"ПОСЛЕДНИЙ ИВАН" - читать интересную книгу автора (Дроздов Иван)

ГЛАВА ВТОРАЯ

Что же все-таки происходило за кремлевскими стенами?… «Правда» оставалась верна себе – не говорила народу правду, «Известия» вещали не нужные народу вести, а то, что требовали «сверху». Даже и мы, журналисты центральных газет, могли лишь строить догадки о всплесках антиеврейских кампаний. Было видно, что в Кремле образовались силы, которые пытались прорвать цепь еврейской блокады, но сил не хватало. Атаки, едва начавшись, захлебывались.

Грузин для евреев становился опасным, надо было ждать трагической развязки.

Позже Михаил Семенович Бубеннов, автор знаменитой «Белой березы» – любимой книги Сталина, мой задушевный друг, мне скажет:

– Хочешь услышать забавную историю – то ли быль, то ли небыль,- так вот, слушай: собрал это Сталин у себя на Кунцевской даче своих ближайших соратников – Берия, Кагановича, Ворошилова, Молотова, Маленкова, Микояна – и будто бы сказал: «Хочу сделать важное сообщение. Вы знаете, что со времени подготовки революции и до наших дней евреи нам ставили палки в колеса. В революцию они выдали план восстания, в гражданскую войну разжигали страсти и сталкивали всех лбами, в двадцатые – тридцатые годы наломали дров с коллективизацией, в годы войны бежали в Ташкент, делали панику в Москве, и так на протяжении всей истории. Если мы хотим успешно двигаться по пути строительства социализма, мы должны кардинально, раз и навсегда, решить еврейский вопрос. Я предлагаю выселить всех евреев из Москвы, Ленинграда, Киева, Минска и других городов Советского Союза и определить им места проживания вдалеке от промышленных и культурных центров страны». Сталин сделал паузу, и в эту минуту раздался вопрос Кагановича: «А меня?» Сталин посмотрел на него, вынул из кармана трубку, сказал: «Для вас сделаем исключение». Тогда Ворошилов шагнул вперед, бросил на стол партийный билет: «Я выхожу из партии». Сделался шум, все заговорили разом. Через несколько дней газеты сообщили о смертельной болезни Сталина.

Бубеннов замолчал, пытливо и с улыбкой смотрел на меня. Я знал, что Михаил Семенович сразу же после смерти «отца народов» имел поручение от «верха» написать документальный, строго правдивый очерк о бытовой жизни Сталина и будто бы был допущен во все дачи, квартиры и кабинеты и к нужным документам, но через четыре дня его дела были приостановлены, и будто бы даже у него были отобраны все записи. Впрочем, все это я слышал стороной, сам же Михаил Семенович предпочитал об этом не распространяться. Однако эпизод с выселением евреев звучал в его устах правдиво, и, видно, не без умысла он сообщал мне его, возможно, в надежде, что с ним он не уйдет в могилу. На официальную историографию не надеялся, был уверен, что в обществе нашем еще долго будут властвовать силы, которым правда об этом невыгодна. В чем мы и убеждаемся теперь. Стоит увидеть физиономию Юрия Афанасьева, директора историко-архивного института, или Арбатова, Примакова, Заславскую – тоже директоров крупнейших институтов, как тотчас приходит на ум опасение Бубеннова – настолько он был прозорлив в своих прогнозах.

Мы были близкими друзьями на протяжении двадцати лет, до самой его смерти. Он многое поведал мне в дружеских беседах. Рассказывал и о том, как ему однажды позвонил по телефону Сталин.

Было это сразу после войны, когда Бубеннов из Риги прислал в журнал «Октябрь» рукопись «Белой березы». Роман стали печатать из номера в номер. Обрадованный Бубеннов вместе с женой Валей приехал в Москву, получил гонорар и снял угол где-то в частном доме под Москвой. Был он в то время болен – мучил туберкулез легких,- беден, не имел никакого имущества. И вдруг телефонный звонок:

– Попросите, пожалуйста, Михаила Семеновича.

Хозяйка отвечала:

– Михаил Семенович отдыхает. Он ночью работал и теперь спит.

– А когда он проснется?

– Через час.

– Хорошо. Я позвоню через час.

Проходит час. И снова звонок:

– Мне нужен Михаил Семенович.

– Я слушаю вас.

– Здравствуйте, Михаил Семенович! С вами говорит Сталин.

Бубеннов рассказывал о своем состоянии в эту минуту. Акцент его, Сталина, но, конечно же, его кто-то разыгрывает. Наверное, какой-нибудь литератор из журнала решил над ним подшутить. И не послать ли его подальше? Но все-таки решил говорить серьезно. Мало ли! А вдруг?… Сталин продолжал:

– Прочитал ваш роман «Белая береза». Замечательную вы написали книгу! Мне думается, это лучшая книга о войне. Поздравляю вас, товарищ Бубеннов. От души поздравляю!

Сталин сделал паузу, а Бубеннов не знал, что отвечать и надо ли отвечать. На мгновение пришла мысль: поднимут на смех в редакции, будут повторять каждое произнесенное им сейчас слово и хохотать до упаду. Но все же ответил:

– Благодарю вас, товарищ Сталин. Мне лестно это слышать.

– Как вы живете, Михаил Семенович? Есть ли у вас квартира? Какая у вас семья?

– Семья у меня небольшая – жена и дочь, а квартиры нет. Добрые люди приютили нас.

Снова мелькнула мысль: вот эти «добрые люди» особенно поднимут на смех. Сталин продолжал:

– Такой писатель, как вы, достоин того, чтобы иметь хорошие условия жизни. Я позвоню в Моссовет, попрошу предоставить вам квартиру. Завтра наведайтесь к председателю Моссовета – он что-нибудь для вас сделает.

Помедлив, заключил:

– Желаю успеха! До свидания.

Бубеннов ничего не сказал Вале, хозяйке, наскоро собрался, полетел в редакцию. Ходил по отделам, заглядывал в лица. Нет, никто над ним не смеялся. Зашел к главному редактору, Федору Ивановичу Панферову, осторожно рассказал ему о звонке Сталина. Тут же добавил:

– Может, разыграл кто?

– Ну, такие шуточки исключены.

И позвонил в Моссовет. Там сказали:

– Пусть Бубеннов придет за ордером на квартиру.

Этот эпизод Михаил Семенович рассказывал мне не однажды. Мы сидели в его роскошном кабинете в доме напротив «Третьяковки». В квартире четыре комнаты, и кухня больше любой из комнат, а по коридору можно кататься на велосипеде. Сталин же подарил ему и дачу в поселке «Внуково». Умел «отец народов» одаривать, щедрость проявлял восточную. Однако и то верно: пошла вскоре по разным языкам, странам и народам прекрасная книга о войне – «Белая береза», и потекли миллионы рублей в казну государства от трудов писателя Бубеннова. Я стоял у книжного шкафа в его квартире, разглядывал ряды все новых и новых изданий – несколько десятков тут было, и все – в прекрасных обложках, на белой гладкой бумаге. Лучшие художники оформляли книги, ювелирную отделку придавали им полиграфисты. А он ведь потом написал и другие романы, и те приносили доход государству, украшали частные и публичные библиотеки. Нет, не даром Михаил Семенович жил в прекрасной квартире, имел от государства хорошую дачу!

И тут же будет уместно сказать: немногие русские писатели пользовались вниманием государства, и уж совсем единицы удостаивались ласки и заботы со стороны коммунистических вождей. Судя по граду лауреатских медалей и орденов, сыпавшихся на грудь иных счастливчиков от литературы, можно было бы привести и еще несколько фамилий: Эренбурга, Симонова, Суркова, Фадеева, но тут налицо несовпадение симпатий монархов и читателей. Пример Бубеннова редкий, может быть, единственный. Обласканный в начале творческого пути, он затем попадет в сферу глухой неприязни официальных критиков и всю жизнь проведет в сторонке от Союза писателей, от общественной жизни столичной семьи литераторов. Книги его будут жить своей счастливой жизнью, пользоваться читательской любовью, а имя его исчезнет со страниц литературных газет и журналов, он станет одним из тех выдающихся русских писателей, чьи имена негласно будут под запретом «Литературной газеты», много лет возглавлявшейся евреем Симоновым, а затем евреем Чаковским. Сыны Израиля цепко держали в своих руках газету, имевшую право казнить и миловать литераторов. И можно без труда понять, кто у нее ходил в постылых, а кого она поднимала на щит славы за заслуги, которых не было в природе.

У Бубеннова были времена материальных затруднений, но, к счастью, непродолжительные. «Белая береза» и другие романы кормили его и его небольшую семью. К сожалению, этого нельзя сказать о всех русских писателях. С начала 1970-го мне довелось работать в издательстве «Современник». Мы в главной редакции подсчитали средний гонорар живущего в России писателя и вывели смехотворную цифру: 130 рублей в месяц – примерно такую зарплату получала уборщица в министерстве.

Бубеннова наглухо «закрыли» после одного эпизода.

Летел он с Катаевым в составе писательской делегации в какой-то город. В самолете сидели рядом. Катаев спросил:

– Ты, Миша, читал мой роман «За власть Советов»?

– Читал.

– И как он тебе?

– Не понравился.

– Хо! Это интересно! Все говорят, роман великолепный, а он – «не понравился!» Ты, наверное, антисемит, Миша?

– Ну вот, сразу и антисемит! Роман мне не понравился потому, что он плохо написан, а не потому, что его автор еврей. Бедный язык, штампы, банальности, нет живых лиц. И все говорят, говорят. Как же он может понравиться?

Катаев позеленел, что-то еще шипел об антисемитизме, но Бубеннов его не слушал, ушел в заднюю часть самолета. А когда вернулся из поездки, снова перечитал роман и написал о нем статью. Большую, на шестьдесят страниц. И послал в «Правду».

Прошел месяц, другой – ответа не было. Друзья говорили: «Зачем послал в "Правду"? Газета может напечатать семь-восемь страниц, а ты накатал шестьдесят».

– Да,- соглашался Михаил,- свалял дурака.

И вдруг – звонок:

– Говорит Сталин. Здравствуйте, Михаил Семенович! Из «Правды» мне дали вашу статью о Катаеве. Очень вы хорошо написали. В статье содержится анализ не только романа «За власть Советов», но и стиля писателя, его художественного метода, если вообще у таких писателей есть художественный метод.

– Спасибо, Иосиф Виссарионович, но статья большая, и я напрасно послал ее в «Правду».

– Да, верно, статья большая, но я, полагаю, редакция найдет для нее место. Попрошу, чтобы напечатали без особых сокращений.

Статья была напечатана, и с тех пор Бубеннов надолго получил ярлык антисемита. Официальная критика вычеркнула его из числа писателей. Михаил Семенович написал еще два прекрасных романа – «Орлиная степь» и «Стремнина»,- к последнему по просьбе издательства я написал послесловие, но для критики этого писателя не существовало. Наша критика, состоящая сплошь из евреев, таких дерзостей русским писателям не прощает. Два десятилетия спустя, вступая в литературу с романами «Покоренный атаман» и «Подземный меридиан», я и сам испытал холод еврейской неприязни. «Подземный меридиан» был вдребезги раскритикован и объявлен чуть ли не враждебным только за то, что я копнул в нем заповедные уголки иудейства: науку, театральную режиссуру, министерства. С трудом я потом напечатал еще роман «Горячая верста», после чего передо мной плотно захлопнулись двери издательств, и я был вынужден, как и Бубеннов в последние годы жизни, как и многие русские литераторы, писать «в стол» и довольствоваться тем, что тебя оставили на свободе.

Но я отвлекся. Свои мытарства в литературе, образы друзей-литераторов я надеюсь показать дальше. Здесь же речь поведу лишь о делах газетных.

Повторяю: Михаил Семенович рассказывал о совещании на даче Сталина как-то несерьезно, с какой-то лукавой усмешкой, а рассказав, спросил:

– Ты работал у Василия Сталина, -может быть, и там говорили об этом?

– Слышал я эти разговоры и в «Сталинском соколе», и в окружении Василия Сталина, но никаких документальных подтверждений этому не находил. А куда он их хотел выселить?

– На Дальний Восток. И лагеря для них подготовил.

– Ну, это вряд ли. Без Берии и Кагановича такой операции он бы не проделал. Нет, это уж из области сказок. Да и то, что вы рассказали о совещании, мало походит на правду. Судите сами: к кому он обратился со своим предложением? К Кагановичу? К Берии?…- они двоюродные братья. К Молотову, Калинину, Ворошилову, Жданову, Андрееву – они женаты на еврейках. К Микояну? – армяне те же семиты, только крещеные. Возле Сталина, как и возле Ленина, плотно держался еврейский клубок. В действиях Сталина много было странно стей: одна разборка перед войной западной оборонительной линии чего стоит! Но чтобы с предложением выселить евреев обратиться к самим евреям? Не верю я в это, как хотите!

На том закончилась эта наша памятная беседа.

Слышу недовольный ропот читателя: зачем ворошить эту кучу, не принято у нас, непривычно для слуха. Шовинизмом попахивает. И вообще русскому человеку не свойственно дурно говорить об инородцах, живущих с ним рядом. Мы интернационалисты по натуре своей, по самой природе.

Да, верно, русский человек широк. Он добр и благороден, душа его распахнута, открыта – заходи, будь как дома, чем богаты, тем и рады. Гостеприимство русских известно всему миру. «Будь как дома» – из тех, далеких времен идет, когда предки наши, славяне, Богу-солнцу поклонялись, и нам передались безбрежная доброта и гостеприимство. Но какая опасность таилась в этой младенческой доброте и наивной вере нашей, мы только теперь увидели.

Те, кому распахнули мы дом и душу, за кем слепо пошли в 1917 году и затем вверили всю полноту над собой власти, не только взгромоздили ноги на стол, пустили по миру семью хозяина, но еще и принялись уничтожать его физически.

Тут уж меня непременно обругают шовинистом. Ну а что поделаешь с Федором Михайловичем Достоевским? Ему-то этот банальный ярлычок на грудь не повесишь. А он в своем знаменитом «Дневнике» заметил: «А между тем мне иногда входила в голову фантазия: ну что, если б это не евреев было в России три миллиона, а русских; а евреев было бы 80 миллионов – ну, во что обратились бы у них русские и как бы их третировали? Дали бы они им сравняться с собою в правах? Дали бы им молиться среди них свободно? Не обратили ли бы прямо в рабов? Хуже того: не содрали ли бы кожу совсем? Не избили бы дотла, до окончательного истребления, как делывали они с чужими народностями в старину, в древнюю свою историю?»

Это место из «Дневника писателя» вызвало особую ярость евреев: его упрекали в ненависти к ним. «С некоторого времени,- писал Достоевский,- я стал получать от них письма, и они серьезно и с горечью упрекают меня за то, что я на них нападаю, что я "ненавижу жида", ненавижу не за пороки его, "не как эксплуататора", а именно как племя, то есть вроде того, что "Иуда, дескать, Христа продал"».

Достоевскому лишь «иногда» приходила такая мысль, а мне не иногда, а частенько думается: а что если бы не у нас в России были у власти сплошь нерусские – Ельцин, Бурбулис, Шахрай, Чубайс, Лившиц, а в Тель-Авиве в их кнессете заседали бы Иванов, Петров, Васильев?… Или они были бы на самом деле Иванов, Петров, Васильев, а фамилии бы носили Коган, Фельдман, Вольфсон… Что если бы русская команда сформировалась не только в кнессете, а и в правительстве Арона Шамира? Долго бы она там усидела?… Да и возможно ли там такое представить даже в порядке теоретических химер?… Вы смеетесь. А мне совсем не смешно бывает, когда в здании, названно.м ими Российским Белым домом, я вижу среди министров одни только иудейские лица. Фамилии – нет, не только иудейские; там есть и Примаков, и Козырев, и Бакатин, но лица… Их ни с кем не спутаешь.

Достоевский сказал о евреях самую малость,- в наше время они о себе говорят куда больше. В 1993 или 94-м году в студию Ленинградского телевидения пригласили гражданку Израиля. С ней беседовала наша, питерская еврейка. Наша говорит: «Я еврейка, но муж у меня русский. Нам не будут чинить препятствий в Израиле?» Соплеменница ей ответила: «Израиль – государство национальное, ваш брак у нас будет недействительным, а дети – незаконнорожденными. И если ваш муж умрет, его нельзя будет похоронить на земле Израиля. У нас с этим строго».

А ну-ка, заведи мы такие строгости, что было бы в России с евреями? И какой бы крик во всем мире подняли так называемые «борцы за права человека»!

Так за что же вы обижались на Достоевского? Какую же неправду он о вас сказал?

Говорю об этом из опыта своего общения с евреями, вспоминаю их косые взгляды, обвинения в антисемитизме. Но помилуйте: разве я хоть где-нибудь сказал о вашем национализме, о вашей нетерпимости к другим народам? Хотя бы одну десятую того, что поведала питерцам ваша соплеменница? Да, господи, скажи я такое, и меня бы забросали каменьями! Меня бы, как Василия Белова, назвали бы человеконенавистником, избили бы, как Распутина!

Вот где ваша правда и весь ваш характер. Вы, как летучие мыши, боитесь света. А коль скоро вас вытащат на свет, вы одно только и кричите: «Антисемиты!…» Ну что ж, антисемит, так антисемит! Вы так называете людей прозревших. И уж лучше быть в компании Достоевского, Гоголя, Есенина, Лескова, Тургенева, Куприна и миллионов других прозревших ныне людей, чем в компании совков и оболтусов, которых вы же и презираете. Цинично, на весь мир, используя свое телевидение, кричите, что живете в стране дураков. Господи, проснись Россия! Где твоя гордость?

А, собственно, что это такое – «антисемит», «антисемитизм»? Ну почему нигде в мире по отношению к другим народам нет подобного обвинения, например «антикиргиз», «антикиргизизм»? Всякий здравомыслящий задумается: ага, если есть антисемиты, значит, есть и то, за что люди не любят этих самых семитов. Антисемиты-то есть не только среди русских, но и среди других народов, всюду они есть, во всех странах! Это обстоятельство, кстати, характеризует самих евреев, а не тех, кто их не любит.

Ненависть евреев преследовала Достоевского почти столетие – он был объявлен «реакционером», «мракобесом». Полуеврей Ленин назвал его «архискверным писателем». Но сила и масштаб исторической личности измеряются не ярлыками оппонирующих политиканов, а важностью открываемых этой личностью истин и глубиной прозрения общественных явлений. Для каждого нового поколения русских людей, да и других народов мира, фигура Достоевского как бы открывается заново и с каждым разом становится все выше и привлекательнее. Ныне «Дневник» за 1877 год, в котором великий писатель исследует еврейский вопрос, стал необходимым документом для каждого образованного человека. Из этой книги, из работ А. Куприна, Н. Гоголя, И. Тургенева, М. Салтыкова-Щедрина, из новейших публикаций, академика Ф. Углова, профессора Б. Искакова, писателей И. Шевцова, В. Солоухина, В. Белова, из статей И. Шафаревича, М. Лобанова, по великим откровениям митрополита Иоанна, а также по работам авторов русского зарубежья наши люди узнают истину о еврейском характере, об их многовековой и нелестной роли в истории Российского государства.

Давайте поговорим начистоту: в чем же погрешил против истины Достоевский? Где та ненависть «к жиду, как к племени», которую вот уже более ста лет вы усматриваете в его «Дневнике»? Достоевский задался вопросом, что стало бы с русскими, если бы нас было три миллиона, а евреев 80 миллионов, и мы бы жили в их стране?

Великий писатель мог бы задать и другой вопрос: что станет с русскими, если однажды в результате какой-нибудь революции евреи придут к власти в России? И тогда бы нам не пришлось на него отвечать. Ответ мы видим в самой жизни. За семь десятилетий после того, как в 1917 году они пришли у нас к власти, разрушено Русское государство, русская православная вера, русская культура. Они создали у нас такой бедлам, от которого сами же евреи в панике побежали из России.

А русский народ?

Народ еще цел, но это уже не тот народ, который был и которого знал весь мир. Нынешний русский народ на себя не стал похож, недаром нас то манкуртами называют, то зомби.

И вот ведь что примечательно: если евреи получают волю, то к такой черте подводят каждый народ.

Пишет Достоевский в своем «Дневнике»: «А дней десять тому назад прочел в "Новом времени" корреспонденцию из Ковно, прехарактернейшую: дескать, до того набросились там евреи на местное литовское население, что чуть не сгубили всех водкой, и только ксендзы спасли бедных спившихся, угрожая им муками ада и устраивая между ними общества трезвости… Вслед за ксендзами и просвещенные местные экономисты начали устраивать сельские банки, именно, чтобы спасти народ от процентщика-еврея, и сельские рынки, чтобы можно было "бедной трудящейся массе" получать предметы первой потребности по настоящей цене, а не по той, которую назначает еврей».

Литовцев спасли ксендзы да «просвещенные местные экономисты». У нас, у русских, после 1917 года ни тех, ни других не осталось: революционеры, возглавляемые евреями, предусмотрительно «вычистили» русское общество от тех и от других. Карающий меч революции польский еврей Дзержинский опустил, прежде всего, на русских священников и русскую интеллигенцию. «Революция тогда чего-нибудь стоит,- повторял отцов французской революции Ленин,- когда она умеет защищаться». Революцию они защитили, народ пустили на распыл.

За многие грехи ныне обвиняют Сталина,- я ему не защитник,- однако скажем наконец правду: Сталин-то не один был, возле плеча его стояла все та же «ленинская гвардия», которую мы теперь знаем поименно.

Работал я в газетах, писал свои книги, а в голове все сильнее пульсировала мысль: наш русский народ вымирает! Вот еще десять, двадцать, тридцать лет – и народа не станет. Он будет таким же редким, как были до Великой Отечественной войны ассуры – некогда могучие и гордые ассирийцы, или на Кавказе – абазинцы. Кровь холодела в жилах. Можно ли такое представить? Нет, но жизнь на каждом шагу подтверждала мрачные прогнозы. И братья-писатели, и художники с тонко развитым инстинктом предвидения, с широким и глубоким охватом мироощущения не дают разуму успокоиться, бьют тревогу, зовут к борьбе. В начале шестидесятых выходит в свет и повергает евреев в шок роман Ивана Шевцова «Тля», тотчас же заклейменный официальной прессой как антисемитский. «Агенты влияния» всполошились. Я тогда работал в «Известиях» и видел, как перетрусили все эти буничи, лацисы, бурлацкие, Карпинские, трусцой перебегали из кабинета в кабинет, ошалело таращили глаза. Весь их заполошный вид говорил: «Что же это будет? А?…» И, едва опомнившись, ударили по автору ненавистной «Тли». Изо всех стволов крупного калибра – со страниц почти всех центральных газет. За месяц десять статей! Многовато! Любой другой человек упал бы замертво, Шевцов устоял. Крепким оказался Иван. Ну Иван! Гитлер со своей армадой не сумел его сокрушить, и эти не сломили. Прямой наводкой пушки палили, снаряды – самые крупные, тиражи – многомиллионные, прицельно жарили, снаряд в снаряд, а он, Иван, живехонек. И еще романы пишет: «Во имя отца и сына», «Любовь и ненависть», «Лесной роман». «И все о нас,- галдели евреи.- Живуч, однако! Неужто и все они такие, русские? Этак ведь не добьемся мы мирового господства к 2000-му году. Все карты нам попутают. И сегодня…- на что уж власть наша, и Полторанин во главе всей печати, и Голембиовский царит в "Известиях", и Егор Яковлев на телевидении, и Попцов, и прочие ребята из дружины Александра Яковлева, а Шевцов новый роман против нас выкатывает. И назвал-то как – "Над бездной"! Ну, Иван! Много на нашем пути стояло крепких молодцов. Но этот! Не в пример прочим – ровно дуб на поляне. Не побежать бы нам самим от русских, как встарь наши прадеды давали деру из Египта, Испании, да есть ли страна такая, из которой не случалось бы скорбного исхода? Вон Средняя Азия,- ныне и оттуда уж побежали…»

В Питере примерно тогда же художником Евгением Мальцевым создается эпохальный холст «Братья» – о природе гражданской войны, в Москве художник огромной духовной силы Виктор Иванов множит галерею портретов земляков, жителей села Исады. Я не однажды бывал у него в мастерской, всматривался в лица, в особенности женщин,- они кажутся живыми, но уж очень сурово смотрят. Так сурово, что, как мне чудилось, теряют свое женское обаяние, мягкость и нежность. Другие стали наши женщины, не те, что были на холстах Венецианова, Кустодиева, Серова. И много у художника похорон. Хотелось сказать, да не посмел. А недавно читаю в газете вопрос к нему: «Да что ты все похороны пишешь?» Художник ответил: «А как не писать? В моем селе Исады за два года 600 человек в землю положили. А в первый класс школы прошлой осенью пришли трое детей, а этой – и вовсе двое».

Однажды я шел по Невскому, на столбе у Казанского собора увидел листовку. В ней сообщалось, что уже давно проводилась у нас перепись населения, а результаты переписи скрывают до сих пор, потому что боятся обнародовать страшную цифру: народа русского осталось 65 миллионов!

Позвонил в статуправление. Никто не знал или не хотел отвечать, когда будут напечатаны результаты переписи. Позвонил своему другу, он заведует кафедрой статистики в столичном вузе, наверное, знает.

А это ведь,- ответил профессор,- как и кого считать. Есть русские и русские наполовину, и русские на четверть. Вот я вам на этот счет прочту некоторые примечательные записи. Драматург Е. Петросян в своей интермедии говорит: «Хорошая рыба угорь, размножается только в Саргассовом море, а мой знакомый прописан в Москве, живет в Одессе, а размножается по всему Советскому Союзу». А вот еще, из романа В. Ерофеева «Москва-Петушки»: «Он всегда возил с собой в дипломате коктейль "Поцелуй для тети Клавы": сто граммов – и человек становится настолько одухотворенным, плюй ему в харю – он ничего не скажет, а девушка ни в чем не откажет». Ну, и последняя запись, из присланного мне недавно частного письма: «В города и села Вологодской области, как и в другие области России, едут женихи с юга, внедряются в русские семьи с целью их разрушения или чтобы снабдить девушку внебрачным ребенком».

– Ну, спасибо, мой друг,- сказал я профессору на манер Некрасова,- разогнал ты мою грустную думу.

Ох, как больно, как тяжко жить, когда ты думаешь не о себе только, а хоть немножечко и о других.

В цифры я тогда не поверил, не верю и теперь, и «кабалистика» профессора меня не смутила: не о расовой чистоте моя тревога! Плохо, конечно, когда и цветом, и видом рождается полу-тот и полу-этот, но блуждающий негодяй-самец напрасно думает, что, рассыпая там и тут свое семя, он умножает свою национальность. Она, национальность, идет, в основном, от матери, впитывается с материнским молоком и формируется затем средой, воспитанием и самой природой обитания. Себя же этот пилигрим скоро превратит в получеловека-полузверя, и цена ему немного больше той, которую он берет с москвичей на Рижском рынке за пучок петрушки. А сын его или дочь, рожденные русской женщиной, на рынке с пучком петрушки стоять не будут, а если и принесут туда какой продукт,- то будет тот продукт свой, выращенный их собственными руками. И весь характер, и облик, и манеры будут у них плоть от плоти матери. Было уж такое в истории, и не однажды. Вливалась в нас кровь половецкая, и кровь монгольская, и татарская: прабабушки наши абортов не знали, а татары и монголы с ними не церемонились. ан, ничего, переварили мы всякую кровь и обратили ее в русскую.

Дмитрий Менделеев в расчетах своих применял анализ почти химический. Взял прирост русского населения на начало века, прикинул, что, сохрани мы этот прирост, и к концу века мир имел бы 600 миллионов славян. Не знал он, с какой цифрой мы войдем в новый эксперимент, названный перестройкой, и с какой цифрой выйдем из нее: уже теперь известно, что русский народ в нынешнем столетии не досчитался 400 миллионов человек.

Простите нас, сгоревшие в печах дьявола, и… не родившиеся. Велик наш грех перед вами, и замолить мы его не сумеем.

Да, численность народа русского пока снижается и может достигнуть критической черты, но верю я: встрепенется люд славянский, увидев край своей беды, и, как птица Феникс, возродится из пепла. Ведь было же не раз такое и будто бы случалось в древности, когда нас, русских, было меньше, чем грузин, однако же, встрепенувшись, наши предки являли миру силы небывалые.

Процессы, происходившие в «Известиях», были характерными для всего идеологического фронта партии – для газет, журналов, радио, телевидения, литературных сфер, издательств, театров-для всего, что призвано было формировать нового человека, которому жить «при коммунистическом светлом будущем». Конечно же, этот человек должен быть идеальным – честным, благородным, высокоразвитым во всех отношениях. Нам, журналистам, предстояло формировать гармоническую личность.

Но кто же были сами журналисты? Кому поручалась такая высокая миссия?

Олицетворял журналистику тех лет Аджубей Алексей Иванович – «талантливый журналист, умный, смелый редактор, прогрессивно мыслящий государственный деятель» – так о нем говорили, так о нем писали, такой образ прочно и надолго внедрился в сознание людей.

Русский народ легко поддается обаянию царствующих персон, а Хрущев сидел на троне! Как же не полюбить его зятя?

Итак, новый редактор ткнул в меня пальцем, сказал:

– А сам-то, сам-то что думаешь о стройке?

И послал домой писать о строительстве Сталинградской ГЭС то, что я думаю.

Я пошел. И написал. И новый редактор напечатал. Это была статья «Размах и расточительство» – первый негативный материал об одной из строек коммунизма.

Затем и другие подобные статьи стали появляться в «Известиях». Помню статью Василия Давыдченкова «Все ли простят победителю?» – о строительстве Братской ГЭС. Одна за другой появлялись статьи о личной жизни больших или знаменитых людей, об изъянах нравственности и морали в нашем обществе.

«Известия» приобретали новое лицо. Газету читали. В киосках за ней стояли в очередях.

Интересно, что статьи, очерки, фельетоны, которыми зачитывались, писали ветераны-известинцы, сидевшие еще вчера «в потемках». Ныне они выходили на свет, писали живо, публицистично. И, что самое главное, писали правду, были объективны в суждениях, тактичны в обличениях.

«Старики»-известинцы делали своей газете новую репутацию – самой смелой и новаторской газеты. Но вся слава доставалась Аджубею. В народе говорили: «Пришел новый, умный редактор и, смотрите, как изменилась газета!»

Аджубей, действительно, был человеком и умным, и смелым. Обладал он и другими завидными качествами: был молод, здоров, имел внушительный вид, красно говорил. Если же к этому прибавить его «вхожесть» в любые сферы, «верхушечную» информированность, то можно представить, с каким интересом мы шли на всякого рода совещания, слушали его речи. Он любил и умел ловко и ненавязчиво себя рекламировать. Например, между делом скажет: «Когда меня принимал президент Кеннеди…»

Мы все перестали бояться звонков из ЦК. Инструкторы нам не звонили, а когда однажды кто-то из членов редколлегии сказал: «Звонил завотделом ЦК…», Аджубей его перебил: «Пусть они звонят мне». Ему они звонить не решались.

Впрочем, вскоре мы узнали, что в ЦК все-таки есть люди, которых Аджубей боится. Когда однажды кто-то из редакционных сказал, что он звонил Фурцевой, Аджубей встревожился. Приказал: «Фурцевой и Суслову не звоните. Никогда. Я сам…»

Суслова боится – это ясно, тот серый кардинал, но Фурце-ва… Впрочем, злые языки дальними и не очень чистыми намеками вскоре все разъяснили.

Портрет Аджубея будет неполным, если не вспомнить некоторые были-небылицы, витавшие в то время над его именем: что в войну он играл в военном оркестре на трубе, что учился в театральном институте на чтеца, а затем перешел в Московский университет… Он был рослый, с румяными щеками и большими темными глазами с поволокой, что выдавало в нем человека Востока, а молва уточняла: восточного еврея. В то время стали много писать о кознях сионизма. Россказни о его родстве с Хрущевым обволакивались еще и политической окраской.

Первые месяцы аджубеевского периода – лучшее время в истории «Известий». Но время это было недолгим. Тогда же исподволь создавался новый стиль газеты – в языке, в подаче материалов, в содержании. Закладывались основы нынешних демократических «Известий», ставших во главе желтой перестроечной прессы.

Язык становился развязным, подача статей – броской, бьющей на эффект, в содержании было много субъективного, «жареного», идущего от эмоций автора, его личных симпатий и антипатий,- все чаще проскальзывало раздражение, нервозность, стремление глубже уязвить, больнее уколоть. Наметилась тенденция в подборе фамилий не только авторов, но и фельетонных, очерковых персонажей. Все совершалось у нас по Куприну, который еще в 1909 году писал Батюшкову: «…они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных телеграфно-сокращенных нелепых и противных слов. Они засорили наш язык и нашу литературу всякой циничной и непотребной социал-демократической брошюрятиной. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензии. Они же, начиная от "свистуна" (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая Оскаром Норвежским, полезли в постель, в нужник, в столовую и ванную писателя».

Без церемоний выживал Аджубей из редакции ветеранов. Оставили свои посты заведующие отделом литературы и искусства В. Полторацкий, иностранным отделом В. Кудрявцев. На место Полторацкого пришел Юрий Иващенко – русоволосый, светлоглазый еврей. Он ко всем склонялся и улыбался, а руки держал за спиной, точно там у него был камень. Очень скоро он убрал из отдела всех прежних сотрудников и набрал новых. На иностранный отдел поставили Мишу Цейтлина. Этот с утра до вечера торчал в кабинете Аджубея, у его плеча, был главным его советником.

Начались реорганизации, перестройки. Отделы промышленности и сельского хозяйства слили в один отдел народного хозяйства. Во главе его был поставлен тихий, покорный Жора Остроумов. У него были два качества: он ничего не смыслил в народном хозяйстве и еще меньше смыслил в журналистике. И по этой причине не вмешивался в дела отдела и никогда не появлялся с собственными публикациями на страницах газеты.

Розенберг стал полновластным хозяином сферы промышленности. Шумилова назначили на отдел науки,- временно, надо полагать.

Курировать сельское хозяйство пригласили Геннадия Лисичкина, никогда не знавшего, чем отличается рожь от пшеницы и овес от риса. В искусстве писать статьи он, как мне кажется, понимал еще меньше. Тоже еврей. И тоже – почему-то белый.

Нас, русских, поражала легкость, с какой новый редактор раздавал должности в редакции. Мне вспомнился чей-то рассказ, слышанный мною в ту пору и немало меня поразивший, о том, как Ленин подбирал наркомов в первый состав советского правительства: брал человека с улицы и сажал его в кресло наркома, лишь бы этот человек был евреем. Было, наверное, преувеличение в этом рассказе, и немалое, но то, что пятнадцать наркомов из семнадцати были евреи, это верно. И, конечно же, эти наркомы смыслили в делах не больше, чем Иващенко, Лисичкин, Остроумов в журналистике.

Было ясно: кадров у них не хватает.

Вспоминал я чей-то рассказ о том, как сразу после революции на жительство в Париж приехал отец Куприна. Его обступили журналисты.

– Как там, в Петербурге, советская власть укрепилась?

– Да, укрепилась,- отвечал Куприн, в прошлом полковник генерального штаба.

– А в Москве,- спрашивали репортеры,- укрепилась?

– И в Москве укрепилась.

– А во всей России?

– На всю Россию у них евреев не хватает.

Так вот и здесь: не было под рукой у Аджубея квалифицированных журналистов.

На шестом этаже, на вышке, воцарился Григорий Максимович Ошеверов – второй заместитель главного, как две капли воды похожий на Киссинджера или на нашего обозревателя, профессора Зорина. Ответственным секретарем «Известий» стал Николай Драчинский. «Старики» изумились: «Драчинский?… Он же фотокорреспондент "Огонька". Снимки делал неплохие, но ответственный секретарь "Известий"?…»

Да, зубры журналистики не могли до конца постигнуть еврейской психологии, стремительности их действий, особенно когда речь идет о средствах информации, о том, чтобы захватить там власть и влияние. Секретарь редакции – это начальник штаба, он планирует все публикации, направляет, контролирует, он старший повар редакционной кухни. По закону и установившейся в русской журналистике традиции ответственный секретарь – самый опытный и самый умный человек в коллективе, друг и наставник газетчиков.

Скоро о Драчинском заговорили: «Он ни во что не вмешивается, сидит в своем роскошном кабинете, принимает друзей».

Друзья у него были из его фотокорреспондентского цеха – из столичных газет, журналов,- почти сплошь евреи. Приходило их много, и бывали они часто: каждому хотелось «проскочить» в «Известиях». Уже тогда мы увеличили тираж с четырех до семи миллионов – «проскочить» в «Известиях», то есть напечататься, было мечтой и для журналистов, и для фоторепортеров.

Первым заместителем Драчинского был назначен – и тоже неожиданно – Дима Мамлеев, человек «приятный во всех отношениях». Талантами он не блистал – работал всего лишь вторым корреспондентом в Ленинграде,- зато был со всеми в отличных, почти дружеских отношениях. Я говорю «почти» потому, что Мамлеев знал и строго выдерживал ту невидимую и многими не соблюдаемую черту, за которой кончаются приятельские отношения и начинаются сердечно-дружеские. Мне кажется, что другом он никому не был, но зато приятелем… При встрече крепко пожмет руку, улыбнется, спросит: «Как живешь?» и для каждого найдет приятные, ободряющие слова. Впрочем, в кабинет не пригласит, но, если зайдешь, беседует охотно, без того нетерпения и раздражения, которое вы слышите в голосе и жесте недоброжелателя.

Словом, это был рубаха-парень, он всем в редакции нравился. Сочувственно обращался со «стариками» – и с теми, кто еще не видел сгущавшихся над их головами тучами, и с теми, кто уже был назначен на вылет. Дима проявлял тут даже смелость: обещал похлопотать и действительно хлопотал, просил за человека. В то время мы еще не знали, что Мамлеев был избран окружением Аджубея и, может быть, им самим кандидатом в какие-то родственники. Но родство не состоялось, а положение в редакции Дмитрию было обеспечено.

Мамлеев был удобен евреям. Внешне он был одинаков как с русскими, так и с евреями, однако для тех, кто внимательно к нему присматривался, становилось ясно: служит он больше евреям и, если нужно будет сделать выбор между теми и другими, он предпочтение отдаст новым хозяевам.

Скоро мы в этом убедились: корреспондентская сеть внутри страны – эту сеть ему подчинили – стала заполняться евреями или людьми, породнившимися с ними. Дима был из тех, кто знает своего хозяина и умеет ему служить. Это о таких евреи сами говорят: шабес-гой. Гой, пляшущий под их дудку.

В коридорах шестого этажа, где располагалось высшее начальство, появилась и еще одна фигура: Маргарита Ивановна Кирклисова, выполнявшая роль литературного секретаря. Фигура для газетчиков страшная. Отсюда шли главные оценки журналиста: владеет или не владеет слогом, умеет или не умеет писать. Литературный секретарь может и пропустит статью, и ничего не скажет автору, не сделает ни одной поправки, но на вопрос кого-нибудь «Как статья?» неопреденно пожмет плечами, сделает кислую мину. Словом, должность серьезная и мало к чему обязывает. Одна из тех многочисленных синекур, которые расплодил «развитой социализм».

Кирклисова имела странное имя – Абаши и вид типичной старой еврейки, но многим говорила: «У нас в Армении…» И почему-то ее называли «духовной мамой» Аджубея. Она будто бы была близким человеком к семье редактора. Одно было ясно и сразу же сказалось на всей жизни редакции: в кабинете Кирклисовой стали оседать статьи старых известинцев. Они сюда падали как в колодец, и их уже трудно было извлечь на поверхность. Скоро поняли: отсюда подаются сигналы – хода не будет. Ты постылый, собирай манатки.

Борис Галич, он же Галачьянц, большой знаток еврейской психологии, однажды мне сказал:

– В каждой статье подавай сигналы: «Я ваш, я не против вас, я вас люблю, обожаю». И тогда увидишь, как статьи твои будут легко проскакивать. Понял?…

– Нет, не понял. Как это «подавать сигналы»?

– Ах, Иван! Ну что ты такой бестолковый! Сигналы – это значит упомянуть Эйнштейна – дескать, умный, как Эйнштейн – или Светлова – «яркий талант Светлова»,- а не то Плисецкую, Райкина. Если о науке речь пойдет, приплети Векслера, Иоффе. Всего строчка-другая, а статья пойдет, как по маслу.

– Я же пишу о делах железных, заводских, при чем тут Светлов, Плисецкая?… Шутишь ты, Борис!

– И не шучу! О чем бы ты ни писал, хоть о строительстве шахты, а «яркий талант Светлова», «божественную Плисецкую» пристегни. Кирклисова затем и посажена, чтобы своих вынюхивать, сигналы улавливать. Смекай, брат Иван, а иначе – дело труба.

Как-то незаметно исчезали старые работники секретариата. Их было трое, они имели большой опыт, и в первые дни, когда пришел Аджубей и потребовал новую, красивую газету, броские подачи статей, они вдруг явили великолепное искусство. И, между прочим, аджубеевцы, составляя потом свои макеты, все время обращались к тем первым номерам, заимствовали их стиль и рисунок.

Увольнялись русские. Однажды Шумилов мне сказал:

– Не жди, пока уволят. Уйди сам.

– Аджубей похвалил мою статью. Неужели…

– Сегодня похвалил, а завтра позовет Сильченко и спросит:

– Когда уйдет Дроздов?

Сильченко приглашен на кадры, на место А. Бочкова, ветерана партии и революции. Новый заведующий низенького роста, молодой, носит очки в золотой оправе, улыбчив, вежлив – с каждым остановится, поговорит.

Я продолжал возражать Шумилову:

– После моей статьи Алексей Иванович сказал мне: «Старик, если мы с тобой больше ничего и не сделаем в жизни, то и тогда будем хлеб есть не даром. Теперь проекты гидростанций будут дешевле. Экономятся миллиарды!…»

– Все равно – уходи. Ты Иван и, кажется, уже последний.

– А вы?

– Что я?

– Тоже будете увольняться?

– Меня не тронут. Не посмеют. Меня в ЦК знают.

На ту пору умер челябинский корреспондент Сафонов. Будто бы выпил лишнего, вошел в вагон поезда Москва-Челябинск и – умер. Шумилов мне сказал:

– Просись на место Сафонова.

Я набрался духу, зашел к Аджубею.

– Алексей Иванович, пошлите меня в Челябинск, собкором.

– А поезжай,- сказал Аджубей.- Урал нам нужен каждый день. Ты сможешь.

Назавтра я оформил документы и через три-четыре дня был уже в Челябинске.

В город на Южном Урале приехал восьмого мая 1960 года, день был холодный, с неба валил мокрый тяжелый снег. «Вот она – Сибирь»,- подумал я с не очень веселым чувством и с мыслью о добровольной ссылке.

На перроне меня встречал шофер корреспондента «Известий» Петр Андреевич Соха, мужчина лет пятидесяти, в черном плаще и типично рабочей кепке. Со мной в купе ехал следователь союзной прокуратуры, вместе с которым мы сели в машину и поехали в гостиницу «Южный Урал», где для меня уже был заказан двухкомнатный номер. Вечером он зашел ко мне и предложил материал для моей первой корреспонденции. «Здесь творится неладное,- сказал он заговорщицки,- в вытрезвителе загоняют в спину шило и ржавые гвозди».

Сообщил конкретные факты, но просил на него не ссылаться, а устроить свое, корреспондентское расследование.

Утром следующего дня я вручал «верительные грамоты» первому секретарю обкома партии Николаю Васильевичу Лаптеву. Это был интеллигентного вида человек, в прошлом учитель, невесть какими силами брошенный на высокий партаппаратный пост. В то время нехитрая, но содержащаяся в глубокой тайне механика партийной иерархии мне была совершенно неведома. Николай Васильевич принимал меня любезно, не скупился на время, угощал чаем, а затем и коньяком – признак особого благоволения, приглашение жить в мире и тесной дружбе. Я потом нечасто с ним встречался, но то первое знакомство отложилось в моем сознании как светлый эпизод общения с высоким человеком, имевшим почти неограниченную власть над обширным краем гигантских заводов, необъятных полей, лесов, горных ключевых озер, смотревших в небо громадными синими глазами.

Лаптев был невысок ростом – настолько, что это бросалось в глаза. Я потом, через три года, поеду в Донбасс работать собственным корреспондентом «Известий», там явлюсь к первому секретарю Донецкого обкома Компартии Украины Александру Павловичу Ляшко – и он тоже окажется маленького роста,- а затем явлюсь к первому секретарю Ворошиловградского обкома Николаю Васильевичу Шевченко – также человеку маленького роста. И уж потом, много позже, я близко сойдусь с Николаем Васильевичем Свиридовым – заметьте, тоже Николаем Васильевичем, и тоже невысоким, приземистым, сутуловатым. Он два десятка лет возглавлял издательский мир и полиграфию России, далеко вперед подвинул эту отрасль; был умен, проницателен и так же поражал меня рискованной откровенностью.

Мне невольно хочется продолжать список «маленьких» мужчин, почти подросткового роста, и тогда придется вспомнить Дмитрия Степановича Полянского, министра сельского хозяйства СССР, члена Политбюро, непокорного и мятежного, сосланного Брежневым в Японию послом. Как человек пытливый, образованный, он следил за текущей отечественной литературой, и, когда меня банда Чаковского «понесла по кочкам» за роман «Подземный меридиан», позвонил мне, долго и участливо говорил всякие хорошие слова, а в конце разговора пригласил к себе «поближе познакомиться». И тут я увидел человека невысокого, живого и чрезвычайно смелого в суждениях. Тогда я невольно задумался: почему это многие выдающиеся начальники, встретившиеся мне в жизни, непременно маленького роста и с первой же встречи выказывают откровенность, доходящую до дерзости? Уж нет ли тут какой-нибудь мистической предопределенности, вроде той, что все маленькие ростом мужчины рвутся в Наполеоны? Что же касается их искренности, она мне порой казалась безрассудной. Я хотя и забежал далеко от темы, но вспомню здесь, как принимал меня в Ворошиловграде, в то время переименованном в Луганск, а затем снова в Ворошиловград, тамошний первый секретарь обкома Н. В. Шевченко. С ним тоже мы пили коньяк, он, видимо, перебрал лишнего, стал бранить Хрущева. Говорил, что у них Приазовская степь, юг Украины, мало выпадает дождей и нещадно палит солнце,- кукуруза родится раз в пять лет, а Хрущев приказывает двадцать процентов земель отводить под кукурузу. «Это же черт знает что! – кипятился Шевченко.- Мина под нашу область! Он что, с ума сошел!…»

Мы разошлись, а редактор областной газеты вечером мне сказал: «Шевченко тревожится, не передашь ли ты его разговор Аджубею? Он как-то и не подумал, что Аджубей – зять Хрущева, а ты приехал от Аджубея… Словом, мужик покой потерял».

В тот же вечер я позвонил на квартиру Шевченко, поблагодарил его за дружеский прием, за доверительность и сказал, что я подобную откровенность высоко ценю в людях и никогда их не подвожу. Он говорил со мной тепло и душевно: видимо, звонок мой снял с его души камень.

Но вернемся в Челябинск. Факты беззаконий и страшных насилий, сообщенных мне следователем, подтвердились, но, как они ни были выгодны для газетной статьи, я не счел уместным начинать свою работу с такой сенсации. Заехал к областному прокурору, сообщил материал своего расследования, он заметно струхнул, но я его успокоил: «Не стану поднимать шума, если вы дадите мне гарантии, что ничего подобного в вашей области происходить не будет». Он тотчас меня заверил, что примет самые крутые меры, и попросил, чтобы ни в обкоме, ни в облисполкоме я об этом не говорил. «Я-то, пожалуйста, но следователь…» – «Со следователем мы все уладим. Мы с ним одного ведомства – как-нибудь договоримся». Я тогда не придал значения словам прокурора, но потом я все больше постигал науку смотреть не только на один, отдельно взятый факт, но видеть во всяком деле цепь, которая подчас тянется далеко и имеет крепкое сцепление с фактами другими.

Тогда уже были и узковедомственные интересы и, как мне кажется, в глубинах управляющего механизма уж зарождалась коррумпированная мафия. И хотя она слишком глубоко была запрятана от постороннего глаза, но мы ее видели и вели с ней борьбу. И только природы ее до конца не понимали. Теперь же эту «природу» увидели на экранах телевизора. Знаем фамилии, лица… Мафия, разрушители, имеет свои этнические черты. Семь главных банкиров – березовские да Гусинские, владельцы фирм, скупленных за бесценок,- они же.

Смотрим и сравниваем, и делаем выводы.

Царствование Хрущева окрестили «великим десятилетием» все те же…- тогда они только еще рвались в академики, директора институтов – арбатовы, заславские, Шмелевы и поповы.- Все те же, кто потом изо всех сил будет превозносить «великого миротворца» Брежнева, пожнет на этой ниве и академические дипломы, и директорские должности. Но вот уже в новом, более высоком качестве, впрыгнут они в карету перестройки и до небес вознесут нового «архитектора». И так всю жизнь, загоняя до кровавого пота лошадь – историю, путаясь во лжи, лицемерии, интригах и обмане, приволокут они свои толстые зады в кресла депутатов Верховного Совета и там окончательно развалят Российскую империю. Но вот там-то и увидит их русский народ и поймет, наконец, кто же так долго и ловко морочил нам голову, заводил в тупик, в бездонный колодец все наши усилия и, в конце концов, привел к страшному, библейскому запустению отчую землю и покрыл позором народ русский перед всеми народами мира.

Дорого же заплатили мы за то, чтобы увидеть этих кротов, но увидели, слава Богу! Знаем теперь их в лицо. Может быть, теперь-то хоть легче будет жить и строить свой дом. Ведь это как в боевой жизни летчиков-истребителей: увидел врага – победил!

Знаем мы теперь, как велика способность этих каменщиков-разрушителей, тайных подземельных гномов при каждом историческом волнении выскакивать на поверхность и вещать новые смертоносные идеи. Академик Заславская в пьяную голову миротворца Брежнева внедрила идею о «неперспективности» русских деревень,- интересно бы знать: возразил ли хоть шепотом ей кто-нибудь из членов Политбюро, членов ЦК партии? И какую новую мину заводит она нам во времена перестроечной вакханалии, обхаживая младших научных сотрудников, ставших вдруг хозяевами Кремля?

Депутат Бурлацкий уже выкатил свою мину: предлагает план насыщения Москвы продуктами питания. Для этого не потребуется почти никаких затрат. Нужна самая малость: завести с Запада тысячу фермеров и расселить их вокруг Москвы на площади 25 тысяч гектаров. И еще позвать из Голландии два десятка фермерских семейств – они научат русского мужика растить картошку. Заметим тут, кстати: Гитлер, называвший славян «туземцами», тоже намеревался заселить наши земли голландцами, а нас использовать в качестве рабов-исполнителей.

Уже при Хрущеве продолжался начатый в 1917 году мор на Землю Русскую. Вчера мы с женой Люцией Павловной встречали Новый, 1990 год, у Штоколовых. Борис Тимофеевич готовит в эти дни сольный концерт, все средства от которого пойдут на восстановление храма Христа Спасителя в Москве.

За праздничным столом неспешно текла наша беседа.

– Есть два проекта восстановления храма,- говорит Борис Тимофеевич. Первый…- он, видимо, идет от сионистских кругов: поставить на старом месте сооружение-силуэт храма, второй – возродить храм таким, каким он был. И увековечить там не только героев войны 1812 года, но и подвиги в Великой Отечественной войне, и жертвы репрессий. И пусть знают, кто, как и с какой целью разрушал храм. Я согласен петь только ради храма в его полном и еще более величественном обличье, а ради храма-силуэта петь не стану.

Помолчал Борис Тимофеевич, потом с затаенной печалью и гневом добавил:

– Каганович, добившись у Сталина согласия на разрушение храма, будто бы сказал: «Приподнимем теперь подол у матушки России!…»

Слова эти прозвучали пророчеством. Оттуда, с тех лет, пошла волна морального и нравственного распутства, затопившая души русских людей, а в нашу пору превращающая детей в беспамятных злобных манкуртов.

– Мне на днях,- продолжал знаменитый певец,- митрополит Филарет сказал: «Хрущев повелел разрушить пятнадцать тысяч пятьсот храмов. И эта директива была выполнена».

Я не удивился: вспомнил другой Новый год, 1983-й, мы встречали его в Москве на квартире вдовы Николая Владимировича Грум-Гржимайло – Софьи Владимировны. И были там тоже известные нашему народу люди: дирижер Константин Иванов, певец Александр Огнивцев, поэт Игорь Кобзев… Я сидел рядом с Дмитрием Николаевичем Чечулиным, академиком архитектуры, бывшим многие годы главным архитектором Москвы. Он был невесел, у него накануне Нового года сожгли дачу, погибла большая коллекция картин,-я полагал, что Дмитрий Николаевич грустит о своей потере. Сказал ему: «Не кручиньтесь, тоска ест наши силы, а они нам еще пригодятся». Он сказал: «Вы думаете, я о даче. Нет, печаль моя о другом: на днях у меня были молодые архитекторы, обвиняли меня за будто бы снесенный мною уголок Москвы – Зарядье. И будто бы десять храмов в Зарядье я тоже порушил. А я, между тем, лишь в том и виноват, что на месте Зарядья поставил созданную мной гостиницу "Россия". А судьба Зарядья была предопределена еще Сталиным и Кагановичем». И еще Дмитрий Николаевич сказал:

– Я, конечно, вписывал гостиницу в конкретное место, но при нашей системе даже главный архитектор Москвы не всегда может защитить от сноса одно малое здание, тем более исторически сложившийся жилой район, каким являлось Зарядье.

Жгли и томили душу старого архитектора дела минувших дней, и, может быть, от этих неизбывных сердечных страданий до времени угасла жизнь – вначале его супруги, а затем и его самого.

Да, не знал я,- не мог знать рядовой, еще неопытный журналист, что и тогда, при Хрущеве, несмотря на поднятый им вселенский шум о разоблачении «культа личности», о «восстановлении законности», продолжал свою дьявольскую работу набравший еще при Ленине силу культ серенького человека, возмечтавшего править миром. Он, этот серенький человек вполне определенной национальной окраски, уже властвовал к тому времени в театре, в музыкальном мире, в архитектуре, в живописи и на хребте Хрущева устремился на штурм очередных бастионов: печати, школы, здравоохранения. Ныне они главенствуют и тут. Мне только что позвонил мой крестник Володя – он преподает литературу в одной из ленинградских школ,- поздравил меня с Новым годом. И произошел у нас такой разговор:

– Как живешь, Володя?

– Не скажу, что хорошо, а лучше сказать – плохо.

– Что так? Ты молодой, здоровый, жизнь должна тебе улыбаться.

– Оно бы так, да тошно на работе, слова живого нельзя сказать – тут же берут в оборот разного рода контролеры.

– Да в чем же конкретно тебя притесняют, и кто они такие – контролеры?

– О ком говорить с учениками, кого хвалить, кого замалчивать – все у нас расписано по часам и минутам. Безыменского, Маршака, Алигер хвали на здоровье, возноси до небес, и времени на них не жалеют, а что до Некрасова, Кольцова, Лермонтова – на них времени нет. И Гоголя, Достоевского ученики наши почти не знают. Толстого, Тургенева не читают.

– Но ты же учитель! Изловчись, просвети души.

– В Москве создан гигантский комитет по народному образованию, там академия педнаук, научно-исследовательские институты, центры по составлению программ, методик, да и здесь, в Ленинграде – облоно, гороно, районо. Черт голову сломит! Все это аппарат подавления живой мысли, контроля и насилия, и всюду одно и то же: все прозападное, модерновое насаждается, все наше русское подавляется. Тяжко русскому человеку! Уж лучше бы я корейцем родился!

Ныне корень зла многие видят в нескольких лицах: дескать, прорвались к власти и разрушили Россию. Горбачев, Ельцин… Да еще дюжина фигур. Кого-то назовут жидо-масоном, кого-то американским шпионом. Бывший шеф КГБ Крючков придумал им название: агенты влияния. И будто бы все верно, и есть доказательства, но народ так и остается в неведении, не может понять, что же с ним произошло? Нелепым кажется и невероятным, чтобы кучка злоумышленников – пусть даже тридцать, сорок человек – могла развалить империю, которую еще вчера весь мир признавал за сверхдержаву.

Об этом думают, размышляют. Недавно я слушал по телевидению беседу А. Невзорова с узником «Матросской тишины» Крючковым. В них любимый Шурик, как мне показалось, задает собеседнику наивные вопросы, а вернее, такие вопросы, которые заведомо и расчетливо уводят беседу от глубинной сути проблемы. Я написал письмо Невзорову. Вот оно:

Дорогой Александр Глебович!

Пишу по поводу Вашей беседы с Крючковым.

Это хорошо, что Вы такую беседу сделали и, хоть и в коротком варианте, ее показали. Уже одна эта акция в наше треклятое время делает Вам честь, вновь Вас поднимает над сонмом пишущей братии, суетящейся вокруг пустяков, жующей третьестепенные новости.

Но не одну только похвалу я хотел бы на этот раз высказать. Как мне показалось,-я рад бы ошибиться,-Вы свои вопросы задавали с позиции человека, не знающего всего комплекса подводных течений случившейся с нами беды, а Крючков в своих ответах отвешивал ровно столько информации, сколько следовало, и говорил лишь о том, о чем можно было говорить, не повредив и не осложнив своего настоящего и будущего. В результате диалог напоминал беседу двух дипломатов, один из которых не до конца понимал предмет разговора.

Вы сделали нажим на то, что Горбачев и его клика оказались предателями и Горбачев был завербован какой-то иностранной разведкой; Вы даже повторили вопрос: когда он был завербован, до или после своего воцарения в Кремле? Крючков, как и следовало ожидать, уклонился от ответа, улыбался лукаво – дескать, ну, это такой вопрос, на который я пока отвечать не стану. Не подтвердил факт вербовки, не опроверг это. Ему, как человеку, люто ненавидящему Горбачева еще и за личные невзгоды, было приятно оставлять Вас и всех Ваших слушателей в недоумении по адресу экс-президента, который, конечно же, является предателем, и притом самым чудовищным во всей мировой истории. Не замечено на обозримом горизонте, чтобы царь, король или президент умышленно разваливал свое царство и в конце концов предавал свой народ. В этом смысле Россия также явила миру пример феноменальный.

Но вот вопрос, и он должен был быть главным в вашей беседе: почему Горбачев предал? Потому ли что он был кем-то завербован и служил за деньги другому государству?

Поверить в это, значит, направить следствие по ложному пути, увести из-под суда народного силы, которые не однажды ввергали российское государство в полосу неисчислимых бед.

С пришествием на нашу землю Антихриста в образе Бланка-Ленина мы выбросили из хранилищ много книг, предали анафеме национальных мудрецов, освистали героев, объявили вредными целые направления в умах и науке. Стало недостойным, вредным и опасным изучать и что-либо говорить о психологии нации, генных структурах, выбросили за борт такую важную науку, как физиономистика. Ленину и его учителю Марксу важно было растворить русский народ в месиве других народов, соорудить вселенский коктейль и таким образом уничтожить само понятие «русский». Таджики пусть остаются, армяне, киргизы – тоже, но вот русских… не надо, такого народа не должно быть. И для этого они выкатили на арену дьявольскую идею – интернационализм.

Дружба, лояльность, терпимость и гостеприимство нужны всем народам, но интернационализм, как доминирующая идея общественной жизни, потребовалась только одному народу: евреям. Дружба, терпимость, гостеприимство проповедовались всеми учителями человечества – Христом, Буддой, Магометом, Лютером, Радонежским, Саровским,- все они, включая и Христа, были не евреями, а интернационализм провозгласили два проповедника – Маркс и Ленин, и оба они – евреи.

Тут мы сразу слышим хор возражений: «Ну, евреи разные бывают, есть евреи и хорошие. Маркс и Ленин как раз таковые…»

Я прожил много лет, и вся моя жизнь со дня окончания войны протекала среди евреев – в журналистике и литературе. Десять лет я работал в «Известиях». Уже тогда, в пятидесятых годах, там было 55 процентов евреев и породнившихся с ними, а с приходом в 1960 году зятя Хрущева Аджубея, бухарского еврея, этот процент был доведен до 90. Меня называли «Последним Иваном». «Известия» снискали себе печальную славу советского, а затем российского еврейства. И могу сказать: да, евреи, как и все люди, разные, но только в частностях, а в главном, в их пристрастии к своим сородичам и к деньгам, они все одинаковы. И это заметил еще древний историк, кажется, Плиний, сказавший много веков назад: «Нет тысячи евреев, есть один еврей, помноженный на тысячу». Маркс тоже объединял евреев в стремлении к наживе, называл их дух торгашеским и подчеркивал неистребимость этого духа, предупреждал человечество о заразительном характере философии рвачества, эгоизма, о том что человечество ни к чему разумному не придет, если оно не эмансипирует себя от еврейства.

Это – высокая материя, а если спуститься на землю, к предмету Вашей беседы с Крючковым, то складывалось впечатление, что вы оба старательно обходили тот важный вопрос, что у нас в правительственных структурах, и в особенности на Старой площади, уже накануне прихода Горбачева создалась ситуация, подобная известинской: сгрудилась, сорганизовалась критическая масса еврейства, то есть такой их процент, при котором у них срываются тормоза и они в открытую начинают раскручивать свой торгашеский механизм, кстати, в конце концов пожирающий и их самих.

Процент, создающий критическую массу, никто в точности не исчислил. Очевидно, он для разных мест и ситуаций разный, но журналисты заметили, что в редакциях газет он равен шестидесяти-семидесяти. В такой пропорции борьба здоровых сил с ними становится бессмысленной. Она может стоит карьеры, а то и жизни. Борьба затухает, и они еще выше поднимают голову, их поступки принимают черты криминального поведения. Разумеется, это не значит, что при таком их скоплении они реализуют все свои замыслы. При советском строе у них было много препятствий, но критическая масса является гарантией того, что при первом детонаторе их торгашеская стихия cрывается с тормозов и устремляется вразнос.

Горбачев явился таким детонатором, а когда он подтянул себе в главные помощники Яковлева, наглого и неумного еврея, все рыночные процессы хлынули на нашу голову, как с гор селевой поток.

Вам следовало прояснить этот вопрос, но он остался за кадром.

Не подумайте, что я вас за это обвиняю – нет, конечно. На фронте командиры даже от самых смелых бойцов не требовали, чтобы они бросались на амбразуры или чтобы все летчики, подобно капитану Гастелло, направляли свой самолет на скопление врага. Человеческие возможности имеют свой предел и требовать от вас какого-то сверхгероизма было бы святотатством. И тем более ждать от Крючкова, пожилого больного человека, сверхподвига может только бессердечный и помраченный разумом человек. К тому же и не дали бы вам эфир для такой передачи. Но не задавать вопроса, уводящего следствие по ложному пути, Вы могли.

Нет, Александр Глебович, никто Горбачева не вербовал, никакой он не шпион. Он был завербован самой своей сутью. И не случайно у его плеча стоял Яковлев, а на кадрах ответработников сидел Разумовский, а всеми «советующими институтами» заведовали и заведуют сейчас яковлевцы: Арбатов, Афанасьев, Абалкин, Примаков, Заславская, Шаталин, Аганбегян. В газетах, журналах – те же подручные Яковлева: Лаптев, Коротич, Егор Яковлев, Лацис, Бурлацкий, Голембиовский – это редакторы. Обозреватели, они же спецкоры, они же собкоры, – тоже Цветовы. Одни – «лучшие японцы», другие – «лучшие немцы», а вместе взятые – «хорошие американцы» и, уж конечно, достойнейшие сыны Израиля. Кто угодно, но только не русские! И не патриоты российские – наоборот, люто ненавидящие Россию.

Когда вскроются все дела Яковлева и мы поймем, что этот нелюдь больше наделал зла, чем его соплеменник Троцкий, тогда в полной мере оценим и вредоносную деятельность горбачевских консультантов, советников и таких помощников, как Шахназаров.

Вот это и есть критическая масса, которая составляла энергию давления, влияния. Не все они формально завербованы, но все работали и работают на страну, являющуюся альма-матер торгашеского духа.

Гений русской литературы Гоголь изобразил Янкеля. Этот маленький, юркий, ласковый человечишко на многие версты вокруг себя превращает храмы в конюшни, а землю в пустыню. И это всего лишь жалкий безграмотный Янкель. Ну а если тысячи Янкелей забежали в Центральный комитет партии и расселись там во всех кабинетах?… И если эти Янкели все ученые, да многие из них академики, пусть даже липовые, что же они сделают с Россией? А то, что и сделали!

Вот где причина, где суть явления! Горбачев органически вписался в стаю янкелей,- может быть, не по рождению, но уж обязательно по родству. Жена, дети, зять, внуки… А они, внуки, подороже детей бывают.

Сваливать все наши беды на одного Горбачева или хотя бы на тридцать его единомышленников – значит оставлять в целости всю колонию вируса, создавать условия для будущих новых обострений болезни, а говоря проще, для окончательного истощения, а затем и убиения русской нации. Настало время, когда мы должны с привлечением всех средств науки исследовать причины периодически случающихся с нами катастроф. Нужны комплексные анализы болезни. Но если это так, то и сам Крючков, и некоторые другие ГКЧПисты предстанут перед нами в ином свете. Те же Лукьянов, Янаев, Рыжков, Язов, заняв место у плеча генсека, слово лишнее боялись молвить и уж так были покорны, что за них становилось неловко. Ныне они пребывают в ореоле мучеников, они, хотя, может быть, и поздно, но преодолели лакейскую робость, свершили действо во благо народа и за него, за народ, пострадали. На Руси издревле любят страдальцев – их пожалели, им извинили и робость, и неумелость действа – все ж таки пострадали! Но суд истории неумолим. Придет время, и с Крючкова спросят: а где вы раньше были? Тридцать лет в органах – и сидели по углам, как мыши. А тем временем «агенты влияния» расползались по министерским кабинетам, смелели, наглели, а уж затем и вовсе охамели. Наполнили все коридоры власти, забрали печать, руководство школой, наукой. В России не было и одного театра с русским дирижером и режиссером! Среди писателей семьдесят процентов – евреи, а в Москве, Ленинграде – и все восемьдесят… Когда в Питере от местного союза отделились русские писатели, то их оказалось всего тридцать, а евреев – четыреста. Но, позвольте, где были органы надзора за порядком? Где были вы, товарищ Крючков и ваш шеф Андропов, «который никогда не говорил вам неправды?» Ах, вы молчали потому, что у генсека была слишком большая власть! Но тогда чем же вы отличаетесь от агентов влияния? Ведь вы все видели, все позволяли, всех пропускали, больше того, улыбались этим агентам влияния и тем поощряли их к еще более активным действиям.

Хороши бы мы были на фронте, если бы, увидев прорвавшегося к нам в окопы врага, только ласково ему улыбались бы. Вы теперь с удовольствием и даже с нежностью вспоминаете Андропова, который никогда не врал. Но при Андропове процветали и Горбачев, и Лигачев, притянувший в Москву Ельцина, и Разумовский, заведовавший кадрами министров и секретарей обкомов, и Громыко, сунувший Горбачева в кресло генсека, и Гришин, и был в большом фаворе Ельцин, и первым помощником у Андропова был еврей Вольский. Да, Андропов создал антисионистский комитет,- ему с его чисто иудейской внешностью надо было продемонстрировать себя слегка «антисемитом», но во главе комитета он поставил не кого-нибудь, а еврея Драгунского.

Нет, господин Крючков,- товарищами вы никогда мне не были. Вы теперь пострадали, и сердобольные русские люди вас зауважали и многое готовы простить. Но история сердца не имеет, и память ее учитывает только дела. Рассеется словесный мусор горбачевых, ельциных, Собчаков, но и ваша жизнь, и жизнь других узников «Матросской тишины» – Павлова, Янаева, Язова… и других ваших товарищей по несчастью будет представлена не одним только опереточным переворотом, а и всем ходом вашей жизни, ее делами и плачевными результатами.

Все вы, или почти все, добросовестно трудились над созданием той критической массы торгашеского духа, который и привел к взрыву такой исполинской силы, который в клочья разметал величайшее государство в мире, привел к неисчислимым человеческим жертвам и на столетия назад отбросил прогресс России и ее многочисленных народов.

Общественный катаклизм этот не будет иметь себе равных, он же еще раз подтвердил наивную доверчивость русских и безмерное коварство племени, сотворившего этот чудовищный взрыв.

Из облисполкома мне позвонили:

– Вам выделена дача. На Соленом озере.

Братья-газетчики из «Челябинского рабочего» сказали:

– Ты попал в элиту. Поезжай на дачу, занимай.

Соленое озеро было пресным, чистым, как все озера на Южном Урале,- по крайней мере, тогда, сорок лет назад. Оно располагалось в десяти-пятнадцати километрах к югу от Челябинска – в сторону Троицка, северо-казахстанских степей. Берега озера, точно рамой, окаймляли леса. После мокрого снега, который меня встретил на вокзале, установилась ясная теплая погода, даже жаркая, что было вполне обычным для этих мест.

Обкомовские дачи – их было всего двадцать – огорожены высоким забором, у въезда стоял милиционер. Не избалованный в жизни вниманием властей, я вдруг попал в число двадцати чиновников огромной области, которым государство выказывало свое особое почтение. Дача представляла особняк из двух половин: две комнаты, кухня и веранда выделялись мне, другая половина – физику В. П. Морозову – человеку, о котором самые скудные сведения сообщили мне газетчики, да и то шепотом. Он будто бы являлся главным начальником, научным руководителем гигантского атомного комплекса, условно называемого «Челябинск-40». К нему, этому комплексу, рвался американский летчик Пауэре на своем сверхвысотном и скоростном разведчике, сбитом нашими зенитными ракетами.

С одной стороны дома жил главный архитектор города Н. Чернядьев, с другой – в отдельной и большой даче жил мой коллега, корреспондент «Правды» по Южному Уралу Александр Андреевич Шмаков. У него был крупный породистый кот рыжей масти – очевидно, по признаку цвета хозяин назвал его Аджубеем. Когда же я приехал, хозяин лишил кота его имени, чем, очевидно, немало озадачил бедное животное.

В первое,же утро я поднялся в шестом часу, вышел на берег озера. Тут уже загорал сильный, стройный молодой мужчина с роскошной шевелюрой русых вьющихся волос. Это и был физик Морозов. На академика он мало походил, на большого начальника – тоже, впрочем, может быть, это все мне так казалось; я к тому времени еще мало видел больших начальников, министров и совсем уж не видел академиков.

Мы быстро познакомились, болтали о пустяках: между прочим Морозов мне рассказал, что несколько лет назад на моей даче жил писатель Александр Фадеев. Он приехал на Урал писать роман «Черная металлургия», но в Челябинске жил мало и вскоре уехал в Магнитогорск.

С полотенцем через плечо вышел Александр Андреевич Шмаков, любезно, с оттенком снисходительности поздоровался с нами, пригласил меня кататься на лодке. Морозова не приглашал, и тот не поднимал головы, не смотрел на Шмакова: видимо, между ними не было дружеских отношений. Впрочем, вскоре я заключил, что у Шмакова почти ни с кем не было теплых, дружеских отношений. Он занимал свой пост более двадцати лет, усвоил позу и психологию человека, стоящего над всеми, даже над обкомом и помнил о своем праве судить, оценивать дела всех лиц и инстанций – говорить слово последнее, подводить черту.

Для него, как и для первого секретаря обкома, была подготовлена лодка, и никто не смел ею пользоваться. Я шел за ним как бедный родственник, а он садился в лодку важно, вставлял весла в уключины и неторопливо, женским тоненьким голосом говорил:

– Мы с твоим предшественником Сафоновым были в большой дружбе, и тебе, старик, советую держаться ко мне поближе. Я тут все и всех знаю, и мой газетный опыт… Словом, не дам ошибиться. Но и ты тоже – о чем писать вздумаешь, какие мысли в голову придут – говори, ничего от меня не таи. А?… Ты согласен со мной?

Тон его был важный, до обидного покровительственный. Я никогда не работал собкором, да и такую важную большую газету представлял впервые. Правда, три года трудился в «Сталинском соколе» – тоже газета московская, центральная, хотя и военная, со своей спецификой, со своими строгими военными законами.

Лодка скользила по золотым россыпям, блестевшим на водном зеркале, Шмаков казался мне великаном – все знающим и все умеющим. Вспомнил, как в «Челябинском рабочем» журналист Киселев – фронтовик с резиновой рукой – говорил о том, что Шмаков – писатель, он вот уже двадцать лет пишет о Радищеве. Александр Николаевич Радищев в пору своей молодости работал в Троицкой таможне, в ста километрах от Челябинска. Шмаков изучает все материалы этого периода деятельности великого писателя-революционера и опубликовал два тома о Радищеве. Киселев сказал: «Сейчас Шмаков пишет третий том: "Радищев и водородная бомба"». Зло пошутил, но журналисты добродушно смеялись. Шмакова они не любили. Впрочем, в те первые дни я этого еще не заметил.

На берегу озера выросла новая мощная фигура. Она махала рукой – дескать, подплывайте, возьмите меня. Мы подплыли, и в лодке оказался третий человек, тоже журналист, редактор областной газеты «Челябинский рабочий» Вячеслав Иванович Дробышевский. Он был поэт, человек простой, душевный, редкой моральной чистоты и порядочности. Он станет мне близким товарищем.

Так начиналась моя жизнь в Челябинске. Через неделю из Москвы приедут моя жена Надежда Николаевна и двенадцатилетняя дочь Светлана. После душной столичной атмосферы жизнь на Соленом озере покажется им блаженством.

Мне же предстояло заявить о себе, как о журналисте, которому «Известия» не напрасно доверили представлять ее в «опорном крае державы», как называли поэты Урал.

В Магнитогорске готовили к пуску стан «2500» – гигантский листопрокатный агрегат, призванный обеспечить своей продукцией автомобильные заводы, производство бытовой техники – холодильников, пылесосов, стиральных машин.

– Поедем вместе! – предложил Шмаков.- Представлю тебя магнитогорцам, покажу город, комбинат, Магнит-гору…

Шмаков ехал на «Волге». Мне сказал:

– Поедешь со мной, а твоя «Победа» пусть следует за нами.

– Зачем же гнать две машины? И вообще я полагал, что на поезде…

Шмаков заметил сурово:

– Поезд – он и есть поезд! Поедем на моей машине, а твоя тоже нужна будет. Магнитогорск – большой город, без машины там намаешься.

Мне казалось расточительным и даже нелепым гнать машины в Магнитогорск за 240 километров от Челябинска, на юго-запад, к границе Башкирии. Но делать нечего.

Заезжаем в горком партии. Шмаков представляет меня секретарям, они проявляют ко мне интерес, хотят побеседовать, но Шмаков занимает всех своей персоной.

– Я буду у вас ночевать, попрошу номер – удобный, двух комнатный, с ванной и балконом.

– Мы вас разместим в домике.

– Не хочу в домике, в гостинице лучше – ближе к комбинату. Мне надо часто бывать в цехах.

«Я, я, мне, мне…». Про себя решаю: больше со Шмаковым ездить не буду.

В тот же день приехали в цех на новый стан. Тут шло опробование, нас никто не замечал, я затерялся в толчее комиссий, наладчиков, министерских и иных представителей. Шмакова потерял и был доволен. Прошел в начальный пролет стана, видел, как раздвинулись чугунные дверцы, и из пышущего огнем чрева печи выползла солнцеликая чушка – сляб

и, подобно волшебному сундуку, поплыла под первую клеть стана. Здесь на нее сверху и с боков навалились стальные плиты, жамкнули ее, тиснули, так что из нее во все стороны брызнули миллионы искр, и она тотчас же вытянулась, ужалась, рванулась вперед и уже быстрее, словно испугавшись, покатилась по роликам стана к очередной клети. Тут ее жамкнули еще с большей силой, и заготовка полетела к следующей клети. И там, далеко, из клетей вырывался раскатанный лист и мчался все стремительнее, пока не достиг скорости курьерского поезда.

Ходил вдоль стана, наблюдал, записывал. Подходил к специалистам, расспрашивал и вновь писал и писал в блокнот.

Вечером в гостинице встретился со Шмаковым.

– Передал информацию? – спросил он.

– Нет, еще не написал.

– А чего там писать? Я из блокнота продиктовал стенографистке. Завтра дадут.

Я ничего не сказал, пошел к себе в номер. Раскрыл блокнот, сидел над белым листом – не знал, что писать. Вспоминал, как о пуске станов писала наша газета, как подавалась информация в «Правде». Обыкновенно это были небольшие заметки в одну короткую колонку на первой или второй странице. И назывались они просто: «Пуск стана», «Выведен на проектную мощность», «Очередная победа строителей». И мне что ли так назвать?

Поднялся, стал ходить по номеру. Вдруг представил, как завтра выйдет «Правда», и в ней – рассказ о пуске стана. Рассказ интересный, подробный. Шмаков написать сумеет – он писатель, ему ничего не стоит. А я дам бледную заметку. А то еще и опоздаю. «Правда» даст, а мы нет. Представляю, как будет кипеть Аджубей. Распечет на летучке, на совещании редколлегии.

У меня от этих мыслей в висках застучало. В эту минуту в номер вошел человек с фотоаппаратом. Представился фотокорреспондентом местной газеты.

– Фотографии хотел вам показать.

Первая же фотография мне очень понравилась: в эффектном освещении панорама нового стана.

– Откуда же вы снимали?

– Из-под крыши, с самого верха.

– Здорово! Шмакову показывали?

– Нет, он таких вещей не берет. «Правда» фотографий не любит.

Я не знал, дадут ли наши панораму стана, но мне захотелось ее предложить и соединить с броским репортажем, да на первую полосу.

– А как доставить ее в Москву? Сегодня же!

– Очень просто: самолетом! Дам пакет летчику, а ваши пусть встретят.

Я тут же позвонил в редакцию, Мамлееву. Предложил репортаж и фотографию. Он сказал: «Хорошо, старик! Так и надо подавать такие события. Утрем нос "Правде"».

Там, в редакции, во всем соревновались с «Правдой»: велико было желание Аджубея «утереть ей нос».

Записал номер рейса самолета, время прилета. Фотокорреспондент обрадовался, сказал: «Я тотчас мчу на аэродром». Для него было счастьем появиться в «Известиях», да еще с таким крупным снимком.

Оставшись один, я склонился над белым листом, стал думать. В то время уже хорошо знал, что броский заголовок – половина удачи любого газетного материала, а то и больше. Здесь же репортаж о большом событии в жизни страны. Название должно запоминаться. Встаю, хожу по номеру. Представляю стан в подробностях, с начала и до конца.

В будущем, когда начну писать роман о металлургах и в центр сюжета положу строительство и работу стана, тоже предстоит мучительно искать заголовок. Тогда мне вдруг вспомнится оброненное рабочим слово «верста», то есть длина стана – верста. И мне явится название: «Горячая верста». Считаю его удачным. Но здесь я, хотя и не замыслил роман, но поиск названия так же труден.

Не найдя ничего подходящего, сажусь писать репортаж.

Рассказываю, что это за стан, куда пойдет его продукция, какая скорость проката, производительность. Инженеры дали мне расчет: сколько автомобильного листа произведет стан в смену, в сутки, в неделю, месяц… Является фраза: «За год стан произведет столько листа, что им, как ремнем, можно опоясать земной шар».

Репортаж получился большой, как статья. И когда поставил точку, то как-то вдруг сам собой явился заголовок: «Еще один уральский богатырь!»

Репортаж передал по телефону в редакцию, и тут зашел Шмаков.

– Ну, что, старик, написал информацию?

– Да, и уже передал. А вы?

– Я тоже. Покажи, что ты написал.

Я протянул ему исписанные листы, размашисто начертанный заголовок. Он глянул на него, покачал головой.

– Ну и ну! Размахнулся!

Перебрал листы – их было пять или шесть,- улыбнулся.

– Это все передал в редакцию?

– Да, передал.

Снова покачал головой. Сказал:

– Это несерьезно. И заголовок – для стенной газеты. Нет, старик, большие газеты не любят шалостей. Нужна строгость! И краткость. Несколько строк и – хватит! Вот как у меня – язык должен быть лапидарным. Газетную площадь, брат, надо экономить. Да, старик. Ты перехватил.

У меня по спине поползли мурашки, озноб переходил в дрожь. Шмаков сидел в кресле развалясь, важный, серьезный, смотрел на меня, как на мальчишку. Казалось, вот-вот – и рассмеется в голос. И в эту минуту я смотрел на него с таким уважением, с таким доверием: двадцать лет работает корреспондентом «Правды» по крупнейшему району страны, писатель, автор романов – он-то уж, если бы захотел, смог написать репортаж о стане, и заголовок бы нашел получше,- главное, посерьезнее.

– А вы какой дали заголовок? – спрашиваю упавшим голосом.

– «Стан в строю». И написал тридцать строк. Другого ничего не надо. В свое время, по молодости, и я пробовал. Но газета, старик,- и наша газета, и ваша – большая газета! – имеет свои законы. Тут разная игра словами: два притопа – три прихлопа не проходит. А будешь приплясывать – на смех поднимут. Потом и на дверь укажут. Да, старик, законы журналистики суровы. Постигай. А заметку напиши новую. Пока не поздно. И в другой раз не мудри.

Поднялся с кресла, богатырски потянулся, сказал:

– Бывай. Пойду спать.

Не знаю, как назвать свое состояние, но, кажется, я испытывал чувство, будто на меня, лежачего, кто-то наступил громадным сапогом и крепко вдавил в грязь. Мне даже воздуха не хватало. Смотрел на телефон и порывался звонить, просить стенографистку задержать репортаж, но знал, что репортаж уже на столе у Мамлеева, у Розенберга, а может, и у самого Аджубея. Махнул рукой и завалился спать. Но сон пришел лишь под утро.

Сходил позавтракал, побродил по Магнитогорску, а потом, после обеда – к тому времени в редакции у нас начался рабочий день – позвонил Мамлееву. Он сказал:

– Репортаж в номере. Молодец, Иван. Продолжай в том же духе!

И снова переживания, снова мурашки по телу, но теперь уже от радости, почти детского восторга.

Вечером в номер снова зашел Шмаков.

– Как дела, старик?

– Не знаю,- пожал плечами, стараясь не выдать распиравшего меня желания бросить ему в лицо: «А репортаж-то дают!»

– Ничего, не волнуйся: там сократят, сделают конфетку. А заголовок – он один для всех, я его еще двадцать лет назад нашел. «Стан в строю!»

Он захохотал и хлопнул меня по плечу.

– Пойдем в ресторан! Там, говорят, фирменные котлеты превосходно делают.

Газету с репортажем я увидел уже в Челябинске – в редакции «Челябинский рабочий», куда я заехал прямо из Магнитогорска. На первой полосе, в правом углу, на уровне с названием газеты красивым шрифтом бежал заголовок: «Еще один уральский богатырь!» На полполосы снимок – панорама стана. И тут же сообщение: «В Челябинске приступил к работе наш новый собственный корреспондент по Южному Уралу Дроздов Иван Владимирович». И дальше – репортаж. Он такой же, как я его написал. Ни сокращений, ни изменений. И самые смелые эпитеты, сравнения сохранены. Я держал в руках газету, и сердце мое колотилось от радости. Оказывается, можно в большой газете – и смело, и с размахом.

Поднял глаза, посмотрел на заведующего промышленным отделом, в кабинете у которого я сидел. Он был мрачен. Стукнул кулаком по столу:

– Редактор мне втык сделал, ваш репортаж в нос сует: почему мы отделались заметкой? Но если и всегда было так – «Стан в строю», и «Правда» так дает, вон, посмотрите, как Шмаков. А что вы дали большой репортаж, и снимок и заглавие… А-а… Надоело!

Он махнул рукой и вышел.

Словом, сам того не желая, я явился возмутителем спокойствия в рядах местных журналистов. И, может быть, не только местных. Но тут, разумеется, нужно сказать: смелость нового редактора «Известий», новые формы подачи газетных материалов были той благодатной почвой, на которой появлялись в то время всходы новой, более речистой, броской и яркой журналистики