"Проситель" - читать интересную книгу автора (Козлов Юрий)19Мехмед давно (как только перебрался на вторую половину) обратил внимание, что иногда жизнь перестает подчиняться законам естественного (привычного для человека) течения времени. Начинает как взбесившийся конь скакать не на четырех копытах и прямо, но на двух и вокруг своей (коня) оси, как выскочившая из берегов река течь сразу во все стороны. Время же при этом останавливается, влепляется, как муха в смолу (по прошествии веков — янтарь), в не ощутимую человеком (как рентгеновское излучение) бесконечность, «зависает» подобно картинке на компьютерном дисплее. Так было и сейчас. Едва ли с момента, как Зоя попросила его по телефону встретиться с человеком по фамилии Исфараилов, минуло полчаса, однако же Мехмед в эти полчаса успел прожить сразу много жизней, кое-что (по мелочи) уяснить — он и словом еще не перемолвился с неведомым Исфараиловым, но уже знал, о чем пойдет разговор, — и в то же время (по-крупному) «выпасть» из действительности, утратить (глубинное) понимание хода вещей. Мехмед не знал, как выразить это ощущение в словах. Даже не столько выразить, сколько определить, к какому именно типу времени отнести данную встречу. Потому что внутри обыденного (которое на часах) времени скрывалось бесчисленное множество других, а вместе они, по всей видимости, образовывали то, что одни люди называли Божьим промыслом, другие — бесконечностью, третьи — вечностью, четвертые (к ним причислял себя и Мехмед) — судьбой, то есть той самой волей, которая (по аналогии с ничто, которое «ничтожит», «волит») все решает и которую не переспорить. В известном смысле это примиряло с мирозданием. Человек, выходит, что-то собой представлял, чего-то стоил, если за ним ходила по пятам судьба. Иногда Мехмед думал: а что, интересно, происходит с человеком, от которого судьба отступается? Но при здравом размышлении приходил к выводу, что такого быть не может. Это было все равно как если бы вдруг исчезло земное притяжение. Мир бы поплыл… к чертям собачьим. Но если земное притяжение прикрепляло человека (и все сущее) к матери-земле, то судьба прикрепляла… к чему? К Богу, бесконечности, вечности? Совершенно точно прикрепляла к смерти, как эстафетную палочку передавала ей человека с рук на руки. А после смерти, подумал Мехмед, если допустить, что человек обретает некую иную, допустим энергетическую, форму существования, что замещает ему судьбу? Или, совсем какая-то дикая мысль посетила Мехмеда, пройдя через Страшный суд и соответствующим образом перестроившись (реструктуризировавшись), энергетический человек сам становится судьбой, то есть прикрепляется к нормальному (земному) человеку? В таком случае мироздание приобретало законченный смысл. Единственно, трудно было понять: почему человечество так медленно меняется к лучшему, если конечно не меняется к худшему? Вероятно, не всякий (в особенности тот, носителем которого являлась судьба) опыт усваивался человечеством. В плане передачи (непередачи) опыта судьба напоминала смерть. Многие вопросы, успокоил себя Мехмед, старше человека, соответственно, и отвечать на них должен тот (те), кто старше человека. Вот только не понятно было, кому (перед кем) отвечать. Вероятно, тому (перед теми), кто в свою очередь старше их, подумал Мехмед. Иерархия бесконечности, таким образом, была сродни иерархии артели, холдинга, концерна, да, собственно, любой структурированной организации. Порядок есть везде, с неожиданным удовлетворением подумал Мехмед, иначе все давно бы рухнуло. Просто не всем (и не всегда) удается осмыслить этот порядок. Он давно привык не беспокоиться по поводу своих слишком уж долгих и на первый взгляд бесплодных размышлений о чем-либо. Скажем, о средней цене на молибден в будущем году; о белье: какое, интересно — кружевное, трикотажное, шелковое? — носят (если, конечно, носят) женщины-телохранители, в частности Зоя; о завещании (кому достанутся его миллиарды?) Джерри Ли Когана; о кукурузной (зачем она ему?) плантации Халилыча в Аргентине; о странной привычке предполагаемого делового партнера писателя-фантаста Руслана Берендеева шляться по оптовым продовольственным ярмаркам. Теоретически Мехмед мог понять человека, шляющегося по публичным домам, опиумным притонам, разным злачным местам, где демонстрируют патологические сексуальные шоу, дерутся до полусмерти, грязно играют на каких-то диких тотализаторах, но совершенно не мог — без видимой цели слоняющегося по оптовым продовольственным ярмаркам. Берендеев как будто издевался над жизнью, здравым смыслом, иерархией бесконечности, и это раздражало и тревожило Мехмеда. Как иметь дело с таким человеком? Пусть даже он предлагает выгодное дело. Только может ли предложить нормальное дело человек, слоняющийся по оптовым продовольственным ярмаркам? Мехмед сомневался. От подобного человека могло прийти либо сверхвыгодное, либо сверхпровальное дело. Мехмед не верил писателю-фантасту Руслану Берендееву, однако просчитывающий (ответственный за бизнес) сектор сознания сигнализировал: проект может принести прибыль покруче операции с уральским заводом. И — уже как будто из параллельного мира, из сна, из… рая? — текла, крепла, кристаллизовалась уверенность: если выгорит и там и там, Мехмед превратится в… В нечто большее, чем Джерри Ли Коган. Это была в высшей степени опасная уверенность, и сектор сознания, ответственный за физическое существование, сигнализировал: два этих проекта сродни двум сблизившимся раскаленным плитам, над (между?) которыми жизнь Мехмеда, как плевок, превратится в пар, в ничто. Но кто, что могло помешать Мехмеду мечтать? Он подумал, что если бы какой-нибудь исследователь взялся описывать его жизнь, у него ничего бы не получилось. Иные миллионные дела можно было уместить в несколько слов: узнал — проверил — купил — перепродал — заработал (очень часто без ожидаемого «убил»); иные же его (как сейчас) совершенно необязательные размышления, если их, используя компьютерный термин, «разархивировать», заняли бы многие тысячи страниц, но никоим образом не приблизили бы гипотетического исследователя к пониманию сути Мехмеда. Суть была где-то там. Точнее, там же, где и судьба. Мехмед не знал где. И в то же время они были здесь и сейчас. Мехмед чувствовал это кожей, которую с него не успели содрать много лет назад в деревне Лати на советско-турецкой границе. Хотя еще мгновение назад их (сути и судьбы) здесь не было. Мехмед подумал, что излюбленное (по жизни, как говорили сейчас в России) занятие человека — убегать от своей сути (судьбы), слоняться (по оптовым продовольственным ярмаркам?), излюбленное же занятие судьбы (сути) — идти за человеком, как охотник за зверем, и рано или поздно настигать. Зачем? Чтобы воссоедиться с человеком, внести, так сказать, в вопрос окончательную ясность. Получалось, что суть-судьба воистину сродни смерти. В том смысле, что невозможно было установить опытным путем, бесконечность или, напротив, окончательную (за которую для него пути нет) конечность обретает воссоединенный с сутью человек. Сейчас Мехмед уже мог ясно (мысленно) сформулировать: для чего, с какой целью к нему пришел человек по фамилии Исфараилов? Он пришел к нему с целью вручить — отдать, навязать, всучить, вбить как гвоздь, вогнать как нож, влепить как пулю? — ему его суть. Наложенным платежом, заказным письмом, под расписку, с контрольным выстрелом и так далее. Уж кому-кому, а Мехмеду было доподлинно известно, что иногда воссоединяющаяся с человеком суть имеет обыкновение отливаться в пулю. Однако он льстил себя надеждой, что хоть его суть и не может оказаться сложнее смерти, вполне может — сложнее банальной пули. Впрочем, Мехмеду было известно немало случаев, когда завершающая точка-пуля ставилась посреди весьма причудливых, обещающих «текстов», которые, казалось бы, еще продолжать и продолжать. И почему-то не ставилась, когда, казалось бы, скверный, непристойный «текст» следовало решительно и гневно (проткнув пером бумагу) закончить. Гарантий, таким образом, не было никаких ни от чего. Как в случае с золотыми часами — вечным двигателем, которые шли без механического завода под стеклянным колпаком на черном алмазном мраморе в офисе Джерри Ли Когана, но могли в любой момент остановиться без видимых причин. Самое удивительное, Мехмед действительно не знал, что в письме. Он подумал, что, пожалуй, гипотетическому исследователю незачем «разархивировать» его размышления по поводу трусов (а может, их отсутствия) у Зои; бесконечности, от лица которой с ним говорил Джерри Ли Коган; кукурузной плантации Халилыча на берегу Ориноко; прогулок по оптовым продовольственным ярмаркам человека по фамилии Берендеев. Исследователю вполне достанет предстоящей беседы Мехмеда с Исфараиловым. Это показалось Мехмеду несправедливым. Его личность (по крайней мере, так ему представлялось) была слишком многогранна, чтобы вместиться в какой-то единственный поступок, какое-то единственное решение. А там, вспомнилась Мехмеду первая в истории советской литературы ода Сталину, сочиненная поэтом Борисом Пастернаком, за каменной стеной, живет не человек — поступок ростом с шар земной. Мехмеду хотелось, чтобы это было про него. Но это было не про него. Когда-то про Сталина. Сейчас, возможно, про Джерри Ли Когана. Ему стало грустно, как и всегда, когда речь шла о капиталах, многократно превосходящих его собственные, о вещах, повлиять на которые Мехмед не мог, как бы ни хотел. Поступок, живший в коттеджном поселке за бетонной стеной, был ростом… с Мехмеда, и только с Мехмеда, то есть значительно меньше земного шара, а также Сталина и Джерри Ли Когана. — Прошу вас, проходите, — приветливо пригласил Исфараилова в дом Мехмед. — Я сегодня один, а значит, и повар, и бармен, и секретарь, и горничная в одном лице. Что предпочитаете пить в это время суток, любезный? Мехмед с неудовольствием отметил, что почему-то думает на английском, а потом переводит на русский. Получалось как-то суетливо, нескладно, а главное, нелепо. Разве можно, находясь в России, если, конечно, ты не последний кретин, спрашивать: «Что предпочитаете пить в это время суток?» Понятие алкоголя в России не было дифференцировано, диверсифицировано, «бытовизировано» до такой степени, чтобы человек мог легко, естественно, а главное, искренне ответить, что он предпочитает пить в это время суток. Алкоголь и народ существовали в России слитно. Задавать подобный вопрос было столь же нелепо, как «каким воздухом предпочитаете дышать в это время суток?». Мехмед с грустью подумал, что стареет. Недавно одна молодая (до тридцати) дама (Мехмед стоял вместе с ней под душем) заметила, что для своих шестидесяти без малого лет он выглядит великолепно. «Как мальчик» — так она сказала. Мехмед, помнится, обрадовался, подбоченился, втянул живот, заиграл мускулатурой, попытался что-то такое полуакробатическое в скользкой пене у кафельной стены предпринять, а после, хватив неразбавленного (зачем?) виски, еще косо как-то и прыгнул с вышки в бассейн, больно ударившись о воду плечом. Спустя какое-то время дама ушла. Мехмед, ощущая боль в пояснице (зачем поднимал даму в душе?), в плече (зачем прыгал с вышки?), в хлопающем по ногам намокшем купальном халате потащился в раздевалку. Там было зеркало. Увидев свое отражение, Мехмед понял, что в отдельные (как правило, короткие) периоды времени можно (независимо от возраста) выглядеть очень даже неплохо, однако обмануть время невозможно. Дама назвала его мальчиком, но он был далеко не мальчиком. В шестьдесят лет можно иметь относительно гладкую кожу и густые, хоть и седые волосы. Но как быть с остальным? Невидимые внутренние органы — сердце, печень, почки, селезенка и так далее — старели точно так же, как и органы видимые. Они являлись сообщающимися сосудами. Пожалуй, лучше, усмехнулся про себя Мехмед, иметь крепкое, здоровое сердце и — черт с ней! — мятую, изборожденную морщинами физиономию. Главное же, изнашивался мозг. Именно там, в известкующихся, питающих мозг кровью сосудах пролегала главная магистраль старения, на которую человек въезжал в детской коляске и с которой скатывался в катафалке (если богат), гораздо чаще — в простом похоронном автобусе, а иногда и в совсем простом полиэтиленовом мешке. Глядя на себя в зеркале — морщинистого, сутулого, с петушиными какими-то, желтыми, вывернутыми ногами, синими коленями, выступившей на лице малиновой сеточкой капилляров, — Мехмед понял, что игры со старостью смешны и неприличны. Старость неизменно (иногда для виду поддавшись) выигрывает. Но редкому (в особенности богатому) человеку (не говоря, естественно, о женщинах) дано с достоинством проигрывать этот game. Эликсир молодости в ряду приоритетов алхимии значился вторым после философского камня, то есть денег. На третьем месте, как известно, стояло создание гомункулуса, и Мехмед прежде не понимал, зачем богатому, вечно юному человеку еще и гомункулус. Понял ближе к старости: насильственно вернувшемуся в юность не с кем общаться. Сверстники — в гробу или на пути к гробу. Новые сверстники не интересны, потому что они, в сущности, из другого мира. Собеседником вне возраста, вне времени, вне страстей и пристрастий, следовательно, являлся этот самый бережно выращиваемый в реторте гомункулус, единственный, как выяснялось, возможный товарищ для омолодившегося старца. Товарищ, возникший из ничего, стремящийся… куда? Мехмед вспомнил, что век гомункулуса шестьсот лет, но очень хрупок этот век. Достаточно ему хотя бы раз в полнолуние не отведать свежих персиков, и… Мехмед подумал, что гораздо сподручнее размещать гомункулусов в компьютерах. Там, в Интернете, они смогут удовлетворить свою бесконечную страсть к знаниям. — Кажется, есть такая русская частушка… — улыбнулся Исфараилов. — «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик»… Но это не про вас, Мехмед-ага. — Что вы имеете в виду? — внимательно посмотрел на Исфараилова Мехмед, испугавшись, не про гомункулуса ли случаем эта русская частушка? — Не про вас и не про себя, — уточнил Исфараилов, — но про русский народ. Я имею в виду знаменитое розановское «вечно бабье» в загадочной славянской душе. Русский народ — баба, Мехмед-ага, хотя некоторые его представители и ходят в штанах. Только ведь, — добавил после паузы, — баба, ходящая в штанах, — это хуже, нежели просто баба. Сдается мне, тут имеет место куда более сложное, нежели просто физиологическое, превращение. — Немного текилы? — Мехмед подумал, что Исфараилову, по всей видимости, придется по душе этот огненный — мужской! — напиток. Хотя Мехмеду были известны и женщины — большие любительницы текилы. — Не откажусь. — Исфараилов с интересом оглядел огромный, обшитый деревом холл, служивший Мехмеду всем, за исключением кабинета и спальни. — Но самое скверное и позорное сегодня на просторах бывшего СССР — это русская власть. Аккуратно повесив плащ на вешалку, Исфараилов остался в черной, кожаной, с малиновой атласной спиной жилетке. Мехмед обратил внимание на его остроносые (у Мехмеда были точно такие же, но другого цвета) ботинки. В лондонском «Orimi Wood» он заплатил за них тысячу долларов. Самое удивительное в этих ботинках заключалось в том, что невозможно было понять, почему они стоят тысячу долларов. Мехмед подумал, что одно из преимуществ, сообщаемых деньгами их обладателю, заключается в предоставлении возможности презирать нормы формальной логики и этики. Причем презрение имело два (но, может, и больше) измерения. Одни — как Мехмед и, стало быть, Исфараилов — покупали ботинки за тысячу долларов. Другие — как Берендеев — слонялись по грязным оптовым продовольственным ярмаркам и… ничего не покупали. — Я много думал над причинами упадка России, — задумчиво посмотрел в окно на дальнюю линию леса Исфараилов, как если бы именно там, в смешении прозрачного осеннего воздуха, ярких листьев и темной, запаханной под озимые, земли, прочитывались эти самые причины. — Мне кажется, что Россия… потеряла пол, как… сумасшедший теряет разум. Мужчины в России перестали быть мужчинами, а женщины женщинами в классическом смысле слова. Они сбиваются в какую-то странную биомассу, которая уже не живет по старым — человеческим — законам, но еще не живет по новым — не знаю каким — законам. Ведь, в сущности, разделение людей по полам и есть тот самый цемент, который скрепляет то, что мы называем зданием человеческой цивилизации, который не дает ей рассыпаться, превратиться в дерьмо. Пол побуждает человека создавать семью и воспроизводить себе подобных, то есть перманентно генерировать и регенерировать государство и общество. Так называемая национальная идея тоже, в сущности, имеет половое измерение. Она в том, что мужское и женское начала смешиваются во времени и пространстве, в толковании сущего, сформулированного определенным — русским или китайским, да каким угодно, — но единым для них и, следовательно, их детей языком. Здесь обретают конкретный смысл: воля к жизни, мужество, связанное с необходимостью защитить дом и очаг, материнская жертвенность, наконец, труд во имя достойной жизни для себя и близких. Стоит только сместить, смазать, затушевать границу между полами, и нация превращается в биомассу. Как сейчас русские. Я, конечно, отдаю себе отчет, что это невозможно, что это против Бога и природы, но… эти люди, — продолжил Исфараилов, — которые делают вид, что управляют Россией, волей-неволей олицетворяют собой новую — бесполую, а может, внеполовую — сущность русского народа. Я видел статистику: русские сейчас вымирают быстрее всех других народов. И это естественно, потому что бесполым не дано размножаться. Им ни к чему государство, дом, семья, работа и даже… один для всех язык. Они лишены возможности здраво и точно оценивать ситуацию, поэтому им не дано осознать, насколько омерзительна и ничтожна власть, которую они безропотно терпят, насколько она невозможна для нормальных, сохранивших пол, а следовательно, и волю к жизни народов. В особенности же для мужчин, оставшихся, в отличие от русских, мужчинами. — Которые, конечно же, живут на Кавказе, где же еще? — скорее не спросил, а подумал вслух Мехмед. Кавказ вдруг увиделся ему в виде фрагмента географического (он видел такой, имитирующий в миниатюре земной шар — материки, климатические зоны, океаны и острова, — в Австралии под Сиднеем) парка. Искусственную снежную (соляную) вершину рукотворного Эльбруса победительно попирал ботинками ценой в тысячу долларов человек в черной, кожаной, с атласной малиновой спиной жилетке. «День и ночь», — Мехмед вдруг догадался, что именно символизирует собой жилетка Исфараилова. Единственно, она символизировала какую-то слишком уж непроглядную — беззвездную — ночь и угасающий (столь насыщенные малиновые закаты Мехмед наблюдал поздней осенью на Цейлоне) день. Местные жители почему-то боялись этих закатов, запирались в своих домах. Мехмед же подолгу гулял вдоль океана, а иногда даже и плавал в теплой густой малиновой воде. Помнится, в закатной этой воде его охватывало чувство удивительного, бесконечного покоя. Ему казалось, что именно так должен себя чувствовать нерожденный ребенок в материнской (если, конечно, мать относится к беременности серьезно) утробе. И еще ему казалось, что когда-нибудь он вернется… не в материнскую утробу, нет, но в этот покой, причем вернется каким-то излишне умудренным, и… вода там будет другого цвета. Странные мысли время от времени посещали Мехмеда. Исфараилов, таким образом, был джинном концентрированных страстей, порожденных большой печалью. Джинном воздушных замков, выстраиваемых в закатном небе и странным образом опускающихся на грешную и кровавую землю. Джинном мятущегося темного воздуха, заступающего на место божественно сияющего звездного небосвода. «Мертвым не дано видеть звезды», вспомнил Мехмед странную фразу, выгравированную на рукоятке приобретенного им по случаю старинного клинка дамасской стали. Продавец, естественно, уверял, что этим клинком рубил головы неверным сам пророк Ваххаб, Мехмед же никак не мог взять в толк: для чего на другой стороне рукоятки выпукло изображен фрагмент звездного неба, а именно редкое и большую часть года скрытое космическими туманностями созвездие, которое древние египтяне называли Глазом Сета? Не дано видеть, помнится, подумал Мехмед, сжимая в ладони рукоятку, но ведь можно… ощущать. У него возникла какая-то совсем дурная мысль, что этот клинок весьма пригодится ему… где? И (не менее дурная, но горестная) мысль, что там, где он мог бы весьма ему пригодиться, Мехмед… окажется без клинка. Разжав руку, он обнаружил, что отпечатавшееся на ладони созвездие некоторое время присутствовало на коже в режиме исчезающего тиснения. Мехмед, к немалой радости выдававшего себя за антиквара, знатока древности продавца, заплатил за клинок не торгуясь. Он не сомневался, что одной ногой (одним глазом?) Исфараилов здесь и сейчас, другой ногой (глазом) — там, где не дано видеть звезды. Мир расплывался, распадался, делился прямо на глазах (под ногами?). Безумие, бесстрастно (как будто думал не о себе) констатировал Мехмед, это составленная из воздушных прутьев (клинков?) клетка без ключа. Мехмед был мастером по составлению таких клеток и заключению в них себя самого. Ему стоило немалых трудов разогнуть еще не успевшие затвердеть прутья (клинки?), вырваться (вернуться) в обычный мир. — Только разве там еще функционирует русская власть? — Мехмед подумал, что едва ли на всем Кавказе наберется и сотня человек в ботинках за тысячу долларов. Однако же судьбу Кавказа (и только ли его?) решали именно они. Мехмед вернулся к мысли, что если человеческую жизнь уподобить реке, то внутри этой реки сразу много течений. И далеко не всегда то, которое у всех на виду, главное. К примеру, Мехмеду и в голову не могло прийти, что отправной точкой в решении его дела (а Мехмед не сомневался, что Исфараилов пришел именно за этим) послужит достаточно спорный императив о «вечно бабьем» в славянской (русской) душе (власти), который Исфараилов довел до логического абсолюта, вообще отказав русским в праве на пол. Вечная жизнь, таким образом, протекала над любыми системами причинно-следственных связей, как над затонувшими кораблями, то есть была беззаконна, или (как Бог или сознание) творила сама себя как хотела и из чего хотела. Точно так же над формальными логикой и этикой (другими затонувшими кораблями) «протекали» большие деньги. Отсутствие законов, следовательно, представало единственным законом реки-жизни. У Мехмеда возникло противоречивое ощущение кристальной ясности, как если бы он смотрел на мир вниз с горной — кавказской? — вершины и одновременно из темной комнаты, где он ловил мифическую черную кошку, твердо зная, что ее там нет. Ясность внутри тьмы. Тьма внутри ясности. Это называлось предвидением. Мехмед ясно увидел себя внутри тьмы. Но эта тьма не была смертью. Он подумал, что это не предвидение, а бред, точнее, «бредвидение». Он подумал, что, пожалуй, не сумеет быстро и ловко (как, вне всяких сомнений, сделал бы это раньше) пристрелить Исфараилова. Почему-то Мехмед был уверен, что тот выбьет ногой пистолет из его рук, а затем кистью наотмашь вобьет ему в глотку бережно сохраняемые зубы. Многие годы Мехмед вообще не задумывался о немощи и смерти. Жизнь сидела в нем плотно, сочно, как вбитый по самую шляпку в свежую древесину гвоздь. Нынче же гвоздь не то чтобы расшатался, но как бы обветшал, точнее, изменил внутреннюю структуру, сделался хрупким и ломким, как хрусталь. Мехмед почти физически ощущал, как легко (вздумай кто) вытащить из него хрустальный гвоздь даже без помощи приличествующих случаю инструментов. Жизнь в теле Мехмеда можно было уподобить зубам в его деснах. У Мехмеда были (для его возраста) превосходные зубы, однако же он определенно ощущал непрочность, какую-то исходность их пребывания во рту. Зубы пока держались, но как осенние листья на дереве в канун последнего (для листьев) порыва ветра. Таким образом, свести разговор с Исфараиловым к ответу на один-единственный вопрос возможным не представлялось. Протяженность тех или иных процессов, независимо от воли участвующих в них людишек, определелялась вечностью. Человеку было отказано в праве вершить, что должно закончиться, а что — продолжиться и как быстро закончиться, как долго продолжиться. Единственно, над чем был относительно властен человек, — над собственной жизнью, но и тут в решающие моменты вечность могла запросто лишить его тех самых извлекающих гвоздь подручных инструментов. — Русская власть на Кавказе, — ослепительно улыбнулся (белоснежные его зубы сидели в деснах не в пример крепче, нежели у Мехмеда) Исфараилов, — сейчас представляет из себя нонсенс и abcence. Открою вам тайну, Мехмед-ага: еще больший нонсенс и abcence она представляет из себя в России. — Как мне к вам обращаться? — поинтересовался Мехмед. Его не удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) ругает Россию. Удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) не соотносит ненависть к России с тем, что исключительно благодаря океанической (в смысле неисчерпаемости) доброте и океаническому же терпению народа этой страны ходит в ботинках за тысячу долларов. Честным трудом на горячо любимом Исфараиловым, почти уже и независимом Кавказе заработать тысячу долларов на ботинки возможным не представлялось. Мехмед подумал, что на Кавказе (и не на одном только Кавказе) сформировалась особая форма ненависти к России. Жить за ее счет и одновременно списывать со счета, сживать со света. Это была непродуктивная, главное же, сугубо конечная во времени политика. — Зовите меня Али, — ответил Исфараилов. — Откуда вы родом, Али? — поинтересовался Мехмед. — Живы ли ваши родители? — Мой отец был лезгин, — ответил Исфараилов. — В девяносто первом его убили азербайджанцы. Мать я не помню. Отец говорил, что она из Белуджистана. Они переселились в СССР в сорок шестом из западной Персии. Мне был год, когда она прикоснулась к упавшему на виноградник оборвавшемуся во время грозы проводу ЛЭП. Отец говорил, что она обязательно бы разглядела провод, если бы не сумерки, — странно улыбнулся Исфараилов. — Я нашел людей, которые убили отца, — продолжил он. Мехмед подумал, что его рассказ, хоть и прыгает через десятилетия, по-своему не лишен логики. — Перед смертью они сообщили мне, что отец как раз совершал вечерний намаз, когда они ворвались в дом. Единственное, что он успел, — выхватить нож, ранить одного. Так что, можно сказать, меня осиротили сумерки… Где-то я читал, Мехмед-ага, — выдержал долгую паузу Исфараилов, — что в сумерках в мужчинах просыпается тоска, а в женщинах подозрительность. Это бесполое, жестокое время суток. Что такое сумерки, Мехмед-ага, после того как закат скручивается в спирали и исчезает? Чем отличаются люди сумерек от людей заката? — Сиреневая крепость, трещина между мирами, вторая половина Божьего мира, синий рог, утраченное золото, предбанник вечности, — вздохнул Мехмед (человек заката), с печалью глядя на читающего мысли джинна (человека сумерек), явившегося к нему в облике ненавидящего Россию полулезгина-полубелуджа Али Исфараилова. У них были схожие судьбы, и это еще раз уверило Мехмеда в том, что люди сумерек (джинны), по всей видимости, создаются из людей заката, как некогда Ева — из Адамова ребра или сами сумерки — из оставляемого солнцем воздуха. Больше всего на свете Мехмеду хотелось спросить у Исфараилова: «Что вам от меня надо?» Но вместо этого он произнес: — Русская власть, да что там власть, вся Россия сейчас погрузилась в глубочайшие сумерки. То, что сейчас переживают русские, можно назвать отчаянием. Отчаяние же, как свидетельствует Коран, делает людей сильнее. Еще текилы, Али? — Не откажусь. Не всех людей. И совершенно точно отчаяние не делает сильнее русских, — уточнил Исфараилов. — Отчаяние, равно как и измена, как не знающая исхода печаль по совершенству, как социальная революция или контрреволюция, делает сильнее отдельных мужчин и женщин, но не бесполую биомассу. — Возможно, — не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. — Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой («В конце концов, он мне в сыновья годится, — подумал Мехмед, — почему я должен с ним на «вы»?"), Али? — Существуют только два пути. — опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. — Путь силы, путь исполнения желаний, — продолжил Исфараилов. — И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу — начало, а может, и конец этого пути. — Два пути — слишком мало, — возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как… клинки. — Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится? — Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. — Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова — сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия. — Утрата пола, — сказал Исфараилов, — помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия «пол» и «справедливость» взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни… — понизил голос, — денег. — В другой мир… — повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни. Зачем вообще с ним это происходит? …До сих пор Мехмед не мог забыть — ему было тогда лет семь или восемь, — как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы. Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер. Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню. Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но… какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей. Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения — изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму. Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку. Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму — сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром. Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же — разноцветной, точечно-рыбьей — рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической — мужской. Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода: — Что это за человечек? Куда он лезет? — Заглядывает в мир мертвых и богов, — заученно ответила экскурсовод — вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными — молодыми — женами. Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее. — А что там, в мире мертвых и богов? — спросил он у Тамары (так звали гида). — Кто ж знает? — отозвалась она с неожиданной живой тоской. У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не «мир мертвых и богов», а «мир мертвых богов». Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере… изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением… изменения пола? А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато. Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова… альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух. Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище — праматерь компьютерного цифрового сущего, — сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации. Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), — тайной смерти. Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением… души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением… души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. «Ноу-хау» (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа. Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе. Впрочем, Мехмед неизвестно как догадался, что смерти как таковой внутри электронного влагалища нет, как, впрочем, нет и жизни в привычном человеческом понимании. Мехмед не знал, что там, опять, как в детстве, испытывая неодолимое желание проникнуть туда и одновременно ужас, заставляющий остаться здесь, в этом мире. Тогда, на каменном плато в Чили, ему показалось, что жизнь, в сущности, прожита, вряд ли она сможет его чем-то сильно обрадовать (за исключением приобретения новых денег) и чем-то сильно огорчить (за исключением утраты денег). Мехмед уже почти было перерубил канат ужаса-якоря, шагнул внутрь светящегося влагалища, которое, вне всяких сомнений, превратило бы его в бегущий по стенкам ток, струящийся сквозь воздух пучок частиц, летящий в цифровом небе журавлиный цифровой же клин, если бы пролетавшая над головой (вне всяких сомнений, реальная) птица (Мехмед даже не успел заметить — чайка или ворона?) не уронила шершавую бело-слизистую с серыми комками каплю точно ему на переносицу, на то самое место, где (если верить оккультистам) скрывается третий глаз, произрастает знаменитый невидимый рог. Мехмед в бешенстве задрал голову — птицы и след простыл. Что-то, однако, произошло, пока он, матерясь, вытирал платком лицо. Похоже, не чайка, не ворона, а огромный обожравшийся (и долго сдерживавший нужду) кондор пролетал над плато. С отвращением выбросив насквозь пропитавшийся отвратительной слизисто-комкастой влагой платок, Мехмед думал уже исключительно о том, как побыстрее убраться с каменного плато, но никак не о том, чтобы добровольно раствориться в электронном влагалище, хотя, надо думать, во влагалищном (цифровом) мире подобные птичьи проказы были невозможны или (хотелось в это верить) сурово пресекались. — …В другой мир… — повторил Мехмед. — Существуют ли там деньги, Али? И если существуют, что они там значат? Не было более действенного способа «заземлить» джинна, превратить его из философствующего убийцы в убийцу заурядного, нежели внести ясность в этот вопрос вопросов. Поначалу Мехмед не придал значения «птичьему казусу», но потом с какой-то пугающей ясностью даже не припомнил, а как бы задним числом осознал, что упавшая из разверзшейся птичьей клоаки ему на переносицу шершавая капля странным образом навела его на мысли о платеже, который должен был именно в этот день поступить из Индии на его номерной счет в одном оффшорном банке. Тогда, помнится, случайно пролетевшая, как та самая птица, но без прицельного пометометания, мысль показалась ему несвоевременной и необязательной, однако по прошествии времени он понял, что это не так. Мехмед не хотел себе в этом признаваться, но в сравнении с ожидаемым — не больно-то, кстати, и крупным — платежом возможность познать другой мир предстала (в подсознании, не иначе, потому что в ответственнейший момент познания мироздания Мехмед об этом совершенно точно не думал) неконкурентоспособной. Мехмед знал, что есть деньги в его мире, и отказывался сменить его на другой до того, как узнает наверняка, что там вместо денег. Если, конечно, когда-нибудь узнает. «Отдай все, — вдруг услышал Мехмед голос, хотя и он, и Али Исфараилов в данный момент молчали, — и ты будешь жить вечно!» Некоторое время Мехмед изумленно молчал, пока до него не дошло, что неизвестно кем произнесенная фраза была произнесена… по-армянски. «Почему Господь говорит со мной по-армянски? — удивился Мехмед. — Неужели я должен отдать все, что у меня есть… армянам?» В принципе Мехмед не возражал отдать даже и армянам, если бы доподлинно не знал, что его «все» (в особенности если он отдаст армянам) достанется не самым, скажем так, достойным и справедливым представителям этого, вне всяких сомнений, дружного и трудолюбивого народа. — Не знаю, Мехмед-ага, что там значат деньги, — развел руками Исфараилов, — да ведь и речь, собственно, не об этом. Не стоит все сводить к деньгам. Мехмед обратил внимание, что у Исфараилова черные птичьи глаза. Воистину сегодня его — в воспоминаниях и наяву (по жестяному карнизу, гремя лапами, ходила ворона и рассматривала сквозь стекло сверкающую на солнце латунную пепельницу) — преследовали проклятые птицы. «Надо убрать пепельницу с подоконника», — подумал Мехмед. Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными. Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц — растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти — вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде. — Я здесь для того, чтобы защитить, — продолжил Исфараилов, — точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага! — Защитить? — Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная «беретта». — От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру? — От вас, — улыбнулся Исфараилов. — Вы угрожаете, Мехмед-ага. — Али, — откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, — мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать… нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под «нашим миром» ты понимаешь вот это… — рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в «наш мир» — она вошла в него помимо его желания. — Неужели я похож на сумасшедшего, Али? — Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену… — Невидимыми миру красками, — усмехнулся Мехмед, — иначе я бы заметил. — Мехмед-ага, — мягко возразил Исфараилов, — мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность — поверьте, я не хочу вас обидеть — ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный. — Почему? — поинтересовался Мехмед. — Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что… у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта — в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности — а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б…й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее — объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть… на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека — это товарищество даже не волка и ягненка, а… петли и шеи. Игры с вечностью — преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов. — А вы зачем-то втянулись в эти игры, — с сожалением посмотрел на Мехмеда. — Нельзя ли конкретней, уважаемый? — Поставив на стеклянную столешницу две бутылки — с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой. Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию. Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами. Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука — не рынка, нет! — может достать ему все, что он попросит. — Я хочу, чтобы наш план стал вашим планом, Мехмед-ага, — улыбнулся Исфараилов. — Не возражаю, — улыбнулся в ответ Мехмед, — но ведь в данный момент, как я понял, я мешаю? Каким образом? Кому? — Сложный вопрос, Мехмед-ага. — Взгляд Исфараилова, как птица (опять птица!), облетел обшитые деревом стены, с сожалением вернулся на толстое стекло журнального столика. Мехмед не мог определить, чего (уважения или сожаления) больше в его взгляде. Чего в нем совершенно точно не было, так это ненависти. Мехмед вдруг подумал, что мир денег, в сущности, мир бесстрастный и бесполый, в нем невозможны божественно окрашенные переживания и чувства. Да, мир денег беспощаден к человеку, перемалывает не только отдельные судьбы, но целые страны и народы, но не потому, что он воплощенное зло, а потому, что потребляемая им энергия есть жизнь во всех формах и видах. Он существует до тех пор, пока превращает ее в ничто. Деньги, подумал Мехмед, вот то знаменитое «ничто, которое ничтожит». Чтобы раздобыть электроэнергию, ничтожатся реки; выплавить металлы — рудные горы и долины; древесину — леса и так далее — до озоновых дыр, ядерных зим, ртутных озер, то есть до окончательного исчезновения жизни. Больше денег — меньше жизни. Абсолютные деньги — абсолютная смерть. Странно, но неожиданное это открытие отнюдь не преисполнило Мехмеда отвращением к деньгам. Напротив, ему хотелось больше, больше! «К сожалению, неоспоримый факт существования Бога, — с привычной грустью подумал Мехмед, — никоим образом не отвращает человека от стремления нарушать его волю, а я не лучше и не хуже других людей… Хотя кто знает, в чем его воля?» — таковы были обычно в преддверии временного отлета души последние (одушевленные) мысли Мехмеда. Да, внутри себя мир денег был бесплоден, как те самые иррациональные сумерки между мирами, в которых сосредоточены вся мудрость жизни и одновременно… ничто. Где можно увидеть и понять все, что угодно, но невозможно применить знания об увиденном и понятом. В мир денег, как в сумерки — трещину между мирами — даже и в житейском плане лучше было не соваться. Лучше было жить на зарплату. Кто же сунулся — пропал. Взять хотя бы Мехмеда. Он перетрахал сотни баб на всех континентах, за исключением Антарктиды, но не создал семьи, не воспитал детей. Всю сознательную жизнь он был один как перст, а значит, по большому счету — бесполым. Кто принесет цветы на его могилу? Кто вспомнит о нем хотя бы через год после его смерти? Сумерки обессмыслили, кастрировали его жизнь. В бесполом мире денег, подумал Мехмед, нет страстей, но есть законы, которые нельзя нарушать. За страсть и силу тут принимается неотвратимость, с какой караются нарушители. Но это всего лишь логика математических действий, неотвратимость поглощения малых чисел большими. При том что самые большие умопомрачительные состояния возникают именно в результате нарушения всех мыслимых законов приумножения денег, безумных атак одиночек (Исфараилов прав!) на неприступно укрепленные города больших чисел. Мир денег был бесконечно плох, но… Мехмед намеревался оставаться в нем как можно дольше, а в идеале — вечно. Процесс приумножения денег был сильнее естественной биологической усталости, сильнее старости и, как в глубине души надеялся Мехмед, сильнее самой смерти. — Тем не менее я попробую ответить… — донесся до него голос Исфараилова. — Что представляет из себя современная Россия, Мехмед-ага? — спросил тот. И сам же ответил: — Как выразился один писатель, территорию скорби. Советского Союза давно нет, историческая Россия сократилась едва ли не на треть, но всем очевидно, что ей не сохранить целостность даже в нынешних ублюдочных границах. Россию следует преобразовать, чтобы спасти ее несчастные народы от неминуемой гибели. Вы не возражаете мне, Мехмед-ага, из чего я делаю вывод, что вы согласны с моими рассуждениями. — Готов подписаться под каждым словом, Али… — Мысль, что никто не придет на его могилу, исполнила сердце Мехмеда ожесточением. Мир денег показался ему справедливее и честнее мира людей. По крайней мере, в data base (базе данных) этого мира изначально отсутствовала категория счастья. «Но ведь и я не частый гость на чужих могилах, — успокоился Мехмед, — меня оплачут золотые пластиковые карты, осиротевшие доли в акционерных капиталах, номера персональных счетов. Вот мои истинные дети. Единственно, — мысленно усмехнулся Мехмед, — недолго им ходить без родительского присмотра. Новый папа покажет им кузькину мать!» — Способны ли спасти Россию сами русские? — Исфараилов произнес это с таким презрением, что у Мехмеда должны были немедленно отпасть все сомнения: русские не способны спасти Россию. Впрочем, Мехмед и сам не обольщался относительно этого. — Скажу больше, — понизил голос Исфараилов, как будто выдавал Мехмеду страшную тайну. Так, впрочем, оно и оказалось. — Русские — народ, осмысленно и бесповоротно избравший смерть! Они терпят нынешнюю власть не потому, что у них нет сил ее свергнуть, а потому, что не видят в мире силы, способной уничтожать их с еще большей эффективностью! Миллион голов в год — это только начало! — Но если такая сила есть, — предположил Мехмед, — что мешает русским привести ее к власти… ну хотя бы на следующих президентских выборах? — Президентские выборы хороши, если происходят вовремя, — ответил Исфараилов. — Но иногда просто нет времени их ждать. К тому же, Мехмед-ага, президентские выборы — это долгое вонючее телевизионное варево на огне денег. Деньги же, как вам прекрасно известно, помимо того что отлично горят, еще и в некотором смысле инерционны. Они, видите ли, сообщают их обладателям иллюзию неких прав, то есть, в сущности своей, виртуально демократичны. Все говорят: «невидимая рука рынка», но никто почему-то не говорит: «железная рука денег». Вокруг денег, Мехмед-ага, крутятся разные людишки со своими поганенькими интересами, тянут, куда не следует, невидимые ручонки, как тараканы, марают циферблат истории, так что уже и не разглядеть, который час. Вот что такое свободные выборы. Деньги хороши везде, Мехмед-ага, но только не там, где надо круто изменить вектор движения, повернуть цивилизацию от смерти к жизни. Я говорю о позитивной силе, способной скрепить железным обручем рассыхающуюся бочку российской государственности, вдохнуть в усталое, измученное тело гермафродита волевой импульс, ввести мужской гормон, о силе, готовой принять на себя ответственность за территории, некогда занятые предками исчезающих сейчас русских. — Что же это за сила? — удивился Мехмед. — Где она скрывается? — В горах между Черным и Каспийским морями, — ответил Исфараилов. — Это Кавказ. Применительно же к России — Северный Кавказ. Земля, откуда мы с вами родом, Мехмед-ага. — Неужели я каким-то образом мешаю этой могучей силе? — удивился Мехмед. — Мешаю Кавказу затянуть под каменное одеяло бабью славянскую душу? Он не сомневался, что Али Исфараилов безумен. Как, впрочем, и в том, что в основе любого материализовавшегося футурологического построения лежит безумие, которое (в случае неуспеха) таковым и остается (как, скажем, взятие писателем Д'Аннунцио с товарищами города Триеста в 1920 году), в случае же успеха (захват большевиками власти в России в 1917 году) провозглашается гениальным, лежащим в плоскости исторической непреложности деянием. Чтобы вновь вернуться в исходное состояние (безумие) по прошествии некоторого времени. Мехмед не сомневался, что рано или поздно безумными предприятиями будут объявлены и война Соединенных Штатов Америки за независимость, и принятие Декларации прав человека, и учреждение Федеральной резервной системы, и придание доллару статуса мировой валюты. И самое удивительное — у Мехмеда было подозрение, что произойдет это еще при его жизни. «Северный Кавказ… Почему бы и нет?» — подумал Мехмед. Сейчас Северный Кавказ был нищ, наг и вооружен. На этой земле при тяжком труде могло прокормиться от силы три миллиона человек. Но в данный момент там проживало около тринадцати. Мать-Россия выкормила изобильной белой грудью клыкастого, шерстистого волка. Чтобы выжить, народам Кавказа следовало или в бесконечной череде местных войн ужаться до естественного — как в XVII веке — числа, или же вцепиться клыками в истощенные сосцы, чтобы насытиться уже не обезжиренным молочком, но мясом, которого (при разумном подходе и соответствующих пищевых технологиях) могло хватить надолго. — Трагедия в том, что одни народы слишком немногочисленны, чтобы идти путем осмысленного величия, — словно не расслышал его Исфараилов, — в то время как другие слишком велики, чтобы жить малыми, частными идеями. Россия никогда не превратится в большой Люксембург, Мехмед-ага, а Чечня — в Соединенные Штаты Америки. Нельзя нарушать связь между численностью народа и идеями, которыми он живет. Стоит только адаптировать большой народ к идее мелкой, частной, скажем жить как… на Западе, а народ небольшой — к идее масштабной, скажем распространиться от моря до моря, как начинаются странные, необратимые вещи, а именно разнонаправленное вырождение, самоуничтожение этих народов. Во власти ошибочных идей, Мехмед-ага, народы разлагаются, отравляют вокруг атмосферу. Другим нечем дышать. Я склоняюсь к тому, что демократизируемая невидимой рукой рынка Россия сейчас — полудышащий, смердящий великан посреди большой дороги, с которого снимают последнюю одежду. Кавказ же — карлик с ножом, который, конечно, может всадить великану в глотку нож, да только сам же и утонет в хлынувшей крови. — Россия не раз на протяжении своей истории оказывалась в подобном положении, — заметил Мехмед. — А потом как-то поднималась, топтала слоновыми ногами карликов и не карликов, которые снимали с нее последнюю одежду, примеривались перерезать ей глотку. — Согласен, — кивнул головой Исфараилов, — но, как говорится, лимит на неожиданности исчерпан. Загадочная славянская душа приказала долго жить. Россия или останется лежать на большой дороге, или поднимется, но… — замолчал. — Понятно, без «но» никак, — усмехнулся Мехмед. Он догадывался, что это за «но». Но — опять «но»! — ошибся. — С другой головой, — закончил мысль Исфараилов, — а именно с кавказской, точнее, с северокавказской. Россия слишком велика, чтобы просто ее грабить. В ней, несмотря ни на что, слишком много людей, чтобы мы могли всех перерезать. Рыба, как известно, гниет с головы. Голова любого государства — власть. Российская власть не просто сгнила, но уже почти отвалилась, висит на волоске. В принципе ничего не надо делать, Мехмед-ага, всего лишь… переставить рыбе голову. Это единственный шанс поднять из грязи тело русского народа. Тем более что голова будет не вполне чужая. В смысле не русская, но российская. Так уже было при Сталине. Вот в чем суть совместного российско-кавказского проекта, Мехмед-ага, который я имею честь вам представить. Он одинаково спасителен и благотворен как для России, так и для Кавказа. — Ислам… — задумчиво произнес Мехмед, глядя в окно на не желающую улетать с жестяного карниза ворону. Наверное, подумал Мехмед, она сопровождает его — посмотрел на Исфараилова. Где-то он читал, птицы семейства врановых — превосходные проводники (полупроводники?) между мирами. Но разве может внутри одного мира, подумал Мехмед, составиться план переустройства другого мира? Это в корне меняло картину мироздания. Мехмед подумал, что, пожалуй, пора выводить деньги с российского фондового рынка. Он ни секунды не сомневался, что новый (кавказский?) правитель России перво-наперво объявит страну полным и окончательным банкротом. Затем — даже и не девальвирует рубль, а проведет полномасштабную денежную реформу, покончит с так называемой (через обменники) конвертируемостью. Ну а потом, конечно же, объявит состоявшуюся приватизацию незаконной. Вот только, подумал Мехмед, отдали под приватизацию пусть дурную, плохо доящуюся, бельмастую, но живую корову, обратно же получат обглоданный скелет под стриженой шкуркой. Ну да ничего, усмехнулся про себя, великому русскому народу не привыкать начинать с нуля, создавать все из ничего. — Ислам, — подтвердил Исфараилов, — не сразу, не сегодня, но обязательно. Что такое крохотная, сидящая в каменистом углу Европы, на штыках Босния, когда открывается пространство от Польши до Японии? Россия созрела для ислама, Мехмед-ага, хоть она этого еще не понимает. Я лично убедился в этом в Афганистане, где обратил в ислам не одну сотню русских пленных. Странное дело, Мехмед-ага, даже вернувшись в Россию, они оставались в нашей вере. Почему? Они соскучились по определенности на все случаи жизни, силе и ясности. С помощью ислама Россия встанет на ноги. Зачем-то же она завоевала в девятнадцатом веке Кавказ? Полагаю, что именно за этим. У вас превосходная текила, Мехмед-ага. если не ошибаюсь, на юге Штатов ее называют золотой, а в Мексике почему-то… мочой койота. Ничего не поделаешь, — пожал плечами, — разные цивилизации — разная эстетика. Хотя… мне трудно представить себе человека, по доброй воле отведавшего… мочи койота… Но очевидно, такие люди есть. Мне кажется… — понизил голос, — моча койота — вещь очень ценная, но… не здесь, не в нашем мире или, скажем так, не повсеместно в нашем мире. Это будет великая исламская реконкиста двадцать первого века, Мехмед-ага! — воскликнул Исфараилов, и Мехмед подумал, что, пожалуй, он слишком увлекся… «мочой койота», то есть золотой текилой. — Если, конечно, вы нам не помешаете. — Но ведь… — Мехмеду показалось, что Али Исфараилов втянул его в высшей степени странную дискуссию, в которой он, Мехмед, ищет не столько высшую логику, сколько интересуется… гадкими какими-то, неуместными подробностями, как если бы на его глазах, скажем, собирались перерезать горло человеку, а он вместо того, чтобы возвысить голос в защиту жертвы, заявить убийцам, что не божеское это дело — казнить без суда и следствия, взялся бы расспрашивать их, не обделается ли случаем несчастный, пока, значит, его будут кромсать ножами. — Если допустить, что Россия баба… или не баба, а… бесполое существо, — стыдясь себя, продолжил Мехмед, — тогда речь должна идти не о голове, а о другом органе. — Вы правы, операция по пересадке пола должна быть комплексной. Просто я, как нейрохирург, исхожу из того, что половые сексуальные импульсы контролируются сознанием. Сознание — это мозг. Мозг — это голова. А голова — это я! — Али, ты, надеюсь, не подозреваешь, что этой самой посылающей сексуальные импульсы головой хочу стать я? — спросил Мехмед. — Вы хотите обидеть будущего российского президента, Мехмед-ага… — глаза Исфараилова сделались печальными, как глаза влекомого на бойню быка. — а там и… бог даст, царя. — Только Исфараилов в данном случае был не быком, а директором бойни. Его печаль, таким образом, была качественно иного уровня. Это была пародия на печаль Господа, создавшего людей смертными, и, что было еще печальнее, несправедливо и зачастую неестественно смертными. Хотя, в отличие от Исфараилова, Господь прошел крестный путь и, следовательно, знал, что собой представляет неестественная, несправедливая смерть. Да, Господь забирал, но и даровал земную жизнь. Исфараилов — только забирал. — Тем самым вы нарушаете наши планы по преобразованию России, Мехмед-ага. особо хочу подчеркнуть: бескровные и благородные планы. — Незнание невидимого закона не освобождает от ответственности за его нарушение — кажется, так это звучит? — усмехнулся Мехмед. — Как сильно я нарушил невидимый закон, Али? — Мехмед-ага, — с огорчением, как на по какой-то причине не осознающего свое положение быка, посмотрел на него Исфараилов, — мне кажется, вы не вполне отдаете себе отчет, о чем, собственно, идет речь. Речь же идет сразу о двух статьях невидимого УК. Вы вознамерились одновременно перейти дорогу как вполне конкретным — из плоти и крови — людям, так и… природе вещей, да, именно так, Мехмед-ага, природе вещей. Посему более серьезная — вечность! — статья поглощает более легкую — заговор смертных людишек. Не мне вам объяснять, как караются преступления против вечности. — Но разве законы природы и, стало быть, законы вечности дано нарушать? — удивился Мехмед. — Как, к примеру, можно нарушить закон земного притяжения или… — проследил взглядом, как Исфараилов бросает специальными щипцами в бокал с золотой (она же «моча койота») текилой кубик льда, — закон вытеснения твердым телом жидкости? Или, — усмехнулся, — основополагающий принцип вечности — принцип смерти? Я могу сколько угодно объявлять себя бессмертным, Али, но мой век взвешен, исчислен и найден достаточно легким, так? — И да, и нет, — ответил Исфараилов. — дело в том, Мехмед-ага, что человек одновременно присутствует, не сознавая того, сразу во многих мирах, а потому находится под юрисдикцией сразу многих УК. Тезис о неотвратимости наказания, Мехмед-ага, вечен точно так же, как смерть. Вот только, — внимательно посмотрел на Мехмеда Исфараилов, — иногда наказание запаздывает. — Но иногда, видимо, опережает? — выдержал взгляд джинна Мехмед. Ему вдруг сделалось так холодно, как если бы он находился не у себя дома, а в рефрижераторе, точнее, в морге. Взгляд джинна был не то чтобы пуст, напротив, он был исполнен непроницаемой воли, сквозь которую не было пути обычным человеческим чувствам, будь то жалость, сострадание, да хотя бы простое сочувствие. Мехмед подумал, что между людьми существуют разные уровни взаимопонимания, в основе которых может лежать: национальный фактор (в особенности общая принадлежность к какому-нибудь небольшому — тут связь крепче — народу), политика (схожее видение будущего), религия (общая вера в того или иного Бога), наконец… любовь к деньгам и — крайне редкая форма единения — любовь к Богу. Как-то отстраненно Мехмед подумал, что с джинном можно достигнуть взаимопонимания по всем позициям, за исключением единственной — любви к Богу. Если бы я искренне любил Бога, понял Мехмед, он бы не стал со мной разговаривать. Он бы или вообще ко мне не пришел, или бы… мгновенно убил. Наверняка хотя бы в одном из невидимых УК есть статья, карающая смертью за любовь к Богу. Мехмед вдруг почувствовал, что холод отступил, какое-то светлое спокойствие как бы разлилось в воздухе. Бог, догадался Мехмед, обозначает свое присутствие не только когда человек идет к нему навстречу, но и когда… поворачивается к нему спиной, идет прочь. Почему? Неужели он любит меня при любых обстоятельствах? Мехмед подумал, что и сам в принципе готов полюбить Бога. Но при этом совершенно не готов разлюбить деньги. «Господи, — мысленно произнес Мехмед, имея в виду и печального Христа, и сидящего на скрещенных ногах круглолицего Будду, и невидимого, одетого в черную тучу Аллаха, и Магомета, пророка его, и даже… грозного ветхозаветного, с огненной бородой и посохом Яхве, — я люблю тебя, и я люблю… деньги. Разведи эти стрелки!» — но, еще не договорив, уже знал, что Бог, как говорится, по определению не разводит эти стрелки. Дает деньги — да, отнимает — да, но стрелки не разводит. Развести их может только сам Мехмед. В следующее мгновение Мехмед услышал шум, его обдало гарью и жарким воздухом, как будто и впрямь он стоял, ворочая стрелку, между колеями, по которым неслись поезда. В следующее мгновение Мехмед неожиданно обнаружил удивительное сходство между холлом, где он в данный момент беседовал с Исфараиловым, и… салон-вагоном, в каких иногда имеют обыкновение путешествовать очень богатые или обладающие очень большой властью люди. Мехмед еще тешил себя надеждой, что это не его выбор, что он всего лишь подчиняется… (кому?), что это Бог (кто же еще?) велел ему сделаться еще богаче, чтобы, значит, потом добрыми делами (построит мечеть!)… и так далее… Но уже темное ощущение гибельной прелести богооставленности подхватило, приняло, понесло Мехмеда, и самой последней (перед тем как все происшедшее — происшедшее ли? — предстанет не имеющим места быть, кратким обмороком, головным спазмом и т. д.) его мыслью было: то, что подхватило, приняло, понесло Мехмеда, во всех отношениях равносильно, равнозначно, сопоставимо с тем, что только что его (или он сам его) оставило (оставил). — Что такое окружающий нас мир, Мехмед-ага? — Исфараилов тоже обратил внимание на буквально сверлящую их взглядом сквозь стекло ворону на карнизе. — Всего лишь сумма человеческих о нем представлений. Можно ли изменить мир? Да, если изменить хотя бы одно-единственное слагаемое в этой сумме. Вы, Мехмед-ага, вольно или невольно пытаетесь его изменить. Мехмед вдруг предположил, что вряд ли в мире существует сила, способная изменить представления (что она прекрасна) вороны о сверкающей на солнце латунной пепельнице. Однако же овладеть пепельницей вороне мешало стекло. — Именно так, Мехмед-ага, — подтвердил читающий его мысли (хотя в данном случае тут особенной проницательности не требовалось) джинн, — мы вынуждены вас остановить, потому что в противном случае вы, как эта самая ворона, разобьете стекло, утащите латунную пепельницу, но при этом оставите дом на разграбление ворам. Я понимаю, Мехмед-ага, что завод на Урале для вас очень важен, но ведь, в сущности, это та же латунная пепельница… А речь между тем идет о трехэтажном каменном доме с большим участком. Вы получите ее. Позже. Из наших рук. — Что тебе, Али, в нынешнем российском вице-президенте? — спросил Мехмед. — Они меняются каждые полгода и… ничего не решают. Какая разница, кто сидит в главном кресле страны, которой уже почти и нет, Али? Отдай мне завод сейчас! — Дело не столько в нем, Мехмед-ага, сколько в тех начинаниях, которые он должен довести до конца. Страна приуготовляется к новой форме правления, к смене вероисповедания. Через самодержавие — к Аллаху! Как звучит! Ради этого стоит жить, Мехмед-ага! Вы же стремитесь во что бы то ни стало удовлетворить свой материальный интерес и тем самым нарушаете ход событий, порядок вещей. — Али, неужели тебе ведом порядок вещей в этом мире? — почтительно поинтересовался Мехмед. — На вверенном мне временном отрезке он в том, — ответил Исфараилов, — что новый президент уйдет только после того, как против центральной власти восстанут и фактически отпадут Дальний Восток и Сибирь, окончательно встанет МПС, в третий раз за этот год рухнет рубль и толпа будет круглосуточно стоять у Кремля. — А дальше? — спросил Мехмед. — Дальше будет разыграна довольно простая комбинация — я бы не хотел, Мехмед-ага, ради вашего собственного спокойствия посвящать вас в детали, — в результате которой в Кремль сядет человек с Кавказа. сначала это будет чеченец, который в два месяца наведет в России порядок, ну а потом состоятся президентские выборы, и президентом России совершенно легально станет мусульманин, который для начала восстановит в стране монархию. Возможно, через пару десятилетий он вновь сделает Россию великой державой — я имею в виду великой исламской державой. — Мне всегда казалось, — заметил Мехмед, — что первым от России должен отпасть Кавказ. — Он и отпадет, — подтвердил Исфараилов, — чтобы потом навечно припасть, возглавить. Кавказ, Мехмед-ага, станет для России чем-то вроде пса-пастуха в большой отаре. Я знаю, что предприятие, которое вы хотите заполучить, будет приносить вам миллиард ежегодно. Но тронуть вице-президента сейчас, Мехмед-ага, все равно что выдернуть плиту из основания недостроенной пирамиды. Вполне возможно, что она устоит. Но может и не устоять. Нам нельзя рисковать. — Нам? — удивился Мехмед. — Нам, — посмотрел ему в глаза Исфараилов, — если, конечно, вы заинтересованы в сохранении мира, где ваш ежегодный миллиард долларов будет хоть что-то значить. — Ты полагаешь, Али, что этот мир существует благодаря бывшему премьер-министру России? — спросил Мехмед. — Стоит только его убрать, а он будет убран на следующий же день, как подпишет разрешение на приватизацию завода, который вам нужен, об этом позаботятся, Мехмед-ага, и вы прекрасно знаете, кто именно, — назвал фамилию, исполнявшую в нынешней России функции отмычки к очень сложным — экономическим и политическим — замкам, — заменить его на очередное никому не известное ничтожество, как почти немедленно в стране начнется хаос, в котором, как арматура в серной кислоте, растворятся все наши каркасы. Россию, Мехмед-ага, можно склонить под ислам в момент наивысшего, точнее, наинизшего, так, наверное, следует говорить, упадка. Когда для подавляющего большинства русских единственными поочередно согревающими душу формулами будут сначала: «Чем хуже, тем лучше», потом: «Хоть какая, но власть», потом: «Порядок любой ценой». К этому времени, Мехмед-ага, они до того насладятся интеллектуальным и прочим убожеством своих правителей, что, поверьте, ислам покажется им едва ли не наилучшим выходом из сложившейся ситуации. Однако же для этого необходимо сохранять в них иллюзию существования государства, правительства, армии, рубля, реформируемой экономики и так далее. Эта грань очень тонка, Мехмед-ага, почти неощутима, страна должна пройти по ней с закрытыми глазами, как канатоходец по струне. В случае же если она сорвется в хаос, в войну всех против всех, начнет неконтролируемо делиться и соединяться, к власти рано или поздно придут несистемные люди, которыми мы не сможем управлять. Какое-то время, Мехмед-ага, управлять людьми, хлебнувшими кровавой вольницы, практически невозможно. К тому же они придут к власти на волне пробужденных ими в массах враждебных по отношению к нам инстинктов. Кавказ будет выдавлен из пор России, как гной, вымыт, как красный перец из глаз, выблеван, как несвежий сациви. Эти люди придут к власти в результате победы над нами, то есть фактически в результате нашего полного физического истребления. Вы хотите, чтобы мы своими трупами вымостили им дорогу? Где кавказский патриотизм, Мехмед-ага? Я понимаю, миллиард в год — это, конечно, деньги, но далеко не все деньги, Мехмед-ага, это ничтожная часть тех денег, которые мы будем скоро иметь в России. — Неужели бесполая Россия способна к таким подвигам? — усмехнулся Мехмед. — В руках олицетворяющих самые темные человеческие инстинкты людей Россия превратится в Голем — бездушное, слепое к боли тело, которое разрушит тот самый мир, Мехмед-ага, где нам с вами так комфортно существовать. Где мы с вами с каждым годом становимся богаче, где к нашим услугам — все, от нас же требуется единственная малость — не колебать треножник, дающий нам тепло и свет. — Каким же образом несчастная Россия может разрушить наш мир, Али? — Мехмед вспомнил, что о России-Големе с ним уже говорил Джерри Ли Коган. Это было невероятно, но, произнося обычные в общем-то слова, Мехмед явственно услышал гул, который к концу фразы превратился в чудовищный миллионоротый рев и смолк вместе с последним его словом. Мехмед ощутил, как качнулась земля (пол) под ногами, словно особняк из красного кирпича с черной мавританской лестницей превратился на мгновение в корабль. Мехмед подумал, что чего-то в этой России он не понимает. Но чувствует как пусть и не русский, но человек, значительную (лучшую в смысле возраста) часть своей жизни прострадавший вместе (внутри) с этой самой Россией. Какое-то наличествовало в пронесшемся и внезапно смолкшем реве вековое отчаяние, и Мехмед не мог уяснить, то ли это было сдавленное, спрессованное в брикет отчаяние русского народа, то ли тех, кто пытался прогнозировать и соответственно строить собственное будущее вместе (внутри) с Россией. А может, некое общее, универсальное отчаяние, сопровождающее Божий промысл в отношении России? — Плохие люди, которые придут к власти, сломают сложившуюся систему экономических отношений. Между тем эта система, Мехмед-ага, есть основа нашего с вами благосостояния. В мире нет другой такой страны, из которой ежедневно и, подчеркиваю, совершенно официально, через торги на так называемых валютных биржах от Калининграда до Владивостока, уходило бы по сто миллионов долларов. В том числе и на наши с вами счета, Мехмед-ага. Потому-то они и не платят зарплату своему народу. Им просто нечем платить. Россия, Мехмед-ага, не мне вам это объяснять, последний донор так называемого западного мира, нашего с вами мира, хотя по крови мы с вами… наверное, тюрки, да, Мехмед-ага, граждане восточного горно-пустынного мира? Отечество нам — Коран, верблюд, нефтяной фонтан и… автомат Калашникова. Выпади завтра Россия из сложившейся экономической системы — рухнет половина мировых финансовых организаций. И что совсем плохо, Мехмед-ага, Россия не лучшим образом повлияет на оставшийся мир, который может перестать повиноваться, подчиняться обязательным для него экономическим законам. Хотя, — добавил задумчиво, — с ядерным оружием — а двадцать первый век, Мехмед-ага, будет веком повсеместного, как сейчас автомат Калашникова, распространения ядерного оружия — этот мир в любом случае выйдет из подчинения. Но, — закончил почти весело, — лишь до той поры, пока не будет изобретено новое, более крутое, нежели ядерное, оружие. А оно уже изобретено, Мехмед-ага, и, к сожалению, а может, к счастью, — нашему с вами счастью — в западном мире. Генно-биологическое оружие, Мехмед-ага, расчистит авгиевы конюшни, в которые превратилось человечество. — Вы хотите, чтобы Россия продолжала быть донором западной цивилизации, и при этом хотите превратить ее в исламскую страну? — спросил Мехмед, пропустив мимо ушей футурологический прогноз Исфараилова. Он имел большие шансы сбыться, этот прогноз, и поэтому нечего было о нем говорить. Так человеку доподлинно известно, что он рано или поздно умрет, однако далеко не всем нравится в деталях обсуждать предстоящую смерть. — Да, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов, — это единственный путь. Видите ли, — добавил после паузы, — в мире нет универсальных ценностей, в особенности для людей, определяющих судьбы мира. Да и не только для них. К примеру, Мехмед-ага, их нет для вас, нет для меня. Наверное, нескромно так утверждать, но на определенном этапе умный человек начинает — быть может, обманчиво — полагать таковой ценностью единственно себя. Хорошо, если у него достает ума не навязывать вновь открытую ценность миру. Но это, впрочем, на микроуровне. На макроуровне, то есть на уровне, определяющем судьбы человечества, ситуация не столь однозначна. Можно ли считать универсальной ценностью, скажем, коммунизм или либерализм? Наверное, да, но, видимо, ценность той или иной идеи, Мехмед-ага, измеряется готовностью людей отдать за нее жизнь. В таком случае оказывается, что коммунизм на исходе двадцатого века не ценность, никто не захотел за него умирать. Как, впрочем, и за либерализм, хотя на рынке идей либерализм котируется выше, потому что под него пока еще выделяются средства. Впрочем, кому нужны жалкие человеческие жизни? — В это было трудно поверить, но золотая, она же «моча койота» текила в поставленной Мехмедом на стеклянную столешницу бутылке… не убывала, а… определенно прибывала, хотя Исфараилов (Мехмед был готов поклясться!) наливал ее в стакан и пил большими глотками. — Я открыл, пусть это не покажется вам самонадеянным, Мехмед-ага, самую точную и правильную единицу измерения тех или иных идей. Это не готовность человека отдать за идею свою жизнь — кому нужна его дрянная жизнь? — но готовность отнять — впрямую или посредством неких обдуманных действий — жизнь у, так сказать, субъекта, носителя идеи противоположной, у того, кто самим своим существованием пассивно или активно противостоит его идее. Воля к действию плюс готовность отнять чужую жизнь — вот универсальная единица измерения идей. Мне удалось, Мехмед-ага, определить одну такую динамичную, с очень высоким потенциалом идею… Что нам остается? Сначала оседлать, а потом возглавить. — Вера в Аллаха? — предположил Мехмед. — Великого и всемогущего? — Ненависть к России, — ответил Исфараилов, — стремление во что бы то ни стало уничтожить ее, стереть в пыль. Через ненависть к России — к вере в Аллаха, Мехмед-ага, таков наш путь. Пока ты ненавидишь Россию, сражаешься с ней, в этом мире, нашем с вами мире, Мехмед-ага, нам будет позволено все! — А дальше? — спросил Мехмед. — А дальше, Мехмед-ага, всеобщий и окончательный переход к Аллаху. Человечество, Мехмед-ага, как и так называемая Вселенная, — субъект Аллаха. Но это случится не завтра и, боюсь, даже не послезавтра. — Но ведь если представить себе, что всякий тоталитарный режим — диктатура, фашизм и так далее — это воплощение мужского начала, то получается, что демократия — женского? — спросил Мехмед. — Если допустить, что для истинной, то есть доведенной до логического абсолюта, демократии немыслимы никакие ограничения — как можно ограничивать свободу? — то в их числе оказываются и ограничения, проистекающие из половой принадлежности. Разве демократично, Али, препятствовать женщине, если она хочет быть мужчиной, и наоборот? Выходит, что логически законченная демократия в идеале как раз и есть общество свободных бесполых существ. Так что, может статься, Али, Россия, не труп, лежащий поперек прогресса, а, так сказать, обогнавший всех соперников бегун? Допускаю, что нашему с тобой — западному — миру было за что ее ненавидеть, когда она строила коммунизм. Но за что им, то есть нам, ее ненавидеть сейчас? — Видимо, за вечно длящуюся незавершенность, — ответил Исфараилов. — Она должна исчезнуть, чтобы перестать показывать другим, что их ждет. Ведь если вдуматься, Мехмед-ага, — поднял на Мехмеда непроницаемый черный взгляд, — пола нет ни в раю, ни в аду. «А ты? — чуть было не спросил Мехмед. — Какого ты сам пола, Али?» Но вместо этого только усмехнулся: — Откуда там пол? Если рай в небесах, а ад внутри подземного огня? Там — ни пола, ни стен. Мехмед вдруг понял, что именно он видит, но не может понять, описать, подобрать слова и так далее в глазах Али. Непроницаемое ничто (или нечто) в его взгляде являлось субстанцией, растворяющей человеческое сознание, то есть, если применить провозглашенный Джерри Ли Коганом принцип подобия, растворяющей Бога субстанцией. Ада и рая нет, понял Мехмед, тело растворяется в земле, а сознание… Мехмед вдруг почувствовал, как близок, неправдоподобно близок он к смерти и одновременно к разгадке главной тайны… — Таким образом, Мехмед-ага, — завершил в высшей степени спорную мысль Исфараилов, — Россия, в сущности, достигла совершенства, предела. Она одновременно в раю и в аду, Мехмед-ага. У нее нет пола, то есть она не плодится и не размножается, а лишь поддерживает собственное существование, то есть как бы находится в некоем монастыре. Она лишилась сознания, вы совершенно правы, Мехмед-ага, ей не за что зацепиться, она скользит по ледяному склону в ничто. В сущности, нынешняя Россия завершила свой путь в истории, Мехмед-ага, и мы с вами должны позаботиться о том, чтобы она завершила его достойно. Ну а потом начала бы новый путь — путь субъекта Аллаха. — Что вы хотите мне предложить, Али? — Вы отказываетесь от своих планов относительно завода на Урале, — сказал Исфараилов, — мы же в свою очередь гарантируем вам этот завод плюс к этому выполняем любое ваше желание по ликвидации любого — хоть президента России, или США, или… еще какого-нибудь президента, а может, и не президента — человека. Мехмед почувствовал странное головокружение, как будто он одновременно взлетал вверх и проваливался вниз. Вероятно, это было состояние, в котором пребывала несчастная Россия, находящаяся, как выяснил Али Исфараилов, одновременно в аду и в раю. Впрочем, теряя сознание, Мехмед, как ни странно, оставался в сознании. Перед его глазами, как караван верблюдов по песку пустыни, потянулись лица людей: Джерри Ли Когана, президента Имеретии, президента России и… почему-то какое-то малознакомое лицо. «Берендеев, его фамилия Берендеев», — вспомнил Мехмед. В следующее мгновение темная, все на свете просчитывающая сила, как ветер осенний лист, взметнула Мехмеда ввысь. Но не в небесную, а в непонятную отчетливую высь, откуда и Джерри Ли Коган, и многие другие известные Мехмеду уважаемые люди, не говоря об Александере Мешке и Халиле Халиловиче Халилове, показались крохотными, как рассыпанная на кухонном полу крупа. А люди, жившие некогда в деревне Лати на советско-турецкой границе, вообще превратились в воздух, в ничто. Сознание Мехмеда уподобилось компьютеру, по которому, как волны по поверхности воды, побежали цифры. Лица возникали и тонули посреди экрана, пока наконец на экране не осталась одна-единственная бесконечно длинная из-за прицепленных к ней, как вагоны к локомотиву (опять поезд!), нулей цифра и одно-единственное лицо. Берендеева. Это было невероятно, но компьютер свидетельствовал, что в этом случае (проект Берендеева плюс завод на Урале) Мехмед становился… Он с трудом перевел дух. Достанет ли у цифры сил потянуть за собой такое количество нулей-вагонов? Он больше жизни ненавидел страну под названием Россия. Больше жизни ему хотелось… денег. Мехмед как будто забыл, что их у него столько, что не истратить до самой смерти. Это было ни с чем не сравнимое ощущение, как если бы Мехмеду вдруг открылся во всей своей непреложности смысл жизни и он ради этого самого смысла был бы готов послать… саму жизнь. Как бы отстраненно, как бы не имея в виду себя, Мехмед подумал, что, пожалуй, деньги первичны, а пол вторичен. — Берендеев, — произнес Мехмед. — Я хочу, чтобы вы убрали человека по фамилии Берендеев. Я скажу, когда и как. — Вот номер, — положил на стол бумажку Исфараилов. — Девять цифр. Звоните по спутниковому через линию «Air Space», она не прослушивается и не пишется. Запомните, а потом сожгите бумажку. По этому номеру вы свяжетесь со специалистом, который выполнит ваше задание. Естественно, все расходы за наш счет, Мехмед-ага. Вам нечего беспокоиться, это очень хороший специалист. Он все исполнит в лучшем виде. Я рад за вас. Вы сделали единственно возможный правильный выбор. |
||
|