"Становой хребет" - читать интересную книгу автора (Сергеев Юрий Васильевич)

8

Егор очнулся и сунулся к потухшему костру. Дрожа от холода, откопал под нагоревшей золой угли, развёл огонёк. Сверху положил тонких палочек и отёр рубахой вздутый на лицо пепел.

Дрова нехотя занялись, щекотнули ноздри сладким дымком, и пыхнувшие язычки пламени сразу заворожили теплом, принесли радость в остывшее тело.

Стреноженные лошади паслись невдалеке, объедая ветки ерника с проклюнувшимися почками и молодую травку на бугорках. Солнце лениво продиралось через густолесье на сопке, щедро рассыпая искры по частой росе.

Верка, зажмурив от удовольствия глаза, глодала кость, зажатую в аккуратные передние лапки с белыми чулочками. Согревшийся Егор набрал чайник воды и подвесил его над пламенем, притулил поближе к жару котелок с застывшим кабаньим мясом.

Игнатий безмятежно храпел в пологе, пошевеливая пальцами босых ног, их припекал костёр. Высохшие за ночь кожаные сапоги висели на колышках длинными раструбами вниз.

Зима ещё пряталась на северных склонах, в затишных местах плешинами белел не стаявший снег, весь испятнанный хвоей, корой деревьев и палыми ветками.

В осиннике ворковали горлинки, по наклонной лесине, торчмя напушив хвост, пронёсся бурундук и яростно заверещал, приметив лежащую собаку. Лайка подняла голову, укоризненно поглядела на баламута. Бурундук замер столбиком, потом опустился и нахально пробежал через поляну.

Верка скосила на него глаза, нехотя тявкнула. От её голоса вздрогнул Игнат, разом поднялся, поймав зевок широкой ладонью. Взглянул на Егор и разулыбался.

— Здорово, приискатель! Как спалось в России, чё снилось?

— Как дома… Без снов обошлось, спал, как убитый.

— То-то же… Воздух тут, супротив степного, как медовый. А вскорости тайга оденется в летнее платье — век бы не помирать. Славные места. Немного счас перекусим и кинемся весну догонять. За Яблоновым хребтом и пристигнем, голубушку, ишо в снегах да льдах поблукаем вдоволь.

Там откроется тебе, брат, дикая и нехоженая земля Якутии. Нечистая сила её забери, страсть какая интересная земля. Реки её прозрачны, как слеза, и рыбны, тайга полна зверем и птицей, недра неведомы, таят они нетронутые богатства.

Край золота и снегов. Ясно дело, присох я тут намертво, и ты примёрзнешь. Это — Якутия, брат. Это — мой дом, куда ворочаюсь перелётной птахой. Увидишь…


На исходе недели упёрлись в широкую реку. Лёд со дна ещё не сорвало, но поверх него стремительно неслась вода, вскипая бурунами на вмёрзших валунах. С другого берега впадала река чуть меньше по ширине, но полноводнее и злее, лёд на ней стоял в заторе дыбом.

— Вот, брат, и Тында-река, а то бесится Гилюй, — крикнул Парфенов и, не останавливаясь, погнал коня поперёк течения. Вода рассосала затопленную поверхность льда колючими иглами, лошади испуганно всхрапывали, осторожно щупали копытами хрустскую опору.

В иных местах струя лизала коням брюхо, вспенивалась и журчала, сталкивая вниз. Верка сама переплыла реку. И теперь носилась по косе, звонко взлаивая, отряхивая с шубы россыпи брызг.

— Лешак тебя забери! — ласково ворковал Игнатий. — Вот непутёвая пустолайка, накличет беды на нашу голову, — и, чтоб унять её, кинул лепешку мяса на мокрую гальку. Верка в восторге взвыла. — Тьфу! — опять заворчал Парфёнов. — Баба и есть баба. Чуть лаской тронь и забирай с потрохами. Ясно дело, не кобель.

Егор посмеивался, любил он охоту и собак, эта приветливая бездомка так и вынуждала потрепать ей лохматый загривок и почесать за ушами. От берега, впереди каравана — густые заросли низкорослой лиственницы и берёзовая непролазь.

Вокруг раскинулись горбы лохматых от леса сопок. День выдался по-летнему жаркий. По болотным кочкам каплями крови набрызгана прошлогодняя клюква, марево испарений дрожит кисеёй, а под мхом ещё хрустит ледок, дробится подковами.

Ехали до самого вечера по широкой тропе, Игнатий стал осторожным, часто привставал на стременах и вглядывался, крутил головой, не выпуская из рук винчестера. С клюквенных кочек сорвался огромный глухарь и, раскачиваясь, умостился на вершину лиственницы.

Тревожно цокал, взмахами крыльев удерживал равновесие. Верка со всех ног пустилась к дереву, но Егор опередил. Впервые выстрелил из прикладистой винтовки. Птица, ломая ветки, завертелась к земле. От выстрела Парфенов дрогнул спиной и обернулся — в глазах испуг.

— Ты что, сдурел? Тут недалече бывший прииск Могот золотопромышленника Сорокина. Верным делом там народишко обитает, не дай Бог, власть какая. Не время счас нам с людьми встречаться, ясно дело, не время.

— Я же не знал, — смущённо оправдывался стрелок.

— Так знай наперёд. Без моей воли никакой стрельбы. К тому ж, с этой стороны Яблонового хребта больше всего хунхуз лютует, он по выстрелу нас скоро отыщет. Весной — не так страшно, а вот осенью… Тут — на каждой тропе бандитские заставки… Да ладно уж, езжай подбери, ловко ты ево ссадил, а ить, сажен полста будет. Ясно дело, не меньше.

Верка галопом тащила глухаря к людям. Он ещё хлопал крыльями, роняя угольные перья на мох.

— Ты погляди на неё, — изумился Парфенов, — видать, грамотная, стерва. Нам с такой собакой не пропасть с голода. Фа-а-арт, явный фарт, как тебя встретил, ясно дело… Чую, гребанём с тобой удачу этим летом. Всё идёт путём. Но-о-о… Ясно дело.

Затаборились под вечер у широкого и прозрачного ручья. Оголодавшие лошади разбрелись вдоль него, выщипывая старую траву и едва проклюнувшиеся ростки молодой. Чем севернее путники забирались, тем становилось прохладнее.

В пустом и огромном небе колесом ходили орланы, клекотали, дурачились и играли меж собой в парном застое воздуха. У ручья бесновались кулики, налетая на собаку, пронзительно кричали и дразнили её.

Верка невозмутимо полакала воды, принялась ловить блох в своей мохнатой шубе, изредка огрызаясь, если кулики совсем наглели и садились перед носом.

…Игнатий степенно пьёт густой чай, его щёки опять обрастают непроглядной щетиной, глаза устремлены на собаку.

— Ну, не дурень же я, а? Егор?

— Почему?

— Сколько хаживал по этой тайге, а не догадался вот такую такую близкую тварь прихватить. Сторожился всё, хоронился… Ведь, с Веркой сплошная радость, сердце отмякнет, как с бабой доброй. И поговорить есть с кем.

А то идёшь, как шальной, ночей добром не спишь, всё чудятся страхи кругом. Дурень! Истинный Бог. Потому и дёрганым стал, что покоя нет в лесу: там шуршит, там трещит, а палец всё время на курке стынет. Верно дело: пуганая ворона — куста боится. Стреляный я и битый, лихой судьбой омытый.

— Случалось под пулями быть? — удивлённо вскинулся Егор.

— Окромя — «хищники», нас ещё кликали горбачами. Бывал за это золото в таких переделках, до сих пор вспомнить страшно… И стреляли меня и били не раз, и медведь чуток хребтину не сломал, благо нож под руку вовремя сунулся, а вот, не могу остепениться.

Зимой ишо терплю, но, как только сосульки носы повесили — меня колотить зачинает, в башке помутнение и суета. Как припомню родные шурфики, лоточек, кайлушечку, так уж сон не приходит. Всё-о… Ясно дело, покручусь, помечусь да и пошёл горе мыкать, видать, судьба такая неприкаянная, цыганская.

Вот подумай с другого конца. Был бы я, Игнатий Парфёнов, к примеру, в тихой деревеньке при бабе и хозяйстве. Как подумаю об этом — страх пробирает похлеще таёжного. Ить, как бы меня ни крутила лихоманка, как бы ни морозила и ни гнула — столько довелось дивного увидеть за жизнь.

С какими только людьми не перехлестнулся судьбой, с бедой и смертью миловался, а вот, не пропал… Может быть, в этом и есть смысл, в таком вот противлении нужде, болезням и страхам? Ведь я так закалился бродягой — как хороший топор!

Истинный Бог, хоть лёд, хоть камень, хоть чащоба — всё прорублю, достигну своей задумки, ясно дело…

На снегу спал без костра, в реках тонул промеж льдин плывущих, чёрным, как горелый пенёк, выходил, а никакая хворь не берёт. А другой, глядишь, разнежился у бабы под тёплым боком, и понесли милова на погост от случайной болячки.

Так думаю, что человек должен себя нарочно утруждать, блюсти в поджарости и непокое. Тогда не заплесневеешь, не закиснешь в пьянстве и не окочуришься. Ты вон глянь на неё, эту приблудную сучонку.

Думаю, она смекнула: лучше пристать к неведомым людям с ружьями, зверьё погонять и свежую кровицу лакать, чем в деревне на привязи хрипеть, беречь хозяйское добро до осенней охоты, изнывать в тоске на объедках.

Шельма-а… Башка у ей круто варит. Привязался я к ней за эти дни, прямо, как дитя своё жалко, не дай Бог что случится — в огонь кинусь за ней. Ты глянь, чё творит…

Верке надоели липучие кулики, она повалилась в мох и раскинула лапы. Видя это, птахи ещё поругались немного и угомонились, улетели по своим неотложным делам. Собака лишь тихонько поглядывала им вслед.

— Прикинулась дохлой, вот прокуда! — засипел смехом Игнатий и встал. — Дровишек айда соберём — и ночевать пора. Господи-и, да когда же я покой обрету, как вспомню, куда нам ишо добираться, волосьё на непутёвой голове дыбки встаёт, а ведь, прусь… И тебя сговорил, лихом меня помянешь к зиме, если живыми будем.

— Не помяну лихом, Игнатий, мне чай тоже обрыдло сидеть в этой Манчжурии. А тут — всё внове не нагляжусь. В охоте ещё бы воля была, без мяса не остались бы.

— Будет, брат, скоро будет такая воля, хоть из пушек пали круглый день. Ни единой души на сотни вёрст. А эвенки там — редкие. Приветливый народишко, последние штаны сымет для гостя, бабу свою отдаст, только дай подивиться на глупых люча,[3] послухать новости.

Вот уж их-то судьба не милует. Истинно калёный народ, справедливый. Дурили их раньше купцы безбожно, изводили спиртом. Счас вроде говорят, что новая власть берёт их под опеку. Надо думать, что крепнет и приживается эта власть…

Дойдут скоро у ей руки до этих мест. Погляжу, погляжу, да как только она хватится прииски открывать, добывать золото, и останусь тута. Хватит кутить, годы не те. Да и ничего там хорошего нет на чужбине, окромя страха за свой живот.

Коли примут и не будут поминать прошлое — артельку сколочу, золото любой власти нужно, ясно дело. Грех ево уносить с родной земли, шлюх за нево покупать… Да счас оно, вроде ничейное, никто им не занимается всерьёз.

И натуру свою не могу отвернуть. Пока его со мной нет, золотья, вот, как счас, праведно кумекаю, только почую в котомке или на шее кожаный мешочек-тулун, ево тяжесть — вертятся в глазах те девки в кабаке, дёргают ногами, как рукой зовут из этих снегов к себе под бок. Надо хучь раз жениться. Может, остепенюсь.

— Ты что, и не заводил семью? — поразился Егор.

— Да, брат, лихоманка меня побери, всё ить некогда. Зимой гуляю, а летом ноги бью, так жисть и пролетела боком, не углядел.

Натащили к биваку сухостоя и приготовили ночлег. Верка куда-то подалась в сопки, вскоре залилась там, призывая к себе. Егор дёрнулся было к ружью, но Игнат осадил:

— По рябчикам она голосит, не ходи без толку. По зверю у ней злей и грубей работа. Они счас её надурят и разлетятся. Займись лучше жратвой, а я сёдла погляжу, кабы что не сломало в дороге.

Действительно, голос собаки вскоре затих, и она вернулась уже впотьмах, мокрая от росы, с вываленным набок розовым языком.

— Натешилась, дурёха, — заворковал Игнатий, отрезал и кинул ей шмат кабаньего мяса, — лопай вот готовое, не бей ноги. От, непуть! Рябчика она захотела, царевна-а, мать твою сучку. А? Жри свинину, покель дают… Аль ты мусульманской крови, Верка? Аллах не дозволяет. Хаваешь… Знать, нашей веры. Прости меня, Господи, чё плету олух…

Егор устраивал в пологе постель и лыбился, подслушивая его разговор. Между тем, Парфенов не отлипал от лайки, сидел, по-монгольски скрестив под себя ноги, размахивал кружкой с чаем и пытал безответную собаку:

— Верка? А может быть, ты шпиёнка? К нам спецом приставленная. А? Чё морду воротишь, раскусил я тебя… Стыдишься правды-то, хто иё любит… не только ты. Вот доведём тебя к золотью, ты всё пронюхаешь, где надобно мокротой своей застолбишь, и потом к прокурору самому грозному: так, мол, и так, шибко богатую россыпь пристерегла.

Медаль мне на шею за это и рябчиков от пуза, жареных, конечно, да штоб непременно в сметане были. Ить так, Верка? Ага-а, сучье отродье, сбегаешь в кусты. Муторно слухать… я тебя ишо выведу на чистую воду, сучье семя, как удружу пустые ручьи, вот и веди туда свово прокурора.

Он тя зараз на шапку употребит за обман. — Раздобревший и не в меру говорливый, Игнат опять поворотился к Егору, — кипит у меня всё в башке— ночью бы пёрся дальше, да лошадей запалим. Потому и болтаю без удержу, что сижу сейчас под звёздами нашенскими у себя дома, в родимой тайге…

Без фарту не будем, можешь не страшиться, а вот, такого тёплого вечера вдруг да и не осталось на всю жизнь, — он плеснул струйку чая на огонь, — это чтоб духи местные на нас не злились, так эвенки их ублажают.

Потому и не мрут в лишениях, что добром одаряют Богов и людей встречных, почитают себя сильным племенем за эту равность с самими духами, — он пил чай и хрустел ссохшейся за дорогу лепешкой.

— Ух! До чего хорош чаёк в тайге, счас кровушка вскипит, голубушка, побежит по жилочкам, согреет.

Сварилось мясо, ели его с сухарями, запивая горячие куски наваром — шурпой, черпая прямо кружками из котелка.

— Вовремя подвернулся кабанчик, — сытно икнул Парфёнов и отвалился в полог, — с таким харчем можно хоть на край света переть. Муки у нас два мешка, у Мартыныча мешка три припасено.

Если поэкономней быть, хватит до осени. А коли не хватит, на одном мясе можно жить, верно дело. А то и эвенков сговорим на Учур аргишить — кочевать, там у якутских купцов можно за золото припас взять. Не пропадём, казак… Ясно дело.

— Я и не боюсь, а ты всё стращаешь.

— Бояться надо-о… Как же. Зверь не всякий посягнет, а вот, человек — куда страшней. Бойся человека! Вот, до чего дожились. Нету ево коварней и беспощадней в тайге. После одного случая зарёкся я с компаньонами водиться.

— А меня зачем тогда потянул?

— С тобой — ясно дело, не подведёшь, по глазам видать, да и в деле уже испытал, когда в окно сигали от офицерья. А так бы не стал сговаривать, один ушёл. Так во-от… Было это на Бодайбо, меня шуты носили долго по тем краям.

До работы на прииске не часто опускался, всё бродили с напарником Ефимом вольными горбачами, фарту шальнова искали.

Золотишко там бедное становилось, повытрясали богатые россыпи купцы и компании, глотки друг дружке они грызли за жирные участки и снимать норовили только сметану, зачастую губя наполовину россыпь.

Нам повезло. В одной старой отработке покопался я, головой покумекал и стал бить шурф не в ручье, а в наносном берегу.

Ефим на меня гневается, отговаривает, торопит дальше бежать. Но ежель я чё задумал, свернуть легче шею мне, чем отпихнуть. Добился, всё же, до песков, снял первую пробу и глазам не верю.

В самую золотую кочку угодил шурфом. Ефим ополоумел, трусится весь, ночами устье с ружьём сторожит, спать боится. Моем, радуемся, делим по тулунам добычу. К зиме с полпуда нагребли. Тут я и стал примечать, что Ефимка от меня глаза воротит, вроде, как стесняется взглянуть.

Конешно ж, был я наслышан о людских злодействах на золоте, ума оно многих лишает, отмахнулся от сомнений, да чуть за это и не сгинул…

Хорошо, что за лето пулевые патроны подмокли в дождях. Стрельнул мне в спину, когда начали в жилые места выходить, пуля в телогрейке увязла, только синяк огромный на лопатке растёкся.

Упал я с испугу, А Ефим в котомку лезет, зубами лязгает. Тут я ево и поймал за кушак! От заорал он с испугу… Сагиры[4] мои грязные целует, просит помиловать, золото сулит отсыпать из своего пая, а я ево на радостях, что живой, понужаю кулаками, учу разуму. Да разве таких научить?

Измордовал ево, золото всё отнял и пошёл на прииск. Исскулился он в дороге. Отмяк я, отдал его тулунок. Но впредь решил промышлять в одиночку. Чтобы не застигли врасплох, всегда старался делать землянку в кедрачах, или стланиках кедровых.

Птица кедровка, хоть и невелика, но зорка и сварлива чище старухи, всё подмечает в тайге. Только ихний стрёкот заслышу, ясно дело, кто-то прётся.

Приловчился по их голосам узнавать, на кого она ругается: на медведя одним криком блажит, а на человека другим голосом брешет, меж собой болтают особыми песнями. Ушлая птаха…

Так и промышлял зверем. Ну, как вырвался в город, вот и пошёл куражиться. И вот, чужого богатства сроду не брал, не зарился. И тебе, брат, не советую. Радость от дармовщинки — малая, а конец — один. Свихнувшийся на воровстве человек, считай, уже покойник.

Как бы он не тешился, как бы ни скрывал свою чёрную жадность, зло червем могильным высушит душу и подставит беде. Как того Ефима. Ить он не смирился… В казарме на прииске обобрал двух пьяных рабочих, перстни с них поснимал, часы и попался.

В полицию тогда за такие дела не особо таскали. Взяли его прилюдно за руки-ноги, раскачали и со всего маху три раза на пол задницей прилепили… Казнь эта — страшная, почки напрочь отбивает. Загнулся Ефим через пару недель, со всеми богатствами распрощался.

Ох! Чай-то остыл. Забрехался Игнаха-Сохач. Эту кликуху мне дали приискатели — Сохатый, за неутомимость звериную в тайге. Я даже, по дурости, наколку сделал на груди, глянь-кось, — он снял через голову рубаху и подвинулся к костру.

В красном свете увидел Егор горбоносого лося с большущими рогами. Он стоял на скале и ревел, разинув губатый рот. Из-за гор вставало солнце.

— Здорово наколото, как живой.

— То-то же… каторжанец старался, я чуть не сдох от боли, но пытку вынес. Приметный теперь, пачпорта не нужно. Сохач — весь документ.

Про мою блажь и хунхузы наслышаны, сказывали в прошлом году, что пойманных спиртоносов бандиты заставляют грудь оголить: кто-то пустил легенду про мой фарт, им донёс.

Вот и нарвись на них, ясно дело, прикокнут. Когда же эта погань выведется из тайги и можно будет спокойно ходить по ней куда вздумается?! Сейчас, вроде бы, потише стало, а вот, с семнадцатого по двадцатый год, тут что ни творилось.

Сколь в этих сопочках таится костей людских — не сосчитать. Особливо достаётся китайцам-косачам и корейцам-лебедям от ихнева же брата по крови, хунхуза. Бродят через границу эти банды во множестве, чинят свой суд и расправу.

Поджидают на тропах возвращающихся с золотом старателей и выбивают безжалостно. Приискатели идут, в основном, без оружия, особо косачи, так их прозвали за косички на головах. Идут они гуськом, друг от друга аршин на пятьдесят. Их с заднего начинают колотить, так всех и приберут.

Всякого люда и средь нашего брата хватает, тут недалече идёт колёсная дорога с Верхне-Тимптонских приисков в посёлок Ларинск. Так этот Ларинск — сплошь разбойный, не вздумай туда сунуться ночевать, — Игнатий примолк, задумался о чём-то своём.

Ночь обдавала сидящих людей еле ощутимым морозцем, он прихватывал заливчики у ручья, и с хрустом рушился тонкий ледок от спада воды.

— Верка! Подь сюда, — опять заговорил старатель, — ты пошто линять рано зачала. А? Через пару дён дрожака хватишь на перевале. Ну и глазищи у тебя шпиёнские, до хребта прожигают… Ластишься, ясно дело. Где бы мне жену такую ласковую сыскать и в работе вёрткую, как ты, Верка?

Егору сразу вспомнилась Марфа.

Она снилась ему всю ночь — манила в отворённые ворота Якимовых.