов, а меня, без моего на то согласия, избирают попечителем всех этих хромых и переломанных! Черта с два! — Пит затопал ногами. — Завтра же убирайтесь вон, ко всем чертям! А ежели не хочешь, чтобы я тебя выгнал сейчас же, — марш на манеж, бегом! Быстрее, ну! Чего стоишь? — и Пит выплеснул остатки пива прямо в лицо Мартину.

Мсье Франсуа поморщился и, поспешно допив свой лафит, пошел в ложу.

— Ты не слышал меня? На манеж! — не унимался Пит. — Флинт, ату его, хватай, рви!

Дог сорвался с места, но Мартин был уже у вешалки. В отчаянии он сорвал чью-то униформу и, накинув только куртку, преследуемый собакой, выбежал на манеж. Флинт догнал свою жертву у самого барьера. Он толкнул Мартина в спину, и тот, споткнувшись на больную ногу, громко вскрикнул и упал навзничь. Дог победно дернул его за штанину и затрусил обратно. Цирк разразился хохотом. Мартин встал и, чтобы как-то скрыть свое смущение, взял лежащие у барьера грабли. Публика продолжала хохотать.

— Рыжий! Помогай! Браво, Рыжий! Ру э со*, бис!- кричали со всех сторон.

Мартин в клетчатых широких брюках, в узкой куртке с чужого плеча, с растрепанными рыжими волосами и с лицом, на котором пивная пена перемешалась с опилками, был действительно очень смешон.

Хромая, он побрел за кулисы, провожаемый аплодисментами. За занавеской его ждал Кривой Пит.

— А ну-ка ты, огородное пугало! — сказал он. — Выскочи еще разок, да растянись посмешнее. Выкинь какой-нибудь фортель. Давай быстрей, пока эти ленивые увальни возятся с аппаратурой!

Мартин, прихрамывая, выбежал на манеж. Его встретил хохот, аплодисменты и крики:

— Ру э со! Помогай! Браво!

Упав на живот, он сгреб руками опилки. Потом встал и, отряхнувшись, погрозил галерке кулаком. Кулак был великоват, побольше апельсина, но Мартин постарался и все же сумел запихнуть его себе в рот. Весь цирк, включая мсье Франсуа, артистов и самого Кривого Пита, хохотал, глядя на хмурого рыжего парня с кулаком во рту.

— Ну, ладно, — сказал ему Пит за кулисами, — ночлег ты заработал. Но завтра — ко всем чертям!..

Мартин поплелся в каморку к Лоре. Она спала. Мартин сел рядом, опустил голову. Что делать завтра? В этих краях холодная, снежная зима длится до самого марта, а денег не хватит и до Рождества. Достать здесь работу ему, плохо знающему французский язык, да еще зимой, почти невозможно. Мартин осторожно достал жестяную коробку из-под конфет. В ней было две сотни франков. Еще пятьдесят он вынул из кармана. Их дал ему дрессировщик Лайош Скалами. Он подошел к Мартину и сказал, протягивая деньги:

— Возьми, приятель! Благодарить не надо. При нашей профессии каждый может очутиться в твоем положении. Если Пит все же выгонит вас завтра, то мы соберем еще немного…

Мартин пересчитал франки. Да, не больше, чем до Рождества…

Кто-то постучал в фанерную дверь. Мартин встал, откинул крючок и прибавил газу в ламповой горелке. В комнату вошел мсье Франсуа.

— Добрый вечер! — приветливо сказал он. — Здравствуйте, сеньора! Я владелец столичного цирка и у меня к вам, мсье Мартин, есть деловое предложение. Вы будете выступать в паузах, между номерами. В широких штанах в клетку, в нелепом сюртуке, взлохмаченный и с наклеенным носом величиной с картофелину. Вы будете на манеже всем мешать, распоряжаться, путать, падать и драться. Публика же будет хохотать и не заметит тех томительных минут между номерами, которые так портят самую хорошую программу. Даже в цирке Франсуа Димонша! Я заготовил контракт, вам надо расписаться вот здесь. Шестьсот франков в месяц, костюмы и все остальное мое. Мы назовем нового клоуна так, как уже окрестила вас публика, — Руэсо!

…Три года подряд Мартин выступал в крупнейших цирках Европы и Америки. Рекламы кричали со всех перекрестков, что сегодня у ковра будет знаменитый Руэсо. Тысячи зрителей, хохоча до слез, кричали Мартину: «Браво, рыжий, помогай!»

У него появилась масса подражателей, выступавших в рыжих париках. В цирковом искусстве родилось новое амплуа — рыжий клоун, смешной неудачник, глуповатый и добродушный растяпа.

После трех лет гастролей Мартин неожиданно исчез. Директора многих цирков искали его повсюду, печатали в газетах свои предложения, пытаясь соблазнить полюбившегося публике клоуна выгодными контрактами. Но он не откликался. Друзья говорят, что Мартин навсегда уехал в маленький городок на берегу Неаполитанского залива. Там, в тени крохотного садика, терпеливо ждала его в своем кресле-коляске Лора Бригчи — бывшая наездница из цирка Кривого Пита…

Вот такая история… — закончил Володя.

Все молчали. Тихо потрескивал костер. Чай в котле давно остыл, и Тумоша, встав, перецепил крюк, опустил котел пониже, подбросил в огонь мелко наколотых сухих дров. Абзаг заворочался на коленях у матери, забормотал что-то, причмокивая губами.

— Тебе, Володя, самый большой шампур, — сказал Тумоша. И, повернувшись к Ираклию Самсоновичу, спросил — Правильно я делаю?

— Да, — кивнул головой тот. — Совершенно правильно, Тумоша.

Тошка вышел во двор. После ярко освещенной кухни темнота казалась совсем непроглядной. Он шел, осторожно ставя ноги, боясь наступить на овчарок.

Вот серым призраком замаячил в темноте дом, словно корабль посреди безмолвного, завороженного штилем океана. Потушены иллюминаторы, команда спит, и лишь вахтенный, прислонившись спиной к теплой мачте, вглядывается в зыбкую предрассветную темноту.

Т ошка нащупал руками ступеньку крыльца. Она тоже б ыла теплой, как палуба дремлющего в океане парусника. Он сел на нее, прижался щекой к точеной балясине.

Неслышно подошла старая овчарка. Тошка услышал ее дыхание, вздрогнул, когда она лизнула его ухо шершавым, горячим языком. Это была совсем древняя овчарка, доживавшая свой век на хуторе, и строгие, гордые законы, столь обязательные для всех остальных собак, родившихся в горах Апсны, на нее уже не распространялись.

Тошка притронулся рукой к жесткой густой шерсти. Дом перестал быть похожим на уснувший парусник. Это был просто крепкий деревянный дом, сложенный из брусьев тиса, в нем жили люди с хутора Хабаджи.

Тошка оглянулся. В глубине двора ярко светилась открытая дверь кухни. Тумоша сидел на корточках перед рубиновой россыпью углей, колдовал над шашлыками. Тошка почувствовал, как щекочет его ноздри пряный запах поспевающего мяса.

Тумоша что-то сказал. В ответ громко рассмеялись. Наверное, все, кроме Володи.

Тошка встал с крыльца.

«Ничего, — думал он, — ничего… Не обязательно быть человеком-птицей, не обязательно летать под куполом цирка. Придет время, и все увидят громадные веселые афиши и слова на них: «Сегодня и ежедневно! Весь вечер у ковра знаменитый Вольдемар Кукушкин!».

И люди будут приходить в цирк ради него, ради Володи Кукушкина, будут смеяться и хлопать, и кричать: «Браво, рыжий, бис!». И уходить домой с легкими, счастливыми сердцами.

И никому не будет дела до того, что где-то там летает в перекрестном полете какая-то Светка с ненастоящей фамилией, с ненастоящими братьями и с душой ненастоящей цирковой актрисы. Что ж, пусть себе летает…