"Ваня Карасов" - читать интересную книгу автора (Соколовский Владимир Григорьевич)


Художник А. Куманьков

12

А Ваня тем временем сидел в амбаре большого дома деревенского богатея Ромкина, где размещался штаб белогвардейского отряда, и ждал решения своей участи. Вместе с ним сидел там еще колчаковский солдат, арестованный за кражу валенок из обозной повозки. Вор сначала заинтересовался соседом, спросил, нет ли еды и курева; умяв же ковригу сунутого матерью Ване на дорогу хлеба, сыто отдулся и рассказал о своем преступлении. На вопрос, какого ждет наказания, ответил вяло:

— Шомполков, поди-ко, пожалуют. Ну, да я уж бит. Как-нибудь, бог даст… Сам-то кто, в чем виновен?

— Ни в чем я не виновен. У тятьки с мамкой гостил, да и схватили.

— Тады сиди спокойно. Ежли не расстреляют, так выпустят, — ухмыльнулся солдат.

— А почему ни о чем не спрашивают? — забеспокоился Ваня. — Сколь мне можно здесь сидеть? Поди-ко, уж день настал, а я все сижу да посиживаю!

— Обожди, не торопись. Господа офицеры с утрева кофий да какаву попивают. Дойдет твоя очередь!

В амбаре было холодно, почти так же, как в конюшне у Игрени. Ванюшка чакал зубами, совал ладони в рукава, пытаясь согреться.

Не согрелся, задремал от усталости и отчаяния и почти сразу был позван в избу конвойным солдатом. Его провели по длинненькому, похожему на сени коридорчику между большой печью и стеной. Ваня думал, что окажется в комнате, где Ромкины устраивали совместные трапезы, однако солдат велел подниматься на второй этаж, и там он оказался в обширной горнице. В ней за столом сидели, о чем-то переговариваясь, два офицера — подпоручик и штабс-капитан. Знаки различия белогвардейской армии Ваня знал хорошо.

— Подойди к столу, голубчик, — сказал штабс-капитан, отпустив конвойного. Он был значительно старше подпоручика, рыхл и голубоглаз, со вздернутым носом, и китель на нем сидел мешковато, как-то не шибко по-военному. Встретишь такого где-нибудь ненароком и подумаешь: добрецкий дядька! — Как тебя зовут, говоришь? Ну, молчи, молчи, я все равно знаю. Иван, верно? Имя-то какое хорошее, самое русское.

Хмурый, чернявый, подтянутый подпоручик неопределенно кивнул, дрыгнул ногой в тонком блестящем сапоге, ударив носком по ножке стола.

— А кто же тебя, истинно русского мужичка, учит, что надо революцию непременно делать? Господ свергать? В расположении войск крутиться?

— Ни по чему я не крутился.

— Ну вот, еще и лжешь.

Вдруг дикий вопль раздался под окнами избы. Толстяк поморщился, а подпоручик встал, глянул:

— Это, Евгений Павлович, Федоркина порют.

— Так драли бы его где-нибудь на огороде, что ли. А то нашли место — прямо перед штабом!

— Нет, клянусь честью, это-то как раз и не плохо. Вид публично наказуемого устрашает. Не воруй! Демонстрация, демонстрация нужна, демонстрация! — Офицер так взглянул на Ваню, что тот съежился, и на лбу выступил мелкий пот.

«Ой, сколь страховидный! Всех бы, поди, убил», — подумал он. И вслух заканючил жалобно:

— Отпустите меня, дяденьки-и… Не знаю никого, ничего…

— Лжешь, лжешь, голубчик, — штабс-капитан опять скривился от донесшегося с улицы неистового воя. — Нам доподлинно известно, что ты служил у красных, причем добровольно, а не по мобилизации. Впрочем, какая может быть мобилизация для мальчишки? Ну, это неважно. Так вот: одного факта твоей службы у большевиков достаточно, чтобы расстрелять тебя без суда и следствия.

Крики внезапно прекратились, и наступила тишина. За окнами стоял ясный, солнечный морозный день.

«На лыжах бы сейчас», — мелькнуло в голове у Вани.

— Но если ты сейчас подробно ответишь на некоторые наши вопросы насчет твоей службы в Красной Армии, а после публично раскаешься перед своими земляками в совершенном преступлении, мы, так сказать… сможем смягчить наказание…

— Какие еще вопросы?

— Ну вот, молодец. Вопросов у нас будет много: к какой части относишься, кто тебе дал задание, какое, круг командиров, с которыми общался… Не молчи, не молчи, это тебе не на пользу. Может быть, ты дал им какую-то присягу, или клятву, или вообще какое-нибудь слово, и теперь боишься его нарушить? Стойкость и верность слову — качество, конечно, отменное, но имей в виду, что любая клятва относительно тех, кто тебя послал, — пустой звук. Ибо однажды они уже преступили присягу, данную богу и царю. Значит, кем мы можем их считать? Христопродавцы, клятвопреступники — вот и все слова…

Заржали кони, загикали люди под окнами: видно, шел обоз. Эх, завалиться бы на дровенки, на мягкую соломку…

— Врете вы все! — сказал Ваня. — Все вы врете.

— Так-так-та-ак! — удивленно вскинул руками штабс-капитан. — Что же это мы врем? Интере-эсно! Просим пояснить.

— Никакие они не клятвопреступники, вот! И никого они не продали, дяденьки!

Пронзительные глаза подпоручика снова уперлись в Ваню, а штабс-капитан воскликнул:

— Вот они, наши мужички! Мы-то думали, он после нашего разговора со Христом побежит в свою избенку — сеять и жать хлеб, кормить коровку, молиться о властях предержащих, а он…

— Что говорить, Евгений Павлович! Долиберальничались мы с ними. Мало драли в свое время, надо было больше драть, мало Столыпин за пожары в усадьбах вешал, надо было больше вешать.

— Нет, вы обождите! — Ване кровь бросилась в лицо, и порозовело в глазах. — Только, видать, и знаете — драть да вешать! А мужик на вас за это работай — со Христом, да? Коровку корми? Да еще на своих богатинок гни шею? Ладно, если до весны хлебушка-то хватит! А нет — опять иди Ромкину в ноги кланяться. Он даст, у него много. Да только за хлеб-от за этот сколь на него робить надо! Разве ж это правильная была власть? Чего мужику за нее молиться-то?

— Э, да ты, братец, еще и агитатор? Не могу стерпеть, надо поучить тебя…

Штабс-капитан вскочил со стула и, кряхтя, кинулся к Ване. Мальчик отскочил к двери, толкнулся в нее, но она оказалась закрыта. Подбежавший подпоручик завернул ему за спину руки, а толстяк, ухватив мясистой сильной рукой Ванино ухо, скрутил его. Ваня зажмурился — так велика была боль. Что-то треснуло — и сразу стало жарко, торкнуло в виски, и только тогда он закричал.

Штабс-капитан будто опомнился от этого крика, сразу отпустил ухо, поглядел брезгливо на обрызганные кровью пальцы, достал платок и стал аккуратно вытирать их.

— Пойду я, Сергей, — сказал он устало и подавленно. — Что-то… нехорошо мне стало. А этого малолетнего Робеспьера возьмите уж на себя. Только я прошу — без этих ваших пытошных методов. Мы ведь не Шешковские, не Малюты Скуратовы.

— Полагай — решим все без формальностей, по законам военного времени? — спросил подпоручик за Ваниной спиной.

— Да, разумеется, голубчик! Составьте такую небольшую бумагу… для отчета. Я подпишу.

Когда за ним закрылась дверь, подпоручик громко выругался, гаркнул:

— Либерал! Долиберальничались, просадили Россию. Ручки боится запачкать!

Потом он бил Ваню. Устал, вытащил за шиворот в сенки, бросил на стылый пол, сказал часовому:

— На место его!

Тот — пожилой, усатый — сел перед мальчиком на корточки:

— Ах, вашбродь, вашбродь… Ну, вставай ино, малой, потихоньку… Вот так… вот так…

Обнял мальчика, потащил по сенкам. Ваня мутно видел, как навстречу им попались братья Ромкины, друзья по детским делам. Они куда-то торопились, разговаривали и вдруг быстро, как мышата, метнулись вбок и припали к стене. Лица у них были испуганные. Конвоир проволок Ваню мимо них.

Возле открытой двери в амбар сидел на чурбаке только выпущенный оттуда вор-солдат, тот самый, что сказал Ване утром: «Ежли не расстреляют, так отпустят». Солдат постанывал от боли; при виде мальчика он охнул, хлопнул руками по коленям и заплакал. Конвоир согнал его с чурбака:

— Ступай отсель, Федоркин. Получил свое и иди, не мути людей.

Солдат убрел, стеная, волоча за собой холщовый мешок. А Ваню конвоир ввел в амбар, посадил возле стены, достал из кармана маленький, облепленный табачными крошками кусок сахара:

— На, пососи хоть чуток, легче станет.

Вышел и стал закрывать дверь на толстый деревянный засов. Ваня пососал сахар, но легче ему не стало, вроде еще сильней заболело тело. Да еще ухо горело, и от этого страшно ныла голова. Он пополз в угол, где стояла маленькая бадейка с водой, наклонил над ней лицо, стал жадно пить, затем свалился на пол и забылся.

То ли во сне, то ли наяву — появлялся в амбаре беркут-подпоручик, снова пинал его, орал: «Ну-ка рассказывай всю подноготную! А то перестреляю на глазах всю твою родню-блудню!» А он лежал перед офицером, распростертый, как кукла, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Лишь к вечеру отошел, со стоном перевалился на живот, попытался встать; заглянувший на шум часовой дал ему кусок хлеба:

— Ешь, болезной.

Он ел и чувствовал, что голова снова становится чистой и уже не так ноет тело. Нагреб в угол соломы, попробовал снова забыться — и не мог. Не добраться теперь по доброй воле ни до мамки, ни до тятьки, ни до тетки Агахи, ни до товарища Тинякова… А как было бы хорошо!

В то, что его казнят, Ваня не верил — как в детстве вообще никто не верит в собственную смерть. Поползал в темноте по амбару, покуда не нашел выброшенную при обыске из дорожной котомки дудочку-жалейку, подаренную некогда Михеем. Утром его обыскивали солдаты-доброхоты в караулке, но лишь сверху, очень нетщательно, потому что начальник караула был пьяный, лыка не вязал. Самое главное — не нашли тогда бумажку, спрятанную Ваней в шапку, бумажку, где верный друг Санко Ерашков нарисовал расположение белогвардейских позиций и написал о вооружении и численности марковского гарнизона. Ваня эту бумажку свернул и утыкал в мох амбара между бревнами. Теперь проверил, на месте ли они. На месте-то на месте, да что теперь от нее толку? Нет уж, не попадет она к товарищу Тинякову до того самого времени, покуда Марково не освободят красные войска и его не выведут из этого проклятого амбара на бел-свет. Тогда подойдет к нему Иван Егорыч и скажет сурово: «Выходит, не получилось твое разведчицкое дело, боец Карасов. Жалко, жалко. А я было на тебя понадеялся…» И проедет дальше на лошади, только пыль задымится за ним. Ваня всхлипнул. Вспомнил песенку:

Ох ты, Ваня, разудала голова, Сколь далеко отъезжаешь от меня, На кого же оставляешь ты меня? Аль на братца, аль на друга своего? Братца нету, друга в очи не видать, С кем прикажешь теплым летичком Со весною мне гулять? — Гуляй, гуляй, моя милая, одна, Не забывай обо мне-ка никогда…

Приложил ко рту берестяную дудочку — подарок красноармейца, душевного друга Михея — и попробовал выдувать легонько мелодию. Легонько, совсем тихо — выдувалось неплохо, но стоило подуть сильнее — жалейка начинала хрипеть.

На плоту было, плоточке, Ладо, ладо, на плоточке. Девица мыла чеботочки…

— Хороший был мужик дядя Михей! Хорошие пел песни.

Возня, сдавленное фырканье послышались за амбарной стеной. Это братья Ромкины пробрались к амбару и запели:

Ох ты, Ванька ты Карас, Ты попался в эфтот раз, Теперь, Ванька, не балуй, Посиди да покукуй!

Часовой солдат завозился на чурбаке, цыкнул, топнул на них:

— Пошли отсель, шалыганы! Вот стрелю теперь, как ведено по уставу, — будете знать!

Ребята убежали.

«Ничего, погодите, надерет вас вечером отец — тогда запоете…» — со злорадством подумал Ваня. Ромкин порол своих вороватых сыновей каждый вечер — для порядка.

Вскоре появился сам Ромкин с отцом Илларионом и Офоней Борисовым.

— Слышь, служивый! Открой нам амбар-от. Страсть охота Ваньку Караса поглядеть — што он за такая стал птица?

— Не положено! — угрюмо отвечал солдат. — Ежли вы без пароля, без начальственного позволения — тогда без разговору должон я в вас стрелить!

— Ой, ой! — заторопился Ромкин. — Ты обожди! Нам сами их благородие, господин штабс-капитан, позволили. Давай, отпирай амбар-от, он в моем, поди, доме или нет?

Солдат, ворча, отодвинул засов, и вся компания, нагибаясь, проникла в амбар. Офоня Борисов угодливо держал керосиновую лампу, а кривобокий пегобородый Ромкин с толстым батюшкой ходил вокруг пленника.

— Што, Ваня, не глядишь на нас? — спросил поп. — Или стыд тебя одолел?

— Была мне нужда глядеть на вас, мироедов! — раздался суровый ответ.

— Гляньте-ко, мужики, — сказал Ромкин, — большевичок у нас Ванька-то, истинно большевичек! Комиссар! Ну-ко я его! — И он сильно пнул мальчика в бок. Тот повалился на пол.

— Вот я вас! — застучал прикладом часовой. — Не своевольничать мне тут! Тебя бы так-то стукнуть. Убирайтесь живо! Насмотрелись, поди!

Полупьяный батюшка протрубил еще на прощанье:

— Уйми, Ваньша, гордыню! Вот отдерут тебя батогами на миру, тогда, истинно говорю тебе, отвратишься ты от богомерзких своих комиссарских дел. Не верю я в столь глубокую твою порчу. Одумайся!

Они ушли.

«Поди-ко, ночь уже», — подумал Ваня, услыхав, что снаружи, перед амбаром, стали меняться часовые. Прежний был дядька неплохой: он все сидел, ворочаясь, на чурбаке, смолил, видно, цигарку да гудел что-то под нос. А новый оказался ретивый: ходил, ходил перед амбаром, а когда Ваня попросил его:

— Дяденька, скажи, времечка сколь? — злобно рыкнул:

— Я те не пономарь на колокольне, часы-те возглашать, мизгирь красноармейский!

— Эх-хе! Бывают же люди…

Как поп-то сказал? «Отдерут батогами на миру…» И пущай дерут. От него они крика больше не услышат. Пущай дерут. Что толку от их дранья? Все равно не ихняя правда будет.

Что-то зашуршало у наружной стены амбара, и Ваня услыхал легонький короткий тройной стук. Подошел к стене, тоже стукнул три раза.

— Ваньша, ты?..

— Санко, Санко! — обрадовался он. — Ой, Санко, миленький ты мой дружочек! А мне здесь беда худо. Тебя там не поймают?

— А темно! — тихо говорил Санко Ерашков, приникая к мерзлым бревнам. — Темно, кто увидит? Я тут огородом, незаметно, легонечко… Ох, Карас, Карас, как плохо, что тебя тамо заперли.

— А то хорошо! Да чего теперь, раз попался… Как дома-то? Мамка, тятька как?

— К вам, Ваньша, солдаты с офицером днем приходили, все в избе порушили. Тятьки-то дома не было — он еще, когда тебя арестовали, куда-то смылся, спрятался, а мамка, как увидела в окно, что колчаки идут, так сразу в холодную печку залезла и велела ребятам заслонку за собой закрыть. Они зашли да и давай штыками одежу, ящики, кровати пырять. Поди, и сожгли бы дом-от, да тут как раз солдат, что у вас живет, пришел, сказал офицеру: они-де, твои тятька с мамкой, не знали, что ты у красных служишь. Ушел, мол, куда-то да и пропал — поди узнай, где он бродит! Они и убрели обратно… Ну, так ты чего, Вань?

— Сижу вот за решеткой в темнице сырой… — невесело ответил Ваня. — Шут знает, что они со мной думают сробить.

— Убежать-то нельзя?

— Как убежишь? Солдат сидит.

— У меня, Ваньша, поджиг есть. Самопал. Помнишь, летом делали? Здорово палит. Давай я за ним домой сгоняю, селитрой с порохом заряжу, проберусь тихонько в ограду да как бахну у часового под ухом! Он со страху сомлеет, а я засов с амбара сдерну, да и кинемся с тобой драть. Поди-ко догони!

Ваня подумал, швыркнул застывшим носом:

— Нет, Сано, это навряд ли выйдет. Ведь точно, что поймают тебя. Вдвоем, конечно, веселей сидеть будет, да толку-то что от такого сиденья? Ты лучше бежи давай в наш красный полк, к товарищу Тинякову.

— О! Кто мне там возрадуется, интересно?

— Не мели-ко давай, а слушай. За Березовку иди, в сторону Лысьвы, там наши войска. Побродяжкой малолетним прикинься и пройдешь. А там уж товарища Тинякова ищи, начштаба по разведке. Найдешь — скажешь: так, мол, и так с Ванькой получилось, не смог он сам прийти, меня послал… Помнишь, нет, что на бумажке-то писал?

— Как не помню! Где сколь белых по избам стоит, Да сколь офицеров, да пулеметов. Это помню.

— А где какие позиции у них — тоже помнишь?

Ерашков зло сплюнул по ту сторону стены:

— Начищу же я тебе, Карас, ряшку, когда свидимся. Что я — совсем уж без ума, без памяти, что ли?

— Ладно, ладно! — успокоил его Ваня. — Некогда тут лаяться. Давай торопись, Сано. Сегодня иди. Домой забеги, хлеба возьми, да и пошел. У дедушки своего в Бородино переночуй, а с утра дуй в сторону Березовки.

— Так ведь он мне, поди-ко, Вань, не поверит, Тиняков-то твой. Заявлюся к нему: здрассьте! А может, я вражий белый лазутчик? Пришел к нему маленько пошпионить.

— А-атставить! Какой еще такой лазутчик? Ежли передашь все, как положено, — настоящий будешь красный боец великой революции! Товарищ Тиняков к награде представит. Малиновые галифе с кантом получишь. Правда, к ним представляют только наиотважнейших. Вроде меня. Но ты старайся. А чтобы у товарища Тинякова сомнений не было, что от меня задание имеешь, скажи ему при встрече так: «Клянусь честной разведчицкой праматерью, Акулиной-троеручицей». Он тогда сразу поймет.

— Ваньша, а может, лучше из поджига?..

— Ты чего это там сипишь, бесштанный комиссар? — послышался суровый голос солдата-часового, и загремел отодвигаемый засов.

Дверь скрипнула, солдат с фонарем просунулся внутрь амбара, поглядел на сгорбившегося в углу пленника. — Сма-атри у меня…

Ваня слышал, как друг Ерашков порскнул по огороду, по снегу, прочь от амбара, и ему стало так тоскливо и одиноко — хоть плачь. Да еще ударил ночной мороз снаружи такой, что бревнышки начали потрескивать, а в амбаре похолодало, мальчик стал коченеть. Спасибо старому солдату, сменившему ретивого, — принес во фляжке кипятку. Ваня погрел о посудину руки, похлебал горяченькой водицы. Стужа от этого показалась уже не так велика, и Ваня вздремнул на соломке. Во сне он видел товарища Тинякова верхом на штабной кобыле Буланке, Санка Ерашкова, вооруженного поджигом; на друге были огромные малиновые галифе — такие большие, что застегивались на блестящие пуговицы поверх плеч, образуя что-то вроде погон, а руки торчали из карманов; еще видел мамку — она то подплывала, то отходила вдаль, говорила слова, которых он не мог разобрать, и держала в руке заслонку от печи.