"Повести" - читать интересную книгу автора (Сергеев Юрий Васильевич)

6

Фёдор толкнул обитую рваной клеёнкой дверь. Стучал будильник на полке, пахло дымом и сыростью. Разделся. Снял сапоги и шагнул в комнату, раздвинув руками знакомые занавески. В полумраке на койке, закутанная в одеяло, лежала старуха. Она испуганно вздрогнула и пристально посмотрела на вошедшего.

— Федька? Ты што ли?!

— Ну, я…

Бабка ворохнулась, пытаясь встать, но опять слегла.

— Захворала вот… — она махнула своей мужской ладонью и безвольно уронила её на одеяло. — Думали, сбёг ты. Где же был?

— Работал в тайге, вот только выбрался. А Кланя где?

— В магазин ушла и пропала, носят черти идей-то. Придёт. Аль соскучился по ей?

Фёдор не ответил, встал, принёс дров и затопил печь. Намыл картошки и поставил варить в «мундире». Валет скрёб дверь лапой, вынес ему остатки супа, вернулся опять к больной.

— Вы что, святым духом живёте?

— Да не, кончились все продукты. Кланька и ушла, пензию в аккурат принесли. — Старуха напряглась и влезла спиной на подушку. — Федька!

— Ну?

— Вот тебе и ну-у… Чё я, старая, натворила тогда, сватала-то спьяну?

— Чего?

— Чево-чево… Извелась Кланька по тебе, галдит всё время, цельными днями у окна торчит, ночью на кажний стук полошится, а ты сгинул.

— Значит, любовь с первого взгляда? — неловко ляпнул он.

— Ты не шуткуй, Хвёдор, не шуткуй! Дело — сурьёзное. Ить, коль сбегёшь, тронется умом баба! Впервой с ей такое творится. Не побоялась в контору твою сходить. Да ничё не узнала…

Старуха прикрыла глаза, зашлась кашлем, вытирая слёзы краем одеяла.

— У меня деньги малость есть на книжке, помру скоро твои они, только Кланьку не бросай. Богом молю, не бросай, Хведя-я-а! Жалко мне иё, пропадет одна. Выросла, а ума не вынесла, цыплёнок…

— Рано, Семёновна, собралась, плясать ещё будем…

— Нет уж, Хведя, отплясалась… Чую иё! Вот она, смертушка, стоит в дверях и не выгонишь.

Фёдор вышел, поставил кипятить чай на печку, подбросил дровец, сел к столу на кухне. Не дожидаясь, пока сварится картошка, отрезал большой ломоть хлеба, посыпал крупной солью и с таким наслаждением его съел, как ничего уже не пробовал с послевоенного голодного детства.

— Поди сюда! — окликнула бабка.

Встал, запил холодной водой и раздвинул пошире занавеску в комнату.

— Пусть тепло идёт…

— Садись, не сбегай. Оплошала я, наказать надо, может, и сёдня отойду…

Опять долго и пристально смотрела ему в глаза, видно, так до конца и не решив, что за человек этот примак? Куда повернёт он Кланькину жизнь? Но чувствовала в нём крепкую, добрую и сильную натуру, и неуживчивость, и судьбу неприкаянную видела, а всё от простоты, от надежды на лучшее.

И совсем убедилась, что вряд ли отыскать самой Кланьке лучше вот этого приблудного мужика, счастливым случаем оказавшегося на берегу реки в нужный час. Фёдор не знал куда руки деть под её пытливым и грустным взглядом.

Седой волос разметался по подушке, щёки впали, пожелтели заострился нос, не верилось, что это та же заполошная старуха, которая плясала под гармошку «Барыню» месяц назад.

— Она у меня учёная, Кланька! Дистилетку окончила. Невезучая только, и меня ей жалко бросить. А так, глядишь бы, в инженеры вышла… Хвалили её дюжеть в школе! Одни пятёрки домой таскала… Слышь, подай там гдей-то на шкафу мои папироски, Кланька от меня схоронила. Дай мне курнуть!

— Нельзя ведь?

— Дай, всё одно…

Семёновна затянулась и прикрыла глаза. Ох, закружилась головушка моя, закружилась! Слабая стала. Всю жисть мне иё не хватало, слабости-то! От этова и мужики мёрли. А счас пришла…

— В больницу надо. Я вызову «Скорую»?

— На кой чёрт я им сдалась, старая?! Приезжали… Старость, говорят, болит. — Утёрла пальцами ввалившиеся губы. Одно плохо! Не довелось в жизни внуков поглядеть. Не увижу теперя…

— Раньше смерти не помирай, увидишь ещё, — приободрил её Фёдор и поднялся со стула, я тебя сейчас оживлю нашим поморским старинным зельем…

Он выскочил раздетый во двор, наломал половину кастрюли гроздьев мороженой рябины. В кухне оборвал ягоды и слегка поджарил их на сковороде, мелко помолол и залил крутым кипятком.

Нашёл в столе баночку мёда, заправил душистое варево. Набрал полную кружку, слегка остудил в снегу за порогом и поднёс больной.

— Выпей до дна…

— Ничё у меня в глотку не лезет, — воспротивилась старуха.

— Сказано, пей! Это делается на святой воде из семи источников и молитву надо читать, когда пьёшь. Так моя бабка многих вернула к жизни. Пей-пей…

— Дак молитв уже не упомню поди, — Семёновна взяла кружку и осторожно пригубила настой. Ну и пересладиил, прям сытцо медовое, а рябинушка, как пахнет! Тут и впрямь не захочешь помирать…

— Пей-пей! — строго приговаривал Фёдор.

Через силу, с передыхом, больная одолела всю кружку, в перерывах сбивчиво читая молитву Богородице.

Притомлёно зажмурила глаза и вдруг села на кровати, долго устраивалась, как старая курица на насесте, закрутила узлом волосы. Ты эт чё мне подсунул? Прям силу влил…

— Это и есть Живая Вода.

— В сказки веришь, как Кланька моя… Ну, вы тогда па-а-ара! Вот гляди, и впрямь полегчало! А теперя слушай, что скажу паря. Не могу это унесть с собой, тошно мне… Исповедуюсь пред живым человеком, ить церквы нету в наших краях… А мне приспичило помирать…

Так во-от… Батя мой, Семён Никанорыч, золотишком промышлял, старался. А тут, мать остыла и померла в одночас, меня некуда девать, взял с собой. Промывал золотьё он с кумом своим и сыном ево, Игнатом.

Я им варила, в землянке прибиралась, портки стирала, а когда и проходнушку бутарила, тачки с песком катала… Годков пятнадцать мне было тогда. Взять ево, золото, проще было, нежель определить куда. Много лихого люда шлялось в те времена и копачей невинных лишали живота страсть много…

Семёновна притомилась, сползла опять на кровать, натянула одеяло до подбородка. За окном стемнело. Свет не зажигали.

— Место фартовое выпало! Хорошо мыли, жалко осенью бросать было такие редкие пески… Да холод выгнал. Собрались. Пошли в жилуху… Батя меня вперёд определил идти, мол, коли перевстренет кто, ори с перепугу, упреди нас. Дорогу я помню, по коей туда заходили. Иду…

Знамо, страшно одной, по сторонам зыркаю, зыркаю! Иду… Уж и выбрались почти в свою-то деревню, да ступили двоя с ружьями на тропу из-за ёлок. Ждут. Признала я одного молодова Колька Лоскутов из соседней деревни.

«Откуда, грят, идешь? Зимой-то и ввечор, откудова?»

Молчу. Вылетел со страху наказ отцов-то… Мотрю! Стрепенулись… Услыхали, что ктой-то идёт за мной следом. Ружья подняли. Тут я и заорала! Только краем уха слышу, мужик люто шипит Кольке: «Режь, мол, иё! Идут!»

Спаси Христос! Старуха перекрестилась и опять села. Колька мне рукавицу в рот пихнул да под дых кулаком. Как померла. А перед энтим, успела приметить за ёлками ишшо одново, городского с виду, картуз у нево был хромовый с пряжечкой поверху, наши такие не носят.

Откачали когда гляжу: лежат пострелянные энти двоя с ружьями, и Игнат с отцом лежит, один Михей, ево кум, и живой. Вышли…

Продал он золото, деньги пропил, а на остатки корову купили, зажили… Принял меня в свою семью заместо убитого сына, как парня работой нагружал, колотил заодно с женой и детьми, всё вроде наладилось…

Да запал мне в душу энтот третий, будь он неладен! Угадала ить ево на ярманке по весне, выследила, где живёт в городе. Нищенкой прикинулась, суму ветхую сбочь надела, морду измазала сажей, чтоб не угадал и через день стучусь…

Хотела ишшо глянуть, он ли? Не могла забыть сиротства своево. Не признал он меня! Кобеля отогнал от ворот, пустил в дом. Девка я здоровенная была, приглядываюсь, что к чему, богато в хате, прибрано всё, иконы в красном углу… дорогие…

Посадил за стол, накормил, а перед этим умыться заставил с мылом земляничным… досель помню запах. Уж наелась хоть раз угощеньев! А он подошел сзади и гладит по спине, шее, целовать стал…

Притаилась, молчу, а сама ем. Думаю, я те счас поцелую, я те поохальничаю! Кулака мово уж многие ребятки отведали и не совались боле. А рук поднять не могу, как околдовал! Зараза… Ить сладко так! Впервой с малолетства лаской тронули.

А он, на мою безответность ишшо пуще распалился, стал тискать, лезть руками, дак я ево по морде, по морде нешутейно, а он смехом и опять ко мне. Потом ка-ак даст мне в печенку кулачищем, и всё… Помутнение нашло, не помню опосля, чё было, токма перед утром и очухалась от сна колдового…

Засветила лампу. Лежит рядом на перине красавец, спит и лыбится во сне. Тут я и сбесилась! Тятьку порешил, а лыбится! Меня против воли ссильничал! Хватилась, ить сама телешом вся, от стыда хучь в петлю! На ковре шашка серебряной змеюкой провисла, выдернула иё за голову, а вдарить не могу…

Всё помню, как ласкал-целовал, видать ранехонько выспела в ошнадцать-то леток, дюжеть пондравилось в бабы угодить… Да-а… Чё с меня взять, глупая была, тёмная таежная гордячка…

Да тут влез мне энтот хромовый картуз с пряжечкой в глаза, на гвоздике у двери привешенный, признала, разозлила себя и обеими руками провалила шашку под крестик на ём… Как в тесто влезла, вражина…

Старуха передёрнулась вся судорожно натянула на плечи одеяло, глянула пустыми глазами далеко и отрешённо. Перекрестилась…

— А он тихо так растворил глаза и глядит на меня, да жалко так глядит! И с палашом энтим распроклятым, укорно гварит: «Что ж ты девка наделала… пришлась ты мне по душе, утром сватов к тебе порешил слать… силой взял, чтоб не отвергла…» И захрипел… захрипел.

Тут я, дура, и поняла, что и себя энтим палашом в самое сердце торкнула… Люб он мне досель… Люб, хучь убей! Всю жисть энтот крестик мерещится мне, покою не даёт. А коли я ошиблась?! Ить таких картузов в кажней лавке напихано. Вроде угадала убивца батяниного, а вдруг похожий и невинный?

Вот какую земную кару себе сотворила! И не каилась… Ты первый, Хведька. А, без покаяния, вся жисть кувырком шла, я толе теперь всё поняла. Сыны и мужья гибли, у Кланьки доля вся шиворот на выворот, иё мужика легонько стукнула, он возьми и околей… может с водки сгорел, а я мучусь и казнюсь…

Проклятье на мне с энтова убивства! Истинно проклятье! Не даёт Господь доброго пути… В грехах вся измазалась, как порося в луже… Вот и покаялась пред тобой, вроде гору с себя свалила…

Доведётся быть в иных краях, где церква есть, не поленись сходить к батюшке и всё обскажи… Пущай помолится за мою душу акаянную, можеть хучь Кланьке от этова послабленье выйдет… мне-то, всё одно, гореть синим пламем в аду… Не убий, Федька, человека, не убий! Не то, страшный грех возложишь на себя и семя своё… На своей судьбинушке мною проверено…

В кухне скрипнула дверь.

— Мам! Приходил, что ли, кто? Печь тебе затопил?

Щёлкнул выключатель на кухне. Кланя вошла ещё одетая в пальто, зашарила рукой по стене, вспыхнул свет в комнате. Изумлённо и растерянно уставилась на Фёдора.

— Ты где это шляешься? — взъелась бабка. — Мужика твоего жданнова хто, я, что ль, кормить стану? Старая приободрилась, крутила головой то на дочь, то на Фёдора.

— Здравствуй, Кланя!

— Здравствуйте… — От изумления она всё ещё стояла с поднятой рукой к выключателю. — Не ожидала я, что вы вспомните и зайдёте.

— Это почему? Неужели я похож на обманщика?

— Не знаю…

— Кланька! Не мудри, готовь есть, а то он сдохнет от голоду тут, при двух бабах. Иди, иди, выставилась…

Повернулась к Фёдору: включи вон радиву, погутарим ишо, чтоб Кланька не слыхала. Чую, легчает мне, как гирю сняла…

В кухне гремела посуда, металась тень за занавесками, шкворчало сало на сковородке и тёк запах жареного, пробивался в комнату.

— Ты погляди! Исть захотела… — Старуха зашмыгала носом, еле заметно проступил румянец на дряблой коже лица, опять загорелись синим огнём глаза, сбежала с них белесая наволочь.

— Кланька! Каши мне завари пшённой, грибов достань поболе с подполу, поем сёдня. Ты уж иди к ей, подсоби дровец поднесть.

Фёдор вышел на кухню и подсел к столу. Опустив глаза, собирала ужин Кланя.

— Ты пошто такая невесёлая?

— Дикая опять?

— Да нет, вроде, как пришибленная…

Она остановилась, подняла голову. Нижняя губа чуть прикушена, но улыбка пробиваются и сияют глаза.

— Сам-то и пришиб…

— Ну, ничего, — Фёдор смешался под её чистым и радостным взглядом, лишь бы не больно.

— То-то и оно, что больно. Да зачем я тебе нужна? Завтра завеешься опять, только и видели. У тебя таких, как я… Только успевай свататься. Зачем и приходил, уж и отвыкать стала…

— У вас, что? В посёлке одни алкаши да бабы? — Фёдор встал и поймал её за руку.

Кланя напряглась, но потом сникла и вдруг беззащитно, жадно и крепко прижалась к нему вся, обвила руками, положила голову на грудь.

— Это почему одни алкаши? — выдавила тихо, вздрагивающим голосом.

— Ну, нет у тебя никого и на старика глаз ложишь.

— А я может, тебя ждала-искала. Старик, тоже мне, садись, ешь, что у тебя за работа, одни кости за месяц остались.

Фёдор ел и не мог наесться, вроде уже и отвалился от стола, а рука сама тянулась то за грибами, то за крупной, сахаристой отварной картошкой, запивал всё густым брусничным морсом.

Кланя сидела на сундуке, подперев голову рукой, нет-нет да и прикасалась робко пальцами к его побитым сединой вискам, крутым плечам под старенькой геологической штормовкой.

И эта неуверенная ласка, неумелая, детская, дрожью прохватывала всё его усталое, сонное и ленивое от еды тело. На душе было тепло, незнакомо домовито, забылись все недавние лишения.

— Мать накорми.

— Какой день ничего не ест. Помирала ведь…

— Отпомиралась, вмешалась старуха, погодю трошки, погляжу на вас. Заказ свой пока не увижу, буду жить…

— Какой заказ? — не поняла Кланя.

— А ет Федька знает, какой, он те закажет…

— Ну, плетёт чепуху! Кланя смутилась.

— Почему? Фёдор оторвался от грибов. Дело мать говорит.

— Ну, вас обоих! — Она поднялась. — Схожу за дровами.

Фёдор встал, отнял у неё пальто.

— Сиди, я сам принесу. Это теперь мои заботы…

Он начал одеваться и краем глаза видел, как мечется Кланя: то встанет, то сядет, то поправит гладко прибранные волосы в тяжёлый узел на затылке. Забавно, по-детски сделает тёмные брови домиком и нет-нет, да скосит глаза на себя в старое, треснутое зеркало на стенке и опять ладошкой легонько поправит волосы и улыбнётся…