"Сумка волшебника" - читать интересную книгу автора (Бражнин Илья Яковлевич)Первооткрытия— Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге! — восторженно восклицал Гоголь. Мне ничего не остаётся, как присоединиться к компетентному свидетельству классика. Это тем более приятно, что я не покривлю душой и не погрешу против истины. Я знал Петербург — Петроград — Ленинград в последние семьдесят лет на многих поворотах его бурной и многотрудной жизни. Я видел голодный Петроград, только что совершивший невиданный в истории революционный переворот. Я видел послеблокадный Ленинград, проходя сквозь его кварталы — напрямик, по развалинам домов. Я наблюдал мужающий и хорошеющий Ленинград последних десятилетий. Я вижу Ленинград недалёкого будущего, выходящий к морю огромным тридцатикилометровым полукружием нового фасада. Планировщики и зодчие завтрашнего Ленинграда исправят наконец историческую ошибку первых градостроителей и превратят его, в полном смысле этого слова, в приморский город. Но сейчас вернёмся к Петербургу, в котором начинались первые мои жизненные испытания и совершались первые узнавания. Я стою в плотной толпе на углу Невского и Фонтанки. Над моей головой вскинул бронзовые копыта вздыбленный клодтовскнй конь. Мимо меня вот уже час движется необыкновенно пышная похоронная процессия. В сущности говоря, это парад императорского двора и высшего света столицы, провожающих в могилу одного из отпрысков царствующего дома Романовых. Умер дядя царя Константин Константинович, подвизавшийся, к слову сказать, и на литературном поприще под псевдонимом «К. Р.». Процессия растянулась на несколько вёрст. На всем её протяжении по бокам медленно двигались мальчики-пажи с лицами херувимов и недетски важной поступью. У каждого в руках толстенная свеча в половину человеческого роста. Над свечой — неживое в дневном свете пламя. Во главе процессии туча благообразных, жирных попов высшей иерархии в траурных, но сияющих золотом и серебром ризах. За этой чёрно-золотой тучей неспешная толпа камергеров и высших сановников в белых штанах и шитых золотом мундирах. В полном составе кабинет министров, за которым следуют делегации академиков в длинных чёрных сюртуках и с цилиндрами в руках, делегации различных департаментов и высших чиновников всех ведомств, делегации высших учебных заведений столицы во главе с ректорами, весь синклит гласных городской думы во главе с городским головой. Дальше следуют по полувзводу или полуэскадрону от каждого из гвардейских полков петербургского гарнизона. Каждый отряд кавалерии — на лошадях одной масти и одного роста. При каждом духовой оркестр, выпевающий серебряными трубами траурный марш. За ними особый отряд барабанщиков и отделение так называемой Золотой роты, солдаты которой отличались саженным ростом, большими бородами и высоченными медвежьими шапками с золотыми бляхами, свисающими на золотых цепочках по правому боку папахи. В самом центре процессии — гроб с телом покойного, поставленный на пушечный лафет и накрытый огромным андреевским флагом. Непосредственно перед гробом — орденские тройки. В центре каждой — генерал, несущий бархатную подушечку с орденом, по бокам — два полковника с шашками наголо. Перед самым дышлом лафета с гробом ведут под уздцы необыкновенных статей вороного коня. Кровный арабский скакун капризно выгибает шею и нервно перебирает тонкими точёными ногами. Он гарцует перед гробом хозяина, полный жизни, огня, движения. Непосредственно за гробом, в полном одиночестве, отделённый от всех прочих смертных положенным по строжайшему этикету расстоянием, идёт царь Николай Второй, последний из русских самодержцев. Уже десятый месяц гремят на фронтах мировой войны жестокие бои, и царь одет с подчёркнутой скромностью. Он в военной форме защитного цвета, с погонами пехотного полковника, без орденов и каких-либо значков и отличий. Он невысок ростом, хлипковат, неказист. Лицо у него невыразительное, заурядное. Аккуратная бородка клинышком не придаёт ему приятства, не уярчает лица. Все глядят на царя, старательно разыскивая в самодержце крупнейшей в мире державы признаки величия. Но ни малейших признаков величия в этом сером, невзрачном, тускло глядящем человеке обнаружить невозможно. За царём медленно движутся чёрные лакированные кареты, ландо, коляски со старой императрицей-матерью, молодой царицей, четырьмя царскими дочерьми и подростком-наследником, с фрейлинами, придворными чинами, знатными особами всех рангов, степеней и положений. За ними опять какие-то делегации, отряды разных родов войск, оркестры и, наконец, громыхающие в конце процессии пушки. Шествие длилось бесконечно долго. В нем продефилировал весь цвет военного, аристократического, чиновного, денежного Петербурга, крупнейшие тузы, политические деятели, великосветские красавицы, заводчики, промышленники, нажившиеся на войне нувориши, поставщики, подрядчики и спекулянты всех мастей и разновидностей. Блестящий Петербург, чуть прикрывшись приличия ради трауром, устроил парад роскоши и мундиров, чинов и родословных, сейфов и гербов. Единственно кого не было здесь — это создателя и делателя всех благ и богатств, которыми пользовались и которые демонстрировали участники блестящего парада. Не было рабочих, не было фабричного и мастерового люда, ютившегося в мрачных трущобах и вонючих клоповниках Нарвской заставы, Выборгской стороны и залитой непролазной грязью Охты. На теле блистательного Петербурга зияли смердящие язвы. В России Менделеева, Сеченова, Мечникова, Попова, Тимирязева и Павлова был едва ли не самый высокий в мире процент неграмотных. В России Пирогова и Боткина — огромный процент детской смертности. Вымирали от бесхлебья целые селения. Голодали целые губернии и области, каждая из которых была больше самого большого европейского государства. Города опустошала холера. Один врач приходился на сто тысяч человек. В некоторых районах империи до ближайшего пункта, где можно было получить медицинскую помощь, нужно было скакать, плыть или плестись пешком две тысячи километров. Многие болезни, которые нынче легко излечимы, были смертоносны и повальны. Я помню, как в нашей семье, уже похоронившей шестерых детей, оставшиеся семеро в один и тот же день заболели скарлатиной. Дворничиха, помогавшая отправлять нас в больницу, утешала мать: «Не убивайся, Маша, может, и не все помрут». Мы не все померли. Что касается меня, то мне, болевшему сравнительно легко, в больнице даже нравилось. Появились новые товарищи. К моим услугам были игрушки, каких я отродясь не видывал. Одна из лих имела для меня особый смысл и особое значение. Это был подаренный пришедшей меня навестить тёткой мячик — плотненький, упругий, величиной с мой кулачок. Мячик стоил копейки и отнюдь не свидетельствовал о щедрости дарителя, но для меня он был явлением чрезвычайным. Я рос в крайней нужде. Игрушками мне служили деревянные чурки, камешки, катушки, пробки и прочие мелочи домашнего обихода. Принесённый мне в больницу мяч был, сколько я помню, моей первой покупной игрушкой. Но если бы только это значил для меня мяч, о нём и вовсе не стоило бы говорить. Дело обстояло иначе, и этому мячу суждено было стать не только первой моей настоящей игрушкой, но и первым наглядным пособием в трудной школе воспитания художника. И это было немножко чудо. Я взял в руки мяч, охватил его жадными, ищущими, словно вдруг пробудившимися для осязания пальцами, и мир для меня стал иным. В нем что-то прибавилось, чего не было прежде, чего прежде я не знал. И это «что-то» было важным для меня. В книгах часто описывается первая любовь. Но не только любовь бывает первой. Всё, что мы знаем, переживаем, чувствуем, было когда-то узнано, пережито, почувствовано в первый раз. И это первое соприкосновение с одним из неведомых до той поры качеств и свойств окружающего нас мира накладывает свой отпечаток, иногда и неизгладимый, на все последующие чувствования и неистребимо живёт под более поздними наслоениями. После мяча, который был принесён мне в больницу, я держал в руках десятки других мячей. Но ни один из них не значил для меня того, что значил первый копеечный мячик с красным треугольничком фабричной марки на округлом боку. Я убеждён, что чувство, ощущение, представление и понятие формы пришло ко мне именно тогда, когда, выпростав из-под больничного одеяла руку, я схватил мяч и сжал его упругую округлость ищущими и готовыми познавать пальцами. Это было первооткрытие. Это был, сколько я помню, первый в моей жизни осознанный акт познания, первый рывок к познанию мира Форм и Сущностей. |
||
|