"Протезист" - читать интересную книгу автора (Авдеев ВЛладимир)

§ 3

телефонный звонок, электрическими трелями сыгравший сигнал к хладнокровному отступлению. Я выключил магнитофон.

— Алло.

— Фома? — вежливый голос аккуратно заполнил ушную раковину. Я запнулся, в смирении перебирая по иерархии знакомые имена, будто четки.

— Виктор?

— Ну, слава Богу, узнал. Богатым не буду. Ты давно приехал?

— Да нет, только что.

— Мне будто флюид передался, что ты уже в городе. Как здоровье?

— Как у новорожденного: все радости и микробы мои.

— Так что у тебя все-таки было, из писем я не уразумел? Что с тобой приключилось?

— Признаться, я тоже не понял. Говорят, обширный воспалительный процесс.

— И что у тебя воспалилось?

В зубах завяз пошлый помпезный афоризм, но я решил избегнуть нарочитости и ответил:

— Не знаю, — пожимая плечами так, словно Виктор мог видеть мое иллюстрированное сомнение.

— Что ты собираешься делать?

— Сибаритствовать и пить легкое сухое вино в твоем обществе. Приезжай. Только не забудь повязать на лицо марлевую повязку: я весь с головы до ног в струпьях.

Виктор элегантно хохотнул, больше руководствуясь соображениями приличия в отношении выздоравливающего, нежели подлинной смехотворностью моих умственных утончений.

Вконец измотав всю квартирную пыль, я распластался на диване, возмечтав предаться гостеприимству, чтобы доказать бодрость духа. Я чувствовал, что перебрал свое тело заново.

«Тело есть наше общее средство иметь мир». Морис Мерло-Понти.

Виктор появился, однако, в самый неподходящий момент, когда я решил соорудить некое подобие стола. Стола не получилось, как, впрочем, и его подобия. Кроме бананового джема, печенья и обещанной бутыли сухого вина, не нашлось ничего. Пронзительный звонок в дверь вновь похитил меня у реальности и назревающего настоящего времени, ибо в глазах проворно заметались сгустки хмельных студенческих кутежей, и я уже открывал дверь Виктору с чувством неприятного саднящего осадка, который временами брал верх над всеми проявлениями дружбы и который являлся следствием нашей давней случайной ссоры из-за случайной же девицы, которая, впрочем, стала его любимой женой. Я был бездарен в дружбе, а неприятные мысли имели обыкновение весьма несподручно появляться у меня при резких телодвижениях, и потому искреннее радушие после критического срока разлуки не получилось. Мой друг, как всегда, ангелически улыбался, усердно вытирая ноги, будто отрывая их от своего прижизненного постамента, и еще издалека протягивал руку для приятного сухого рукопожатия.

Тактичность Виктора, преступавшая всякие черты обыкновения, простиралась в некоторых речах его даже до комического буффонства. Мы были знакомы с шестилетнего возраста и, хотя по прихотям судьбы последние годы виделись не часто, отношения наши были насладительно-сентиментальны, и даже мой прогорклый цинизм ослушивался всякий раз, выходя из повиновения, стоило мне вспомнить о существовании друга. Виктор умудрялся жить безо всяких амбиций, без оголтелого очернительства в мгновения душевного оскудения. Он был, несомненно, тонко устроенным чувствительным человеком. Однако же, я никогда не видел, чтобы в нем было что-то наподобие бедлама страстей или чтобы его душевные порывы имели болезненные изломы, столь характерные для всей нашей эпохи. Он являл собой волевую единицу хитроумного устройства и, приручая нелегкие материальные обстоятельства своей жизни, он умудрился не растерять породистое выражение лица. В нем никогда не расцветали обиды, зависти было нечем поживиться в его душе.

Провожая гостя в комнату, я ударился ногой об останки старинного ремингтона, потехи ради вывезенного из Пергама одним малознакомым человеком. Я подал кофе в старинных фарфоровых чашках, входивших некогда в бабушкино приданое, и предложил Виктору первым начать разговор: мне не о чем было говорить. Долгие месяцы, завернутые в несвежий больничный халат, представились вдруг верхом пошлости.

— Я вижу, у тебя в доме все по-прежнему, — сказал он, комкая длинные пальцы, будто бы лишние числом. Обычно чтение по лицу человека дается мне легко, но сейчас я не знал, к какому времени мне окончательно пристроиться: то ли седлать воспоминания, то ли мчаться вперед, то ли незатейливо источать настоящее без веры в будущее и не вороша прошлого? Я всецело сосредоточился на открывании бутыли с вином, а высохшая пробка, неуязвимая для штопора, добавила несколько унций неспокойства и мне.

— Собственно, я не знаю, с чего нужно начинать… Три дня назад я похоронил отца.

Я вряд ли удивлюсь, если в один прекрасный миг умрет весь земной шар, и потому, глядя из будущего на свою атональную реакцию на это сообщение, я не мог бы сказать, что известие о кончине Сергея Петровича потрясло меня до основания или что мне нечем стало дышать. Воздуха кругом было сколько угодно — только открывай рот шире. Кроме того, аптечный запах все еще преследовал меня. Но одно могу засвидетельствовать наверняка:

Многомесячная тишина так оглушила меня, что вот уже несколько часов, находясь в пестрой мешанине звуков многомиллионного города, я не отвлекся до сих пор еще ни на один характерный признак жизни цивилизации. Я был увлечен состояниями безжеланности и вневременности. И только сейчас правильное времятечение, обозначенное надсадным гулом автомобилей, островками человеческой речи, параллельными биениями сотен каблуков, внятно вернулось ко мне, приобщая к общественной жизни.

Пробка, не давшись штопору, искрошилась в прозрачную заводь марочного вина.

Часы пробили половину чего-то на фоне общего ожившего хаоса.

— Собственно, он не умер, он покончил с собой.

Я придвинулся к другу, поражаясь всем своим существом тону, с каковым Виктор оповестил меня об этом. Я слишком хорошо знал Сергея Петровича и не мог постичь внутреннюю структуру мысли, покрываемую этими нехитрыми словами. Покончить с собой могла абстрактная статистическая единица, либо выжившая из ума, либо выжившая из воли, некий абсолютный ноумен отчаяния (…) Но отец Виктора!

На мгновение я прислонился зачем-то к своему двуцветному будущему и едва не уронил его, но мой друг уже продолжал:

— Ты знаешь, отец, следуя вкусам времени, воспитал меня в атеистической манере, и, видимо, именно из-за этого я сам длительное время не воспринимал его кончину как нечто материальное. В ночь перед его самоубийством меня самого терзали никчемные финитные мысли, и когда я ложился спать, смысл уже начисто испарился из моей жизни. Я гнал себя в сон, памятуя о том, что утро вечера мудренее, но сон не награждал меня своим посещением. Однако рациональность возобладала, и меня обволокли тяжелые сны, как вдруг был разбужен сильными щелчками у изголовья. Я включил свет. Ничего не обнаружилось. Вновь сомкнул очи, но ненадолго, потому что по всей квартире еще много раз раздавались легкие щелчки и треск, словно кто-то ходил по рассохшемуся паркету. Измаявшись вконец, я забылся очередным неудобным сном, но только днем, посмотрев на картину, висящую у меня над постелью, нашел ее перекошенной. Хотя, учитывая тяжелую резную дубовую раму, сделать это, даже одной рукой, представляет значительный труд. А я точно помню, что не касался ее несколько месяцев.

Виктор перевел дыхание, с каждым новым словом обретая уверенность, которая придавала ему следы выживания в особом пространстве, что связывает нас напрямую с конечностью бытия.

— Прости меня, Виктор, что начал разговор совершенно не так. Я ничего не знал об этом. Прости еще раз за нелепый вопрос, но… Я хотел спросить, отчего он…

И едва не дополнил: «Ведь он был совершенно нормальным человеком», — но вовремя осекся. Что значит норма в вопросах манипулирования собственной судьбой?

Виктор воззрился на меня с замысловатой горькой усмешкой, совершенно не шедшей к его ангелическому лицу, и, нанизывая слова на некий вектор умышленности, продолжал:

— Ты счастливый человек: ты не знаешь, что здесь сейчас происходит. Мне тоже поначалу не верилось, что пустяки, которых мы с нетерпением ждали, могут явиться столь неожиданно быстро и произвести такой ошеломительный эффект.

Я продолжал выжидательно сжимать бутыль с вином, словно сидел в засаде и это был мой последний метательный снаряд. На улице как-то невзначай взвизгнули тормоза.

— Видишь ли, Фома, я знал, что можно оскорбить человека словом, но никогда не думал, что человека можно буквально изуродовать словом, обезволить. Мало того, совершенно разрушить. Причем изнутри, чтобы источник принудительного разрушения остался незамеченным и безнаказанным. Ты знаешь, мой отец был сильным человеком, сильным именно своим нутром, но его структура не выдержала нескольких слов, произнесенных принародно во весь голос. В материальной среде вера передается и насаждается словом. Когда вера исчезает, человек, подверженный идее этой веры, способен еще некоторое время самообманываться и генерировать обман в окружающую среду. Но когда на смену старым словам приходят новые страшные слова отрицания, то в человеке происходит нарушение целостной структуры и он должен структурироваться заново, либо погибнуть, не важно как: телесно, духовно, нравственно, эмоционально. Мой отец прошел все ступени этого скачкообразного нарушения внутренней структуры, и когда увидел, что внутреннее разложение под воздействием новых идеологических установок не вписывается более в человекосоразмерные пределы его нравственных понятий, покончил с собой. Он пал жертвой своей порядочности, которая есть всего лишь жесткая формула внутренней структуры человека. А слова, погубившие его, никому, в сущности, и не принадлежали.

Все услышанное, будь то смыслосодержащие слова или отдельные звуки, привело меня в нравственное отупение. Я метался в поисках эталонных величин, с помощью которых мы замеряем окружающий мир, но банальные лекала, наспех собранные из затасканных «плохо» или «хорошо», как назло куда-то запропастились, и я совершенно не знал, как мне отреагировать на все услышанное (внутрь — для себя, наружу — для своего собеседника). Я зачем-то вспомнил, что сад Мецената был построен на месте общих могил, куда бросали тела простолюдинов вместе с трупами павших животных и мусором, и, ощутив себя по горло в груде зловонных отбросов, отставил, наконец, бутыль и откинулся всем телом назад в кресло.

Официальная идеология всегда побеждает только потому, что апеллирует не к уму, а к чувствам верноподданных.

— Прости, Фома, но в атмосфере повальной свободы слова не с кем стало говорить.

— Да, Виктор, все государственные конституции современности гарантируют свободу слова, и ни одна не гарантирует свободу мысли.

— Меня всегда радовала наша с тобой общность языка, слава Богу, что казенная койка не притупила способность к нетривиальному мышлению.

— Благодарю за комплимент, но все же я не совсем понял, что случилось с твоим отцом. В больнице было мало информации, кроме того, к печатному слову у меня всегда было специфическое отношение.

— Неужели ты ничего не заметил?

— Многое, но все же?

— Самое главное, нынче завелся очередной чудный лозунг: «Разрешено все, что не запрещено». Но ведь запрещать-то больше некому. Да и все нынешние мелкие административные запреты нужны только для этого самого «Разрешено». Помнишь пресловутое: «Если Бога нет, то все позволено»? Нынешняя логика твердит: «Пусть даже Бог есть, все равно все позволено». В создавшейся ситуации и официально признанный Бог не в состоянии что-либо изменить.

Волна какой-то неизобразимой бледности пробежала по лицу Виктора, импульсивно он придвинулся ближе, схватив меня за руку, и, пристально глядя отрешенно-восхищенным взором, почти крикнул в лицо, так что я отчетливо увидел траекторию каждого слова:

— Ты знаешь, ведь это был дух моего отца! Он метался, ты понимаешь, он бился в исступлении. Дух моего отца! И бился он потому, что молчал всю жизнь, молчал, как галерный раб, прикованный к скамье и веслу. С торжественной фатальностью отец влачил свою судьбу и в мгновение наивысшего отчаяния оборвал жизнь, не прощаясь с белым светом, которому был верен в тишайшей покорности. Он неистовствовал у моего изголовья, очевидно, стараясь пробудить и меня от всепокорности судьбе. Только сейчас я начинаю постигать смысл той кошмарной бессонной ночи. Отец кричал мне оттуда, что жил впустую, что отдал всю свою многострадальную жизнь в услужение идеалам, которые, высосав веру и силы, отбросили его прочь. И он умолял меня не повторять его путь, не идти на поводу у пышных слов и красивых идей…

Тяжело дыша, Виктор оглянулся назад, буркнув куда-то в сторону:

— Прости и налей лучше вина, а то становлюсь уже невменяемым. Ты не можешь себе представить, с чем пришлось столкнуться во время похорон. Иногда казалось, что я попал на открытый чемпионат мира по кощунствованию: сплошные взятки, идиотские квитанции, пьяные рожи каких-то государственных исчадий ада… Уже заговариваюсь. Я, наверное, смешон?

Он выпил стакан вина залпом, утопив голову в плечи, как будто так легче было поместиться в футляр нового опыта жизни.

— Виктор, мне трудно тебя понять, я не понимаю, о чем ты говоришь. Я твой друг и прекрасно знал Сергея Петровича, он был тихого, покойного нрава. Я высоко ценил и уважал его за рассудительность и тактичность, но никогда не наблюдал в нем даже оттенка метаний, о которых ты говоришь. Я много беседовал с ним, и он всегда отличался строгостью и выдержанностью суждений, это правда. Но никакой смыслоутраты в его высказываниях, никакой душевной паники не замечал. Ты что-то скрываешь.


Впоследствии не раз буду корить себя за эту чудовищную нравственную тупость, а сейчас посмотрел на себя со стороны…

Фома Неверующий.


Давным-давно, сделавшись именем нарицательным, я присвоил себе чин самого опасного пророка (!!!).

Виктору сейчас был необходим плацдарм для покорения бытия, и то движение, которое он осуществлял в пространстве, излучало пронзительный красный свет.

Ему не хватало самого себя.

Я созерцал все мыслимые оттенки этого конкретного красного цвета, голодным пламенем пожирающего сетчатку моих немигающих глаз, созерцал его как явление высшего кармического порядка, потому что «идеальное созерцание вносит в объект то, чего в нем нет». Ф. Т. Фишер.

Все поры моего существа забились от невиданной концентрации слов. Казалось, речи Виктора были набраны шрифтом более крупной гарнитуры и не вписывались в формат моего восприятия.

«Люди не понимают предложений, которых никогда ранее не слышали». Готлиб Фреге.

Я встал, подошел к письменному столу, наткнулся пальцами на блокнот, наполненный двуцветными следами моего существования, а также на несколько цветных фотографий, запечатлевших студенческие летние утехи в Коринфе, принялся бессмысленно ворошить прочие бумаги на столе, перелистал византийский технический журнал (…)

Наконец Виктор нарушил паузу тем, что встал из кресла и подошел к окну, как человек, не желающий быть увиденным снаружи. Он нервно потеребил край черно-зеленой шторы и, аккуратно выглядывая из окна, даже привстав на цыпочки, проговорил максимально обесцвеченным голосом:

— Подойди сюда и посмотри на улицу. Хочу, чтобы ты увидел новый атрибут нашей жизни.

Проведя многие месяцы в низком здании загородной больницы, расположенной, кроме того, во впадине, я совершенно отвык от столичных видов, открывающихся с высоты седьмого этажа, и потому ощутил некоторую хмельную неуверенность в ногах, будто все увиденное набросилось на меня, толкая в грудь перспективами улиц, суетливыми сгустками зернистой людской массы, плоскими пеналами автомобилей и фонтанами одинаковых городских деревьев.

— Ну… — продолжал Виктор, — посмотри на вывески.

Вывесок и впрямь стало больше. Я помнил старую городскую площадь lt;igt;доlt;/igt; болезни, единственную в своей ветхозаветной неповторимости, а сейчас удалые неоновые надписи бежали по ней вкривь и вкось, предлагая услуги, яства и путешествия, суля прибыли и агитируя куда-то вступать. Чашки с кофе перепутались с обрубками ног в натянутых чулках. Подмигивающие респектабельные мужи слились с названиями рекламных агентств. И только мутное стекло, сквозь которое я взирал на все это красочное представление, даровало мне благоразумную непричастность стороннего наблюдателя.

— Внизу на площади, на противоположной стороне, между ювелирным магазином и «Обществом защиты домашних животных» видишь вывеску?..

Уголки моего рта непроизвольно дёрнулись, натягиваясь на небольшую благопристойную улыбку.


ЭТИЧЕСКАЯ КОНСУЛЬТАЦИЯ

!!!!!…..

Я