"Повести" - читать интересную книгу автора (Сергеев Юрий Васильевич)3Утром Ковалёв, в сопровождении Лукьяна, обошёл своё хозяйство. Познакомился с людьми, отведал первый завтрак в просторной столовой. Допивая компот, спросил молчащего заместителя: — Чего это у вас перепуганные все, от бульдозериста до повара? Угодить спешат, мечутся при виде начальства… Твоя система страха работает?.. — Не моя… в позапрошлом сезоне начальником у меня был Низовой. Только от его вида у меня кусок в горле застревал, что уже о других сказать. Вот тут ты прав. Таким зверем, как он, нельзя быть. Спозаранку как откроет пасть, так до ночи и орёт, издергал, измордовал участок. — Ну и где же он? — На соседнем участке, ещё встретишься с ним. У меня он до сих пор в глазах стоит. Даже не верится, что уже не работаю с этим придурком. — А ты хочешь, чтобы я, как Низовой, работал? Или ещё жёстче? Нет, я так не буду. — Гибко надо. С людьми работал, сам знаешь, как. — Поехали на полигоны, покажешь. — Поедем. Можно и пешком, не вредно пройтись после такого завтрака. Над полигоном клубится пар от вскрытых таликов. Мощные бульдозеры рыхлят блестящими клыками мёрзлую корку, врезаются отвалами в мягкий грунт и выталкивают его за пределы контуров отработки, обозначенных красными флажками. Пронзительно свистят турбонаддувы, выплёвывают чёрные сгустки дыма выхлопные трубы. Сварщики заняты наплавкой изношенных ленивцев и коронок рыхлителей. Слесари муравьями копошатся у поломанной машины. Никто не подгоняет, ни перекуров, ни шатающихся без дела людей. Всё отлажено. — Вот и наша система в действии, — похвалился Григорьев, — а когда Влас нагрянет, тут мухами летают. — От страха? — Дураки от страха, умные от уважения. Его на мякине не провёдешь. В прошлом году за рычаги экскаватора сел. Наворотил за пару часов столько, другому и за смену не сделать. Оказывается, работал когда-то ещё на паровом. За бульдозер сядет — любо смотреть; лотком, как Бог, владеет. Дед есть Дед, ни отнять, ни прибавить. Мастер. Подошёл бригадир по ремонту. Познакомились. — Алексей! Не вижу резервных катков, — недовольно проворчал Григорьев. — Успеем, подвезём к вечеру. Не срамоти перед новым начальством. Дело знаем. Лебёдка на тракторе развалилась, а крика не слышу от вас, Семён Иванович. Как-то не привычно. — Разве его криком отремонтируешь? Не думаю. — Конечно. Но Низовой бы истерику закатил. — Я — не Низовой, но спрос будет похлеще. Закуривай и выкладывай свои ремонтные беды. — А что выкладывать, всё нормально. Запчасти есть, подшипники на бортовые обещали подкинуть, солярки вдоволь. Только работай. — Как Большешапов и Страхов? — прервал его Лукьян. — Выправляются, работают не хуже других. Что с них взять, один старый, другой совсем молодой. Втянутся. — Ну, ну. Присмотрись. Если опять демагогией увлекутся — на вертолёт. Пошли, Семён Иванович, на нижний полигон, там мерзлота вылезла, разбуриваем под массовый взрыв. — Пошли… Летели дни, и всё больше Ковалёв вникал в работу. С полигонов заявлялся ночью с комьями глины на тяжёлых сапогах, грязный и усталый. В конце мая сошёл снег. Весна, всё же, пришла через хребты и сопки к затерявшемуся среди них посёлку. Поднялась на нерест рыба, оправдывая, эвенкийское название речки Орондокит — рыба ходит. Зазеленела тайга, и вскрылись болота. На зорьках крякали утки по озерцам, устраивая гнездовья, перелетали через полигоны на ток тяжёлые глухари. Медведи проспали отвоеванную у них долину и теперь лазали ночью по отвалам вскрыши, пугая людей. Закипела жизнь в оттаявшей тайге, засновали пичуги, бекасы и кулики кружили на болоте, вздулись водой ручьи. Дед вызвал Семёна на заседание правления в город и отпустил на три дня домой. Вернулся Ковалёв на участок в самую распутицу. Вылез из вертолёта, черпая туфлями грязь, следом выпрыгнула черная лайка с белыми носками на крепких лапах и широкой белой грудью. Собаки кучей налетели на нее, из лохматого клубка выкатилась одна, вторая, заблажила подмятая хозяйка поселковых собак Динка, и свора рассыпалась. Лайка стояла над поверженной, шерсть на загривке вздыбилась, яростью накалились глаза и ощерились клыки в ворчливом рыке. — Это тебе, Динка, не щенков трепать у столовой, ишь, как лапы подняла, сдаётся. Твоя, что ли, Семён Иванович? Красавица! — подошёл Лукьян. — Арго её зовут. На пенсию привёз. Кусок последний с нею в тайге делил, да уставать стала, постарела. В молодости ты бы посмотрел па неё! Черная молния. Эвенки карабин и упряжку оленей давали, разве променяешь… — Ушлая псина. Свору-то, как разметала. А? — Ну, как дела, что нового? — Роем землю, чего ещё нового-то. Бульдозеристов молодых учим — технику мучим. Боремся с паводком. В общем, война — войной, а обедать пойдём, там всё обскажу, — Лукьян потёр грязным пальцем свой облупившийся нос и одарил начальника африканской улыбкой. На полигоне аврал. Ещё в зимней каменной мерзлоте по левому борту долины была пробита обводная канава. Река изменила свой путь и бежит по новому месту, огибая развороченное техникой русло. Паводок подмывает дамбы и забивает грязью с торфом вскрытые участки. Бульдозеры затыкают промоины отвалами, другие волокут пачки леса, подтягивают насыпи грунта со вскрыши и возвращают воду туда, где ей надлежит быть. Как в растревоженном муравейнике кипит работа, мечутся горные мастера, охрипшие от крика, техника работает слаженно и ритмично. Лукьян попыхивает сигаретой, невозмутим и спокоен, только глаза под узкими веками скачут, охватывая всё и всё примечая. Губы его потрескались на ветру и покрылись сухой коростой. — Вчера беда чуть не стряслась, — как-то устало и нехотя пробормотал он, но потом, опережая вопрос, заговорил быстрее: — Канаву ночью рвануло, первым на бульдозере в поток заскочил тот самый Страхов, которого я хотел выгнать. Машину, как пушинку, развернуло и сбросило в промоину. Не подступиться, одна кабина торчит. Вода под гусеницами торф размывает, на глазах садится бульдозер. Страхов пляшет на кабине, орёт благим матом. А я на берегу пляшу, не знаю, что делать. Бульдозерист Акулин выручил. Зацепил отвалом трактора здоровущую лиственницу под корневище и, в аккурат мимо кабины, вонзил её вершиной в другой берег. Готов мост! Заглушил дизель, жердь выбрал и снял новенького. Тот аж зубами лязгал. Тут водичка как рванула дамбу! Ни лиственницы, ни кабины… — Да-а… Натворили бы дел, — глухо отозвался Ковалёв, — самое больное место на производстве — жизнь человека. — Ты прав. Пошли в посёлок, Семён, дело сделано. — А вдруг опять прорвёт? — Не прорвёт, горные мастера начеку, да и паводок выдохся, пошли. День и ночь дрожат стекла в посёлке от рёва дизелей. Всё глубже котлованы полигонов, всё выше горы отброшенной породы, но до золотоносных песков ещё далеко. Прибывали всё новые люди, и всё новые бульдозеры выходили из капитального ремонта, ныряли в мачмалу. Прилетел из артели техрук, дородный мужчина. По слухам, он возглавлял когда-то у Деда на прииске капразведку. Потом обитал на юге и вот, блеснув очками в дверях вертолёта, ступил в грязь таёжного участка. Андрей Васильевич Семерин насторожил своим многозначительным апломбом, изысканностью манер и платочком в кармашке, а главное, умением, с первых же слов, поставить всех ниже себя. Барская издевка проступала сквозь стёкла импортных очков. Техрук сразу полез в дела участка, отменяя распоряжения Григорьева и горных мастеров, по-своему расставляя технику. Бегал с рулеткой по вскрыше, скрупулёзно выверяя контуры работ, выставленные маркшейдером. Есть такая категория людей, которые вечно брюзжат и никому не доверяют, хватаются сразу за всё и ничего не доводят до конца. Но Боже упаси взять на себя ответственность! Они талантливы тем, что всегда находят козла отпущения за свои промахи. И никому не отдадут лавров победы. Когда терпение иссякло, Ковалёв вызвал по рации председателя. В присутствии гостя попросил унять рьяного помощника. Дед с минуту молчал и хрипло забасил: — Приедет, разберусь. Андрей Васильевич дёрнулся, выхватил трубку и начал оправдываться тонким, истеричным голосом. Петров терпеливо слушал, хрюкал из динамика, потом спросил: — Когда ты мужиком станешь? Двадцать лет знаю, а как услышу голосок, так и охота за сиську подержаться. Всё хнычешь да жалуешься. Семерин притих, вроде бы и не было конфликта, оставил в покое горное дело и принялся пересчитывать запасы на геологических картах и разрезах. Работал усидчиво и дотошно, тщательно заносил в свой блокнот столбики цифр. После работы аккуратно прятал в портфель тонко заточенные карандаши. Воронцов знал техрука давно и, как-то по дороге на полигон, предостерёг начальника участка: — Смотри, Иванович, злопамятный он. Того случая не простит. Не лезь на рожон. А геолог он толковый и грамотный, поэтому его Влас и вызвал. Уж что-что, а прогноз добычи этот прохиндей выдаст точный, нутром золото чует. Собаку съел на разведке россыпей. — Мне он не помеха. Пусть считает, только бы не мешал работать. Уж больно нудный, как баба, а высокомерие — не подступись. — Раньше был проще. У него в разведке пахали одни бичи. Шурфы здорово били. Потом он ударился в науку и чванлив стал не в меру. Работал где-то в институте, приехал подзаработать. Не трогай его, он ведь тихой сапой подкопается и съест. Поднаторел. — Не боюсь я его. Он ведь, мою работу делать не будет. — Семерин нас своим нытьём в гроб загонит. Да потерпим, не всё же лето он будет здесь сидеть. — Терпеть всё можно, но, ради чего? Ради чего быть покладистым и сладким? Ты уж извини, не в моих это правилах. — Зря, зря… Иванович. В твои годы пора становиться мудрым. Это хорошо, что Влас живёт своим умом, а другому председателю этот техрук черкнул бы рапорток — и всё-ё, жди неприятностей. Сейчас бумаженции в почёте. От бумаги и горе, от бумаги и радость. Моя жена письмо накатала, куда бы я побоялся даже подумать, — получили трёхкомнатную квартиру в Москве. Фитюлька, тьфу! Тетрадный листок, а какая сила! Не ерепенься, смирись. Вот получим расчёт осенью, я этому очкарику такое скажу! А сейчас нельзя. — Бог терпел и нам велел? Нет уж, Алексей. Не надо меня перетягивать в тихую веру. Сам разберусь. Слышишь? Вертолёт идет, пошли встретим? Воронцов прислушался и тоже уловил далёкий рокот турбин над весенней тайгой, недовольно наморщил лоб оттого, что пришлось возвращаться с полдороги. Техрук уже собрался улетать. Ни на кого не обращая внимания, отчуждённо стоял у края площадки с перекинутым через портфель светлым плащом. Ещё не остановились винты, как из дверцы вывалился пьяный и дряхлый старик в форме лесничего. С трудом поднялся на ноги. Длинный, большеголовый, сутулый и нескладный. Лешачья борода и волосы перепутались, под седыми усами раззявленный рот в беззубой улыбке. — Здорово, братушки-старатели! — просипел дед, разомлело лапая бок Ми-8. — Привет, старина! Помирать прилетел? — отозвался кто-то со смешком и добавил. — Музейный экспонат. — Гы-гы! Да я вас всех переживу, золотари паршивые! — Дед, не буянь, — подошёл Семён, — отправим на старости лет в вытрезвитель. — Силов не хватит отправить. Дохлые вы все тягаться со мной. Вот проверю, как лес губите туточки, до смерти кормить станете бесплатно. А счас я ишшо молодой, от бабок проходу нету. Во! Ишь! В вытрезвиловку! Я пужаный, едрёна-корень, — его шатнуло на подошедшего Семерина. Но тот проворно отскочил, брезгливо скривил губы. — Чё прыгаешь козлом? Грязи испужался? Не спачкаю, старатель. Лукьян увёл деда в гостиницу. В суете разгрузки Ковалёв поймал на себе взгляд техрука, пристальный и недружелюбный. Поблагодарил в душе председателя за избавление от Семерина. Люди быстро относили груз в сторону, укладывали в машину, с нетерпеньем поглядывали на пачку писем в руках Воронцова. — Алексей, письма почему не отдаёшь? — подошёл к нему Семён. — Не могу. Экономия лётного времени. Влас в прошлом году прилетел, а народ порасхватал письма из дому и читает. Дед на часы смотрит — пятнадцать минут прошло, потом начали разгружать. Премию он как раз привёз и не дал ИТРовцам ни гроша, всё рабочим распределил. Да на собрании говорит: "Хреновые у вас начальники, не думают. Пока вы письма читали, у каждого из вас из кармана улетело по трояку за простой вертолёта. В другой раз умнее будут". Семён перебрал конверты и безнадёжно махнул рукой: — Не пишут… Утром следующего дня прилетевший на участок старик пошёл проверять место заготовки дров. Он страдал с похмелья, охал и стонал. Посреди вырубки вяло плюхнулся на пенёк, озираясь вокруг, тихо матерился: — Ох! Матушки мои… Наворотили-то чево? Супостаты вы безмозглые. Разве можно лес вот эдак губить-калечить? — Дед осерчал не на шутку, до дрожи в сизых губах. — А кому он здесь нужен? Этот лес? Всё равно сгниет на корню. Отсюда его не вывезти, сотни километров до пилорамы, — пытался было оправдаться Семён. Старик уныло глянул на него и безнадёжно отмахнулся: — Всем вам, молодым, чудится, что Рассеи конца не будет, забогатели, в душеньку мать… А могёт быть, лет эдак через много, тута железная дорога проляжет. Тогда, как? Спросют: "Кто тут лесные угодья беспутно порушил, кто на охране стоял?" Вот тут мы с тобой в бумагах и пропечатаны. Сраму-то сколь будет! Ой, сра-му-у-у. Спелый лес — шут с ним, в дело пошёл. А вон погляди, молодой подрост, как искорёжили трактора. Какой из него лес выйдет? Да никакой. Хлам один. Я ить с двадцатых годов старался в этих краях, а такого разбою не учиняли. Помню, в разгар промывки жара спустилась несусветная, и загорелась тайга. И шут бы с ней! Пущай горит себе! Нам золото нужней. Ан не-е-е… Старшинка артельки всех тушить погнал. Мы артачиться, отговариваться, а он пикнул, и прикусили языки. Выватлались в сажу, одежку прожгли, умаялись до смерти и опять в забой, но огонь победили, и как-то аж легче работать стало. Случаем я был недавно в тех местах, сосны стоят — чисто золотые, пойдут в дело. Добрым словом поминают старшинку. И многие помянут. Вот что, парень. Акты составлять я не мастак, никудышный писака. Христом Богом молю — прибери делянку. По-людски убери. Пусть ветки в кучи укладут, а как снег падёт — сожги их, чтобы кругом лес не занялся. Самому будет на душе легче, когда чистоту в работе сотворишь, Прибери… Смотреть тошно. — Приберу, — облегчённо улыбнулся Семён, разглядывая чудаковатого инспектора. — Ну, вот и ладно. Айда домой. Нету мочи супротив похмелья. Оклемаюсь — да и лететь надо в город, ответ держать, — тяжело встал, отёр рукавом пот с морщинистого и темнокорого лба, выломал костыль из сухой листвяночки, пошёл впереди. Семёну было стыдно перед лесником за беспорядок на делянке. Лучше бы обругал, написал акт, чем этот отеческий укор. Он плёлся сзади, на ходу отмечая, где и как надо "прибрать делянку", решив немедля послать сюда нашкодивших лесорубов. Перед глазами маячила тёмная шея старика в глубоких ячеях морщин, слышалось его прерывистое и сиплое дыхание, не верилось, что "хищники старатели", заклеймённые в книгах, могли бросить промывку золота, ради спасения леса. — Фомич! — Чево тебе? — всё ещё раздраженно откликнулся старик. — А ты почему работаешь, тебе давно пора на пенсии быть? — Хэ! На пензии… Вот доживешь до иё, до этой самой пензии, будешь потом знать сладость-то иё. От скуки сдохнешь и ненадобности своей. Счас я нужон кому-то, а на пензии водку от безделья хлестать? Отступился я вовремя от пьяни, теперь бы уже в земле тлел. Ненужный никому человек враз пропадает. Ничё. Ишшо спытаешь эту малину, пензию… Не дай Бог! Доплёлся лесник до кровати в гостинице и обрушился плашмя в чем был на покрывало. — Ой, помираю! Чёрт поднёс ко мне дружков в аэропорте. Слышь, Сёмка? Сходи к врачихе, могёт, у старой капли какие есть или настойка на спирту, скажи, у Кондрата сердце щемит, она знает, чё дать, — он опять застонал. — А поможет? — забеспокоился Ковалёв, глядя на раздавленного немощью деда. — Коль принесёшь, поможет, — прикрыл глаза трясучей рукой. Ковалёв наскоро порылся в домике медички, улетевшей за лекарством в город, и отыскал коробки с настойками. Обеспокоено вернулся в дом. Фомич крякнул и засуетился, увидел пузырек, вытряс в пустую кружку и выпил. — Дед, помрешь от такой дозы! — Погодь! Не вспугни, пущай разойдётся, — встал с койки, подсел на корточки к печке и засмалил папиросу. — С утра не мог старика подлечить, начальник? Чуть не помер в лесу. — Да кто же знал? А если тебе плохо, зачем пил? — Я за год впервой употребил. Вот! И кровица согрелась, побежала веселей. Шибко нужное лекарство сочинил кто-то, ей-Бог! Фомич зашвырнул окурок в поддувало и прилёг на койку. Глаза блеснули из-под сощуренных век, выглянули в улыбке остатки прокуренных зубов, шмыгнул по-ребячьи щербатым носом. Изуродованное старостью лицо отмякло истомой. — Кондрат Фомич? Золото как брали в те годы! Шурфами? — Всяко, парень, всяко… Кто шурфом, кто под мхом, а кто и грехом. Кому как сподручней было, всяко… — Расскажи. — К чему эта напасть тебе. Эха-ха-а. Мутная и бесшабашная жизнь была у старателя. Пили всё, что горит, любили всех, кто шевелится. Начал я в двадцатые годы артельщиком у Елизара Храмова. Артельку кликали по фамилью старшинки — стало быть Храмовской. Старались мы отсель недалече, двенадцать душ, круглая дюжина. Сейчас вам чё не мыть золотьё? Такая техника гребёт, страх один. А тогда? Кайло, лопата, деревянная проходнушка да нюх Храмова? В тот год стерял он фарт. Всё лето били шурфы, и всё понапрасну. Он и так, и эдак, а всё одно глухари — пустые шурфы — копаем. Вроде бы и все приметы есть, а окромя значков ничё не кажется. А, как он место для шурфа избирал! Хватит кайлуху за ручку, прежде перекрестится, раскрутит её с закрытыми глазами и кинет. Где кайло упадёт, там и место для шурфа, там и удача должна быть, а всё одно глухари выходят. Божится, что должно быть. А не даётся оно. Сам не спит и нам не позволяет, работаем до упаду и попусту. Промотались и обносились до сраму, а уж березняк пожелтел. Роптать начали, надоели друг дружке до тошноты. И не сдержались пятеро, сбегли. Шибко Елизар матерился, велел и нам собираться. Подались в город, тогда он ещё посёлком был. Где-то на третий день свалились в неприметный ручей. Ночью снег настиг, буранит, метёт, озябли у костра в своих лохмотьях, хорошо хоть шалаш слепили загодя, пропали бы совсем. А утром очнулись, глядим, Храмов зарылся под землю, бьет шурф. Помогать никто не стал, собрались и ушли. Озверел или чокнулся мужик, кто ево разберет. Звали его за собой, да куда там! Откуда у него и силы брались? Еле добрались к жилью, прокляли всё на свете. А он, через две недели, заявился по снегу, чуть живой, и три фунта в золотоскупку снёс. На кочку сел шурфом, на дурное золото. Мы к нему: "Накорми, отец родной, поделись", а он мотает головой: "Хрен вам, братцы, одного кинули". Но всё же, сжалился. Бочку вина поставил, еды накупил, кого и приодел. Да был среди нас один здоровенный малый, когда уснули опосля винца, прибил колуном Елизарку, ограбил и смылся. А куда из наших краёв зимой денешься? Нашли… Списали… Как есть. Прииск был потом на энтом ключе, Елизаровский, в войну много дал. — Да он и сейчас работает. — Остатки добирают… Вот слухай. Был на том прииске главным геологом один человек. Всё невесть где шлялся в одиночку и принёс полную шапку рудного золота в кварце. "Вот! — молвит. — Открыл первое рудное золото Белогорья". Да нарвался он на неприятности из-за того, что заховал один самородочек. Посадили его, а он со зла и обиды скрыл, где ту жилу отыскал. Вот ить, как можно человека ожесточить! Живёт он теперь один на, краю города. Совсем старик, плошей меня. Из комбината геологи у него выпытывали о жилочке. "Забыл всё напрочь, — говорит, — а даже помнил бы, не сказал, нету у меня веры в людей!" Я ево и совестил уж наедине, при чём здесь люди? Молчит. Видать, и сам жалеет, а не может себя пересилить. Так глупо жизнь растратил. Ради чего небо коптит? До сих пор не сыскали того рудного месторождения. Вот так-то, парень. — Фомич дотянулся до стола, большими глотками выпил кружку холодного чая и вновь откинулся на койке. Выпростался из-под бороды хрящеватый кадык и вдруг дёрнулся всхлипом. Смазал ладонью с изрубленных временем щёк мутные слёзы, тяжко вздохнул. — Что с тобой, плохо стало? — забеспокоился Семей. — Вот и помирать буду, а жалко мне тово инженерку. Хотел добра, а получилось худо. А меня ить тоже дочь родная чуть не засудила! А за что? Все силы отдавал на ие жисть. Дом купил и обставил, одел обоих с зятем. Мне-то, сколь надо! Да угораздило переночевать один раз. Через день Нюська прибегает в мою избёнку и винит в том, что украл запонки и цепь из золота, дескать, в шкатулке лежали. В милицию попёрлась, дура. А это иё муженек умыкнул и пропил. Потом я в тайгу отлучился, так и он мне весь огород перекопал, печь перебрал, полы перестелил. Не верил, гад, что, за всю жизню, я не скопил золотишка. Да чёрта лысого! Даром мне не нужен энтот металл-убивец. Ведь, скольких людей он свалил своими пулями. За дело и без дела, как тово инженерку. — Я слышал, банды были в те годы? Охотились за старателями? Правда, Фомич? — Водилось зверьё лютое… Куда волкам до них! Был на прииске один горный мастер. Никто на него и подумать не мог. Знал график инкассации с приборов и выходил на дорогу. Люди ему доверяются, ведь знают его — свой, останавливаются подвезти. Сядет, на ходу постреляет шофера с инкассатором — и был таков! А золото ухоронит. Сам на работе ходит, глаза круглые делает, когда сказывают про убитых. Затихнет всё, новые люди обвыкнут к нему, он через пару лет и этих приберёт. Но все же, кокнули! Не отвертелся. Сколько людей погубить, и ради чего? Чтобы жить в обжорстве, стать выше и богаче остальных? Шут ево знает. Видать, это болезнь есть такая — ненасытность. По-другому нельзя думать. Всё мало человеку! Дочь вон хапает тряпки, вешать некуда, в золоте ходит, а в башке дым. Думаешь, цепляют желтые погремушки, чтобы ум выделить и красоту? Не-е… Парень. Хотят показать свое богатство, как старатель свои бархатные портянки в те годы. Завидуйте! Вот и ты, Семён, ишшо молодой, а туда же. Поперся за деньгой в тайгу. Затянет, так и сгинешь тут, окромя грязи и грыжи ниче не видя. — У меня — другое дело, Фомич. Я давно хотел на золоте поработать, а тут случай и подвернулся. — Тогда, самое место тебе тут. В старателях просто, ярмо на шею — и тяни воз. Ндравится работка? — Ничего, можно жить. — Брешешь, может? По ресторанам защемило шикнуть, машину под зад приспособить да в тряпки заграничные приодеться? А? — А чем плохо всё это? — Кто говорит, что плохо. Токма человек скуднеет от достатка. Жадным становится, завистливым, ещё больше норовит загресть и так хапает, хапает до самой смерти. Бабы, те совсем умом трогаются при деньгах. В магазинах метут всё подряд, одна перед другой, кто больше. Ты их послухай! Только одни разговоры: где что купила, достала по блату, кого объегорила. Страсть прямо. Болезнь. — Без денег, дед, тоже не очень сладко. Трясись над каждым рублём, считай копейки. — Конешно-то, оно так, вольнее жисть при деньгах, слаще. И жить все стали куда лучше: еды вволю, учёные все, чисто одетые, культурные. А детей рожать перестали, один-два, и баста. Зачем лишняя колгота? Или вот, к примеру, прошлой зимой я дюже прихворал, так ни один сосед не заглянул в дом! Это, как называется? Раньше такого не было. Обходительней, дружней был народ, приветливей. В немочи стариков не кидали. Ночевать приспичило — стучись в любой дом, накормят, охапку соломы кинут и тряпьё какое под голову, и то ладно. А счас? Попробуй сунься, так собаки и штаны спустят. Тут что-то не то, парень. А чем больше сытости, тем больше равнодушия прорастает. Так вот думаю. Ох, не к добру это. Разве так можно? Без души ить тошно жить, срамно. Эхе-хе-е… Кто же эту пакость заронил — ненасытность? Знать бы! А не дай Бог — война? Как же они своё добро бросют? Как они смогут любить Рассею, если о любви к человеку позабыли? Зятьку, если доведётся воевать — первым мародёром станет. Вот ответь мне, старому, на эти вопросы. Успокой душу. Ответь! |
|
|