"Окончательный диагноз" - читать интересную книгу автора (МакКарти Кит)ЧАСТЬ 1Холодным весенним вечером в 20.38 миссис Дженни Мюир вышла с работы — из огромного безликого учреждения в одном из самых неблагополучных районов города, которое походило на уродливый космический корабль, опустившийся посреди останков разлагающейся цивилизации, — и направилась в сторону дома. У нее болела голова, и ее тошнило. В последнее время головные боли преследовали ее все чаще, с каждым разом становясь все сильнее, а за ними, как цепной пес, следовала тошнота. Уже в третий раз за месяц она была вынуждена отпрашиваться с работы и понимала, что, если это произойдет еще раз, ее уволят. Однако этот приступ был самым сильным: боль зарождалась где-то внутри глазниц, плотным обручем охватывала череп и опускалась вниз к лицу и даже шее. На этот раз кроме тошноты, поднимавшейся из желудка и заполнявшей рот желчью, она сопровождалась еще и потерей зрения: глаза словно заволокло туманом, а на сетчатке мелькали какие-то черные пятна. По крайней мере, сегодня ей удалось отработать большую часть положенного времени, и она была вынуждена обратиться к начальнице лишь за полчаса до окончания работы. Конечно, идеальной ее работу в этот вечер назвать было трудно — чистая халтура, а она была совестливым человеком и терпеть не могла халтурщиков, которыми изобиловал окружающий мир, включая ее мужа и сына. До автобусной остановки было недалеко, однако ждать автобус пришлось долго. Она закрыла глаза и попыталась справиться с накатывавшими волнами тошноты. Именно поэтому она не обратила внимания на своего соседа, стоявшего рядом под искореженным навесом. Однако, к несчастью для Дженни Мюир, это отсутствие интереса не было взаимным. Наконец в облаке дизельных выхлопов подъехал автобус, и Дженни поняла, что вскоре будет вынуждена продемонстрировать всем содержимое своего желудка. Салон автобуса был почти пуст и ярко освещен, так что свет резал глаза, словно ей под веки загнали острые иголки. Дженни заплатила шоферу, из-за боли плохо сознавая, что делает, и направилась в конец автобуса. Она опустилась на сиденье и вцепилась в металлический поручень прямо перед собой. Автобус тронулся с места, и ей пришлось сжать зубы и задержать дыхание. Ей стало худо от рева двигателя и скрежета механизмов. «Дэйв заставит меня готовить ужин». Это была единственная связная мысль, на которую она оказалась способна. Эта мысль повторялась снова и снова, пока автобус прилагал все усилия к тому, чтобы сломить Дженни: скрипел, рычал, совершал броски из стороны в сторону, резко прибавлял скорость и так же резко останавливался. «Нет, на этот раз он поймет». В прошлый раз он не проявил особого удовольствия, когда она сразу направилась в постель, не обращая внимания на его возмущенные вопросы относительно перспектив питания. Ответом на ее мольбы о снисхождении были захлопнутая дверь и целые сутки угрюмого молчания. Нет, вряд ли он поймет. Не то чтобы он был плохим человеком. Правда, слишком баловал Тома и был ленив, но могло быть гораздо хуже… Она не слишком любила вспоминать прошлое и уж тем паче не вместе с Дэйвом. Она никогда не рассказывала мужу, чем подрабатывала в дополнение к своему жалкому жалованью продавщицы в пору своей юности, когда была еще привлекательна и менее склонна к угрызениям совести. Сейчас она приходила в ужас при мысли о том, что с ней могло бы случиться; однако в то время по своей наивности она не осознавала всех опасностей проституции и видела лишь ее выгодные стороны. Только теперь она стала понимать, как близка была к венерическим заболеваниям, насилию и куда более мрачным вещам, которые не могли окупиться тридцатью минутами секса и двадцатью пятью фунтами, оставленными на тумбочке. Стоило ей оказаться в руках сутенера, и она была бы теперь законченной наркоманкой и фактически находилась бы в рабстве. Только связавшись с Пендредами, она поняла, какую опасную жизнь ведет. Мартин был ее постоянным клиентом; она считала его довольно странным, но безобидным. Платил сразу и не требовал ничего такого. По крайней мере, до последнего момента, когда он, запинаясь и говоря на своем странном языке, попросил помочь ему, так как полиция намеревалась арестовать его… Автобус резко повернул направо на Кармайн-стрит, от которой до ее остановки оставалось совсем немного. Передняя часть автобуса резко качнулась вправо, как рукоятка огромной центрифуги. И сам поворот был не из приятных, а когда шофер внезапно нажал на тормоза, Дженни отбросило вперед и влево, так что она стукнулась головой о спинку сиденья, находившегося перед ней. Резкая боль пронзила ее голову. Неужели это просто мигрень? Неужели тысячи людей мирятся с этой мукой и живут с ней изо дня в день? К тому же у нее не было полной уверенности в том, что доктор Аккерман не ошибается в диагнозе. Зачем тогда она направила ее в больницу к доктору Бенс-Джонсу? Не означало ли это, что доктор Аккерман не может сама разобраться, что с ней такое? Автобус остановился, и Дженни, с трудом держась на ногах, двинулась к выходу: в глазах теперь ощущалась такая резь, что они едва открывались. Голова пульсировала от наплывов боли, сжимаясь и расширяясь, как гигантский гриб-дождевик. Дженни чуть ли не ощупью добралась до дверей, которые открылись еще до того, как она подошла, — выходивший перед ней пассажир уже нажал кнопку. Не успел он выйти, как у него затрезвонил мобильник, острой болью отозвавшись в ее голове. Дженни осторожно вышла из автобуса и оказалась на темной улице. Начинал накрапывать дождь, и холодная влага, опускавшаяся на непокрытую голову, принесла некоторое облегчение. Теперь ей оставалось пройти всего три улицы. Она ходила этой дорогой сто тысяч раз днем и ночью, под дождем и под снегом, в горести и в радости. Она знала эти улицы как свои пять пальцев и перемещалась по ним механически, не обращая внимания на то, что делает. Вторая улица была самой темной, так как на ней стояло всего несколько домов (да и те были утоплены в глубине) и отсутствовало уличное освещение, однако теперь она не казалась Дженни зловещей или пугающей, как это было раньше. Когда-то в детстве она упорно отказывалась ходить по этой улице даже при свете дня. Но теперь все изменилось. Головная боль начала проходить, и приступ тошноты тоже отступил. Приободрившись, она ускорила шаг и приподняла голову. Она уже добралась до середины, и впереди замаячили тени, отбрасываемые фонарями следующей, более освещенной улицы. Она не обратила внимания на фигуру, скрывавшуюся в тени бузины, и не услышала, как эта фигура поспешно двинулась за ней. Она не знала, что ей предстоит умереть. Когда на ее правое плечо опустилась чья-то рука, у нее было лишь мгновение на то, чтобы среагировать — сначала чисто инстинктивно, бессознательно, а затем под действием настоящего, всепоглощающего ужаса. Однако, когда она начала сопротивляться, рот у нее был уже зажат и она не могла издать ни единого звука. Какой-то потаенный участок мозга еще успел отметить странный сладковатый запах, однако это было последним ощущением, которое она испытала, прежде чем лезвие ножа прервало ее существование. Это лезвие сделало ровный разрез, протянувшийся от медиального конца правой ключицы до конца левой. Войдя на достаточную глубину, оно перерезало нижнюю часть щитовидного хряща, переднюю стенку трахеи и обе сонные артерии. Впрочем, Дженни Мюир обо всем этом уже не узнала, как и о том, что разрез был сделан существенно ниже, чем обычно. Однако, несмотря на прискорбное неведение об обстоятельствах собственной смерти, она сыграла свою роль, и сыграла ее хорошо. Она ощутила боль лишь на мгновение, как и пульсацию крови, хлынувшей из ее разрезанных артерий, часть которой, подчиняясь закону земного притяжения, начала просачиваться по трахее в легкие. Да и самой Дженни Мюир оставалось после этого жить всего лишь мгновение. Широко раскрыв рот и глаза, она опустилась на колени на холодную мокрую мостовую, и жизнь ее окончилась. Вокруг было темно, и становилось все прохладнее. Время от времени раздавался шум проезжавших мимо машин, и яркий проблеск их фар приглушал тусклое освещение фонарика, висевшего на ветке над распростертым телом. Чистое и блестящее лезвие сделало еще один разрез симметрично предыдущему от левого плеча до правого. Затем лезвие вынули из тела и воткнули посередине сделанного разреза. Оттуда оно совершило самое длинное и легкое путешествие — сначала вдоль грудины, затем по плавному изгибу живота, колыхавшемуся как нежное и бездонное море, и до мелкого шельфа лобковой кости. После вырезанной таким образом буквы «Т» можно было приступить к настоящей работе, и вскоре на поверхности появился свернутый спиралью кишечник с прозрачной брыжейкой, а из-под правого подреберья выползала светло-коричневая и роскошно гладкая печень. Далее следовало вернуться к грудному отделу. И в течение нескольких последующих минут лезвие двигалось параллельно коже, отделяя ее от ребер. Тело было еще теплым, и кровь могла хлынуть в любой момент, стоило ей только найти выход из сосудов. После отделения довольно широких лоскутов кожи и подкожной клетчатки грудная клетка и брюшина были очищены. Затем ребра с обеих сторон были разрезаны по дуге пилой, так что разрезы сходились почти у самой шеи и расходились внизу. Затем ножом были отрезаны оставшиеся сухожилия, и органы грудной клетки со слабым хрустом разрываемых тканей были отделены от грудины. В тусклом свете фонарика яркость красок приглушалась до темно-красных и коричневых оттенков. К ночным запахам сырости и разложения еще не примешивалось ничего постороннего. Теперь лезвие перешло к шее. Кожа на горле прилегала очень плотно, и приступать к ее отделению пришлось с нижней челюсти. На это ушло еще несколько минут, столь же бесценных, как последние вдохи умирающего, пока не был образован достаточно широкий фарватер, чтобы лезвие смогло протолкнуться сквозь нижнее нёбо, обогнуть челюсть и вытащить язык. Звук приближавшихся шагов, донесшийся со стороны изгороди, заставил ненадолго прерваться. Свет фонарика погас, фигура окаменела, задержав дыхание, а сердце начало колотиться с болезненной силой. Шаги звучали все ближе, отовсюду и ниоткуда, отдаваясь слабым эхом. Походка была тяжелой и размеренной, и тем не менее прохожий двигался довольно быстро, словно ощущая, что неподалеку творится нечто неладное. Шаги звучали уже всего на расстоянии метра, и на мгновение показалось, что время замерло, — незнакомец мог остановиться с той же вероятностью, что и пройти мимо. Не остановившись и даже не замедлив шаг, прохожий начал удаляться. Однако прошло еще две минуты, прежде чем фонарик зажегся снова и работа была продолжена с еще большим рвением. Язык был вытащен наружу, крупные сосуды на руках вскрыты. Затем брюшную аорту отсоединили от позвоночника и выдернули наружу вместе с сердцем и легкими, отделившимися с поразительной легкостью. Первый характерный звук — оглушающе резкий треск — прозвучал излишне громко и назойливо. Теперь надо было поменять положение, чтобы заняться тазом. Пальцы в перчатках проникли под лобковую кость, миновали мочевой пузырь и устремились к влагалищу. В ночной тиши раздались тихие томные хлюпающие звуки. После этого грубого вскрытия рука углубилась в левую часть таза, отделив от брюшины кишки и освободив место для дальнейших манипуляций ножом. Сначала были перерезаны крупные сосуды, идущие к нижним конечностям, после чего лезвие было введено под лобковую кость, прорезало мочеточник и влагалище и, высвободив отрезанные органы, добралось до прямой кишки, спрятанной в самой глубине тела. Наконец начал распространяться запах фекалий, являвшийся единственным свидетельством несовершенства человеческого организма, которое проявлялось лишь на этой финальной стадии. Послышалось легкое кряхтение, вызванное напряжением, рука снова ухватилась за язык, и вся масса взаимосвязанных органов, покрытых свернувшейся и подсыхавшей кровью, вывалилась наружу вместе с фекалиями. Эта на удивление тяжелая масса, которую едва можно было удержать в одной руке, неуверенно поколыхалась и плюхнулась в открытый пластиковый мешок. И в этот момент раздался еще один посторонний звук: где-то поблизости открылась и закрылась дверь. Звук был тихим и нерешительным, словно кто-то боялся разбудить соседей. Кто-то шел по гравиевой дорожке, расположенной всего в трех метрах от убийцы. Но и этот прохожий не остановился, и звук шагов, достигнув максимальной громкости, начал затихать в отдалении. И лишь неслышимое ни для кого сердце снова бешено заколотилось о грудную клетку. Теперь можно было заняться головой. — Нравится? — Да, — с улыбкой выдохнула Беверли. Он тоже ответил улыбкой: — Хорошо. Ее жизнь изменилась с тех пор, как в ней появился Питер Андерсон. Оглядываясь назад, она ощущала, что ее прежнее существование было абсолютно пустым. Потрясение, переживаемое ею теперь, было вызвано сравнением старой жизни с новой и полным непониманием того, как могла она раньше вести такую одинокую и совершенно бессмысленную жизнь. Может, она была психически нездорова? Может, страдала от какого-то навязчивого психоза, лишавшего ее чувства гармонии и ощущения перспективы? Теперь она даже не могла вспомнить, как вела себя в той, прежней жизни, когда по собственной воле (а то и с восторгом) использовала сексуальные отношения, чтобы решать те или иные проблемы, залечивать душевные раны и удовлетворять свои амбиции. То была другая жизнь, которая, к счастью, закончилась. И за это богоданное чудо она должна благодарить только Питера. Доброго и мягкого Питера ростом в два с лишним метра, который вплыл в ее жизнь в тот момент, когда, сломленная неудачей, она чувствовала себя абсолютно раздавленной. Именно он уговорил ее остаться в полиции, внушил ей, что она является достойным человеком и необыкновенной женщиной. Он появился в ее жизни всего два месяца назад. Ограбленный адвокат, лишившийся своих золотых часов и изящного бумажника из телячьей кожи, он вначале был для нее очередным пострадавшим, однако, проведя в его обществе всего час, она подпала под очарование его улыбки и оказалась покорена его уверенностью в себе. Она нашла предлог, чтобы повидаться с ним еще раз, и обнаружила, что их чувства взаимны. Встречи переросли в свидания, ставшие смыслом ее жизни. С каждой встречей ее привязанность к Питеру, основанная на чувстве уважения и глубокой благодарности, лишь возрастала. Он был не только учтив и образован — его отличали искренность и, что самое главное, полное довольство жизнью. Беверли даже начало казаться, что всю жизнь ее окружали закомплексованные неудачники. Конечно же, Питер не был святым, по крайней мере в общепринятом смысле этого слова. У него имелись свои недостатки — он был раздражителен, слишком быстро водил машину, так как считал себя первоклассным водителем, хотя не был им, и часто забывал, что ей не всегда приятно, когда все решают за нее, — но она считала эти недостатки не слишком существенными и не сомневалась в том, что со временем он изменится. Как бы там ни было, он был поразительно красив и очень хорош в постели — достоинства, которых ей было вполне достаточно, по крайней мере пока. И вот они сидели на вершине холма в предгорьях Малверна, любуясь видом Глостершира, простиравшимся на несколько миль и мерцавшим в волнах тепла и света, и этот вид невольно убеждал их в том, что Англия — это прекрасная и зеленая страна. За их спинами привязанные к березе лошади исполняли предназначенную им роль. Завтрак, разложенный вокруг корзины, был уже почти уничтожен, а остатки валялись на траве. Только вино еще оставалось, однако и его минуты были сочтены. Они лежали на траве, глядя в бездонную синеву неба. Ноздри Беверли трепетали от какого-то аромата, и лишь по прошествии часа она поняла, что это не что иное, как чистый воздух. — Беверли? — Ммм? — Я тут подумал… У него был глубокий нежный голос, действовавший на нее чуть ли не гипнотически. Когда они лежали ночью в постели и он говорил, она слышала лишь модуляции голоса и погружалась в его тепло. — Да? — промурлыкала она. — У меня есть билеты на Барбадос… Она не сразу поняла, что он сказал. Когда же до нее дошел смысл сказанного, она широко раскрыла глаза, вскинула голову и увидела, что он улыбается с довольным видом. — У тебя найдется время? В начале июля. Самолет и гостиница… — Он помолчал. — Но если тебя это не привлекает… Она вышла из оцепенения, слабо взвизгнула и хлопнула его по плечу: — Да что ты говоришь! Оба рассмеялись, и Питер начал рассказывать, как ему пришло в голову купить билеты, что он уже трижды бывал там и не сомневается в том, что ей тоже понравится. Поэтому хорошо бы, чтобы она выяснила, дадут ли ей отпуск. Она узнает; скорее всего, ей удастся это устроить. Они продолжали болтать и строить планы, и Беверли едва сдерживала возбуждение, с трудом веря в то, что ей посчастливилось встретить такого человека. «Это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Наверное, это сон». Пока они говорили, влажная полуденная дымка начала рассеиваться. Они поднялись и начали собирать остатки пищи, а потом она взяла Питера за руку и, когда он обернулся, обняла его и поцеловала. Они долго стояли обнявшись, и Беверли поймала себя на том, что благодарит Бога за то, что Он наконец послал ей человека, избавившего ее от добровольного саморазрушения. Они уже собирались сесть на лошадей, когда вдруг зазвонил ее мобильник. Айзенменгер сидел в своем новом кабинете и изо всех сил пытался настроиться на положительный лад, что никак ему не удавалось. Ситуация, в которой он оказался, была удручающей со всех сторон, и лично он не мог найти в ней ничего оптимистичного или обнадеживающего. Да, со здоровьем у него было все в порядке — по крайней мере гораздо лучше, чем годом раньше, — но теперь он страдал от хронической бессонницы и редко когда спал больше четырех часов за ночь, а то и не спал вовсе. Да и во сне его продолжали преследовать страхи, поэтому отдохнуть ему не удавалось. К тому же впервые за год он снова вышел на работу, для того чтобы пополнить свои иссякавшие сбережения. Окружающие шептались, что он мог бы найти себе место получше, но его не волновало, что работа будет временной, поскольку он еще не чувствовал в себе сил работать на постоянной основе. И если говорить начистоту, он не был уверен, что они у него когда-нибудь появятся. Гистопатология стала кропотливым и утомительным занятием, требовавшим внимания и скрупулезности, к тому же занятия ею навевали на него скуку — а подобное сочетание было взрывоопасным. И кроме того, существовала Елена. Он не понимал, что с ней случилось, и это его мучило. Не то чтобы это случилось внезапно и неожиданно. На самом деле все началось так давно, что он даже не мог точно определить, когда именно, хотя что-то подсказывало ему, что это было тогда, когда она лечилась от травм, полученных на Роуне. Все было настолько неуловимо, что он был не в состоянии понять суть происходящего. Елена же не только отказывалась что-либо объяснять, но отрицала само наличие каких бы то ни было проблем. Он терпеть не мог тайн и всегда пытался их разгадать, испытывая навязчивую потребность разобраться решительно во всем. Именно поэтому он выбрал гистопатологию, в которой диагноз — царь и бог, в отличие от других направлений медицины, где чистота решения проблемы замутнена такими неопределенностями, как непредсказуемая реакция на терапевтическое воздействие или неординарный организм пациента. Но, несмотря на все его усилия, эта конкретная загадка не поддавалась решению. Елену раздражало любое его замечание, ситуация в течение уже семи месяцев оставалась неразрешенной, и напряжение сохранялось. В кабинет вплыла Алисон фон Герке, предваряемая собственным бюстом, размеры которого напугали Айзенменгера, когда он увидел его впервые. И теперь при каждой встрече с Алисон он не мог избавиться от мысли о тех чудовищах, которые таились у нее под одеждой. — Устроились? Айзенменгер всегда считал, что между размерами груди и общей привлекательностью существует обратная связь, которую лишь подчеркивали известные исключения. К несчастью, Алисон фон Герке подпадала под его теорию. У нее был большой, слегка искривленный рот, огромный нос и невыразительные глаза. Возможно, для того чтобы компенсировать последний недостаток, природа наградила ее густыми бровями, однако это помогло мало. — Да, все прекрасно, — солгал он. Она уже показала ему большое, но обветшавшее отделение, с гордостью, которая лишь подчеркивала его недостатки. Финансирование министерства здравоохранения не могло отыскать путь в эту конкретную энтропийную ловушку. Затем она затронула щекотливый вопрос о гонорарах, имея в виду не то жалкое жалованье, которое выплачивала больница, а дополнительные заработки, получаемые практикующим гистопатологом, — прокурорские вскрытия и частные заказы. Они были честной прибавкой к так называемому чистому заработку, однако, как он и предполагал, здесь это не практиковалось. Отделение гистопатологии Западной Королевской больницы придерживалось своих академических корней, несмотря на то что те уже давно сгнили и почти разложились. Все подобные гонорары направлялись на «исследовательский счет». То, что Айзенменгер, являясь временным заместителем, никогда не смог бы им воспользоваться, мало кого заботило. Его утешало лишь то, что он заранее это предвидел, а потому ответил на заявление Алисон смиренным кивком. — Хорошо. Я познакомила бы вас с профессором Пиринджером, — добавила она заговорщеским тоном, — но его сегодня нет. «Отсутствие — общая черта всех профессоров». Это была старая, но справедливая шутка. — А с остальными познакомитесь позже. Вы с кем-нибудь из них знакомы по прежней работе? — Я учился вместе с Викторией, а остальных, кажется, не знаю. Лицо доктора фон Герке вытянулось или, скорее, сплющилось, если пользоваться менее щадящим термином. — Жаль, — промолвила она. — Ее-то вы и замещаете. Ей предписали отдых. — Правда? — Она немного переутомилась. Он вспомнил живую симпатичную блондинку из времен своей юности, которую он обожал издали, но так и не собрался с мужеством, чтобы выразить ей свои чувства. Трудно было соединить это воспоминание с образом, нарисованным Алисон фон Герке. Она избегала страшного слова на букву «с», однако все ее высказывания кружили вокруг того, что называется стрессом. — И еще такая неожиданность. Вы знаете, что она получила медаль за исследовательскую деятельность? Он смутно слышал что-то и тоже был удивлен. Виктория не была сияющим метеором на небосклоне академической гистопатологии. А медаль за исследования обычно вручалась ископаемым профессорам из Оксфорда или Кембриджа. — Да, — продолжила фон Герке. — За очень интересное исследование влияния вакцины на онкогенетическую выраженность в клетках опухоли. Фармацевтические компании проявили огромный интерес. — Правда? — Каким-то странным образом этот вопрос привел их в заводь неловкого молчания, в которой они и застряли на некоторое время. Она, улыбнувшись, вышла. У него оставалось еще двадцать минут до начала вскрытия. Ровно двадцать минут, за которые ему предстояло понять, до чего он докатился. Старший инспектор Гомер оглядел небольшой запущенный сад с удовлетворенной улыбкой, которая была несколько шире, чем допускали обстоятельства. Место убийства мало подходило, чтобы получать удовольствие, да и лицевые мускулы у инспектора редко складывались в комбинацию, необходимую для появления улыбки, однако на этот раз у него были особые причины. Возмездие. Он был достаточно хорошо образован, чтобы понимать разницу между возмездием и местью, и достаточно самодоволен, чтобы полагать, что последнее не имеет к нему никакого отношения. Перед ним стояла благородная задача. Он был орудием восстановления Божественной справедливости и исправлял ошибки, допущенные по отношению к нему самому, обществу в целом и его конкретному члену — Мелькиору Пендреду, который не мог по-настоящему защитить себя от сил невежества, глупости и (не будем малодушничать и прятаться за эвфемизмами) зла и уже никогда не сможет этого сделать, поскольку он мертв. И поэтому именно ему, Уильяму Гомеру, выпало бороться за справедливость. У него было мало радостей в жизни, и одной из них являлось возмездие за реальные или воображаемые обиды. Он никогда в этом не признавался, но именно об этой классической героической роли он всегда мечтая. Человек, Которого Невозможно Заставить Замолчать, Защитник… — Сэр? Свистящий слог прервал его размышления и, просочившись вглубь его праведного гнева, растворил его и уничтожил. — В чем дело? — с соответствующей резкостью осведомился он. — Ньюман что-то нашел, сэр. Гомер еще издали заметил, что Ньюман молод и неопытен; форма на нем сидела как хитиновый покров на раздавленном таракане. Естественно, он нервничал, и коротко подстриженный светлый ежик не мог скрыть блестящего пота, выступившего на его лбу и темени. Левое веко у него слегка подергивалось, а взгляд ярко-голубых глаз был затравленным, как у волка. Скорее всего, для него это было первое убийство — уж слишком молодо он выглядел. «Если это так, тебе стоит его запомнить, сынок». Эта мысль принесла какое-то горькое утешение, смягчившее неприязнь, которую он испытывал к молодому констеблю Кули. Улыбка Гомера могла бы украсить лицо доктора Гильотена после первого удачно проведенного испытания его изобретения. — Где? Кули кивком указал на дом: — Там. За мусорными баками, у сарая. — Надеюсь, он ничего не трогал, — пробормотал Гомер, устремляясь к дому. Однако Ньюман был толковым и знающим полицейским — два качества, которыми редко владеют низшие чины полиции, — и Гомер решил, что у него нет особой необходимости спешить. Там наверняка уже находятся следователи, а его присутствие потребуется всего лишь через несколько минут. И поэтому он снова вернулся к Кули: — Где муж? — В доме. С ним Кларк. — Как он? — Плохо, сэр. Гомер кивнул. «А кому было бы хорошо?» Он снова оглядел сад, который представлял собой одну из полосок в разной степени обработанной и ухоженной земли, тянувшихся от стандартных домиков, что стояли на расстоянии ста метров друг от друга. Они как бы намекали на землевладение и служили фиговым листком, прикрывавшим полное отсутствие права наследования. Полицейские стояли в дальнем конце этой полосы у большого полуобвалившегося сарая. Сзади за домами шел переулок, к которому вела покосившаяся калитка, еле державшаяся на прогнившей подпорке. Гомер уже обошел его целиком. Он не надеялся найти что-либо и был приятно разочарован. Сразу за калиткой росло несколько кленов, за которыми он обнаружил участок недавно вытоптанной травы, усеянной окурками. Конечно, не исключено, что здесь втихаря покуривали подростки, но с таким же успехом в этом месте мог стоять убийца… — Похоже, она не слишком увлекалась садоводством. Кули окинул взглядом участок Мюиров. Трава была не пострижена, клумбы не прополоты, изгородь покосилась, а старые деревья выглядели настолько древними и зараженными паразитами, что помочь им могла лишь эвтаназия. При виде этих неопровержимых улик констебль Кули как хороший полицейский, которым он непременно собирался стать, вынужден был согласиться. Гомер издал звук, который можно было классифицировать как удовлетворенное кряхтение или как икоту, вызванную повышенной кислотностью, ведь утром он забыл принять свое лекарство. — Там налево за калиткой растут деревья. Так вот, проследи, чтобы к ним никто не приближался, пока не прибудут представители отдела безопасности и судебные медики. Ясно? Кули очень хотелось знать, для чего он должен охранять этот аванпост, но ему хватило ума не задавать вопросов. Он принял приказ и смирился с неведением, выказав подлинный стоицизм. Гомер же двинулся к дому, минуя брошенные игрушки и разросшиеся сорняки. За домом собралась целая толпа людей как в форме, так и без оной; первые просто стояли, другие занимались делом. Патологоанатом Блументаль объяснял фотографу Моллу, что именно надо снять. Молл был высоким здоровяком с постоянно нахмуренным лбом. Он никогда не жаловался, несмотря на то что ему постоянно приходилось снимать чудовищные картины, а разное начальство одновременно требовало от него выполнения совершенно разных вещей, угрожая при этом кастрацией, увольнением и смертью. В данном случае чудовищная картина была заслонена от Гомера толпой, окружавшей Молла и Блументаля. Последний выделялся из нее не только благодаря белому комбинезону с эластичными обшлагами и бахилам, но и своим ростом и огромной гривой седых волос. Не случайно его называли Йети. То и дело мелькала вспышка огромного фотоаппарата Молла, сопровождавшаяся приглушенными звуками белого шума. — Где доктор Джесснер? — довольно громким голосом осведомился Гомер у одной из спин в униформе. Не то чтобы его интересовало местонахождение судебного хирурга, однако он добился желаемого результата: во-первых, он получил ответ на заданный вопрос: «Он перед домом, сэр, наблюдает за выносом тела», а во-вторых, толпа перед ним расступилась. Объектом всеобщего внимания был мусорный бачок. Блументаль с помощью хирургических щипцов осторожно доставал из него различные предметы домашнего хлама и перекладывал их в мешок, который держала наготове судмедэксперт в таком же облачении. Впрочем, на ней этот костюм почему-то сидел с большим достоинством, чем на патологоанатоме. Это пристальное внимание к тому, что было бездумно выброшено Мюирами, являлось лишь прелюдией к основному действию. После того как из бачка был извлечен последний мусор, под ним обнаружился большой круглый тюк, плотно завернутый в серый пластиковый мешок, который занимал почти половину бачка. Гомер почувствовал, как в нем закипает возбуждение, а в голове начинает звучать лишь одно слово: «Да!» Он так и знал; картина повторялась, словно подчиняясь какому-то естественному закону. Молл сделал еще несколько снимков. Блументаль поднял голову и посмотрел на Гомера. — Вы это искали? Циничности в его голосе было больше, чем раздражения. Даже если он и восхищался профессиональными навыками Гомера, это еще не означало, что тот ему нравился. Трудно сказать, ощущал ли это Гомер, или же это отношение терялось в море подобных, испытываемых к нему всеми его коллегами. Гомер кивнул, и Блументаль со вздохом вернулся к бачку. Он нагнулся, что подчеркнуло сутулость его плеч, и отвернулся в сторону с выражением пресыщенности, красноречиво говорившим о том, что профессионалы не должны заниматься подобными делами. Ему не сразу удалось ухватить мешок, но когда удалось, он поднял его, не прилагая почти никаких усилий, хотя тот явно был тяжел, о чем Гомер догадался по расплывавшемуся от самодовольства лицу доктора. Блументаль опустил мешок на лист чистой зеленой бумаги, расстеленной судмедэкспертом. Как только мешок оставили в покое, он осел и со зловещей медлительностью начал расползаться в разные стороны. Молл сделал еще несколько снимков, а затем Блументаль нагнулся и принялся его разворачивать. Он нашел отверстие, расширил его (снова отвернувшись в сторону с выражением полного непонимания, что он здесь делает) и начал отгибать края мешка. Содержимое показалось довольно скоро, что совпало с появлением тяжелого запаха и исчезновением большей части зевак. Запах был настолько сильным и отталкивающим, что казалось, он обладает физической плотностью. Он был знаком Гомеру, и тем не менее тот сделал несколько вдохов, чтобы убедиться в этом; привычный же к нему Блументаль отнюдь не проявлял радости от встречи со старым знакомым. Запах дополнял вид крови, из-под красных сгустков которой проступали все оттенки зеленого, серого и коричневого. Когда Блументаль расправил скатанные стороны мешка, обнажившееся содержимое стало напоминать какого-то фантастического гуманоида или большую личинку, склонившуюся набок, чтобы отдохнуть. Гомер прекрасно знал, что это такое, и чувство внутреннего торжества, которое он испытывал, было явно неуместным. Впрочем, представшая перед всеми картина, похоже, его совершенно не трогала. Блументаль с грустью размышлял о состоянии человечества и с тем же чувством взирал на свой испачканный кровью костюм. Судмедэксперт тяжело дышала, отвернувшись в сторону. А офицеры полиции, отойдя на безопасное расстояние, стояли с открытыми ртами и закрытыми глазами. Когда же Блументаль мрачно осведомился: «Надеюсь, все понимают, что это значит?» — один из них зажал рот и бросился прочь. Гомер кивнул. На самом деле это значило очень многое: лично для него — возмездие, для старшего инспектора Кокса (ныне находившегося в отставке) — чувство неловкости, и полное крушение — для Беверли Уортон. Однако Гомеру хватило ума не упоминать об этом, и поэтому он ответил: — Это внутренние органы миссис Мюир. Если Блументаля и удивили познания Гомера в области анатомии, он ничем этого не показал и просто подозвал Молла, стоявшего с еще более хмурым видом, чем обычно, чтобы тот сделал еще несколько снимков. Было видно, как Молл, выполняя эту просьбу, надолго задерживает дыхание. — По крайней мере, вскрытие займет немного времени, — громко заметил Блументаль. — Самую тяжелую работу он уже сделал. — А вы что тут делаете? — обернулся Гомер к наблюдавшим. — Хватит глазеть, идите искать. Полицейские начали рассеиваться, и лишь Кули остался на месте. — А что мы теперь ищем? Гомер повернулся к Блументалю и мешанине внутренностей. — Он здесь? — осведомился он. Блументаль покачал головой. — Значит, где-то здесь, сынок, вам предстоит найти мозг миссис Мюир, — пояснил Гомер Кули. Мартин Пендред вез коляску по прямой линии с одинаковой и неизменной скоростью, как он делал это всегда. Его маленькая и хрупкая пассажирка пристально смотрела перед собой, что говорило либо о крайней сосредоточенности, либо о полной рассеянности. К ее правому предплечью была подсоединена капельница, а обнаженную кожу ее рук покрывали яркие пурпурные капли. Огромный синяк на локтевом сгибе левой руки свидетельствовал об обильных или неумелых внутривенных инъекциях; хотя лично Мартину он ни о чем не говорил. Между санитаром и пассажиркой не наблюдалось никакого контакта — ни на вербальном, ни на зрительном, ни на обонятельном уровне. С таким же успехом они могли быть запрограммированными роботами, полностью лишенными рассудка и обреченными выполнять указания и требования, не имеющие к ним никакого отношения. Даже когда Мартин свернул налево и вкатил кресло в рентгенологический кабинет, впечатление автоматизма не исчезло. Кресло вместе с пациенткой было препоручено заботам рентгенолога, что опять-таки произошло без какого-либо проявления эмоций, по крайней мере видимого: ни изменения выражения лица, ни движений головой, ни поджимания или выпячивания губ. Не подав никакого знака Вселенной, в которой он совершал перемещения, Мартин Пендред, выполнив свою задачу, двинулся обратно в комнату для санитаров. Время от времени на его поясе оживала рация, начиная пародировать человеческую речь, и слова, уже искаженные элизией слогов, пропуском согласных и чудовищным издевательством над грамматикой, передавались этим устройством в таком измененном виде, что неопытный слушатель вряд ли смог бы в них что-нибудь уловить и воспринять передаваемые сведения. Впрочем, Мартин пропускал мимо ушей эти извержения звуков, эти послания с другой планеты; хотя у него была рация, он никогда ею не пользовался, не пользовались ею и другие, чтобы обратиться к нему. Никто не заметил его появления в комнате для санитаров. Он медленно опустился в кресло и замер с выпрямленной спиной и неподвижным лицом, глядя в пустоту. Заместитель старшего санитара (у старшего санитара был отдельный кабинет, откуда редко долетали признаки его существования или какой-нибудь деятельности), сидевший за столом в углу комнаты, с усталой снисходительностью посмотрел на Мартина. Его физиономия без преувеличения походила на непропеченный пудинг с изюмом — рыхлая бледная кожа напоминала сырое тесто, а покрывавшая ее целая сеть темных родинок вызывала ассоциации с сушеным виноградом. Обязанностей у него было мало, и он с удовольствием предавался ничегонеделанию. В целом он был вполне доволен своей судьбой. Однако лишь в целом, поэтому он предался изучению Мартина Пендреда. Мартин работал санитаром уже три года, то есть тридцать шесть месяцев, и за это время ни разу не проявил какого бы то ни было энтузиазма. Он честно выполнял свои обязанности, и никто никогда на него не жаловался. Однако, несмотря на это, трудно было иметь дело с эмоциональным, интеллектуальным и духовным вакуумом, который представлял собой Мартин Пендред. В среде санитарного персонала больницы царили доброжелательные отношения. Санитары считали себя угнетенной и недооцененной группой, которую вечно обвиняют во всех бедах и никогда не хвалят за выполняемую работу. Их объединяла эта несправедливость. А потому, хотя между кем-то из них и возникали иногда вспышки недоброжелательства, в целом в их комнате всегда царила атмосфера добродушия, пусть даже несколько грубоватого. Появление среди них Мартина, который редко открывал рот, если к нему не обращались, да и в этих случаях предпочитал отделываться односложными ответами, никогда не смеялся и упорно сидел в одном и том же кресле, с отсутствующим видом глядя в одну точку, если ему не нужно было выполнять свои обязанности, существенно нарушило эту атмосферу. К тому же у Мартина была своеобразная репутация. Он был братом-близнецом Мелькиора, который стал известен беспрецедентно жестокими убийствами. Поэтому неудивительно, что среди санитаров бытовало мнение о нежелательности подобного коллеги, особенно учитывая его странности. И лишь в последнее время они научились его игнорировать и делать вид, что забыли о том, как он поступил с Баддом. В общем-то Бадд заслуживал, чтобы его проучили, — он был груб, а порой и жесток, но то, как с ним поступил Мартин, не укладывалось ни в какие рамки. Здесь все сходились во мнении. И Мартина Пендреда спасло от увольнения лишь то, что Бадд его намеренно спровоцировал. Однако с тех пор никто не пытался шутить с Мартином или оскорблять его. Во всем остальном же он проявлял пунктуальность, и на него можно было положиться. И тем не менее заместитель старшего санитара взирал на него с внутренней дрожью, и каждый раз при виде Мартина тело его покрывалось мурашками. Мартин же продолжал взирать на не ведомый никому пейзаж. Сержант Райт поднял голову и посмотрел в полуденное небо, пытаясь думать о чем-нибудь, не связанном с трупами и их внутренними органами, раскиданными по саду. Хотя в течение всего этого времени Райту удавалось сохранить в животе завтрак и не дать ему соприкоснуться с внешним миром и он полагал, что отбытие Дженни Мюир вместе с ее органами в отдельном мешке принесет некоторое облегчение, ситуация пока не улучшалась. Из дома до него доносился голос Гомера, руководившего поисками, — его слегка гнусавые интонации были различимы даже несмотря на расстояние и закрытые окна. Гомер был непростым человеком, но и не самым худшим начальником, с которым ему приходилось работать за семнадцать лет службы. Он не был ни продажным, ни ленивым — два качества, которые, на взгляд Райта, были в наибольшей степени присущи высшим полицейским чинам. К тому же он не был глуп (Райт давно заметил, что продвижение по службе не требует ума) и обладал необходимой энергией. Если Гомер считал, что надо что-то сделать, он делал это или, по крайней мере, следил за тем, чтобы это сделал кто-то другой. Райт давно уже пришел к выводу, что вся проблема — в росте Гомера. Не то чтобы он был катастрофически мал, но он был существенно ниже обычного мужского роста, что вполне могло вызывать комплекс Наполеона — Райт читал об этом в одном из журналов жены. О коротышках, компенсирующих недостаток роста своей деятельностью. Одни становились диктаторами и мировыми лидерами, другие сердцеедами, а третьи (хотя в статье об этом не говорилось) — полицейскими инспекторами. — Райт! В дверях дома, как всегда с раздраженным видом, стоял Гомер. — Да, сэр? — поспешно отозвался Райт. — Отчет, сержант, дайте мне отчет! Гомер очень любил отчеты. Устные отчеты при частом и продолжительном их скармливании помогали держать его жажду информации в узде, однако лишь чернила и бумага могли обуздать его темперамент на уровне, безопасном для окружающих. Его рацион состоял из постоянного потока слов с добавлением снимков, сделанных на месте преступления, и результатов, полученных судмедэкспертами. Последние являлись для него витаминами и микроэлементами — пусть и в небольшой дозе, они были совершенно необходимы для его здоровья. Как ни странно, грамматическая правильность не являлась обязательным условием информационного благоденствия Гомера; его не смущало разнообразие стилей, варьировавшихся от свободной формы изложения до фальшивого канцелярита с одиночными пиками ясности. Гомер каким-то образом умел извлекать смысл из всего. Райт полагал, что это вызвано его целеустремленностью: из самых загадочных парадигм он извлекал тот смысл, который хотел получить. Эта ограниченная самоуверенность означала только одно — что он был способен достичь фантастических успехов и подвержен катастрофическим провалам. Поскольку любое расследование представляло собой процесс накопления информации, он либо выигрывал (если его первоначальные впечатления оказывались верными), либо проигрывал, если ему не удавалось выбрать виновного из круга подозреваемых или если его первоначальный выбор преступника был неверным. Райт работал с Гомером три года и уже успел привыкнуть к его методам; количество успехов Гомера несколько превышало количество неудач, и поэтому его репутация неуклонно улучшалась, что не могло не идти на пользу самому Райту. — Тело увезли, сэр, — произнес он четким голосом, который, как он знал, нравился Гомеру. — Муж в соседнем доме, с ним Кларк. Судмедэксперты заканчивают обследование места, где было найдено тело. — А мальчик? — С дедушкой и бабушкой. — А опрос соседей? Вы организовали его? — Это был нечестный вопрос. Райт не имел подобных полномочий, и Гомер это прекрасно знал — для него это было только поводом изобразить гнев по поводу того, что он и только он обладает навыками и мозгами для организации всестороннего расследования. — Не волнуйтесь, я это сделаю, — добавил он с едва заметным вздохом. Райт предпочел не комментировать это заявление, тем паче что Гомер уже перешел к другой теме. — И никаких следов мозга миссис Мюир? — с легким сожалением осведомился он. Повергнутый в изумление тем, что начальнику удается задавать столь немыслимые вопросы самым прозаическим тоном, Райт снова поймал себя на ощущении, что диабаз у него под ногами вот-вот будет расцвечен содержимым его желудка. — Нет, сэр, — ответил он сквозь зубы, чувствуя, как у него сжимается горло. Гомер нахмурился. — И куда он мог его деть? — риторически осведомился он, словно разговор шел о спрятанной детской игрушке. — Что он с ним сделал? — А мы уверены, что он действительно вынул мозг, сэр? Гомер отреагировал на этот вопрос, изобразив на своем лице презрение. И Райт про себя отметил, что оно хорошо удается его начальнику. — Конечно, Райт. Почитайте дело. Пендред всегда потрошит тела, удаляет внутренние органы и вынимает мозг. Райт, читавший дела не чаще, чем учебники по высшей математике, но безусловно слышавший о деле Пендреда, оказался в затруднительном положении, что с ним происходило довольно часто. Гомер вел себя непривычно с. тех самых пор, как они получили вызов. За все годы работы со своим самовлюбленным и все же милым начальником он никогда не видел его в таком состоянии. Обычно любое убийство, с какой бы мерзостью ни приходилось сталкиваться, вызывало у Гомера прилив беспристрастного усердия и медицинского интереса, которые, естественно, окрашивались определенной долей отвращения, однако в данном случае все с самого начала шло не так. Как только Гомер услышал о состоянии найденного тела, он начал излучать — Райт вынужден был признать это — чувство удовлетворения. И по мере того как шло время, это удовлетворение только возрастало, а Райт, не понимавший, чем оно вызвано, и видевший перед собой лишь чудовищность происшедшего, все больше и больше терялся в догадках. «Как можно получать удовольствие от этого кошмара?» — спрашивал он себя снова и снова. — Может, на этот раз он решил сделать исключение, сэр. Гомер оторвал взгляд от дома и запущенного сада, в котором они стояли, резко развернулся и уставился на Райта с недоумевающим и даже отчаянным видом. — Вы что, не слышали, что я сказал? — раздраженно осведомился он. — Пендред всегда извлекает мозг. И куда-нибудь его прячет. Это такая шутка. И Райт уже не в первый раз подумал, а в своем ли уме Гомер и не является ли его состояние следствием помутнения рассудка. — Но Пендред мертв, сэр, — не без внутреннего содрогания, осторожно заметил он. Гомер совершил нечто немыслимое, доведя степень своего презрения до одиннадцати по десятибалльной шкале. Он уже открыл рот, и все его поведение свидетельствовало о том, что готовые сорваться с его языка слова будут более едкими, чем щелочь, но в этот момент в доме началось какое-то движение, и его внимание переключилось туда. В дверях появился совсем юный констебль в гражданской одежде, который со смесью возбуждения и сожаления сообщил: — Мы нашли его, сэр. И Гомер, позабыв о неподобающем замечании Райта и сложив на груди свои маленькие изящные ручки, поспешил внутрь. Райт не мог поклясться, но ему показалось, что он их удовлетворенно потирает. — Идите и получите показания мужа, — бросил Гомер через плечо. — И спросите его о Пендреде. Мартин Пендред всю жизнь прожил в одном и том же доме. Это был стандартный облупившийся маленький домик, который бесстыдно обступили соседи и которому оставались только беззвучные сетования. Он стоял на тихой улице, но эта тишина свидетельствовала об упадке и отчаянии. Люди не жили в этих домах, а прятались в них, выходя лишь украдкой. С одной стороны от Мартина жил старик Уилмс, отчаянно гордившийся собственной независимостью и странным образом не замечавший своей несамостоятельности. Мартин прожил с ним рядом все свои сорок лет, и их отношения так и не улучшились. Когда Мартин появился на свет — через три минуты после брата, — Уилмс уже в течение двадцати лет был обитателем Бэтлдауна. Поэтому Мартин с детства помнил его старым и одиноким, словно тот был таким при зарождении мира и должен был остаться таким же при его конце. Пендреды не ладили с Уилмсом с самого начала, особенно после того, как у них появились двойняшки, непрестанно оравшие в своей коляске. Из-за тонкости стен их исключительно нетерпимое отношение к миру должны были разделять все соседи, и если мистер и миссис Шарпи в доме справа его понимали, то об Уилмсе, живущем в своем замке слева, нельзя было сказать того же. Когда близнецы подросли и превратились в одинаковых мальчиков со странностями, они стали вести себя тише; однако теперь они компенсировали громкость голосов своей активностью. Даже гиперактивностыо. Это была такая бескомпромиссная, непрестанная и маниакальная активность, которая довольно быстро довела их отца и мать до исступленных криков, так что создание шумового фона стало семейной традицией. Впрочем, это никоим образом не влияло на мальчиков. Они делали то, что хотели. Их обуял всепоглощающий интерес к миру, не терпевший никаких препятствий и в то же время незаметный для стороннего наблюдателя, включая их родителей. Было очевидно только, что они чем-то серьезно поглощены. Братья то и дело перешептывались, и хотя они явно друг друга понимали, для всех остальных их разговоры оставались тайной. Они беседовали без слов, с помощью одних лишь монотонных звуков, с неизменным выражением лиц. Трудно было себе представить, как таким образом можно общаться, но тем не менее они общались. Однажды, когда они играли в саду, Мартин забросил мяч через изгородь в сад Уилмса. Близнецам в то время было по четыре года, они находились в том возрасте, когда игры с мячом кажутся очень важными, возможно, важнее самой жизни; поэтому они с неизбежностью приняли решение проскользнуть в сад через заднюю калитку, и так же неизбежно были пойманы. В свое время Уилмс служил в подразделении командос, но Пендреды об этом не знали. Он мог казаться старым и глупым — «несчастным старикашкой», по выражению Пендреда-старшего, работавшего автомехаником и имевшего собственное мнение по любому поводу, — но усвоенные Уилмсом навыки забыть было невозможно, и он если не с прежней легкостью, то с не меньшей эффективностью продолжал применять их на практике. Его хватка была устрашающей благодаря неожиданности и силе; он вцепился в плечи мальчишек своими бледными костистыми пальцами, похожими на клешни краба, из которых им при всей их гибкости не удавалось выскользнуть, хотя они и боролись изо всех сил. Но и в этой ситуации, как заметил Уилмс, ни тот ни другой не проронил ни слова: все происходило в гробовой тишине, лишь усугублявшейся взглядами, которые они бросали друг на друга, общаясь на неком более глубоком, чуть ли не первобытном языке. Это выводило Уилмса из себя. Один из мальчишек — Уилмс так и не выяснил, кто именно, — изогнул шею под каким-то немыслимым углом и укусил обидчика за руку маленькими острыми зубами, но Уилмс не разжал руку, а принялся трясти ребенка, пока тот его не отпустил. Затем он прижал его к земле коленом, не выпуская при этом другого. Уилмс был легким, но колено у него было острое, больно впивавшееся в грудь. И снова ни один из мальчишек не произнес ни слова, хотя Уилмс чувствовал, что они как-то общаются друг с другом. Уилмс подтянул стоявшего пацана к своему лицу. Он не знал, но именно Мартину он прошипел сквозь пергаментные губы и почерневшие редкие зубы: «Частная собственность». От его дыхания разило, и он шипел, как змея. — Частная собственность! — повторил он. Мартин посмотрел ему в глаза. В его голове мелькали бессвязные мысли. Он видел желтизну, тучи, вздувшиеся вены и маленький свинарник, однако эти образы мелькали как трассирующие пули в темноте, не создавая общей картины. И он продолжал смотреть, не издавая ни звука. — Если я еще раз вас здесь поймаю… Уилмс довершил свою угрозу, сильно стиснув ему плечо. Затем он оттолкнул Мартина, и тот упал навзничь на редкую траву. После чего Уилмс перевел взгляд на его близнеца, прижатого к земле коленом. Он чуть ли не со скрипом приподнялся, дав тому глубоко вздохнуть. — А что касается тебя. — Это было законченное предложение. — Я тебя запомню. Понял? Я тебя запомню, и если ты еще хоть раз войдешь в мой сад, я тебя убью. — Он посмотрел на след от укуса — продавленная кожа кровила ровным полукружием, оставленным зубами. — Это ты сделал. — Это было произнесено таким тоном, словно Мелькиор мог об этом забыть. — Ты понимаешь, что я могу тебя убить? Свернуть тебе шею. Он уставился на малыша. Тот смотрел на него со смесью любопытства и неловкости во взгляде, однако испуга, который ожидал увидеть Уилмс, в его глазах не было. Секунд десять старик и мальчишка смотрели друг на друга, а затем Уилмс отшвырнул его к брату. — Убирайтесь! — рявкнул он. Братья обменялись взглядами и двинулись прочь. Уилмс посмотрел им вслед с чувством странной неудовлетворенности. Ведь он вышел победителем?.. Сад Эшлифов был безупречно чистым и свидетельствовал о еженедельных многочасовых усилиях по приведению его в порядок. Интересно, о чем они думали, глядя сквозь шаткую изгородь на заросшие владения Мюиров, размышлял Райт. Что они испытывали? Презрение? Сочувствие? Или понимание? Он позвонил в звонок, отметив, что и дом, в отличие от соседского, недавно выкрашен, а через окна виднеются симметрично повешенные занавески и соответствующая отделка комнат. Райт оглянулся на дом Мюиров, отмеченный печатью упадка, и ощутил пронзительное чувство родства с ним; возможно, он не был совершенен, но, по крайней мере, в его распаде было что-то человеческое и глубоко понятное. А в образе жизни Эшлифов присутствовало нечто отталкивающее. Во всяком случае, когда Райт смотрел на облупившуюся краску наличников и паутину, которая заволокла углы маленького крылечка у Мюиров, он ощущал некие параллели с собственной жизнью. Дверь открыл констебль Фишер, симпатичный человек с довольно привлекательной наружностью, у которого был такой же шанс на повышение по службе, как у Райта на то, чтобы стать первым посланником человечества на Юпитере. Райт, видевший на своем веку уже не одну сотню молодых полицейских, относился к нему вполне лояльно: тот хотя бы не был расистом, головорезом или извращенцем. По крайней мере, Райт так думал. Дом был безупречно чист как снаружи, так и внутри. Он был столь же стерилен, сколь и бездушен, настолько же симметричен, насколько обезличен. Украшавшие стены фотографии детей и памятных событий, сувениры, привезенные с моря, и старомодный фарфор — все это свидетельствовало о долгой и, возможно, счастливой жизни, однако строгая регламентированность и стерильная чистота заставили умолкнуть и Райта, и Фишера. Оглядевшись по сторонам, Райт понял, что все это напоминает ему родительский дом и его собственное детство, однако расположение вещей, как в музее или сувенирной лавке, почему-то обесценивало эти воспоминания, и он задумался, зачем Эшлифам понадобилось создавать вокруг себя такой прямолинейный мир. Фишер сообщил, что Дэвид Мюир сидит в гостиной, но прежде чем Райт успел войти туда, дверь в конце коридора открылась и он в первый и в последний раз увидел Эшлифов. Дверь открыл мистер Эшлиф — своей худой, чуть ли не скелетообразной кистью он держался за ручку, а его лицо выражало смесь жгучего любопытства и подозрительности; огромные, как луковицы, глаза скрывались за толстыми, слегка тонированными стеклами очков. В глубине кухни виднелась миссис Эшлиф, которая сидела за столом, немыслимо изогнув шею, покрытую таким количеством складок и морщин, что, казалось, она не может принадлежать человеческому существу. Райт с улыбкой кивнул им, предпочтя не вступать в более близкое знакомство, и вошел в гостиную. Елена вернулась из Парижа, чувствуя себя лучше, чем когда-либо в последний год. Несмотря на то что формально поездка была деловой и она пробыла во Франции всего четыре дня, перемена — перемена во всем, включая распорядок дня, меню, ритм существования жизни и, конечно же, самочувствие, — вернула ей надежду, оптимизм и интерес к жизни. Она даже ни разу не вспомнила о вопросе, который мучил ее на протяжении последних девяти месяцев… А потом, конечно же, с жестокостью, на которую способно только мироздание, все ее торжество обратилось в прах, стоило ей осознать это. И она тут же почувствовала, как снова погружается в месиво сомнений и вопросов, как благо забвения обращается в свою противоположность, а расслабленная душа снова скручивается в узлы обиды, подозрительности и разочарования. Это имя стало значить для нее так много и вызывало в ней такую бурю чувств, словно само его существование жгло и иссушало ее, будто на нем лежало какое-то заклятие, будто сами буквы и их сочетания обладали какой-то колдовской силой. Она распаковала вещи, налила себе кофе и вместе с кружкой отправилась в ванную, чтобы принять душ перед сном, печально размышляя о том, что ни струи горячей воды, ни мыло не в состоянии смыть с человека жизненный опыт, особенно опыт разочарования. За последние месяцы она задавала себе этот вопрос так часто, что слова утратили свой смысл и стали звучать как полная тарабарщина, так что приходилось прикладывать определенное усилие для того, чтобы они инициировали мыслительный процесс. Впрочем, это не означало, что этот вопрос перестал вызывать боль и отчаяние. Она и подозревала, что так оно и было, и не могла в это поверить. Может, Беверли лгала? Скорее всего. Елене казалось, что после долгих лет одиночества, отсутствия тепла и полного отказа от чувственной жизни, обычной для большинства людей, ей наконец удалось найти человека, которому она могла доверять. Она считала Джона особенным, и то, что он оказался не таким, причиняло ей неожиданно сильную боль. Она включила душ и начала раздеваться, бросая вещи в корзину для грязного белья, которая и без того была переполнена вещами, вынутыми из чемодана. Перед тем как забраться под душ, она поймала себя на том, что рассматривает в зеркале свое отражение, снова пытаясь проанализировать собственные чувства, то есть опять занимается бесконечным процессом, который все никак не может довести до конца, а потому и не в силах от него отказаться. Она уже тысячу раз проигрывала в памяти разговор, состоявшийся девять месяцев назад между нею и Беверли Уортон, и всякий раз обнаруживала в словах последней новые смыслы и нюансы. Открыто она ничего не признала, но подтекст, казалось, был вырезан заглавными буквами. Поэтому сначала Елена сочла это ложью, а потом… Чувствовала бы она себя иначе, если бы он изменил ей (однажды она поймала себя на том, что использует слово «адюльтер», и это вызвало целый фейерверк размышлений о том, что под ним подразумевалось) не с Беверли Уортон, а с кем-нибудь другим? Наверняка. Она не сомневалась, что, если бы он переспал с любой другой, самой соблазнительной женщиной, это не причинило бы ей такой боли и таких страданий. Не то чтобы ей удалось запросто от этого отмахнуться — ее родители привили ей моральные устои, которые мешали мириться со слабостями окружающих. И если бы Джон не был способен хранить ей верность, то и говорить было бы не о чем. Однако она знала, что, когда он совершил это преступление, между ними не существовало никаких обязательств — с ее стороны уж точно, и она подозревала, что и с его тоже. Следовательно, она не могла выдвигать против него обвинений. А спросить его напрямую ей не хватало смелости. Это мучило ее не меньше самого факта его предательства, загоняя боль в глубины души и возводя между нею и Джоном барьеры недоверия. Она вздохнула и решительно разорвала цепочку своих размышлений. Наконец ей удалось сосредоточить взгляд на собственном отражении, и она потерла лицо, ощущая под рукой грязь и жир, который постоянно вел с ней борьбу за власть. Была ли она привлекательна? Еще один неизменный вопрос, на который Елена не могла найти удовлетворительный ответ. Она никогда не использовала применительно к себе слово «красивая», но с годами диапазон возможных эпитетов еще больше сузился. «Очаровательная» и «сексуальная» уже не годились, и она неумолимо перемещалась в область «милой» и «симпатичной». Однако она с трудом находила объективные подтверждения этих реальных, но крайне субъективных взглядов. Ее глаза по-прежнему были большими и карими, скулы высокими, а кожа упругой и гладкой; губы сохраняли свою полноту, которая казалась ей вполне привлекательной. Что же касается морщин, то они были еще совсем незаметными, да и располагались в таких местах, что она не видела в них ничего угрожающего, — они даже придавали ей определенный шарм. Так в чем же дело? Ее взгляд скользнул с шеи на грудь, не самую любимую ею часть тела — она была слишком маленькой, как заявил ее бывший приятель, когда она обвинила его в чрезмерных требованиях, зато ее миниатюрные размеры гарантировали, что матушке-природе будет не за что зацепиться. Живот у нее по-прежнему был плоским, хотя бедра стали несколько шире, чем раньше. Для того чтобы оценить свои ноги, ей не требовалось зеркала, они всегда были лучшей частью ее тела — достаточно длинные и привлекательные. Она заметила, что в данный момент ее щиколотки слегка опухли, но путь был длинным, а погода в Париже стояла жаркая. Она залезла под душ, закрыла глаза от жаркого влажного пара и тут же, как по команде, в ее мозгу снова замелькали вопросы. Неужто его половой член настолько подчинял себе его жизнь, что он ничего не мог с этим поделать? Неужто он, как на поводке, затащил его в ее постель? Эта дрянь была очень недурна — Елена не могла не признать этого, — но ничего завораживающего в ней не было. В ней не было ничего гипнотически непреодолимого, что могло бы извинить его поступок, заставить его лишиться сознания и прийти в себя лишь в посткоитальном объятии. Значит, он знал, что делает, и, вероятно, надеялся на то, что ему удастся спать с ними обеими. Этот вывод звучал как приговор, за которым должна была последовать казнь. Без права смягчения и апелляций. И, кипя от возмущения, Елена начала втирать пальцами шампунь в свои короткие густые волосы. Они знали, а она продолжала оставаться в неведении. Этой суке, наверно, это нравилось, так же как ей доставило удовольствие приоткрыть свою тайну. «Да, кстати. Ты же знаешь Джона? Он ведь тебе, кажется, небезразличен? Ты считаешь его особенным и неповторимым? А может, он не такой уж неповторимый, как ты думаешь…» Елена почувствовала, как вместе с потоками горячей воды ее затапливает чувство обиды, и принялась энергично тереть шею, плечи и грудь. И именно в этот момент она нащупала уплотнение. Райт делал это уже в двухсотый раз, и этот случай ничем не отличался от предшествующих ста девяноста девяти. Именно из-за этого повтора чувств, мыслей, фраз и обстоятельств он опасался, что не сможет на должном уровне разыграть предписанный ему сценарий. Он боялся оказаться заурядным актером в давно идущей пьесе, который лишь повторяет слова, воспроизводит жесты и пытается изображать чувства. Он сидел в комнате вместе с Амандой Кларк, весьма мужеподобным констеблем среднего возраста, и Дэвидом Мюиром, вдовцом Дженни. Кларк сидела рядом с Мюиром, и Райт сразу заметил, что она глубоко потрясена — ее довольно грубые черты выражали такую скорбь, какой он никогда еще не видел на ее лице. Это больше, чем что-либо другое, вывело его из состояния подавленной и циничной усталости и дало возможность по-новому взглянуть на происходящее. Если даже Кларк испытывала такие чувства — а она была знакома с вопиющими картинами убийств не меньше, чем он, — значит, и он мог пробудить в себе сострадание и скорбь. В конце концов, Дэвид Мюир овдовел таким жутким образом, что уже одно это заслуживало несколько более глубоких чувств, чем отвращение. Райт ощутил, как в нем просыпается сознание того, что произошло, — не только фактов, но всех физических, духовных и интеллектуальных последствий этого чудовищного поступка. Все это явилось Райту в каком-то акте откровения. Дэвид Мюир плакал, и его покрасневшие глаза выглядели больными и воспаленными. Райт много раз видел, как люди реагируют на утрату близких. Он был свидетелем молчаливого, но непреклонного отрицания, искреннего и деланого приятия, холодной и бурной ярости и потрясения, от которого подкашивались ноги. Он видел сломленных и раздавленных людей и видел, как люди изображали потрясение, и тогда он сразу понимал, что имеет дело с убийцами. Однако в поведении Дэвида Мюира не было ничего нарочитого. Узнав о смерти своей жены несколько часов назад, он пребывал в подавленном состоянии, пытаясь найти ответы на вопросы, на которые никто не мог ответить. Это было только началом, и он был обречен на то, чтобы возвращаться к этому снова и снова; однако в данный момент его погружение в бездну приостановилось и внутреннее смятение отступило. — Мистер Мюир? Он был невысоким хрупким мужчиной, а его бледность, возможно, объяснялась пережитым потрясением. Райт заметил, что его руки покрыты мозолями и ссадинами. На нем была форменная рубашка серого цвета с нашивками Британского совета. Мюир не ответил. Выражение его лица свидетельствовало о том, что он погружен в глубокие размышления, челюсти его едва заметно двигались, словно единственная проблема заключалась в надоедливом хряще. — Вы работаете в совете, мистер Мюир? И снова никакой реакции. Брови Райта недоуменно поползли вверх, и он кинул взгляд на Кларк, после чего та осторожно прикоснулась к руке Дэвида Мюира. — Мистер Мюир? Дэвид? Тот наконец издал слабый стон, свидетельствовавший о том, что он вышел из задумчивости. Подняв голову, он посмотрел в квадратное, несколько пугающее лицо констебля, и на мгновение в его глазах появился проблеск надежды, тут же погасший при осознании реальности. Кларк кивком указала на Райта, и Мюир медленно, но покорно перевел на него взгляд. — Мне надо задать вам несколько вопросов, мистер Мюир. Райт начал формулировать первый вопрос, не дожидаясь, когда Мюир кивнет, — это являлось нарушением процедуры. — Когда вы хватились своей жены? Ответа не последовало. Кларк осторожно потрясла Мюира, который то погружался в пучину ужаса, то вновь всплывал на поверхность. Тот вздрогнул, ощутив ее прикосновение, и с расширенными от страха глазами уставился на ее руку, словно та была каким-то отдельным существом. Затем он медленно поднял голову и по безмолвной подсказке Кларк снова перевел взгляд на Райта, который уже начал сомневаться в том, что ему удастся чего-нибудь добиться от этого свидетеля. — Мистер Мюир, я знаю, что вы пережили страшное потрясение, но мне надо задать вам несколько вопросов. Мы хотим поймать ублю… человека, который это совершил, но нам будет трудно это сделать, если мы не выясним все подробности того, что произошло вчера вечером. Это был слишком длинный текст для Райта, однако он возымел действие. Дэвид Мюир закивал, сначала медленно, затем все быстрее, и в его глазах появилось что-то похожее на понимание. — Когда вы впервые хватились своей жены, мистер Мюир? Он не сразу ответил, но на этот раз было видно, что он пытается сосредоточиться. — Она должна была прийти без двадцати десять. Она обычно заканчивала работу в девять. И ей надо было еще проехать на автобусе. — Где она работала? — Она была уборщицей, работала неполный день. В финансовой компании «Остертаг», в Сити. Райт записал это своим неаккуратным почерком, который Гомер как-то сравнил со следами, оставляемыми обмокнутым в чернила обезглавленным тараканом. — На каком автобусе она ездила? — Кажется… сорок втором. — А на какой остановке выходила? Мюир махнул рукой, указывая за спину Райту: — Дорога Пирамид. Райт помолчал, делая соответствующую запись. — Значит, вы ждали ее без двадцати — без четверти десять… но она не появилась. Мюир покачал головой и, видя, что Райт молчит, поднял на него взгляд и добавил: — В четверть одиннадцатого я позвонил в Остертаг, и когда мне сказали, что она ушла пораньше, я сразу понял… Райт уже сотни раз слышал об этом предчувствии. О нем говорят все, когда речь идет о внезапной смерти: жены догадываются, мужья не сомневаются, родители безошибочно убеждены. Он сверился со своими записями. — Согласно данным полицейского участка, вы позвонили туда лишь двадцать минут двенадцатого. — Райт вопросительно приподнял брови. — Чем вы занимались в течение этого часа, сэр? Возможно, кто-то и расслышал бы в этом вопросе подтекст: «А не в это ли время вы ее и убили? Вам потребовался целый час, чтобы выпотрошить ее?» — но Дэвид Мюир понял лишь то, что было на поверхности, — хороший знак. — Том проснулся, — простодушно ответил он. — Ему приснился плохой сон. В последнее время его часто мучат кошмары. «И вы занимались им целый час?» — мелькнуло у Райта, но он произнес лишь: — Наверно, действительно был неприятный сон. Мюир посмотрел на него отсутствующим взглядом и пожал плечами. Райт решил не останавливаться на этом. — А потом вы позвонили в участок. — Они сказали, что ничего не могут сделать. — Это могло бы прозвучать как обвинение, хотя Мюир и не вкладывал такого смысла в свою фразу. Его горе еще не достигло фазы мести. — Что вы сделали после этого? На его лице появилось недоуменное выражение. Райт заметил, что Мюир очень бледен и слегка дрожит. — Я обзвонил ее подруг. Я подумал, может, она с кем-нибудь встретилась и забыла о времени. Она любила поболтать, — договорил он, понизив голос до шепота. — Но никто ее не видел? Мюир покачал головой. — Что вы сделали после этого? — Пошел ее искать. Райт так и думал. — А как же Том? Что вы сделали с Томом? И тут Райт впервые уловил нотки раскаяния в голосе Мюира: — Я оставил его в постели. — Видя, что Райт не проявляет никакого сочувствия к данному обстоятельству, он, оправдываясь, добавил: — К этому моменту я уже начал серьезно волноваться. Дженни никто не видел, и она опаздывала на два часа. Надо было что-то делать. Райт записал это, Кларк кинула взгляд на профиль Мюира, а тот опустил голову и уставился на свои сжатые кулаки. — И куда вы пошли ее искать? — осведомился Райт. Казалось, Мюир не понял этого вопроса, словно Райт внезапно перешел на один из малоизвестных диалектов суахили. — Куда? — повторил он, глядя на выжидавшего Райта. Мюир нахмурился. — Сначала, кажется, я пошел на автобусную остановку, — наконец произнес он. — Я хотел пройти по ее обычному маршруту. Райт помедлил, переваривая эту информацию. — По ее обычному маршруту, — задумчиво повторил он. — Значит, вы знали, что с автобусной остановки она направилась домой? Выражение, появившееся на лице Мюира, говорило само за себя. Он словно вдруг понял, где и почему находится, и Райт отметил, что его это всерьез испугало. — Но я совсем не это имел в виду! Райт посмотрел на него с бесстрастным видом. — Я хотел сказать, что просто прошел по пути, которым она обычно ходит с автобусной остановки. Райт наградил Мюира долгим взглядом, зная, что этот взгляд заставит его занервничать. — Куда вы пошли потом? — Походил вокруг, — пожав плечами, ответил Мюир. — Вокруг? Где именно? Вы можете перечислить названия улиц? Мюир вдруг огрызнулся, словно ему стал надоедать назойливый тон Райта: — Я был вне себя от беспокойства! Было темно, мне было страшно. Я просто ходил туда-сюда по улицам, глядя по сторонам. Я не могу вам сказать, по каким именно, но думаю, я здесь все обошел. — Как долго вы этим занимались? — осведомился Райт, пытаясь справиться с охватывавшим его волнением. — Около полутора часов. Мне пришлось вернуться, потому что я начал беспокоиться о Томе. К тому же у меня возникла надежда на то, что мы с Дженни могли просто-напросто разминуться. Я подумал, что, может, она вернулась домой и теперь беспокоится обо мне. — Он помолчал и добавил шепотом: — Но ее там не было. — Что было потом? — Я лег, но заснуть не мог и бо#769;льшую часть ночи провел на кухне. — А утром? — Они приближались к душераздирающей сцене, и Райт, понимая это, не сводил с Мюира глаз. — Том проснулся около семи. Я ужасно боялся этого момента. Он сразу спросил, где мама. — И что вы ответили? — спросила Кларк. — Что ей надо было пойти на работу. Но Райт не позволил ему отклоняться от темы. — Что вы сделали потом? — Я одел его и приготовил ему завтрак, гадая, что мне с ним делать. Мне надо было идти на работу. И снова Райт подумал, что в этом Дэвиде есть что-то странное: идти на работу, когда у тебя пропала жена? — Вы еще раз позвонили в участок, — произнес он. Мюир кивнул: — Я не знал, что делать. Но они повторили то же самое. Никто им ничего не сообщал, и они не могли ничего предпринять, поскольку с момента ее исчезновения не прошло двадцать четыре часа. Райт вдруг почувствовал, что ему больше некуда двигаться. — И вы нашли свою жену… — как можно мягче произнес он. — Когда это произошло? Мюир, восстановивший все события предыдущего вечера, теперь подошел к самому страшному, и в его глазах отразился ужас. — Мне надо было принести молоко, — хрипло, чуть ли ни с благоговейным ужасом, произнес он. — Я взял пустые бутылки… — По его лицу потекли слезы, и Кларк сжала ему руку. — Я поставил их, но одна упала и покатилась по дорожке, и я пошел за ней… — Мюир умолк, пытаясь сдержать слезы. Райт смотрел на него и в глубине души задавался вопросом — а не спектакль ли это? — Я увидел ее ногу, под изгородью… Райт не спешил и позволил ему выдержать паузу. Мюир плакал, Кларк утешала его, а Райт терялся в догадках. — Что он с ней сделал? — наконец выдавил из себя Мюир. Это был вопрос, полный ужаса, заданный ребенком, боявшимся того, что скрывается в темноте. И Райт не знал, что ему ответить. — Точно не знаю, — солгал он. Повисла мимолетная и в то же время казавшаяся бесконечной пауза, но Мюир принял этот ответ. — Там было так много крови, — жалобно и чуть ли ни с удивлением промолвил он, а когда присутствующие промолчали, добавил: — Я слышал, что ей перерезали горло. Райт поймал на себе взгляд Кларк и уткнулся в свою записную книжку. — A y вас и у вашей жены нет мобильных телефонов? — осведомился он, чтобы заполнить паузу. Вдовец покачал головой: — Мы не видели в них необходимости. — Вы давно женаты? — Три года. Почти четыре. — А сколько Тому? — Три. Райт прилежно занес все эти сведения в свою записную книжку, скрывая тот факт, что они не представляют для него никакого интереса. — Зачем? — спросил Мюир, глядя на макушку Райта, на то самое место, где в последнее время начала образовываться лысина. Райт не понял, что Мюир имеет в виду, и Кларк переспросила: — Зачем что? — Зачем ее убили? — повернувшись к Кларк, повторил Мюир и вдруг, словно впервые догадавшись, добавил: — Ее изнасиловали? Перед мысленным взором Райта промелькнули всевозможные виды мертвой Дженни Мюир. Одежда спереди была разорвана, и вокруг было столько крови, что Райту мало что удалось рассмотреть. Он хотел было убедить этого маленького и вконец потерянного человека, сидевшего перед ним, что уж об изнасиловании-то он может не волноваться, но Мюир не нуждался в лицемерных утешениях. — Подробности будут известны только после вскрытия, — произнес он как можно мягче и, чтобы компенсировать неопределенность своего ответа, спросил: — Скажите, мистер Мюир, вы не знаете кого-нибудь, кто мог бы желать зла вашей жене? Это был бессмысленный вопрос. Кто мог настолько воспылать ненавистью к уборщице и жене сотрудника совета, чтобы умертвить ее подобным образом? Следующий вопрос Райта прозвучал так, словно он озвучивал собственные мысли: — Она случайно не была знакома с Мартином Пендредом? Мюир поднял голову, и Райту показалось, что в его глазах мелькнул какой-то отклик, который тут же угас. — Не знаю, — покачал он головой. Несмотря на возможную ошибочность своего впечатления, Райт решил развить эту тему. — Вы уверены? Она не могла знать человека с таким именем до того, как познакомилась с вами? — У нее не было настоящих приятелей до меня. — Он произнес это с гордостью, не заметив изумленного взгляда, который Кларк бросила на Райта. — А чем она занималась перед тем, как вышла за вас замуж, мистер Мюир? — Работала секретаршей. — Она никогда не работала в Западной Королевской больнице? Мюир этого не знал, и Райт счел необходимым это проверить, поэтому он спросил о ее девичьей фамилии. — Педжет. Райт уже начал было записывать это в записную книжку, как его вдруг осенило. — Дженни Педжет? — переспросил он. Он мало что знал о деле Пендреда, но это имя стало притчей во языцех. — Да, — подтвердил Мюир, услышав изумление в тоне собеседника. — А в чем дело? Однако Райт, чувствуя, как его переполняет возбуждение, отделался лишь общими словами и откровенной ложью. Когда Пендреды пошли в первый класс, их поведение стало не просто несносным, а патологическим. Их поступки стали настолько неадекватными, что руководство начальной школы вынуждено было пригласить психолога, который сначала поставил Мартину и Мелькиору диагноз «аутизм», а затем изменил его на тяжелую форму синдрома Аспергера, — изменение, которое скорее говорило о социомедицинских тенденциях, нежели отражало их реальное состояние. Ни отец, ни мать Пендредов не придали этому особого значения. Несмотря на разъяснения, они не хотели мириться с мыслью, что их дети больны, и продолжали считать их просто «необычными»; понятие «болезнь» просто не укладывалось у них в голове. К тому же лекарств от этого не существовало, так какая разница, как назывались те причины, из-за которых Мартин и Мелькиор вели себя подобным образом? Впрочем, как бы эта причина ни называлась, суть заключалась в том, что, несмотря на последующие годы обучения, восприятие их не улучшалось и они практически ничего не усваивали. Замкнутость мальчиков граничила с полным отчуждением, реакции их были непредсказуемы, их представления о мире оставались тайной, а лица выражали полную индифферентность. Их академические успехи оставались чисто символическими. Они вполне могли прожить свою жизнь и уйти, как и все остальные, в благословенное небытие, если бы им не повстречался на жизненном пути Гари Ормонд. Кули сидел на кухне с таким видом, словно только что пережил приступ астмы. Выглядел он совсем плохо: лицо было бледным, его била дрожь, а дышал он так, словно ему не хватало воздуха, — казалось, он вот-вот лишится сознания. Когда в кухню вошел Гомер, Блументаль, склонившийся над Кули с заботливым видом, едва поднял голову. — Где он? Где мозг? — В голосе Гомера определенно слышалось радостное предвкушение. — Там, в сарае, — ответил Блументаль, не глядя на Гомера и продолжая заниматься Кули. Внутри сарай выглядел именно так, как это представлял себе Гомер, за исключением одной мелочи. Среди затянутых паутиной банок со старой краской, сломанных игрушек, пустых картонных коробок и заржавевших садовых инструментов стоял небольшой холодильник. В сарае могли уместиться только двое, и незнакомой даме-судмедэксперту пришлось уступить Гомеру место. От нее исходил легкий аромат сирени, который так любила мать Гомера. Внутри Молл делал снимки, которым позавидовал бы Сальвадор Дали. Дверца холодильника была открыта, свет внутри включен, и на полочке в дымке пара, томно окутывавшего обычные упаковки с продуктами, лежал человеческий мозг. Гомер торжествующе улыбнулся, заглянув через плечо Молла, внутри которого что-то хрипело, шипело и булькало, словно в его упитанном теле скрывался гейзер, которому уже лет пять как следовало извергнуться. Эти звуки проявлялись столь бурно, что Гомер поинтересовался, все ли с ним в порядке. Молл, имя которого давно было позабыто большинством его коллег (но, к счастью, не бухгалтерией), лишь слабо улыбнулся. Лицевые мышцы двигались слабо, словно подверглись внезапной атрофии. — Все отлично, старший инспектор, все отлично, — ответил он бодрым голосом, ибо десятки тысяч картин убийств, кровопролитий, жестокости и насилия лишили его способности испытывать потрясение. Гомер вернулся на кухню, на которой мало что изменилось, — похоже, Кули не стало лучше. — Что с ним такое? — осведомился Гомер у Блументаля, который по-прежнему стоял, склонившись над юным констеблем. Блументаль был худым, высоким и походил на профессора. У него была козлиная бородка, и держал он себя с видом всеведения, но не всемогущества: «Мне все известно, но пользоваться своими знаниями я предоставляю болванам». — У него приступ неконтролируемого страха. Гомера постоянно окружали толпы некомпетентных людей, и он всегда был готов объявить об этом во всеуслышание. — Черт побери! Да скажи ты ему, чтоб он взял себя в руки! Блументаль, Кули и Гомер сидели в маленькой кухоньке, а мимо задней двери и выхода в коридор то и дело мелькали какие-то люди. Место не очень подходило для словесной схватки, но Блументаль уже был сыт Гомером по горло. — Может, тебе, Гомер, и доставляет удовольствие весь этот ужас, а вот нам нет. Нам трудно держать себя в руках, а Кули — труднее всех. Он не работает еще и года и пока не привык к придурочным идиотам и их забавам. Он только что пережил потрясение, открыв холодильник и обнаружив там между мороженой фасолью и куриными наггетсами человеческий мозг. Думаю, ничего удивительного, что он чувствует легкое недомогание. Гомер и Блументаль были давно знакомы, и их отношения были отмечены регулярными словесными перепалками и стычками, сопровождавшимися обоюдными колкостями разной степени резкости, что, как ни странно, не мешало им уважать друг друга. Гомер только хрюкнул — звук, который мало что означал бы, будь он издан свиньей, зато в устах Гомера говорил о том, что тот, так и быть, промолчит, хотя ему есть что сказать. — Недомогание — это одно, но он выглядит так, словно его пора госпитализировать, — заметил он, кинув взгляд на Кули. Блументаль вздохнул, отошел от Кули и вывел инспектора в коридор. — Мой дорогой Гомер, — промолвил он, — вы никогда не отличались особой толерантностью, но сегодня вы просто невыносимы. Откуда эта нетерпимость? Гомер был не из тех, кто любил откровенничать, и это иногда доводило Райта до бешенства, однако на этот раз он решил изменить себе: — Точно такое же, да? — Правда? — Абсолютно идентично. Разговор с Гомером напоминал Блументалю обращение Моисея к наиболее недостойным представителям избранного народа. — О чем ты? — осведомился он. — О деле Пендреда! Ты что, не заметил? Ты же не мог забыть! Блументаль закатил глаза: — Ну, о таком трудно забыть. Только умственно отсталый может стереть из памяти те ужасы, которые вытворял Мелькиор Пендред. И конечно же, я обратил внимание на сходство. Перерезанное горло, выпотрошенное тело, спрятанный мозг. И тем не менее это никого не приводит в особый восторг. Однако Гомер уже думал о Беверли Уортон, не обращая внимания на своего собеседника. Арнольд Кокс испытывал смешанные чувства в связи с выходом в отставку. Уже год с лишним, как он открыл новую страницу своей биографии (он решительно отказывался называть ее последней), однако рябь, вызываемая резкой сменой образа жизни, все еще не позволяла ему уверенно оценивать собственное настоящее и будущее. Эта неопределенность раздражала его и мешала осознать себя во времени и пространстве. И вместе с тем он наслаждался обществом своей жены Пэм и впервые как следует выполнял свои обязанности, работая в саду и огороде (а Арнольд Кокс был строгим критиком во всех областях жизни). Он попытался было заняться гольфом и потерпел сокрушительный провал, однако это с самого начала было рискованным предприятием, продиктованным в основном отвагой, а следовательно, имевшим мало шансов на успех. Он пытался убедить себя, что все упирается в смену точки отсчета, — но одно дело говорить, а другое действовать. На это было нужно время. Арнольд Кокс был апологетом терпения и методичности; вся его профессиональная жизнь определялась этим правилом, и он не собирался что-либо менять, выйдя на пенсию. — Куда ты положил ключи от машины? — со сдержанным раздражением спросила жена. Громада семейной жизни по-прежнему состояла для него из тысячи мелочей — еще один этап, который следовало преодолеть. Ключи были у него в кармане брюк, и Пэм забрала их, добродушно ворча. — Куда ты собралась? Она хотела доехать до супермаркета; он отказывался втягиваться в этот обычай — таскаться за женой по супермаркетам. Он слишком часто видел подобные сцены, еще когда работал, и они вызывали у него лишь чувство презрения. — Надо купить продукты. Чтобы ты не умер здесь от голода, пока меня не будет. — Ты же не в кругосветное путешествие отправляешься, а всего-навсего уезжаешь на несколько дней к сестре. Она ответила лишь улыбкой. — Я планировал начать ремонт в гостевой спальне, — заметил он. Естественно, его заявление вызвало взрыв одобрения, как это принято у жен вышедших на пенсию мужчин. Досуг существовал не для того, чтобы его заполнять бездельем или удовольствиями — он предполагал активную деятельность: садоводство было вполне приемлемо для этих целей, но ремонт — еще лучше. Она оставила его в гараже, предварительно предупредив, чтобы он не переутруждался: он привычно заверил ее в том, что не станет, и уткнулся в картонный ящик, где лежали инструменты. — Это просто ангина, — заметил он вслед ее удалявшейся спине. Отыскав ведра, губки, наждачную бумагу и мыло, он решил, что для начала будет достаточно. Телефон зазвонил как раз в тот момент, когда он наливал в ведро горячую воду. Это был его старый приятель по службе, также достигший пенсионного возраста, но все еще цеплявшийся за работу, что вызывало у Кокса восхищение, хотя он и понимал всю бесплодность его усилий. Вести были безрадостные. Когда Айзенменгер вечером вошел в помещение, где проводилось собрание сотрудников, он ощутил себя скотиной на торгах. В течение всего дня его новые коллеги отсутствовали по разным причинам — кто-то преподавал, кто-то проводил эксперименты, кто-то решал административные вопросы, кто-то занимался аудитом, — поэтому до своего прихода на ежемесячную встречу старшего медицинского персонала ему так и не удалось познакомиться ни с одним из них. Учитывая это обстоятельство, а также его пятиминутное опоздание, все повернулись к нему, когда он вошел. Выражения лиц варьировались от безразличия до любопытства, а на паре физиономий Айзенменгер различил явные признаки враждебности. Единственным знакомым ему человеком была Алисон фон Герке, но даже ее лицо в течение нескольких мгновений выражало недовольство тем, что их прервали. Затем оно прояснилось, и она оторвала свои молочные железы от стола, к несомненному облегчению последнего. — Джон! Входите-входите. Я вас представлю. И он был представлен разношерстной компании, полное незнание которой мало чем могло облегчить его положение. Амр Шахин, Уилсон Милрой, Тревор Людвиг проявили формальную любезность и не более того; и лишь профессор Адам Пиринджер, присутствовавший несмотря на утренние жалобы Алисон фон Герке, улыбнулся и протянул ему руку, хотя Айзенменгер счел это проявлением его знаменитого обаяния, а не следствием искреннего удовольствия от знакомства с ним. — Добро пожаловать, Джон. Садитесь вот сюда. Налейте себе кофе. Тревор Людвиг, высокий скользкий тип с усами и коротко подстриженным седым ежиком, напоминавшим барсучью щетину, не сводил с Айзенменгера глаз. И лишь когда тот, налив себе кофе и заняв свое место, вполне умышленно встретился с ним глазами, тот опустил взгляд и, чтобы скрыть неловкость, спросил: — Вы из судебно-медицинской экспертизы? Голос у него был резкий и гнусавый. — Нет, я больше там не работаю. Шахин был невысокого роста и казался слишком хрупким, чтобы долго носить на носу свои очки в роговой оправе с толстыми стеклами. И словно для того, чтобы подтвердить это впечатление, он снял их и поинтересовался: — Разве вы не были связаны с делом Экснер год тому назад? Губы Айзенменгера передернулись. — В каком-то смысле. Просто сейчас это не является моим основным местом работы. Пиринджер расплылся в улыбке, которая, как подозревал Айзенменгер, была не только дежурной, но и бессмысленной. — Я не сомневаюсь в том, что Джон — опытный гистопатолог, Амр. — Но почему-то это заявление оставило всех в убеждении, что это всего лишь аванс, который еще ждет своего подтверждения. — Я всегда работал как гистопатолог. Это отражено в моем резюме, — лаконично пояснил Айзенменгер. — Гистопатология и судмедэкспертиза не являются взаимоисключающими дисциплинами, как вам, наверное, известно. — Он произнес это, обращаясь к Шахину, однако одновременно ему удалось заметить слабую улыбку, появившуюся на большом и довольно грубом лице Милроя. И никто больше не произнес ни слова о непреодолимых различиях между гистопатологией, то есть изучением образцов органов и тканей, изъятых по медицинским показаниям у живых людей, и судмедэкспертизой, имеющей дело с изучением уже умерших, особенно умерших при подозрительных обстоятельствах. — Мы тут обсуждали расписание дежурств, — пояснила Алисон фон Герке. Именно этого Айзенменгер и опасался. Он знал, что патологоанатомы, как правило, встречаются лишь для того, чтобы обсудить расписание дежурств, которое управляло их жизнями, а Западной Королевской больницы это, похоже, касалось в еще большей степени. Все подчинялось своему расписанию — гистологические исследования и цитологические анализы, вскрытия, срочные вызовы, ежедневное руководство (которым эффективно занимался доктор Пиринджер), педагогическая и научная деятельность. Айзенменгер чуть было не спросил, а не существует ли расписания расписаний, чтобы засвидетельствовать свое почтение Бертрану Расселу, но решил, что для подобной фривольности проработал на отделении еще слишком мало. Через час Айзенменгер начал улавливать некоторые подводные течения, неизбежно существующие в таких отделениях; наиболее очевидными были военные действия, которые вел Милрой против всех; любые предложения он встречал возражениями, которые высказывались столь презрительным тоном, что вызывали у остальных не меньшую враждебность по отношению к нему самому. С особым пренебрежением он относился к Пиринджеру, каждое слово которого вызывало у него соответствующую реакцию: иногда он бубнил себе под нос что-то явно оскорбительное. Пиринджер относился к этому словесному артобстрелу с полным спокойствием, продолжая демонстрировать свое неколебимое обаяние. Айзенменгер поймал себя на том, что подобное присутствие духа вызывает у него восхищение и в то же время чем-то его тревожит. В самообладании Пиринджера было что-то противоестественное — оно могло быть вызвано или психическим заболеванием, или нездоровым подавлением собственных эмоций, а Айзенменгер по собственному опыту знал, что загнанный внутрь стресс приводит позднее к непредсказуемым реакциям. После собрания, лучась улыбкой, к нему подошла фон Герке: — Я понимаю, что вам все это показалось скучным, но подобные вещи надо решать. Ну, по крайней мере, вы со всеми познакомились. Я и не надеялась, что Адам успеет вернуться. — Да нет, все нормально, — вежливо ответил Айзенменгер. — Поскольку мне предстоит провести здесь ближайшие три месяца, надо знать, кто, что и когда будет делать. Алисон помрачнела. — Три это как минимум, а может быть, и больше. Виктория все еще нездорова. И снова это прозвучало полным диссонансом по отношению к его воспоминаниям. В медицинской школе Виктория производила впечатление жизнерадостного и бодрого человека, не подверженного стрессам. — Был какой-то конкретный повод? — спросил он. В эпоху повальных судебных разбирательств врачи стали новой мишенью адвокатов, вчинявших им иски о нанесении физического ущерба; Айзенменгер и сам пару раз оказывался в поле их зрения. — Да нет. — Фон Герке удрученно покачала головой. Кабинет Гомера был таким же маленьким, как и у остальных старших офицеров, однако царившая в нем чистота и отсутствие украшений делали его больше, так что некоторые посетители даже недоумевали, почему старший инспектор Гомер заслуживает большего пространства, чем суперинтендант. Все, что можно было убрать, было убрано в коробки, футляры или ящики картотек. Ручки и карандаши были расставлены в два стакана — ручки с колпачками отдельно, карандаши, отточенные до молекулярной остроты, — отдельно. Ровно в центре стола высилась одинокая стопка разлинованной бумаги. Единственной уступкой человечности являлась фотография на безупречно чистом подоконнике, на которой был изображен Гомер и старший констебль, поздравлявший его с захватом серийного насильника, что способствовало выработке позитивного отношения к правоохранительным органам. Какие-либо изображения членов семьи отсутствовали. У Райта не было собственного кабинета, и ему приходилось обходиться столом в большой комнате, где располагались все остальные младшие чины департамента уголовного розыска столичной полиции. Впрочем, отсутствие пространства не помешало Райту создать на своем столе кавардак, которым можно было бы заполнить два таких кабинета, как у Гомера. Стол был завален стопками переполненных папок, обрывками бумаги, картонными упаковками, ручками, карандашами и газетами разного вида и давности, которые громоздились вокруг монитора и клавиатуры (системный блок был сослан на пол). Если Райту требовалось написать что-либо от руки, ему приходилось класть бумагу себе на колени, что делало его почерк еще неразборчивее и вызывало еще большее раздражение у его низкорослого начальника. Гомер неоднократно приказывал Райту ликвидировать беспорядок на столе, однако это никогда не вело к кардинальным переменам и сводилось лишь к временным и частичным улучшениям, вследствие которых небольшие участки мертвенно-бледной столешницы начинали получать солнечный свет. Лишь во время проведения крупных расследований Райт большую часть времени проводил в кабинете Гомера, да и тогда его присутствие было строго регламентировано: он исполнял обязанности писца и тренажера, на котором Гомер отрабатывал все варианты своей версии. Естественно, что у Гомера всегда была своя версия с большой буквы «В», которая давала ему пищу для размышлений. Она возникала сразу же, ее долго разрабатывали, обдумывали, а потом она нередко рассыпалась, и на ее место с захватывающей дух скоростью приходила другая. Райт давно уже понял, что жизнь с Гомером — это все равно что езда на скоростном поезде, машинист которого страдает циститом. Как и просил Гомер, он вытащил все старые папки по делу Мелькиора Пендреда и теперь делал из них подробные выписки на колене, так как его стол оказался заваленным еще больше, чем всегда. Теперь до Райта дошло, почему Гомер пришел в такое возбуждение, хотя им и предстояло еще разрешить немало проблем. Он сидел в кабинете Гомера, расставив пластиковые ящики с папками вдоль его стола. — Ну? Мы ничего не упустили? — осведомился Гомер. Райт не сразу сообразил, искренне он спрашивает или просто провоцирует, поэтому предпочел ничего не отвечать и ощутил легкое облегчение, когда Гомер продолжил: — Я ведь не ошибся? Это убийство точно такое же, как те? Райт сидел перед столом Гомера, крепко держа записи обеими руками. По участку давно ходила шутка, что, когда Гомер сидит за столом, ноги у него не достают до пола, однако это не соответствовало действительности, и Райт со своего места теперь видел, что кончиками пальцев он до него достает. — Похоже на то, сэр. Райт никогда не читал Ивлина Во, но если бы прочитал, то наверняка смог бы оценить его юмор, ибо его немногословная фраза предполагала полное согласие, хотя на самом деле он был согласен лишь отчасти. Гомер, впрочем, редко слушал Райта и никогда не вникал в его слова. — Похоже? Да они идентичны, не говоря уже о жертве. Дженни Мюир, в девичестве Педжет. Шлюха на полставки и алиби Мартина на пятое убийство. — Но зачем потребовалось ее убивать? Обычно он убивал только тех, на кого держал зло. Услышав эту ересь, Гомер чуть не взорвался. — Откуда я могу это знать на нынешней стадии расследования?! Может, она попыталась его шантажировать, угрожая раскрыть лже-алиби. — Он помолчал. — Да, кстати, это надо проверить. И Гомер расслабился, приняв удовлетворенную позу, колыхаясь на волнах самодовольства. — Проблема только в том — брать нам Пендреда сейчас или дождаться вскрытия. Райт бросил взгляд на свои записи. — Вот разве что несколько деталей, сэр, — наконец осмелился произнести он приблизительно с таким же видом, с каким Флетчер Кристиан обращался к своему капитану. Гомеру потребовалось почти пять секунд на то, чтобы осознать сказанное. — Ну? Что ты имеешь в виду? — В нашем случае методика действий несколько отличается, не так ли? — О чем ты? — Даже капитан Блай не смог бы изобразить большее изумление. — Миссис Мюир убили в двухстах метрах от дома и лишь потом туда отнесли, — пояснил Райт. К огромной луже еще не свернувшейся крови их отвел мужчина, прогуливавшийся со своей собакой; так что им оставалось только надеяться на то, что собака, энергично поглощавшая периферические сгустки крови, не полностью затоптала следы. От этого места к дому Мюиров вел довольно отчетливый кровавый след. — Во всех остальных случаях жертву потрошили прямо на месте. Судя по всему, Райт был очень горд тем, что заметил это, однако это чувство осталось втуне. — Вряд ли это составляет такую уж существенную разницу, — с презрительной миной заметил Гомер. — Вряд ли это опровергает мою посылку. — В действительности сам он не обратил на это внимания, и его это немного встревожило; однако внутренний гироскоп Гомера был устроен таким счастливым образом, что он тут же восстанавливал равновесие. — Не забудь — при третьем убийстве патологоанатом установил, что убийцей было использовано другое оружие. С более коротким лезвием. И я что-то не припомню, чтобы Кокс утверждал, что надо искать другого убийцу. Райт не стал возражать, как он это делал всегда, и Гомер вернулся к собственным мыслям. — Мы уже установили слежку за Пендредом? — Ему было свойственно задавать один и тот же вопрос по несколько раз, словно он страдал неизлечимой неврастенией. Райт заверил его, что за Пендредом постоянно наблюдают четыре офицера. Последовала пауза, и Райт, словно его нервная система подверглась атаке неприятельских сил, поймал себя на том, что его мучит еще одно сомнение. — А вы не думаете, что к этому может иметь какое-то отношение ее муж? Вероятно, у капитана Блая было точно такое же выражение лица, когда мистер Кристиан бросил его на произвол судьбы, хотя вряд ли он обладал такими актерскими способностями. — Муж? — изумился Гомер, и его интонация взлетела вверх со скоростью стрижа. — Райт вздохнул. Он уже привык к подобным взрывам. Они происходили регулярно. — Просто когда я беседовал с Дэвидом Мюиром, мне показалось, что он не во всем откровенен. В некоторых местах его рассказ выглядел не слишком правдоподобным. Гомер наградил его непроницаемым взглядом, за которым могли скрываться как дебильность, так и гигантский интеллект. — Где отчет? — помолчав, осведомился он. Естественно, Райт не успел его составить, и, более того, он подозревал, что Гомеру это прекрасно известно; поэтому он лишь удрученно покачал головой, готовясь к неизбежному. — Ну так идите пишите его, Райт. Вы знаете правила. Незамедлительно сдайте мне отчет, иначе мы ни в чем не сможем разобраться. Вероятно, Гомер полагал, что ему удалось нанести решающий удар по недисциплинированности Райта, однако в этот момент в его кабинет вошел старший суперинтендант Колл, помешавший ему закрепить свой успех. Колл был человеком нормального роста и телосложения, но затем природа, вероятно устав от усредненности, решила пренебречь осторожностью и наградила его выдающимися ушами, глазами, расположенными на разном уровне, и носом, который казался бесконечным, как проповедь старого викария. Назвать его уродом значило бы оскорбить всех уродов мира. Точно так же его нельзя было назвать вспыльчивым, потому что это создало бы превратное впечатление — он был придирчивым и злобным до остервенения. — Вы это видели? — обратился он к Гомеру, размахивая какой-то газетой. На Райта он обратил такое же внимание, как если бы тот был легким весенним ветерком. Странно, но из всех детективов, работавших в участке, Гомер умел оказывать на Колла самое умиротворяющее действие. Хотя он и не был совершенно невосприимчив к его тирадам и вспышкам раздражения, но переносил их лучше других и умел укрощать. Между ними существовало какое-то родство, способствовавшее этому волшебному преображению, природа которого оставалась неясной. Гомер взял газету и прочитал заголовок: «Потрошитель наносит новый удар!» Ниже следовало подробное описание убийства, указывалось на его сходство с предшествующими и на полную некомпетентность полиции. — Меня это не удивляет, сэр. Колл глубоко вдохнул, чтобы обрушиться с градом брани, но Гомер опередил его: — Не прошло и часа, как место преступления было наводнено репортерами. Мы пытались приглушить страсти, но убийство настолько чудовищное, что нам ничего не удалось сделать. Собачник, соседи, муж — любой из них мог проговориться. — Но связь с предыдущими убийствами! Откуда они это взяли? Гомер пожал плечами. Он предполагал, что, возможно, пресса воспользовалась каким-то источником в полиции, но решил не доводить Колла до исступления. — Мы теряем контроль над происходящим, Гомер, и мне это не нравится, — заявил Колл. — Никто не должен упоминать о деле Пендреда, пока мы не выясним, имеет он отношение к этому убийству или нет. — Имеет, сэр. Безусловно, имеет. Обстоятельства убийства абсолютно идентичны. — И Гомер строго посмотрел на Райта, который, не будучи склонным к самоубийству, предусмотрительно промолчал. Колл сел, позволив тем самым сделать то же Гомеру. Райт остался стоять. — Значит, вы были правы. Относительно Мелькиора. При этом признании собственного превосходства Гомер любезно улыбнулся: — Боюсь, что так, сэр. — Мне звонил Кокс. Он уже тоже все знает. — Правда? — Да. Похоже, он встревожен. И я не смог его обнадежить. — Понимаю, сэр. Колл погрустнел: они с Коксом довольно долго работали вместе в одном звании. — Ему не позавидуешь, если вся эта вонь выплывет наружу, — вздохнул он. — Хорошо еще, что он успел выйти в отставку. — Да, сэр. Колл сосредоточенно нахмурился. — А как звали офицера, занимавшегося расследованием? Она ведь, кажется, сделала себе имя на этом деле? — Уортон, сэр. Беверли Уортон. — Уортон? — вскинул брови Колл. — Так это была она? Это ведь она завалила дело Экснер? Гомер попытался изобразить задумчивость. — Кажется, да, сэр. — Что ж, тогда ее карьера закончена. — Колл встал. — А как насчет Мартина Пендреда? — осведомился он, возвращаясь к более насущным проблемам. — Мы следим за ним в ожидании результатов вскрытия — если вдруг они принесут какие-нибудь неожиданности. — Я бы арестовал его безотлагательно. Меньше всего нам нужно сейчас, чтобы до него добрался какой-нибудь писака, который заплатит ему сто тысяч за эксклюзивный материал. Колл вышел, не закрыв за собой дверь, а Гомер повернулся к Райту: — Ты все слышал, Райт. Берите Пендреда. Райт вышел из кабинета, оставив старшего инспектора в самом благостном расположении духа. Гари Ормонд был бандитом. Это определение было исчерпывающим и не требовало дополнительной конкретизации. Гари был символом бандитизма. Он сделал это своей профессией и в отличие от большинства современных недовольных и бесцельно мечущихся юнцов рано выбрал свой жизненный путь, усвоив навыки насилия еще до того, как научился читать. В последующие годы его натура окончательно сформировалась под влиянием характерных занятий — грабежей, воровства, шантажа и насилия, которые он совершал в характерных местах — в частных домах, в пабах, на стадионах, в различных учреждениях. Именно благодаря последнему месту он и познакомился с Пендредами. Нормальная работа близнецам не грозила. К несчастью, слабоумие, сопутствовавшее их заболеванию, проявлялось у них недостаточно выражение, а потому никто не мог понять, что с ними делать. Не то чтобы они были неразумны, однако полное отсутствие коммуникабельности приводило к тому, что Пендреды не могли успешно выполнять бо#769;льшую часть профессиональных обязанностей. Поэтому то, что в конце концов они оказались на скотобойне, было в известной мере предопределено. Именно там и проводил свою жизнь Гари Ормонд. Он считался царем этой конкретной горы. Он не обладал особой властью за исключением той, которую давало ему устрашение окружающих, однако скотобойня — это такое шумное и оживленное место, изобилующее щелями и закоулками, где никакие официальные лица властвовать не могут. У Гари были помощники и хорошо налаженная методика воровства, которую он всячески охранял. Те, кто не участвовал в этом, должны были держать язык за зубами; поэтому Ормонд разделил всех на две группы — на тех, кто был задействован в его операциях, и на всех остальных. Ормонд не понимал Пендредов. Реакции у них были противоестественными, а выражения лиц не отражали тех чувств, на которые он рассчитывал, — иными словами их лица не выражали ничего. Они были высокими и крепкими парнями, вполне способными на насилие, однако их реакции противоречили его ожиданиями, ибо они вообще ни на что не реагировали. Поэтому прошло три недели с момента их поступления на скотобойню, прежде чем он решил обсудить с ними их место в этом мире. Это был один из самых оживленных дней на скотобойне. Она была затоплена целой симфонией звуков: на фоне отдаленных и тем не менее вполне узнаваемых отчаянных криков животных в более высоких регистрах хаотически развивался целый ряд мелодических тем — грохот створок ворот, шум воды, грубый хохот и человеческие голоса. И все это сопровождалось характерной смесью запахов свежей и подсыхавшей крови, дезинфекции и жженой костяной пыли, которые придавали этой разновидности ада объем и неповторимость. Плач по невинно убиенным и вульгарное улюлюканье составляли непрерывный и неизменный саундтрек к работе скотобойни. Мартин Пендред в застегнутой белой куртке, с ярко-красными резиновыми перчатками на руках, в белой кепке, белых высоких сапогах и с лицом, забрызганным кровью, собирался воспользоваться своим законным двадцатиминутным перерывом. Он уже снял свой длинный прорезиненный передник, усеянный каплями крови с редкими вкраплениями жира и ошметков мяса, и повесил его на крюк. Для того чтобы выйти на улицу, надо было пройти между двумя огромными холодильными камерами по длинному темному коридору, в котором даже летом было холодно. Освещен он был плохо, хотя на стенах отчетливо виднелись следы свежей и старой крови. Навстречу ему двигался Ормонд в сопровождении высокого худого юнца по имени Эскин; вид Эскина свидетельствовал о его крайне ограниченных мыслительных способностях, и это был тот редкий случай, когда первое впечатление соответствует действительности. Живи он в другую эпоху, он стал бы пушечным мясом или претерпел соответствующую операцию для более успешного занятия попрошайничеством. Однако тот факт, что он родился в конце двадцатого столетия, позволил ему избежать этой социально полезной участи и заставил заняться тем, чем занимались все, подобные ему, — а именно бездумным и жестоким насилием. — С дороги! — скомандовал он, выглядывая из-за плеча своего босса, ибо коридор был настолько узок, что в нем не могли разминуться двое без того, чтобы кто-нибудь не встал боком к стенке. Услышал это Мартин или нет — неизвестно, по крайней мере он ничем не показал этого. Он даже не посмотрел на Ормонда, что, с точки зрения последнего, было вопиющим оскорблением. Вместо этого Мартин остановился и уставился на видневшуюся впереди дверь. Ормонд также был вынужден остановиться — и эта перемена правил игры отнюдь не улучшила его настроения. И тогда он решил воспользоваться этой возможностью для демонстрации свода Правил, в соответствии с которыми должны были себя вести все окружавшие его люди. Правила включали в себя почтительное отношение к Ормонду, оказание помощи в осуществлении его воровского траффика и готовность в случае необходимости предоставить ему алиби. На взгляд Ормонда, ни Мартин, ни его брат недостаточно хорошо им соответствовали. Он протянул руку, схватил Мартина за горло и сильно ударил его коленом в промежность. И тут Мартин сделал две вещи, которые еще больше вывели Ормонда из себя: во-первых, он не застонал, а во-вторых, выражение его лица ни на йоту не изменилось. Хорошо еще, что он упал на пол. Окончательно выведенный из себя Ормонд склонился над Мартином, который стоял на четвереньках и дышал несколько чаще обычного. Таким образом они с Эскином теперь перекрывали для него оба пути отступления. — Так, — удовлетворенно произнес Ормонд. — Думаю, пора поговорить о Правилах. Тут Мартин попытался встать. В этой попытке было что-то бунтарское, свидетельствовавшее о нежелании подчиняться. Однако Ормонд сделал из нее лишь один вывод — что он ударил недостаточно сильно. И он вместе с Эскином, по-собачьи исполнявшим уготованную ему роль, принялся исправлять эту оплошность. Их методика предполагала использование сапог с коваными носками, а также удары головой Мартина о стену, что добавляло ей новые кровавые пятна. Именно в этот момент в коридоре появился Мелькиор, также направлявшийся на перерыв. Он остановился в открытых дверях с таким же выражением лица, как у брата. Ормонд стоял спиной к Мелькиору; он слышал, как открылась дверь, но не сомневался, что, кто бы это ни был, он послушно ее закроет и уйдет, позабыв о том, что видел. А Эскин был настолько увлечен происходящим, что ему было не до того, чтобы смотреть, кому там вздумалось войти. Мелькиору потребовалось несколько секунд, чтобы идентифицировать объект их внимания. Когда же ему удалось это сделать, он с прежним выражением лица попятился и закрыл дверь. Ормонд, чувствуя, что достиг своей цели, остановился и приказал сделать то же самое Эскину, который, войдя в раж, готов был лупить Мартина до тех пор, пока тот не превратится в клубничный джем с хрустящей начинкой. — Ну… — прошептал Ормонд, склоняясь к окровавленному уху Мартина. — Надеюсь, ты понял. У нас здесь есть Правила. Правила, которым тебе придется подчиняться. Сзади снова открылась дверь, но Ормонд не сомневался в том, что она так же снова закроется. Однако его уверенность не оправдалась. Дверь действительно закрылась, но звука поспешно удалявшихся шагов не послышалось. Вместо этого посторонний быстро преодолел несколько метров, отделявших его от Ормонда. К тому моменту, когда Ормонд начал поворачивать голову, трио уже превратилось в квартет. Кто-то схватил его за длинные жесткие волосы и рванул вверх с такой силой, что он невольно был вынужден приподняться. Прежде чем он успел сориентироваться, голову его оттянули назад, к горлу приставили нож, а справа до него донесся тихий, как выдох, голос. Он произносил слова медленно и неуверенно, словно говорил на иностранном языке: «Отпусти моего брата». Ормонд поводил глазами направо и налево, пытаясь выяснить, нельзя ли как-нибудь исправить положение, однако острие ножа впивалось в его горло все глубже. На скотобойне не держали тупых ножей, равно как и работников с острым умом. — Отойди, — приказал он Эскину. Он произнес это слово сквозь зубы, не шевеля губами и языком, чтобы лезвие ножа не врезалось в горло. Эскин с жадностью смотрел на Мелькиора, словно у него был план, как развернуть ситуацию в свою пользу и освободить Ормонда, однако он покорно выполнил приказ. Мартин неуверенно поднялся с залитого кровью пола. Его лицо уже начало опухать и синеть под кровавой маской. Может, кто-нибудь и воспользовался бы случаем, чтобы отомстить, но только не Мартин. Он неотрывно смотрел на Мелькиора, хотя ни тот ни другой не проронили ни слова. Затем он повернулся и, миновав Эскина, двинулся к выходу, вероятно, все за той же чашкой чая, за которой он шел изначально. Мелькиор снова что-то зашептал Ормонду в ухо, и опять его слова прозвучали как неведомый миру сиротский щебет: «Эскин — уйти». Ормонд заколебался, но острие ножа еще глубже врезалось в его кожу. — Сгинь, — прошипел он, обращаясь к своему подпевале. И Эскин неохотно удалился. Теперь они остались одни, но Мелькиор не спешил. Совершенно не думая о том, что их могут прервать, Мелькиор с бесстрастным видом выждал три минуты; и если Мартину это время показалось долгим, то для Ормонда оно было бесконечным. Темный мрачный коридор с измазанными кровью стенами и тусклым освещением напоминал ему какую-то усыпальницу, но он молчал и, застыв, ожидал решения Мелькиора. Мелькиор разрешил ситуацию, не говоря ни слова: с мясницкой точностью он провел ножом по горлу Ормонда, разрезав кожу, но не повредив горла. Это было больно, но не смертельно. И лишь в самом конце Мелькиор чуть нажал на лезвие, так что оно задело яремную вену. Кровь хлынула фонтаном, но умереть от этой раны Ормонд не мог. Обмочившись от страха и хватая ртом воздух, Ормонд повалился на пол. А Мелькиор отправился на перерыв. Эта вечность, проведенная в полной тишине с неведомой и неукротимой силой, возымела свое действие — Ормонд никогда никому не рассказывал о том, как легко он стал жертвой чужого скорого суда, и уж тем паче он не пытался больше учить Пендредов Правилам. Мартин Пендред был арестован в половине девятого вечера. Этот арест не сопровождался демонстрацией высот дедуктивного метода и не являлся результатом мастерски проведенной полицейской операции. Он всего лишь стал следствием длительного бодрствования четырех офицеров, наблюдавших за передней и задней дверью дома Пендреда, ибо, когда они подошли к нему, он не только не попытался от них убежать, но даже не выказал удивления. Когда его окликнули, он просто обернулся с таким же невозмутимым выражением лица, как всегда. А когда его повели к машине, он шел с таким видом, словно отправлялся на прогулку с друзьями. — В чем дело? Питеру принадлежал большой обособленный участок на краю оленьего заповедника. Его дом источал комфорт и был покрыт позолотой изящества. В конце большого сада высилась дубовая роща, спускавшаяся к ручью, который был границей владений. Окна трех из шести спален под разными углами выходили на луг, а остальные на сад, сквозь который шла гравиевая дорожка. Отдаленный звук машин, долетавший до слуха Беверли, был различим ровно настолько, чтобы напоминать ей о высокомерии исполнительных органов. Они сидели в столовой. Французские окна были распахнуты, и в комнату вместе с сумеречным светом втекал аромат свежескошенной травы. — Телефон. Питер улыбнулся. У него был большой добродушный рот, и, когда он улыбался, улыбка охватывала все его лицо, придавая и без того лучившимся юмором глазам непреодолимую притягательность. — Я догадался, Беверли. — Он никогда не пользовался ее сокращенным именем — казалось бы, это должно было создавать между ними холодную отчужденность, однако вызывало в душе Беверли только теплые чувства. — Плохие новости? Она вздохнула. Они пили вино, сидя за большим стеклянным столом, отражавшим свет, который лился из-под хрустальных подвесок люстры. — Ты помнишь дело Пендреда? Он кивнул: — Конечно. Дело Потрошителя? — Это было мое первое крупное дело, — рассмеялась Беверли. — Да что там крупное — крупнейшее! Ничего даже рядом не стояло. — Да. У него еще было какое-то смешное имя. — Мелькиор. Мелькиор Пендред. — Какой-то псих. — Пограничный аутизм. Ярко выраженный синдром Аспергера, — проговорила Беверли, дословно цитируя стенографический отчет. — На самом деле у него были нарушения восприятия. Они оба страдали этим — и Мелькиор, и его брат-близнец Мартин. Они воспринимали мир не так, как все остальные. Питер подлил ей вина. — Так в чем дело? — Ну, как ты сам заметил, Мелькиор благодаря газетчикам получил прозвище Потрошитель, и вполне заслуженно. Он работал техником в морге, а у всех жертв было перерезано горло, после чего из них вынимались все внутренние органы. Это должен был делать человек, обладающий профессиональными навыками, поскольку потом он зашивал тела. Кроме этого, он извлекал мозг, причем делал это настолько профессионально, что догадаться об этом было невозможно. Затем он прятал внутренности и мозг где-нибудь поблизости, словно играя в какую-то чудовищную игру под названием «Найди органы». Иногда на то, чтобы их обнаружить, у нас уходило по несколько часов. — А сколько всего было убийств? Четыре? — Пять. И все жертвы чем-то досадили или Мелькиору, или Мартину — как правило, Мелькиору. Совершить первые четыре убийства мог как Мелькиор, так и Мартин, и только в пятом случае у Мартина было алиби. — То есть? — Ему предоставила алиби его подружка Дженни Педжет. — Но ты же говоришь, что убийца обладал навыками патологоанатома. Если этими навыками владел Мелькиор… Беверли покачала головой: — Они оба ими владели, так как работали в морге Западной Королевской больницы. Питер не занимался уголовными делами, однако его отличал острый интерес к подробностям, причинам и следствиям. — Не хочу показаться грубым, Беверли, но, по-моему, установить личность убийцы было не так уж трудно. Ты сама сказала, что убийца обладал навыками посмертного вскрытия. Подобных людей не так уж много. — Ты будешь удивлен, — вздохнула она, подливая себе вина. — Я тогда была сержантом, и меня только что перевели в департамент уголовного розыска. Я работала со старшим инспектором Коксом — он был очень милым и интеллигентным полицейским. Все говорили, что он является представителем «старой школы», а это означало, что, нанеся удар в спину, он говорил «извините», но это было не самое худшее. Он защищал меня, учил и помогал выбираться из трудных положений. Он был методичен до умопомрачения, но им нельзя было не восхищаться. Он заставил меня составить список всех, кто мог подозреваться в этом преступлении. Он заставил меня составить список всех поставщиков хирургических инструментов, а затем проверить, не заказывал ли им в последнее время кто-нибудь чего-то необычного. Он сам проверил все больницы в радиусе ста миль и составил списки как работавшего в то время, так и уволенного персонала, имевшего какое-либо отношение к вскрытиям. Кроме этого, он собрал всевозможные сведения о жертвах — кем они были, с кем были знакомы, с кем конфликтовали, кто испытывал неприязнь к ним. — Беверли сделала паузу и посмотрела на Питера, и тот снова поддался очарованию ее глаз и плавного изгиба губ. — Мы считали, что нам сразу повезло. Чарли Меррик. Он был предпринимателем, у него имелось свое дело, и он неплохо зарабатывал, обирая своих клиентов. Все как обычно — брал деньги за дорогой гроб, а выдавал какое-нибудь фанерное чудовище, вздувал цены, требовал доплату за «санитарную обработку» тела, а сам всего лишь присыпал его тальком и подкрашивал ему губы. — Неужто они все занимаются такими вещами? — Да нет, — улыбнулась Беверли. Он удивленно приподнял брови, но ничего не сказал, и она продолжила: — Как бы там ни было, Чарли Меррик казался подходящей кандидатурой. Он работал лаборантом в морге, но вскоре был уволен за то, что напал на одного из санитаров с ножом и попытался перерезать ему горло, и это лишь подытожило все конфликты и скандалы, из которых состояла его жизнь. Он вел себя как загнанный хорек. В конце концов он организовал похоронное бюро, заставив свою жену завещать ему небольшое наследство. Однако к этому времени он уже был законченным алкоголиком, и все доходы получала она. Первой жертвой Потрошителя стал бывший коллега Меррика, с которым тот пил в одном и том же пабе. Психолог заявил, что его психологические особенности соответствуют особенностям Потрошителя, не говоря уж о том, что он обладал необходимыми навыками. После того как было совершено третье убийство, мы решили арестовать его и начать допрашивать. К несчастью, не прошло и полутора суток, как было совершено четвертое убийство, абсолютно идентичное трем предыдущим, а так называемый преступник сидел за решеткой. — И вы его отпустили. Беверли вздохнула и допила вино. В девять их ждали на вечеринке, и им уже следовало поторапливаться, но, похоже, Питера это не беспокоило, хотя Беверли знала, что он хочет там появиться. Она была тронута тем, что он ставит ее проблемы выше собственных политических амбиций. — В результате мы оказались в идиотском положении, которое лишь усугубил Уильям Гомер. Питер слушал ее с таким вниманием, словно собирался использовать это в своей дальнейшей работе. — А это кто? — осведомился он. — Мой коллега, тогда он тоже был в чине сержанта. У него с самого начала был собственный взгляд на дело. Более того, он занимался собственным расследованием в рамках официального следствия. — Это должно было сделать его всеобщим любимцем. — Вот именно. Они с Коксом чуть не перегрызли друг другу глотки. Тем более что Гомер с самого начала утверждал, что это не Меррик, и делал все возможное, чтобы донести это до всех. Так что в конечном счете дело чуть не дошло до рукоприкладства. А затем мы установили связь между жертвами и Пендредами. В это время оба они работали лаборантами в морге Западной Королевской больницы. Все жертвы так или иначе досадили Пендредам. А когда выяснилось, что алиби у них очень шаткие, нам снова показалось, что мы близки к цели. Оставалось только решить — кто из них был убийцей. — А что, оба не могли это сделать? — Первые четыре убийства они могли совершить вдвоем, а вот пятое безусловно было совершено одним человеком. Два свидетеля помешали ему, когда он извлекал мозг. Он бросился бежать, но было слишком темно и его не удалось разглядеть. Однако убийца был один. Как бы то ни было, мы с Коксом колебались, зато у Гомера не было никаких сомнений. Он всегда во всем уверен. Так вот, он пришел к выводу, что его подробный анализ преступления безошибочно свидетельствует о виновности Мартина. Беда заключалась лишь в том, что пятое убийство произошло прямо у нас под носом, а у Мартина было алиби. Проститутка Дженни Педжет заявила, что в это время он был с ней. — А Мелькиор? — А у Мелькиора не было свидетелей. — А данные судмедэкспертизы? — Отпечатков так и не нашли. Мы предположили, что Мелькиор использовал украденные из больницы перчатки, а затем сжег их. Из больниц каждый месяц исчезают перчатки — в основном их выбрасывают по причине износа. Их сжигают, и от них не остается ничего, кроме горстки пепла. Кроме того, похоже, что после каждого убийства он возвращался в больницу, чтобы принять душ. Мы обследовали душевые в морге на предмет следов крови, однако ничего не нашли. Как, впрочем, и в доме Пендредов. Питер молчал. Он тоже допил вино и теперь с огромным вниманием рассматривал ножку бокала, словно отыскивая в ней какой-то изъян. Беверли ощутила отдаленный холодок, но он тут же исчез. — Так в чем дело? — повторил Питер. Она внезапно почувствовала, что этот вопрос ей задают как будто два разных человека — ее любовник и адвокат. Поэтому, тщательно подбирая слова и чувствуя от этого неловкость, она ответила: — Мелькиор был признан виновным, и его приговорили к пяти пожизненным срокам. Думаю, если бы состоялась психиатрическая экспертиза, его оправдали бы, но результат был бы таким же. Он пытался защищаться и проиграл. Он все время настаивал на том, что невиновен. Семь месяцев назад он умер. Беверли встала, ощущая страшную усталость. Питер смотрел на нее, но его взгляд ничего ей не говорил. — А теперь убийства начались снова, — наконец договорила она. Питер подошел к Беверли и обнял ее за плечи. И она ощутила невероятное облегчение оттого, что ей есть на кого положиться. Облегчение и счастье. Айзенменгер договорился заехать за Еленой в половине восьмого, но из-за собрания немного опоздал. Когда он позвонил в звонок, дверь открылась не более чем через восемь секунд, и Елена, пренебрегая общепринятыми условностями, с порога заявила: «Ты опоздал», после чего оставила его стоять у дверей. Ее краткое появление дало ему понять, что она не только сердита, но и находится в процессе наложения макияжа, поэтому он закрыл дверь и прошел в гостиную, где смог спокойно погрузиться в размышления о женском лицемерии. Прошло еще семь минут, прежде чем она появилась из своей спальни, на этот раз завершив все свои приготовления. На ней было облегающее платье из бледно-голубого шелка, к которому оказалась приколота изысканная бриллиантовая брошь в серебряной оправе, подаренная им на ее день рождения два месяца назад. Она показалась ему самой желанной на свете женщиной, о которой он мечтал всю свою жизнь. И тем не менее он снова различил в ее взгляде тревогу. «Да что же с ней такое творится?» — подумал он. В процессе относительно короткого, но довольно интенсивного общения он успел узнать бурный темперамент Елены и ее стремление к независимости. Он знал, что она никого не пускает в свой внутренний мир, слабо мерцавший под защитой внешнего ледяного панциря. Знал он и то, что только ему дозволено проникать за его пределы, но лишь на тех условиях, которые предлагала сама Елена. Он никогда не пытался изменить ее, ему даже не приходила в голову подобная мысль, но та холодность, с которой он регулярно сталкивался, постепенно начинала ему надоедать. — Как Париж? Она занималась поисками своей сумочки или шарфика. — Очень французский, — ответила она, обращаясь к какой-то фарфоровой фигурке, на которую ее лаконичность вряд ли могла произвести впечатление. «Впрочем, возможно, это свидетельство того, что она пребывает в хорошем настроении», — подумал Айзенменгер. — Не сомневаюсь… но Париж весной?.. — Париж, как все большие города, полон людей, считающих себя лучше всех из-за того, где они живут. — Она нашла пейджер и положила его в сумку. — К тому же завален собачьим дерьмом, — добавила она, поворачиваясь к Айзенменгеру. — Ты сегодня не дежуришь? — спросил он, направляясь за ней в переднюю. Елена была дежурным адвокатом; и хотя возможность ее вызова была маловероятна, это не украсило бы их сегодняшний вечер. — Дежурю. А что? — с вызывающим видом осведомилась она. — Да так, — пробормотал он, не рискуя говорить что-либо еще. Однако Елена смягчилась: — Дэн заболел. Я обещала его подменить. Они молча спустились вниз, а когда садились в его машину, он осмелился поинтересоваться: — Так что, поездка была неудачной? Она застегивала ремень безопасности и ответила не сразу: — Это была конференция по правам человека, Джон. Точно такая же, как любая другая. Ему показалось, что она говорит усталым и даже подавленным голосом. Впрочем, он тоже всегда плохо себя чувствовал после конференций, — наверное, это было связано с отвратительной пищей в буфетах, фальшиво жизнерадостными вечеринками и бесконечными докладами. Поэтому он поклялся сделать все возможное, чтобы хоть немного взбодрить ее. Заворачивая за угол, он заметил заголовок вечерней газеты, вывешенной на стенде перед входом в торговый комплекс, и его клятву затмили новые мысли. Потрошитель? Мелькиор Пендред? Но ведь он был мертв. Елена тоже обратила внимание на этот заголовок, а взгляд, который она бросила на лицо Айзенменгера, заставил ее вернуться к прежним размышлениям. — Ты ведь участвовал в этом деле? — Пять убийств и все под копирку, — погружаясь мыслями в прошлое, ответил он. — Мелькиор Пендред был приговорен за них к пожизненному заключению. Семь месяцев назад он умер в тюрьме. Так что вряд ли он мог бы совершить это. — Но ведь полиция не могла ошибиться. Конечно нет. — Сарказм Елены был не столько испепеляющим, сколько иссушающим. — Да, — ответил Айзенменгер, все еще блуждая в прошлом. Он думал об офицерах, занимавшихся этим делом, особенно о Беверли Уортон. Айзенменгер был терпеливым человеком — как все патологоанатомы, — но этот вечер оказался для него настоящим испытанием. Им обоим нравился этот ресторан — он был дорогим, и в нем не было ничего нарочитого. В прежние посещения Елена явно получала удовольствие от царившей здесь атмосферы, которая сглаживала острые углы ее личности, однако на этот раз все выглядело иначе. Сегодня она была настроена исключительно колюче. Его блестящим пассажам за редким исключением удавалось преодолеть барьер из четырех предложений, Елена же отделывалась односложными репликами, которые просачивались в мир или на ходу умирая, или содержа такой уровень рН, что могли бы растворить драгоценные металлы. Он подумал было, что ей, возможно, интересно узнать о его новой работе, его впечатления от новых коллег, однако все его попытки затронуть эту тему не вызвали никакого образа на радаре внимания. Похоже, она была полностью поглощена своими язвительными замечаниями. Ее последняя колкость — «Что ты говоришь!» — в ответ на его замечание, что десерт (взбитые сливки с меренгами и персиками) слишком приторен, окончательно вывела его из себя. — Что с тобой, Елена? Ты общительна, как мурена. — Он попытался сгладить остроту вопроса легкостью тона, однако его прямолинейность скрыть было невозможно. А начав, он решил идти до конца. — С тобой уже несколько месяцев что-то происходит. Он сразу понял по выражению ее лица, что сейчас она начнет возражать и все отрицать, поэтому, как мудрый полководец, решил закрепить успех: — Тебя постоянно что-то грызет с тех пор, как ты вернулась из больницы в Шотландии. Ты отрицаешь это, но на самом деле тебя что-то мучит и не дает тебе покоя. Она открыла рот, да так и застыла, пока он не закончил. Повисла пауза, и вселенские часы словно остановились. Наверное, не одна тысяча фей скончалась за то время, что она смотрела на него, оскорбленная его дерзостью, но потом Елена опустила глаза и прошептала: — Прости. Он замер, ожидая продолжения, и довольно долго казалось, что он ждет напрасно, но затем она снова подняла глаза. — Я не умею прощать, Джон, и, наверное, слишком строго сужу людей. — Ну, тогда мне грозит оказаться на скамье подсудимых. — Да, — грустно улыбнувшись, подтвердила она. — После Роуны я поехала повидаться с Беверли. Он так и знал, что все дело в Беверли. — И? Но похоже, она потеряла нить разговора, так как следующая ее реплика прозвучала для него совершенно неожиданно: — Она ведь стерва. Он не успел открыть рта, как у нее задребезжал пейджер. Она прочитала сообщение и встала, чтобы направиться к телефону. Айзенменгер закатил глаза — то, что все это полностью соответствовало общей удручающей атмосфере вечера, вряд ли могло его утешить. По крайней мере, когда она вернулась, вид у нее был виноватый. — Прости, Джон. Мне надо идти. Он вздохнул: — Что на этот раз? Пьяный водитель или очередной психопат? — Чаще всего дежурного адвоката вызывали именно к таким клиентам. — Нет. Арестован Мартин Пендред. Елена была уверена, что к людям пристает запах, а вернее, вонь камер. Ее переход в область уголовного права привел к тому, что она довольно много времени стала проводить в подобной атмосфере, но это не означало, что она успела к ней привыкнуть. Ей постоянно приходилось преодолевать в себе как физическую, так и нравственную брезгливость. Она понимала, что это чувство является надуманным и необоснованным и мешает ее работе. Как можно помочь человеку, если ненавидишь место, где он находится и где происходит твое общение с ним? Но ужаснее всего были даже не запах, не жесткие стулья и не поцарапанный щербатый стол, не унылые зеленые стены и не грязные окна с тонированными стеклами, забранные решетками. Нет, ужаснее всего было отношение полицейских. Елена выросла среди представителей среднего класса, в том мифическом мире, в котором преступления практически не совершаются и который полиция всегда защищает, проявляя по отношению к нему почтительность, благодушие и осторожность. Даже потрясение, вызванное смертью родителей, не смогло разрушить эти представления, и лишь за последние полгода Елена познакомилась совсем с другой стороной работы полиции. Да, они продолжали демонстрировать почтительность, но эта почтительность была пропитана ядом презрения и враждебности. Каждая фраза завершалась упоминанием ее социального статуса, и слово «мисс» в их устах звучало настолько надменно и пренебрежительно, что казалось почти оскорбительным, словно сам факт того, что она не была замужем, свидетельствовал о ее глупости или неопытности или о том и другом вместе. Их взгляды были пронизаны враждебностью, а на лицах читалась почти что ненависть. Она знала, что должна научиться терпеть подобное отношение, и внешне ей это вполне удавалось, но это не означало, что она ничего не ощущает, не страдает из-за этого и не стремится это изменить. Она сидела в комнате для допросов; перед ней лежали стопка бумаги и ручка, сумку она прислонила к поцарапанному и помятому магнитофону, привинченному к стене. Она не нервничала — или нервничала гораздо меньше, чем тогда, когда ей впервые пришлось выполнять обязанности дежурного адвоката, — однако и спокойным ее состояние назвать было нельзя. Дверь открылась, и в комнату вошел Мартин Пендред в сопровождении констебля, который, самодовольно ухмыльнувшись, тут же вышел, оставив их с глазу на глаз. Взгляд Пендреда скользнул по Елене, словно она была мебелью. «Откуда у меня такие мысли?» — тут же подумала она. И тем не менее в этом неуместном замечании была своя правда. Он был высок, мускулист и хорошо сложен, у него были темные глаза и волевой подбородок. Уже одно это делало его весьма привлекательным, но это было не все. Его отрешенность и независимость, казавшиеся непроницаемыми, таили в себе загадку и притягивали внимание. Это заставило ее задаться вопросом: «Я привлекательна, так почему же он ничем не показывает, что заметил это?» Ее тревожило, что общеизвестные правила игры между полами не распространяются на этого человека, но куда больше ее беспокоила мысль о том, какие еще правила могут на него не распространяться. Она заставила себя открыть рот, словно затянувшееся молчание в холодной комнате было своего рода убежищем, которое ей не хотелось покидать. — Мистер Пендред? Однако Мартин Пендред не был склонен связывать себы путами условностей диалога. Вместо того чтобы ответить или хоть как-то отреагировать, он принялся ходить из угла в угол, бормоча что-то себе под нос; вскоре Елена поняла, что он считает шаги. — Мистер Пендред? Безрезультатно. — Мистер Пендред? Мартин продолжал мерить комнату шагами, считая их вполголоса. Выражение его лица было настолько сосредоточенным, словно он сдавал экзамен. До Елены лишь теперь дошел смысл прощальной ухмылки констебля. — Мартин? Мартин! Он остановился как по мановению волшебной палочки. Глаз на нее он так и не поднял, но по крайней мере остановился. — Мартин, меня зовут Елена Флеминг. Я дежурный адвокат; меня попросили, чтобы я приехала и дала вам совет… Он перестал ходить, но внутри него все продолжало двигаться, и это движение проступало наружу в подергивании глазных мышц и ритмичном сжатии кулаков. Он стоял прямо перед Еленой, но взгляд его был устремлен на стену за ее спиной; он был похож на мошку, барахтающуюся в капле смолы, которой предстоит стать янтарем. Однако это впечатление разрушилось, едва он произнес: — Я этого не делал. Он сказал это едва слышным шепотом, однако это была осмысленная фраза. Елена обратила внимание, что он еле заметно дрожит. — Что? Однако он уже сказал то, что хотел, и не собирался повторять это для удовольствия аудитории. Он продолжал стоять и смотреть в стену. Елена ощутила отчаяние оттого, что упустила брошенную ей наживку. — Вы сказали, что не делали этого? Однако ее призыв остался без ответа. Елена вздохнула и решила, что, раз диалог невозможен, следует перейти на монолог. Мартин перешел на колыбельные. Было что-то невыразимо трогательное в том, как этот большой красивый сорокалетний мужчина исполнял «Шпротину-Джека»; дыхание перехватывало от того, как он повторял это снова и снова, сохраняя абсолютно невозмутимый вид. — Чего ты не делал, Мартин? Молчание. — Мне сказали, что ты кого-то убил. Мартин даже не повернул головы. Казалось, он за кем-то напряженно следит. — Ты кого-то убил? Мистер и миссис Шпрот продолжили заниматься своими гастрономическими изысками, однако темп исполнения начал убыстряться, и Елена вдруг поняла, что Мартин действительно переживает сильнейший стресс. На мгновение она даже растерялась. И именно вследствие этого нараставшего страха она встала и, обойдя стол, подошла к нему. Вблизи он показался ей огромным, а оттого, что он дрожал, у нее возникла ассоциация с огромным бойлерным котлом, который вот-вот взорвется и уничтожит все вокруг. — Мартин? — Она поймала себя на том, что у нее тоже дрожат руки, словно эта дрожь была заразной. — …не ел он жира, а жена сказала, что еда постна… — Слова вылетали теперь с огромной скоростью, и таким же частым становилось его дыхание. — Мартин? — …и вот на пару дочиста слизали все они со дна… — Чем с большей скоростью он произносил слова, тем больше ей это напоминало вышедшую из-под управления и несущуюся во весь опор лошадь. Она протянула руку. — …не ел он жира, а жена… «Если он сейчас не остановится, то лишится сознания», — подумала она и слегка прикоснулась к рукаву его рубашки. Обшлага у нее обтрепались, а на рукаве виднелось жирное пятно. — …и вот на пару дочиста… — Мартин, все хорошо. Ты можешь ни о чем не беспокоиться. — …и шпрот наелся досыта… — Я здесь для того, чтобы помочь тебе. Ты можешь не… Он внезапно умолк и в буквальном смысле ожил, с головокружительной скоростью перейдя от полуавтоматизма к совершенно человеческим реакциям, от полной замкнутости к такой же открытости, от пассивности к деятельности. Он внезапно схватил ее за запястье, не больно, но довольно крепко, так что Елена даже вскрикнула от неожиданности. И он со всхлипом, напоминавшим рев тюленя (Елена лишь потом поняла, что он плачет), обхватил ее руками, и слезы хлынули по его загрубевшему небритому лицу. Не прошло и секунды, как она оказалась в его объятиях, — от него исходили власть и сила, а дыхание было громким и частым. От Мартина разило потом и затхлостью, и у Елены мелькнула паническая мысль: «Господи, да что же это происходит?» Однако через некоторое время страх прошел, потому что он просто стоял и плакал. Айзенменгер ждал на парковке за приземистым квадратным зданием полицейского участка, уродливая конфигурация которого скрывала его от неоновых огней, освещавших улицу. Слушая вечерний анализ последних политических новостей, он задремал и проснулся лишь через час, когда Елена открыла дверцу машины. — Все? — поинтересовался он. — На сегодня да. Он включил двигатель и выехал на дорогу, свернув на правую полосу. — И? — спросил он. Она не сразу ответила. — На самом деле я не должна тебе об этом рассказывать. Но Айзенменгер считал, что она хоть чем-то должна компенсировать ему загубленный вечер. — Ты считаешь, что я тут же побегу к ближайшему телефону, чтобы продать твою историю какой-нибудь желтой газетенке? — осведомился он. Она опять ответила не сразу. — Он арестован по подозрению в убийстве миссис Дженни Мюир. — Ах вот почему «Потрошитель наносит новый удар». Елена кивнула. Айзенменгер остановил машину на красный свет. — А какие-нибудь подробности тебе удалось выяснить? — Нет. На этой стадии расследования полиция не сообщает никаких сведений. Ситуация прояснится лишь после того, как ему будет предъявлено официальное обвинение. Свет в светофоре сменился на зеленый, и Айзенменгер не спеша тронулся с места. — Так чем же они сейчас занимаются? — Допрашивают его. — Елена понимала, что такой ответ его не удовлетворит, и потому добавила: — В основном о его отношениях с убитой и о том, где он находился накануне вечером. — И где он был накануне вечером? Она глубоко вздохнула с видом матери, уставшей от глупых вопросов своего ребенка. — Не знаю, Джон. Он не отвечает. Он почувствовал, что неожиданное вкрапление служебных обязанностей несколько улучшило ее настроение, и был благодарен за это, хотя ужин был безвозвратно загублен. — Знакомая ситуация. Пендреды никогда не отличались общительностью, насколько я помню. — Мартин не сказал ни слова. — Как же он попросил адвоката? — изумился он. — Он не просил, меня вызвал дежурный офицер. Наверное, хотел, чтобы все было сделано по правилам. — Значит, Мартин молчит, и ты едешь домой, — заметил Айзенменгер в ожидании правого поворота. — И что будет дальше? — Теперь у него есть восемь часов на то, чтобы отдохнуть, прежде чем все начнется сначала. Такси, ехавшее за ними, попыталось их обогнать, и это заставило Айзенменгера замолчать. — А почему это тебя так интересует? — спросила Елена. Он и сам спрашивал себя об этом и не мог найти ответа. — Наверное, по нескольким причинам, — наконец ответил он. — Я тебе уже говорил, что принимал участие в расследованиях тех необычных убийств, и раз уж они начались снова, мне, естественно, интересно, что и как конкретно произошло. — Он завершил фразу на какой-то неуверенной ноте, и это не ускользнуло от внимания Елены. — А почему еще? Они приближались к ее дому и проезжали мимо чугунной статуи короля Георга Какого-то, обернутого в американский флаг; и король, и его неподобающее одеяние были обильно сдобрены голубиным пометом, вероятно цементировавшим англо-американские отношения. Айзенменгер ответил не сразу. — Это дело всегда было очень странным, — осторожно произнес он. — А теперь положение осложняется еще больше. — Это не полностью соответствовало действительности, а лишь отчасти. Однако Елена не заметила его уловки, так как в этот момент они подъехали к ее дому. Он предполагал, что ей захочется побыть наедине с тревожившими ее проблемами, но она спросила: — Ты останешься? Естественно, он хотел остаться, — в конце концов, он ведь был мужчиной. Больше ему не представилось возможности спросить, что ее тревожит, а сама она предпочитала молчать. Они выпили кофе с бренди и легли в постель. Она не подавала никаких знаков, и он не сделал попытки заняться с ней любовью. И оба крепко уснули. Ночью Беверли приснился Джереми Итон-Лэмберт, и она проснулась на рассвете, недоумевая, с чего бы это, — раньше она никогда не впускала в свое подсознание сводного брата Елены Флеминг, который пробуждал в ее душе двух чудовищ — вины и сомнения. Да и какое отношение могло иметь его преступление — жестокое убийство матери и отчима Елены и его последующее самоубийство в тюрьме — к сегодняшнему дню? Прошлое должно было умереть, а умерев, не воскресать, однако так почему-то никогда не получалось; как неумело совершенное убийство изобилует уликами, так и прошлое оставляло свои следы, которые тлели и гнили в ярком свете настоящего. Порой Беверли казалось, что прошлое гнездится в ее душе, что она носит с собой мертвый груз, напоминающий ей о могильном мраке. Они с Питером рано вернулись с вечеринки, и услышанное ею по радио известие об аресте Мартина Пендреда еще больше испортило ей настроение. Питер сделал вид, что не заметил этого, а она сделала вид, что не заметила его притворства; но нервы у нее еще больше напряглись от этих метастабильных ухищрений. Даже занятия любовью ей не помогли, возможно, потому, что впервые за все время их знакомства ей пришлось просить его об этом. Питер ласкал ее с такой же нежностью и страстью, как и всегда, с той же порочной опытностью исследуя языком все закоулки ее тела, и тем не менее она ощущала в нем неуловимую перемену, которая произошла в какой-то момент этого вечера. Однако, когда он разбудил ее на следующее утро, он был таким же бодрым и заботливым, как прежде, и, уезжая на собрание барристеров, он ничем не дал понять, что в нем зародился какой-то червь сомнения. Так почему же она не сомневалась в его существовании? Она вылезла из кровати и натянула на себя легкий красный халат. В большой, хорошо оборудованной кухне еле слышно работало радио. Питер утром ел тосты и фрукты, грязная посуда была аккуратно сложена в посудомойку, однако присущая ему чистоплотность не являлась признаком мелочности — настолько естественно у него все получалось. Он успел сделать кофе и оставил его для Беверли — ему хватило ума не будить ее; она налила себе кофе, поставила чашку перед собой и от нечего делать начала листать «Таймс». Ей не потребовалось много времени, чтобы найти статью, посвященную последним подвигам Потрошителя. Она принялась читать ее в надежде, что эта информация из вторых, а возможно, даже из третьих рук, приправленная обильными домыслами, предоставит ей необходимые доводы для того, чтобы справиться с чувством нараставшего ужаса оттого, что ею была совершена чудовищная ошибка с Мелькиором Пендредом. Однако ей так и не удалось найти ни одного довода в свою пользу. Пока она с мольбой смотрела на лампу, свисавшую над столом, ее молитва была подхвачена программой новостей, в которой снова широко освещалось чудовищное убийство Дженни Мюир. Беверли начала смеяться — это был тихий и грустный смех, и с каждым его звуком ирония ее положения становилась все очевиднее. Она и не думала подтасовывать факты, чтобы посадить Мелькиора Пендреда. В первый и единственный раз в жизни она просто ошиблась, и эта ошибка теперь могла окончательно ее погубить. Пиринджер был пресмыкающимся. Это случайно пришло в голову фон Герке, и она тут же поняла, что это полностью соответствует действительности. «Да, — решила она, — натуральное пресмыкающееся». Не рептилия, а именно змея — хладнокровная, лишенная естественных реакций млекопитающих и обладающая феноменальной выдержкой. Все его движения были размеренными и целеустремленными — Пиринджер никогда не тратил силы на бессмысленную деятельность. По той же причине он не проявлял никаких сильных эмоций. Следовало признать, что он иногда улыбался, часто выказывал раздражительность и, по утверждению многочисленных свидетелей, порой принимал озабоченный вид. Однако все это было лишь видимостью чувств, которые проявлялись с расчетом на соответствующий эффект. Пиринджер был змеей, игравшей роль человека и сумевшей всех их обвести вокруг пальца. — Что вы думаете об Айзенменгере? Этот вопрос был задан в характерной для Пиринджера манере — интеллигентным, чуть ироничным тоном, в котором было столько высокомерия, что им можно было надуть большой дирижабль. — Я считаю, что нам очень повезло, учитывая нехватку патологоанатомов в этой невежественной стране. Пиринджер, естественно, улыбнулся, однако эта улыбка была столь же холодна, как полная луна в полярную ночь. — Он, знаете ли, небезызвестный человек. Он произнес это с такой интонацией, с какой послевоенные домохозяйки отзывались о наиболее энергичных представительницах своего сообщества. И фон Герке в очередной раз поразилась эластичности английского языка, в котором одно и то же слово может означать диаметрально противоположные вещи, не говоря уже о сотнях промежуточных оттенков. Однако лично она предпочитала искренность и непосредственность. — Он завоевал себе хорошую репутацию как судмедэксперт. Возможно, в области патологоанатомии он и менее известен… — она не смогла отказать себе в удовольствии подчеркнуть последнее слово, — но большинство людей, с которыми я говорила, утверждают, что он в этой сфере зарекомендовал себя как хороший специалист. Пиринджер умел быть привлекательным и обаятельным, однако то была лишь лощеная маска, за которой зачастую скрывались куда более низменные материи. — Я имел в виду не совсем это. Фон Герке и Пиринджер встречались раз в неделю для обсуждения административных проблем. Пиринджер ввел эти встречи сразу после своего назначения, и хотя формально им нельзя было отказать в целесообразности, фон Герке быстро поняла, что на самом деле он использует их для того, чтобы узнать, что ею было сделано, высказать в ее адрес критические замечания и наложить лапу на то, что могло принести признание. — А что вы имели в виду? Пиринджер встал из-за стола. У него был большой длинный кабинет, из окна которого открывался прекрасный вид. Большинство кабинетов и лабораторий в отделении патанатомии выходили или на оживленные улицы, или на кирпичные стены соседних зданий, и лишь кабинет Пиринджера, располагавшийся на последнем этаже под самой крышей, находился довольно высоко над уличными толпами, и из его окна было видно затянутое смогом небо. Пиринджер прислонился к невысокому шкафу, на котором стоял старинный микроскоп, подаренный греческим филиалом Международной академии патанатомии. — Он задает слишком много вопросов. Я понимаю, что работа судмедэксперта предполагает другие навыки. Он отличается от нас — мы проводим вскрытие, устанавливаем причину смерти и пишем отчет. А он все время пытается еще что-то раскопать. Даже если бы на Алисон фон Герке был надет костюм от Версаче, она все равно походила бы на мешок картошки в подарочной оберточной бумаге; поэтому тот факт, что она носила бесформенные темные одеяния, вероятно приобретенные на дешевых распродажах, свидетельствовал лишь о том, что она смиренно принимает свою участь. — Разве любознательность не является положительным качеством для патологоанатома? Я знаю, что большинство из нас ограничивается констатацией фактов, но наибольших успехов добиваются те, кто идет дальше констатации. Пиринджер кивнул, изображая согласие и пытаясь скрыть свою разочарованность тем, что фон Герке не обладала достаточными интеллектуальными способностями, чтобы уловить содержавшийся в его словах подтекст. — Несомненно, несомненно, — произнес он, погружаясь в задумчивость. — Однако я имею в виду не его способность работать со скальпелем или микроскопом, Алисон, я говорю о его склонности анализировать взаимоотношения. Алисон нахмурилась, но это было не более чем отрепетированным движением в разыгрываемой пьесе. — То есть? — Он — нарушитель спокойствия. Возможно, он и компетентный специалист, но он не умеет работать в команде. Многолетнее общение с разными профессорами создало у Алисон что-то вроде интеллектуального контейнера, сделанного из прессованного алмаза, в который она отправляла все свои реакции, возникавшие в подобных ситуациях: «Работа в команде! Ах ты лицемер!» Однако на ее лице ничего не отразилось, за исключением готовности соответствовать указаниям главы отделения. — Ну и что? — ответила она. — Ведь он у нас временно. Пиринджер медленно покачал головой из стороны в сторону, сигнализируя об опасности. — Еще неизвестно, как долго это продлится. Мы не знаем, сколько времени будет отсутствовать Виктория. — И тем не менее я что-то вас не совсем понимаю. Я знаю, что в целом ряде случаев он оказывал помощь полиции… Пиринджер вздохнул, чувствуя, что ему придется озвучить причины своей обеспокоенности. — Он не проявляет той лояльности, которую проявляем мы по отношению друг к другу. Возможно, по сравнению с нами он настроен более критично. — Он дождался, когда это заявление плавно опуститься с вершин его мудрости, и пояснил: — Вы понимаете, что я не о себе говорю. — А когда Алисон по-прежнему не выказала никаких признаков понимания, он добавил: — Просто я считаю, что все мы должны быть настороже. Всякая легкомысленная болтовня… — Вы так говорите, словно он пятая колонна. Это остроумное замечание вызвало у него улыбку. — Я не говорю, что он преследует какие-то тайные цели, просто я подозреваю, что он не разделяет наших планов и надежд на будущее. Алисон показалось, что она что-то уловила. — Не будите спящую собаку?.. — устало произнесла она. — Вот именно. — Пиринджер не мог скрыть своего удовольствия. — Мы с вами оба знаем, что есть вещи, в которых не следует копаться. — То есть? — В первый раз Алисон позволила прорваться наружу своему раздражению. Если Пиринджер и был удивлен ее дерзостью, это никак не повлияло на безупречность его улыбки. — Я предлагаю только одно, Алисон, — чтобы в присутствии Айзенменгера мы все следили за своими языками. — Мне нечего скрывать, — отрезала Алисон, и в этом ответе слышался неозвученный вопрос: «А вам?» Улыбка Пиринджера стала еще шире. — Мне тоже, Алисон, мне тоже. — Он глубоко вздохнул и печально добавил: — А Тревору? Только теперь фон Герке поняла, о чем речь. — А-а, — чуть слышно отозвалась она. Пиринджер кивнул: — Вот именно. Я бы не хотел, чтобы Тревора тревожили без необходимости. Особенно сейчас, когда он находится в таком деликатном положении. — Он специально прибегнул к театральной пафосности, чтобы помочь фон Герке осознать всю сложность проблемы. Она задумалась, и лицо ее стало еще менее привлекательным, чем обычно. — Только я не знаю, что мы можем сделать. Пиринджер пожал плечами, демонстрируя, что он сделал все, что мог, доведя эту проблему до ее сведения, а как фон Герке будет ее решать, это уж не его дело. — Но я не сомневаюсь, что вы что-нибудь придумаете, — ответил он, давая понять, что разговор окончен. Она уловила намек и вышла из кабинета с озабоченным видом. Пиринджер посмотрел ей вслед, и на его лице появилось хитрое и злобное выражение. — Она уверена? — Гомер, конечно же, не прыгал с ножки на ножку и не дрожал от плохо скрываемого восторга, однако тембр его голоса свидетельствовал о том, что он еле сдерживается или же в атмосферу начал поступать гелий. Райт ответил телодвижением, которое могло означать все что угодно, — в нем было что-то от кивка, что-то от пожатия плечами и что-то от категорического отрицания. По опыту бесчисленных прошлых недоразумений он знал, что опознание является не просто первым шагом на пути к геенне огненной, а скачком и прыжком по направлению к ней. Поэтому меньше всего (не считая увеличения суммы закладной и общения с начальником, полагавшим, что он знает, где ошибся Дон-Кихот) он хотел убеждать руководство выслушать показания миссис Этель Гривз и настаивать на том, что они помогут обвинить Мартина Пендреда. И проблема была не в том, что показания миссис Гривз заслуживали меньшего доверия, чем показания любого другого свидетеля, хотя ей и было семьдесят девять лет и ее глухота стремительно прогрессировала. Просто все свидетели имели обыкновение воспринимать случившееся ретроспективно, а это зеркало, как отлично знал Райт, не только увеличивает изображение, но и искажает его. — Дайте мне прочитать ее заявление. Райт протянул Гомеру две странички формата А4 и совершенно не удивился, когда тот приступил к своему традиционному ритуалу пыхтения, вздохов и подмигивания, который сопровождал процесс расшифровки безграмотных каракулей. Когда Гомер сделал небольшую паузу, Райт решил ввести его в курс дела. — Я подумал, что нужно как можно быстрее получить ее заявление, сэр. Надеюсь, вы не в претензии, что вам не сказали об этом сразу. Он понимал, что это прозвучало как намек на то, что миссис Этель Гривз собирается вот-вот распрощаться со своим бренным телом (она была хрупкой, но, на взгляд Райта, еще вполне крепкой), однако решил подчеркнуть неотложность дела, потребовавшую от него принятия решения в отсутствие начальства. — Хорошо-хорошо, — промычал Гомер, продираясь сквозь джунгли каракулей, предъявленных Райтом. Он изрядное время проторчал на длинной и не самой приятной пресс-конференции, продолженной мероприятием, которое старший суперинтендант назвал «обсуждением итогов», но которое, на взгляд Гомера, больше напоминало взбучку. В сумме все это заняло свыше четырех часов, и Гомер чувствовал острую необходимость в хороших новостях, поэтому заявление миссис Гривз, видевшей человека, который в вечер убийства выходил из сада Мюиров и при этом не являлся Дэвидом Мюиром, показалось ему даром небес. — Хорошо, Райт. Она вменяема? — Этот несколько странный вопрос был вызван неприятным инцидентом, происшедшим восемью месяцами ранее. Тогда все дело Гомера рассыпалось из-за действий защиты, с необыкновенной легкостью продемонстрировавшей, что главный свидетель обвинения считает, будто огни светофоров посылают ему зашифрованные послания от «Великого Зеленого Базумы». Эта несомненно представлявшая интерес личность проживала на Марсе и намеревалась прикончить Элвиса Пресли, временно находившегося (в замаскированном обличье) в Чиппенхэме, графство Уилтшир. Судья уделил этим подробностям самое пристальное внимание. — Кажется, да, сэр. Гомер окинул Райта изучающим взглядом и решил, что самостоятельно проверит дееспособность миссис Гривз. — Она зрячая? Не носит монокля или повязки на глазу? Райт решительно затряс головой, и его голодный желудок издал при этом на удивление низкий и долгий звук. — И она утверждает, что хорошо разглядела этого человека? — Именно так, сэр. Гомер откинулся на спинку кресла, чтобы обдумать эти новости, а Райт остался стоять навытяжку перед его столом. — Что-нибудь еще представляющее интерес было найдено в доме Пендреда? — помолчав, осведомился Гомер. — Нет, сэр. — Ну что ж, судмедэкспертиза никогда не помогала нам в этом деле, — заметил Гомер, пытаясь смягчить горечь разочарования. Старший инспектор вновь погрузился в размышления, а мысли Райта устремились к делам желудочным. Он прикидывал, велики ли шансы заполнить образовавшуюся внутри пустоту, и с грустью констатировал, что не очень. Гомер внезапно выпрямился, бросил взгляд на часы и произнес: — Ну что ж, мы достаточно помариновали мистера Пендреда. Вызывайте его адвоката, и я попытаюсь его расколоть. А потом организуйте опознание для миссис Гривз. Назначьте его на четыре часа. — Адвокат тоже должен присутствовать? — осведомился Райт. — Естественно. Я хочу, чтобы все было сделано по правилам, сержант. — Будет сделано, сэр. — Это прозвучало довольно уныло, так как Райт понял, что его ланч постигает та же участь, что и несъеденный завтрак. К середине второго дня на новом месте работы Айзенменгер уже начал разбираться в системе координат, в которую ему предстояло вписаться, начал ощущать линии напряжения, оттенки и нюансы. Это вселило в него чувство уверенности, но в то же время он понял, что отделение патологоанатомии Западной Королевской больницы отнюдь не является раем земным. Нельзя сказать, что его это сильно удивило. В большинстве патологоанатомических отделений царила напряженность, потому что их сотрудникам был присущ не только ум, но и эгоцентризм; чем больше патологоанатомов работало в одном отделении, тем сильнее становился антагонизм между ними. В каком-то смысле это напоминало молекулярную физику. Более того, если подобное положение существовало в районных клиниках общего профиля, то в академических учреждениях по непонятной Айзенменгеру причине оно еще больше усугублялось. Поэтому то, что делалось в Западной Королевской больнице, вряд ли могло удивлять. Утро было посвящено руководству одним из четырех ординаторов, проводившим вскрытие, — не слишком почетное занятие, так как ординатор заканчивал уже четвертый курс ординатуры и являлся вполне квалифицированным специалистом, после чего Айзенменгер провел исключительно утомительный час, проверяя слайды и отчеты для междисциплинарного совещания по проблемам органов грудной клетки. Само совещание заняло два еще более скучных часа, которые были скрашены лишь бутербродами, фруктами и кофе. А теперь он вместе с ординатором заканчивал проверку описаний срезов, полученных во время вскрытия, чтобы убедиться в том, что все изложено фактически точно и грамматически правильно. После ухода ординатора к Айзенменгеру зашел Амр Шахин с лотком, на котором лежали предметные стекла. Шахин был юрким человечком невысокого роста с коротко подстриженными черными кудрями, маленькими (чтобы не сказать, крохотными) усиками и изящными руками. Его темно-карие глазки постоянно бегали из стороны в сторону, словно он чего-то боялся, однако за исключением этого он вел себя с большим достоинством и даже с чувством собственного превосходства. То, что ему было всего тридцать пять лет и он только что был назначен врачом-консультантом, делало его в глазах Айзенменгера самовлюбленным хлыщом. — Не выскажете ли своего мнения относительно этого случая, доктор Айзенменгер? — Джон, пожалуйста. Шахин отметил это предложение перейти на более неформальное обращение чопорным кивком. — Шестидесятипятилетняя женщина. Опухоль яичника, — пояснил он. Айзенменгер взял протянутый лоток и поместил первый образец под окуляр микроскопа. Шахин, словно окаменев, замер у двери. В течение последующих пяти-шести минут в кабинете царила полная тишина, пока Айзенменгер изучал образцы — всего их было четырнадцать штук. Наконец он поднял голову и посмотрел на Шахина. — Мне кажется, это гранулема, хотя в нескольких местах уровень митоза очень высок. Шахин снова кивнул, на этот раз с большим воодушевлением. — Так я и думал. Следует опасаться их агрессивного поведения. Поведение гранулемных клеток было трудно предсказуемо на основании их микроскопического исследования. — Возможно, — осторожно ответил Айзенменгер. — А почему бы вам не показать это доктору Людвигу? — Несмотря на то что все занимались всем, у каждого из врачей-консультантов была собственная специализация: так, Людвиг занимался гинекологией, фон Герке — кишечно-желудочными патологиями, Милрой — кожей и лимфатической системой, Шахин — урологией, а Виктория Бенс-Джонс (а теперь, соответственно, Айзенменгер) — грудной клеткой. Эта специализация приводила к тому, что по большинству случаев на отделении могли высказать высокопрофессиональное мнение. Туманный ответ Шахина: «Да-да, конечно» — несколько удивил Айзенменгера, но он ничего не сказал. Шахин вышел, а Айзенменгер задумался, почему его поведение так не соответствовало вербальному содержанию. Вероятно, здесь существовала еще одна линия напряжения, которую ему пока не удалось разглядеть. В половине шестого он позвонил Елене и предложил ей пообедать. — Боюсь, я допоздна не смогу освободиться, — предупредила она. — Мартин Пендред? — Да, события развиваются. Они нашли соседку, которая утверждает, что в вечер убийства видела, как кто-то выходил из сада Мюиров. Но когда они привели Мартина Пендреда на опознание, она его не узнала. А кроме того, у него, кажется, есть алиби, хотя и не самое безупречное. — Какое именно? — Его видели в местном пабе, где он пробыл по крайней мере до девяти часов. Это исключает возможность того, что он встретил Дженни Мюир после автобуса, если только он не поймал машину. — Ничего себе. — Я пытаюсь убедить Гомера, чтобы он отпустил его, но он пока сопротивляется. Следовательно, Айзенменгеру предстоял обед в одиночестве. Он уже собирался уходить, когда к нему заглянул Уилсон Милрой. — Вы слышали новости? Айзенменгер признался, что не слышал. — Они арестовали Пендреда за убийство этой женщины. Айзенменгер никогда не рассказывал о своей опосредованной связи с этим делом и был крайне изумлен тем, что оно так интересует Милроя. — Это имеет к нам какое-то отношение? — спросил он. — Прямое — нет. Но это принесет дурную славу нашей больнице. Мало того что пресса смакует плохое обращение с пациентами, так теперь выясняется, что персонал в свободное от работы время мочит местное население. — Он что, здесь работает? До сих пор? — Айзенменгер помнил, что Пендреды работали в морге Западной Королевской больницы, когда начались убийства, но он и не думал, что Мартин Пендред продолжает здесь работать по сей день. — Слава тебе господи, не в морге, — скорчив гримасу, ответил Милрой. — У меня от них всегда мурашки но коже бегали. Поэтому я ничуть не удивился, когда их арестовали за то, что они кромсали людей на кусочки. Он работал здесь санитаром. Я довольно часто его видел, естественно, он никогда не подавал виду, что знает меня, хотя мы проработали вместе несколько лет. Он просто смотрел сквозь меня, словно я пустое место. В голове у Айзенменгера что-то мелькнуло, но он так и не успел уловить, что именно, и поэтому просто ответил: — Понятно. — Вы идете на лекцию? — спросил Милрой. Айзенменгер, не знавший о том, что ему предстоит еще и посетить лекцию, удивленно поднял брови. — По вторникам у нас лекции в рабочее время. Они проводятся для учащихся медицинской школы в главном демонстрационном зале. Обычно это чертовски скучно, но Пиринджер считает, что студенты должны их посещать, и будет неплохо, если мы тоже пойдем. Заработаем себе лишние очки в глазах нашего возлюбленного шефа. — Последнее было произнесено с изрядной долей сарказма. — Что-то на тему генетики. Никогда не понимал, что это такое, и никогда не пойму. По мне, так хоть бы эти гены вообще никогда не открывали. Айзенменгеру не оставалось ничего иного, как согласиться, однако это согласие было вызвано отнюдь не привлекательностью общества. Неужели на отделении не было ни одного человека, сохранившего хоть какие-то остатки искренности? Айзенменгер привел в порядок свой стол, и они вышли в коридор, идущий вдоль всего отделения гистопатологии. Западная Королевская больница уже в течение двух столетий разрасталась в самом центре города. В основном это происходило за счет захвата близлежащих зданий и приводило к тому, что основные отделения были разделены оживленными улицами и проспектами, поскольку планировавшаяся перестройка оттягивалась уже в течение двух лет. Здание, сквозь которое они шли, местами имело полностью или частично разрушенный вид. Когда-то в тридцатых-пятидесятых годах в нем располагался один из шестнадцати крупнейших магазинов нижнего белья для состоятельных дам, торговавший лифчиками, корсетами и (в удаленном на приличное расстояние отделе) трусиками с прокладками для страдающих недержанием мочи. Превращение магазина в патогистологические лаборатории произошло пятьдесят лет назад, однако за прошедшие десятилетия ничего не было сделано для того, чтобы отремонтировать здание, и уж тем паче никто не собирался за это браться теперь, когда его снос и переезд в новое помещение были, казалось, не за горами. Поэтому краска на стенах потускнела и облезла, во всех помещениях царил затхлый запах сырости, линолеум пестрел дырами и потертостями, освещение было настолько тусклым, что вся работа в здании, несмотря на высокотехнологичное оборудование, осуществлялась в таинственном полумраке цвета сепии, напоминавшем сумерки ушедшей эпохи, которая вызывала чувство ностальгии и немой почтительности. Милрой вполне вписывался в эту атмосферу. Судя по его виду и его отношению к делу, от пенсии Милроя отделяло совсем немного времени. Айзенменгеру уже доводилось видеть подобное, когда усталость, пресыщенность и отсутствие духовных интересов сплавлялись в надменное высокомерие, определявшееся тем, что человек считал, будто он уже видел и знает все. Однако знать все в медицине было невозможно, и она постоянно доказывала это. В то же время Милрой был из тех, кто любил поговорить (или боялся замолчать), и у Айзенменгера имелись все основания предполагать, что его красноречие не остановится даже перед лояльностью к коллегам, если о них зайдет речь. Не прошли они и десяти метров, как Милрой спросил: — А что вы думаете о нашей счастливой семье? Айзенменгер, догадываясь, что для Милроя это не более чем способ излить яд на своих коллег, с готовностью ответил: — По-моему, в ней есть целый ряд сильных индивидуальностей. Милрой злорадно рассмеялся. — Вот именно, — подтвердил он тоном, который не столько констатировал, сколько намекал на что-то. Айзенменгер придержал дверь и заметил: — Профессор Пиринджер производит впечатление очень сведущего человека. Это было произнесено с абсолютно невинным видом, так как Айзенменгер догадывался, что Милрой относится к тому типу людей, за которыми всегда остается последнее слово. — Да, — согласился тот и тут же влил ложку дегтя, — он умеет производить впечатление. Айзенменгер заметил впереди пару ординаторов. Они стояли в ожидании, когда доисторический лифт, страдающий артритом, скрипя и скрежеща доберется до верхнего этажа, на котором располагалось отделение гистопатологии. Он не ответил на колкость Милроя, впрочем, тот и не ожидал от него никакого ответа. — Беда в том, что в наше время осталось не так много приличных людей, — заметил Милрой, когда они свернули на лестничную площадку. — И это влияет на состояние патологоанатомии в нашей стране. — Мне казалось, что Адама Пиринджера довольно высоко ценят, — невозмутимо откликнулся Айзенменгер. Милрой улыбнулся. — Это верно, — согласился он, но это было лишь тактической уловкой, поскольку он тут же продолжил: — Но обратите внимание — с кем его сравнивают! Академическая гистопатология в течение уже нескольких десятилетий пребывает в упадке. Деньги предпочитают направлять в районные больницы общего профиля. Чего ж удивляться, что к нам не идут работать приличные люди. — Милрой хрюкнул, и Айзенменгер понял, что это была хорошо отрепетированная речь. — У нас в стране не осталось всемирно известных патологоанатомов, поэтому мы превращаем неопытных и попросту второсортных специалистов в профессоров. — Но ведь Адаму Пиринджеру принадлежит целый ряд авторитетных исследований по ранней диагностике рака прямой кишки. Он выделил генетические изменения, которые могут быть использованы при диагностировании и предварительном анализе. Милрой вздохнул, демонстрируя этим, что он поражен наивностью Айзенменгера. — Статьи были подписаны им только потому, что он в нужное время оказался в нужном месте, и это еще не значит, что он достоин Нобелевской премии. Да и что им было достигнуто после этого? Это был справедливый вопрос, и Айзенменгер не мог на него ответить. — Вот именно. Ни-че-го. Они спустились на первый этаж и вышли через боковую дверь на шумную улицу, запруженную машинами и затопленную выхлопными газами. Они перешли ее, лавируя между фургонами, свернули в узкий переулок и вышли на широкий проспект, где Милрой повернул направо. — Мне как-то довелось увидеть его резюме, когда он устраивался сюда на работу, — доверительно сообщил он Айзенменгеру. — Только между нами — дело в том, что я в хороших отношениях с начмедом. Так вот, оно говорит само за себя. — То есть? Они входили в большое величественное здание с деревянными вращающимися дверями, обитыми медью и установленными в окруженном колоннами портике. Это было главное здание медицинской школы. Милрой понизил голос и склонился к Айзенменгеру: — Он опубликовал всего тридцать одну статью и написал несколько глав для монографии. И ни одной серьезной исследовательской работы. — Правда? Милрой кивнул; теперь он напоминал человека, изо всех сил пытающегося сохранить здравомыслие, в то время как весь остальной мир стремится лишить его этого. — Вот, например, у меня опубликовано семьдесят статей. Думаю, даже у вас больше тридцати. — Возможно, — пробормотал Айзенменгер, обратив внимание на то, что Милрой, похоже, даже не заметил оскорбительности своего замечания. Милрой провел его через главный вестибюль, увешанный сотнями объявлений и списками отчисленных студентов, в котором царил нездоровый полумрак, и они вошли в демонстрационный зал. Это было большое полукруглое помещение, способное вместить до трехсот человек; наверх вели крутые лестницы, а центр зала был освещен огромной люстрой, свисавшей с потолка на бронзовом стержне, с матовыми плафонами сферической формы. Зал быстро заполнялся слушателями разных возрастов в разных одеяниях и разной степени заслуженности — типичная аудитория, состоявшая из врачей, ординаторов, студентов и исследователей. Они сели на самом верху, почти на одном уровне с люстрой, но благодаря крутизне амфитеатра оттуда открывался прекрасный вид. В центре амфитеатра перед большим демонстрационным экраном сидел мужчина среднего возраста в джинсах и молодежной футболке с ноутбуком на коленях. Программное обеспечение за его спиной делало свое дело. Айзенменгер разглядел Пиринджера, который сидел внизу в первых рядах, — он оживленно беседовал со своими соседями, которые, судя по всему, также принадлежали к профессуре. Время от времени Пиринджер бросал взгляд назад, словно желая убедиться, что остальные сотрудники гистопатологии последовали его рекомендации и явились на лекцию. — Вы только посмотрите на него, — произнес Милрой с неожиданным чувством отвращения, и Айзенменгер подумал, что он даже не отдает себе отчета в том, что озвучивает собственные мысли. — Самоуверенный прощелыга. Кто ему дал право… Поймав взгляд Айзенменгера, он резко оборвал себя. На его лице появилось легкое смущение, а затем он широко улыбнулся и его щеки покрылись многочисленными морщинами. — Простите. У меня язва, поэтому я иногда становлюсь брюзгой. Но в этот момент ведущий профессор медицины осторожно постучал по микрофону и объявил заседание открытым. — Вы должны отпустить его. Даже если бы суперинтендант Колл потребовал, чтобы Гомер покрасился в красный цвет и натянул бы на голову презерватив, старший инспектор и то удивился бы меньше. — Отпустить? — переспросил он с жалобной интонацией. — Именно так. — Колл был отлично знаком с театральными выходками Гомера и поэтому тут же принял привычную непримиримую позу. — Но ведь это он убил. — Однако это категоричное заявление прозвучало как-то жалко и неубедительно. Колл нахмурился, и Райт, сидевший в углу и мечтавший о том, чтобы слиться с окружающей средой, отметил, какое у того может быть неприятное лицо. Суперинтендант явно напоминал горгулью. — Не будьте болваном, Гомер, — устало произнес Колл. — Какая разница — убил он или не убил. У вас нет улик. Ваша свидетельница его не опознала — более того, в присутствии адвоката она заявила, что это был не он, — у вас нет данных судмедэкспертизы, которые позволили бы связать его с преступлением, и к тому же у него есть алиби… Гомер чуть не трясся от возмущения, словно напряжение, подобно кофеину, вызывало у него дрожь. — Какое это алиби! — перебил он. — Ни один человек не смог подтвердить, что он был в пабе после девяти, а паб находится всего в нескольких милях от дома Мюиров. Он вполне мог это сделать. — Как? Прилетев на вертолете? — Он мог преодолеть это расстояние бегом, — неосмотрительно продолжал настаивать Гомер. Горгулья, как ни казалось это невозможным, сделалась еще уродливее. Дыхание у Колла стало тяжелым, словно внутри него закипало что-то темное и страшное. Выдержав небольшую паузу, он развернулся, и его внушавший ужас взгляд обратился на Райта, который если не взвизгнул, то совершенно явно издал какой-то икающий звук. — А вы что думаете, Райт? — Вопрос был задан таким тоном, в котором угроза совершенно немыслимым образом сочеталась с лестью. — Как вы считаете, у нас достаточно улик, для того чтобы обвинить Пендреда в убийстве? Или нам следует отпустить его? Это был один из тех случаев, которые слишком часто происходили в жизни Райта; более того, само его существование состояло из череды подобных событий, которые перемежались краткими моментами скуки. Он давно уже утратил радость жизни — вероятно, это произошло еще в период полового созревания. Он колебался, понимая, что любой его ответ в большей или меньшей степени огорчит одного или другого. — Не думаю, что суд сочтет убедительными наши доводы, — начал он, мобилизовав всю дипломатичность, которой наградил его Господь. Он обращался к Коллу, но отлично знал, что за его жуткой физиономией маячит фигура Гомера, который слушает его с большим интересом. — Однако, как и старший инспектор, я уверен, что это сделал Пендред. — Гомер расслабился, и Райт поздравил себя с ловким маневром. — Так что вы предлагаете? Этот вопрос, заданный более мягким, а потому более зловещим тоном, понравился Райту еще меньше. Он, оцепенев, с ужасом уставился на старшего суперинтенданта. — Ну… — начал он, не зная, что сказать дальше, — очень может быть, что мы отпустим на свободу порочное чудовище… — Последнее словосочетание было употреблено исключительно ради Гомера, но тот ничем не показал, что оценил это. Колл кивнул. — Ну так что? — повторил он. — Поэтому… — Райт выдержал еще одну паузу, — может, мы отпустим его, но установим постоянную слежку?.. Колл пропустил мимо ушей вопросительную интонацию, выдохнул, выпрямился и снова повернулся к Гомеру, оказавшись между старшим инспектором и сержантом. — Вот видите, Гомер. Хоть какая-то инициатива. Я рад, что у вас есть инициативные сотрудники. Почему это вам не пришло в голову? И воспользуйтесь этой задержкой. Именно такие методы приветствуются в современной полиции. Колл направился к двери, и, словно по завершении солнечного затмения, слепящие лучи ярости Гомера обратились на несчастного сержанта. — А теперь распорядитесь, пожалуйста, Гомер, — обернулся в дверях Колл. — И незамедлительно, ясно? Гомер кивнул, не сводя глаз с Райта, который устало размышлял, почему он всякий раз оказывается по уши в дерьме. Пендред появился из недр полицейского участка и подошел к тяжелой стальной двери со скрипучим комбинационным замком, нижняя часть которой была покрыта вмятинами и царапинами. Переступив через порог, он преодолел границу между виной и невинностью, между преисподней и скучным предсказуемым миром нормы. Но, как заметила Елена, даже этот переход оставил Пендреда абсолютно безучастным; большинство людей в такой ситуации испытывали облегчение, потрясение или проявляли признаки крайней усталости, но только не этот большой, молчаливый и невозмутимый человек. То ли находясь в состоянии полного автоматизма, то ли полностью отключившись от реальной действительности, он ни на что не обращал внимания. Скорее всего, он не заметил бы и Елену, если бы она не сделала шаг вперед и не окликнула его: — Мистер Пендред? Он поднял опущенные глаза, и его спокойный, отстраненный и в то же время леденящий взгляд остановился на лице Елены. Ничто не изменилось в чертах его лица, и тем не менее что-то в сосредоточенности его взгляда дало ей понять, что он ее узнал. — Вы понимаете, что сейчас с вами происходит, мистер Пендред? Он продолжал безмолвно на нее смотреть, и она уже подумала, что сейчас ей снова придется повторять все с самого начала, но в этот момент он еле заметно кивнул. — Меня освободили, — монотонным голосом ответил он, не спуская глаз с ее лица. — Да. Вы продолжаете находиться под подозрением, но пока вас отпускают. Существуют определенные обстоятельства… — Они говорят, что я убил ее. Елена знала, что дежурный сержант слушает их с нескрываемым удовольствием. — Я знаю, мистер Пендред, но у вас есть алиби. — Так же, как в прошлый раз. Тогда они говорили, что это Мелькиор. — Я знаю, но вы должны… — Они арестовали Мелькиора. Они арестуют меня. Елена покачала головой, растягивая губы в ободряющую улыбку. — Нет. Не арестуют. Я прослежу за этим. — Я этого не делал. — Я знаю. — Я этого не делал. Я этого не делал. Я этого не делал… И как она ни пыталась, ей не удавалось прервать эту семисложную скороговорку, которую он повторял снова и снова, не отрывая глаз от Елены. Она с немой мольбой посмотрела на дежурного сержанта, тот вопросительно поднял брови, сделав вид, что не понимает, но затем вздохнул и, перегнувшись через стойку, похлопал Пендреда по плечу. — Ладно-ладно, попугай. Мы уже все поняли. Пендред умолк. Может, кто-нибудь и отреагировал бы на это иначе, но только не этот странный человек. В течение нескольких секунд он молчал, не спуская глаз с Елены, а затем большими заскорузлыми руками сжал ее левую кисть так, что та целиком в них потерялась. На мгновение ей показалось, что он собирается сломать ей руку, но она изумилась еще больше, когда с поразительной нежностью он поднес ее руку к своим губам и поцеловал ее. И в течение всего этого времени выражение его лица ни разу не переменилось. Выйдя на улицу, она не обернулась и не смогла заметить, что он стоит у окна и провожает ее взглядом. Как только она скрылась за поворотом, он тоже вышел на улицу. — Можно тебя на пару слов, Питер? Питер уже собирался уходить, но вряд ли следовало огорчать старшего судью, от которого зависели исход тяжб и личный авторитет. Любое неосторожное слово или неуместное замечание, какими бы случайными они ни были, могли погубить и то и другое. — Конечно, Бенедикт. — И он проследовал за стариком в его просторный кабинет. Устроившись за столом со стаканчиком довольно приличного портвейна (любимый напиток Бенедикта), Питер уставился на сияющую лысину собеседника, отражавшую лучи вечернего солнца. — Я хотел с тобой поговорить. Подобные беседы зачастую становятся началом блистательных юридических карьер, подумал Питер и с расслабленной уверенностью продолжил потягивать портвейн. — О чем вы хотите поговорить? — осведомился он, предварительно похвалив вино. — Насколько я понимаю, ты… встречаешься с некой особой по фамилии Уортон. Беверли Уортон. Ошарашенный этим вопросом, Питер онемел, что было ему совершенно несвойственно, и отреагировал с запозданием: — Что? — Насколько я знаю, она офицер полиции. Питер нахмурился, и портвейн вдруг показался ему недостаточно качественным. — К чему это? — Он прекрасно знал Бенедикта и поэтому ничуть не удивился, когда тот без тени смущения ответил: — Брось ее. Она тебе не пара. Питер Андерсон уже давно был адвокатом и прекрасно знал, что подобные взгляды довольно широко распространены в высших эшелонах юриспруденции. — Спасибо за совет, Бенедикт, — со вздохом ответил он. — Но, полагаю, я сам разберусь. — Он попытался было встать, но Бенедикт не дал ему это сделать. — Сядь! — рявкнул он. Несколько удивившись такому повороту событий, Питер тем не менее сел, и лишь на его лице возникло изумленное выражение. — Я говорю это не из снобизма, Питер, — более мягко пояснил Бенедикт. — Речь идет о твоей карьере. — Правда? Бенедикт наклонился вперед с заговорщицким видом: — Я не имею ни малейшего представления о ее интеллекте, воспитании и привычках. Я ничего об этом не знаю и знать не хочу. Однако я знаю, что она замешана в одной неприятной истории, связанной с судебной ошибкой… — Она рассказывала мне об этом. — …а другая столь же неприятная история происходит в данный момент. — Дело Пендреда? Вы о нем? Бенедикт кивнул: — До меня дошли слухи от высших полицейских чинов, что во всем виноват Мартин Пендред, а она стала орудием, приведшим к судебной ошибке, несправедливому заключению и, между прочим, к смерти его брата-близнеца. — Он поднял стакан. — Я не хочу, чтобы твое имя фигурировало в связи с этим, а шумиха уже начинает подниматься. Это недопустимо для кандидата в сотрудники лорда-канцлера, — добавил он с легкой улыбкой. Питер Андерсон тоже ответил ему улыбкой, но она была скорее циничной, чем искренней. — А если она права? Что если Мелькиор Пендред действительно был виновен? Бенедикт покачал головой: — Вряд ли. А ты как думаешь? Питер был вынужден согласиться и признать, что его тоже тревожат непредвиденные последствия последнего убийства. — Но я люблю Беверли, — добавил он. Улыбка Бенедикта стала еще шире. — Конечно, Питер. Я в этом не сомневаюсь. — Он допил портвейн. — Но этого недостаточно. — Чем я вам могу помочь, Елена? Елена редко обращалась к своему врачу. Как она убеждала себя, из-за того, что редко болеет, — и отчасти это соответствовало действительности, — но в основном это объяснялось ее нежеланием нарушать приватность собственной жизни, вмешательство в которую было неизбежно при медицинском осмотре. Не меньшее раздражение у нее вызывала и та поразительная легкость, с которой врачи называют своих пациентов по имени, словно они друзья детства, регулярно проводящие время друг с другом. Эта молодая женщина, на пару лет младше Елены, была всего лишь ее знакомой, о которой Елена не знала ничего, кроме внешности и имени. На мгновение Елене показалось, что охватившая ее неловкость практически непереносима. А потом она вдруг невероятно просто и естественно ответила: — Я нащупала уплотнение. У доктора Каролины Аккерман были большие сочувствующие глаза и молодое лицо, которое, впрочем, говорило не столько о неопытности, сколько о воодушевлении и уверенности. Что-то в докторе Аккерман убеждало ее пациентов, что благодаря своей юности она может с безопасностью для себя взвалить на плечи их болячки, а тот факт, что она совсем недавно получила диплом, свидетельствовал о том, что она владеет самыми современными методами лечения. — Уплотнение в области груди? Елена кивнула. На одном из листочков с голубым обрезом была сделана соответствующая запись. На столе доктора Аккерман лежала целая стопка таких листочков, сброшюрованных при помощи зеленой проволочной скрепки, и Елена всегда недоумевала, как можно доверить всю медицинскую историю ее жизни столь ненадежному вместилищу. — С какой стороны? — Слева. — Когда вы его заметили? — Пару дней тому назад. — Есть какие-нибудь выделения из соска? — Нет, ничего, — покачав головой, ответила Елена. — Уплотнение мягкое или болезненное? — Нет, не болезненное. Доктор Аккерман была слишком увлечена записями, чтобы во время разговора смотреть на пациентку. И лишь собрав необходимые сведения, она снова подняла голову. На ее лице было написано не столько сочувствие, сколько нежная забота, словно она понимала, с какой осторожностью ей предстоит действовать. — Больше нигде нет уплотнений или затвердений? — Нет. Кажется, нет. — Под мышкой? На другой груди? Отрицательные ответы Елены, похоже, несколько успокоили доктора Аккерман. — Хорошо, — промолвила она, снова что-то записывая. Закончив, она принялась просматривать написанное ранее. Елена почувствовала, что в ее жизни копается какой-то абсолютно неизвестный ей человек. — Вы принимаете противозачаточные. Елена не уловила вопросительной интонации и поэтому не стала отвечать на это заявление. — Месячные регулярные? — Обычно да. — Вы не похудели за последнее время? — К сожалению, нет. — Эта шутка, которую доктор Аккерман уже неоднократно слышала раньше, заставила раздвинуться ее губы в слабой улыбке и издать легкий смешок. Если Елена и начала несколько расслабляться, то этот процесс был резко прерван реакцией собеседницы. — Какие-нибудь неприятные ощущения, боли? Елена покачала головой. Переведя этот последний ответ в вербальную форму и записав его, доктор Аккерман подняла голову, широко улыбнулась и заметила: — А теперь мне надо вас осмотреть. Она встала из-за стола и подошла к кушетке, окруженной раздвижной занавеской. Она придержала занавеску, дожидаясь, когда Елена войдет в это псевдоприватное пространство, и промолвила профессиональным, чуть ли не скучающим голосом: — Снимите, пожалуйста, блузку и бюстгальтер и присядьте на кушетку. Елена сжалась, чувствуя, как ее обуревают противоречивые желания подчиниться и взбунтоваться, и, отогнав все свои страхи, начала раздеваться. Она прекрасно понимала, что скрывается за большинством вопросов, и то, что она отвечала на них отрицательно, внушало ей некоторую надежду, однако факт оставался фактом — и она, и доктор Аккерман продолжали опасаться, что это может оказаться раковой опухолью. С другой стороны светло-зеленой занавески, оттуда, где находился свободный и настоящий мир, в котором Елена еще недавно не боялась умереть от рака, донесся интеллигентный голос доктора Аккерман. В отсутствие лица он звучал по-детски тревожно. — Вы давно не делали мазков. Елена ничего не ответила, возможно пропустив мимо ушей последнее замечание. — Думаю, мы воспользуемся вашим присутствием, чтобы сделать это. — Это прозвучало уже гораздо решительнее, чем просто предложение. На лице Елены отразилось отвращение. Ее обостренная потребность в сохранении в тайне своей интимной жизни плохо сочеталась с процедурами, необходимыми для получения мазка из шейки матки. Занавеска отползла в сторону, и перед ней появилась улыбавшаяся доктор Аккерман. Впрочем, ее улыбка показалась Елене такой же пластикатовой, как и занавеска, на фоне которой она теперь стояла. — Готовы? Обследование оказалось не таким невыносимым, как ожидала Елена; так ампутация одного пальца вместо двух воспринимается как нечто более предпочтительное. Осмотр начался с ее груди, и, как ни странно, это оказалось самой неприятной его частью. Процедура сочетала в себе черты вуайеризма и эксгибиционизма: нахмурившаяся доктор Аккерман стояла перед ней, а Елена, как было велено, сидела на кушетке, сначала выпрямив спину и уперев руки в бедра, а затем подняв их вверх, словно пытаясь достать потолок. Затем начался осмотр ее правой груди, что заставило Елену попытаться возразить: — Но… — Мне надо осмотреть обе, — оборвала ее доктор Аккерман. — Проверить, насколько они симметричны. — Эта реакция явно была ожидаемой для нее. Обследование осуществлялось кончиками пальцев обеих рук, и в процессе его Елене опять-таки пришлось сменить несколько поз. Процедура была полностью лишена каких бы то ни было намеков на сексуальность — они ни разу не встретились глазами и не произнесли ни слова. Обследование правой груди завершилось беглым осмотром подмышки. Затем все то же самое повторилось с левой грудью, за исключением того, что именно в ней находилось уплотнение. Нащупав его, доктор Аккерман проявила первые признаки интереса — ее руки, двигавшиеся равномерно и почти автоматически, внезапно остановились, как гончие, напавшие на след. По ее лицу пробежала легкая тень, но Елена, наблюдавшая за ней во все глаза, успела ее заметить. Уплотнение находилось в верхней внешней части груди. Она не могла оставить его в покое с того самого дня, когда впервые обнаружила, и периодически, изменяя своему деланому безразличию, непроизвольно тянулась пальцами к груди. В последний раз она ощупывала уплотнение утром, когда одевалась, стараясь разубедить себя в том, что по сравнению с предыдущим разом оно стало немного больше. Доктор Аккерман просто не могла от него оторваться. Она его сжимала, натягивала над ним кожу, перекатывала из стороны в сторону. «Она что, считает, что я из мрамора?» — подумала Елена. Наконец Аккерман надоела эта игра, и она довольно быстро закончила осмотр. — Ну вот, — промолвила она, снова улыбаясь, правда, как показалось Елене, искренности в ней не было ни на йоту. — Теперь можете одеваться. Елена послушно последовала указанию, так и не задав вопроса, который рвался из ее груди. — А теперь давайте возьмем мазок… — продолжила доктор Аккерман. Елена заколебалась, не желая подвергаться этой процедуре и в то же время понимая, что она совершенно необходима. Она представила себе, как отреагирует Джон, если узнает, что она отказалась от проведения этого жизненно важного исследования. — Да, давайте, — со вздохом ответила она. — Они потеряли его, сэр. Казалось бы, это была простейшая фраза, но Гомер, судя по всему, не сразу осознал ее смысл, потому что он трижды произнес: «Что? Что? Что?» С каждым следующим вопросом голос его повышался в соответствии с гармоническими интервалами и соответственно становился все громче и громче. — Они потеряли его, сэр, — повторил Райт и неосмотрительно добавил: — Пендреда. Гомер разъярился до белого каления, затмив своим гневом вспышку сверхновой. — Я догадываюсь, о ком ты говоришь, идиот! — заорал он. Райт, прижимавший трубку к уху плечом, отдернул голову от такого звукового удара, и трубка упала. Поэтому он пропустил продолжение этой увертюры — насыщенную драматизмом часть, главная тема которой начиналась с нарастающего крещендо, но в которой, к сожалению, отсутствовал более спокойный подголосок, необходимый для создания контраста. Иными словами, Райт получил поистине королевскую взбучку, которой был крайне недоволен, поскольку лично он никак не был связан с полицейскими, осуществлявшими слежку и упустившими подозреваемого. Чувство несправедливости усугублялось тем, что он в девять вечера все еще находился на работе, а Гомер уже три часа как был дома. — На поиски брошены все возможные силы. — Да уж надеюсь, — раздраженно заметил Гомер и вновь вернулся к основной теме. — Как вы могли его потерять, Райт? По-моему, он вполне корпулентный и заметный мужчина. «Я его не терял. Его упустили другие». Но стоило ему только начать: — Это было во время дежурства Кули и Ноймана… — как Гомер тут же оборвал его: — Не надо взваливать свою вину на других, сержант. Неужто? Райт не мог припомнить, чтобы кто-нибудь ему это поручал. Он и вправду составил график дежурств, но этот график был одобрен Гомером. Но прежде чем Райт успел открыть рот, Гомер продолжил: — Где вы его потеряли? — В «Колоколе», сэр. Наверное, он улизнул через заднюю дверь или еще как-нибудь… Это дало Гомеру новый повод для возмущения. — Я не верю своим ушам! Ты что, хочешь сказать, что вы просто сидели перед пабом и ждали?! Даже сержант Зануда из компьютерной игры справился бы с этим заданием лучше! — Да, сэр… — Вы проверили его дом? Больницу? Другие пабы по соседству? — Да, сэр. — И?.. — Ничего. Гомер выдохнул с такой силой, словно он был быком с разгоряченными яйцами, увидевшим соперника. — Понятно. Райт прекрасно расслышал подтекст его реплики и утешался лишь тем, что слышит это уже далеко не в первый раз. Следующая фраза Гомера донеслась из телефонной трубки, как из преисподней: — Ты представляешь, что скажет суперинтендант Колл, когда узнает об этом? — Вопрос прозвучал так, словно он был задан уже проклятой душой. Райт попытался найти верную интонацию: — Думаю, да, сэр. — Вот и прекрасно, — ответил Гомер. Он прошипел это очень тихо, что свидетельствовало о крайней степени гнева. — Одному Богу известно, что он скажет, если сегодня произойдет еще одно убийство, — добавил он безнадежным тоном. Когда Уилмс узнал об аресте Мартина Пендреда, это не вызвало у него ни удивления, ни сожаления. Он всегда считал, что близнецы Пендреды ничем не отличаются друг от друга — ни по виду, ни по темпераменту, и если один из них оказался убийцей, то и второй наверняка тоже убийца, точно так же как некоторые суки приносят щенков, которые не поддаются воспитанию. Выйдя в отставку, Уилмс устроился работать в охранную компанию, именно там-то он и познакомился со злыми собаками — не с теми, которых можно выдрессировать, а потом использовать, а с теми, которые дрессировке не поддаются. Они были настолько злобными и неуправляемыми, что с ними можно было поступить одним-единственным способом. Приблизительно то же самое Уилмс думал о братьях Пендредах. Патрик Уилмс не был религиозным человеком, но он верил в существование порока в наказание и борьбу за добро; он верил в воплощения зла и тьмы и считал, что Пендреды в каком-то смысле являются их инкарнацией. Он был слишком молод, чтобы сражаться с нацистами, но он сражался со множеством других столь же отвратительных людей, которые просто носили иные костюмы и говорили на иных языках. Поэтому его ничуть не удивляло, что подобные им живут с ним по соседству. Не удивляла его и полная беззаботность окружающих. В течение многих лет он регулярно писал о Пендредах письма в разные инстанции, не получая на них никакого ответа, как, впрочем, и на другие свои письма, посвященные широкому кругу проблем. Даже арест и суд над Мелькиором Пендредом не заставили власти обратить внимание на попытки Уилмса предупредить общество о грядущей трагедии. Но даже несмотря на то, что он был готов к этому пренебрежительному отношению власти предержащей, его все же возмущало подобное отношение к нему. Иногда участь таких отбросов общества, как Пендреды, казалась ему даже более завидной. Известие об освобождении Мартина Пендреда лишь утвердило его во мнении, что в государственной власти не осталось ни одной структуры, которая не была бы коррумпирована или некомпетентна. Он целый день просидел в столовой, выходившей на улицу и украшенной фотографиями его друзей, а также любимыми ходиками матери, подаренными ей за долгую службу в местной железнодорожной компании, пытаясь выразить в литературной форме свое мнение по поводу последнего проявления идиотизма полиции. В отличие от тех времен, когда он только сюда переехал, с улицы постоянно доносился гул машин, и это мешало ему сосредоточиться. Поэтому к вечеру ему так и не удалось закончить свое послание. Его начал мучить голод, и он решил, что письмо подождет до завтра. Был вторник — день, вполне подходивший для рыбы с картошкой — пищи, которую он любил больше всего. В последнее время он страдал отсутствием аппетита и редко когда съедал нечто большее, чем хлеб с джемом на завтрак, и почти ничего за ланчем. Лишь по вечерам он заставлял себя употребить что-нибудь существенное, да и это совершалось строго по расписанию — привычка, усвоенная им еще во времена службы в армии. Если день удавался, он всегда ел рыбу с картошкой, и не просто рыбу, а треску, чему предшествовала пара пинт «Гиннесса». Он надел на себя коричневый макинтош, который носил уже сорок лет. Ему никогда не приходило в голову сменить его, как не думал он и о том, что именно благодаря этому плащу его узнают окружающие, когда он, согнувшись, быстрой походкой идет по улице, выставив вперед нос и подбородок. Он вышел на улицу, не догадываясь о том, что за ним из темно-зеленого фургона, припаркованного на расстоянии пятидесяти метров, между двумя уличными фонарями, наблюдают два полицейских офицера, и со свойственным ему целеустремленным видом двинулся в сторону центра. Елена попыталась восстановить спокойствие и чувство независимости, возвращаясь к столу доктора Аккерман, которая была поглощена записями; она не слишком преуспела в этом, постепенно ее затапливала все возраставшая тревога, вызванная незнанием того, что ее ждет дальше. Наконец доктор отвлеклась от своих бумаг, и наступила страшная пауза, прежде чем голова Аккерман приподнялась и Елена попыталась угадать по выражению ее лица, что ее ожидает. Ни на что хорошее она не надеялась. — Я думаю, будет лучше всего, если вы проконсультируетесь у специалиста. «Что бы это могло значить?» — подумала Елена, но на самом деле она уже понимала, о чем идет речь. — А что думаете вы? Еще одна пауза, за время которой Елена успела пролистать в своем воображении целые компендиумы медицинских диагнозов. — Не могу сказать точно… «Но?» — …но кое-какие признаки вызывают у меня беспокойство. Но Елена была не из тех, кого могла успокоить расплывчатая терминология. — То есть? Аккерман ответила не сразу. «Да сколько же еще таких пауз мне придется выдержать?!» — Это может быть рак, — неуверенно промолвила она и дальше затараторила с такой скоростью, словно плотина, сдерживавшая ее, была прорвана: — Но даже если это раковая опухоль, то пока все симптомы не внушают опасений. Опухоль сравнительно небольшая, и нет никаких признаков того, что она успела куда-нибудь распространиться. «И все же рак». В голове Елены теснился миллион вопросов, но она задала всего один: — И что будет дальше? — Я пошлю факс в Западную Королевскую больницу. Я знаю там одного хирурга и сделаю все возможное, чтобы он осмотрел вас как можно раньше. — Завтра? — Елена различила отчаяние в собственном голосе, и ей стало неловко, но даже эта неловкость не смогла заглушить нараставший в ней страх. Впрочем, ответа, который бы полностью ее удовлетворил, она так и не получила. — Я постараюсь. И, выходя из отделения, Елена поняла, что правдивость страшного диагноза не приносит ей облегчения. — Джон? Джон? Лекция закончилась, и Айзенменгер с Милроем начали пробираться сквозь толпу, устремившуюся к выходу. С точки зрения Айзенменгера, в докладе не содержалось ничего выдающегося — он был перегружен слайдами, хаотически испещренными красными, зелеными и желтыми точками, которые благодаря ловкости обращения со статистикой превращались в более крупные расплывчатые мазки того же цвета. Айзенменгера утешало лишь то, что ему удалось усвоить кое-что из сказанного. Услышав свое имя, он обернулся, как и Милрой, стоявший рядом. Через толпу будущих и состоявшихся исследователей к ним пробиралась знакомая фигура. — Исаак! Рад тебя видеть! Заметить Исаака Блументаля было несложно, поскольку он на голову возвышался над окружающими. — И я рад тебя видеть, Джон, — откликнулся он, пожимая руку Айзенменгеру. Затем он повернулся к Милрою, и улыбка его слегка поблекла. — Здравствуй, Уилсон, — произнес он со сдержанностью, которая прозвучала почти как оскорбление. — Здравствуй, Исаак, — с такой же светской улыбкой ответил Милрой. — Я тебя не видел три года. Что ты здесь делаешь? — продолжил Блументаль, поворачиваясь к Айзенменгеру, пока их взаимная антипатия с Милроем не стала еще более очевидной. — Только что приступил к работе на отделении гистопатологии, — ответил Айзенменгер, не проявляя ни малейшего интереса к отношениям между Милроем и Блументалем. — Серьезно? Я слышал, что они ищут временного сотрудника, но даже представить себе не мог, что они убедят тебя пригубить из этой чаши с ядом. Блументаль кинул взгляд на Милроя и вновь вернулся к Айзенменгеру, который вдруг понял, что ничего не знает о происходящем здесь. — Ваше учреждение тоже не назовешь пристанищем райских птичек, — состроив гримасу, огрызнулся Милрой. — Пригубляют на отделении порядочно, но особого яду я там не почувствовал, — опережая ответ Блументаля, пробормотал Айзенменгер. Блументаль улыбнулся, Милрой пропустил замечание Айзенменгера мимо ушей, но оно по крайней мере как-то разрядило обстановку. — Ну, поскольку вы знакомы, а мне пора домой, оставлю вас наслаждаться обществом друг друга, — произнес Милрой и присоединился к уже редевшей толпе, двигавшейся мимо них. — Может, пойдем выпьем? — спросил Блументаль. Айзенменгер вспомнил пустой дом, который ждал его возвращения, и согласился. — Вот и хорошо. И вслед за Блументалем он двинулся по дорожке к небольшому, но, судя по всему, уютному бару, расположенному в переулке прямо напротив входа в медицинскую школу. Блументаль заказал две пинты лучшего горького пива и отнес их к маленькому угловому столику, за которым устроился Айзенменгер. Паб состоял из одной небольшой комнаты, стены которой были украшены рисунками лошадей и скачек восемнадцатого-девятнадцатого веков. По-видимому, его основными посетителями были студенты-медики, медсестры и прочий медицинский персонал. — Кажется, я уловил какую-то напряженность между тобой и доктором Милроем? Блументаль рассмеялся. У него был большой привлекательный рот, а его смешливые глаза выдавали природное добродушие. Его улыбка, обнажавшая ряд прекрасных, симметрично расположенных зубов, вызывала у дантистов сердцебиение; казалось, они уходят в бесконечность, и Айзенменгер даже подозревал, что они соединяются где-то в основании черепа и обнимаются своими эмалированными ручонками. — Ну, я думаю, ты не хуже меня знаешь, что между диагностами и судмедэкспертами всегда существовало соперничество. Несмотря на то что отделения судебно-медицинской и диагностической патологии тесно связаны между собой, они были разделены в Западной Королевской больнице, что неизбежно приводило к конкуренции между ними. — Неужто? И все дело только в этом? Блументаль снова рассмеялся, однако на этот раз это был довольно короткий и менее добродушный смешок. — Возможно, не только, — вздохнул он. — Знаешь, ты оказался не в лучшем отделении. Айзенменгер пожал плечами: — Я там всего на несколько месяцев. — Да-да, бедная Вики, — откликнулся Блументаль. Айзенменгер уже было собрался отхлебнуть пива, но сказанное Блументалем было настолько многозначительным, что он остановился. — Что ты имеешь в виду? Блументаль пожал плечами и сделал глоток из своей кружки. — Ну давай, Исаак, продолжай, раз уж начал. Девушка за стойкой уронила стакан. Она была юной и очень красивой — возможно, студентка или медсестра, — и Айзенменгер задумался, сочтет ли хозяин ее привлекательную внешность достаточной компенсацией за понесенный убыток. — На самом деле я ничего точно не знаю, Джон; у меня нет конкретных фактов для выдвижения обвинения. — Но?.. — не унимался Айзенменгер. Блументаль с театрально-заговорщицким видом склонился ближе. Он не стал оглядываться по сторонам, чтобы убедиться в том, что его никто не подслушивает, но это был единственный штамп, которым он пренебрег. — Я же говорю, что ничего не знаю, так… только слухи. — Ну тогда расскажи мне о слухах. — Ну, во-первых, в последнее время на отделении резко увеличилось количество медицинских ошибок. — Допущенных Викторией? Блументаль снова пожал плечами. — Откуда я знаю. — И прежде чем Айзенменгер успел подвергнуть это сомнению, поспешно продолжил: — А потом у них там какие-то таинственные отношения между начмедом и Уилсоном Милроем. — Какое отношение они имеют к Виктории? Блументаль, как утка, нырнул в свое пиво. — Милый мой, ты что, не знаешь? Начмед Джеффри Бене-Джонс ее муж. — Понятно. — Начмед и Милрой не слишком ладят между собой, впрочем, Милрой и профессор тоже не в восторге друг от друга. — А хоть к кому-то Милрой испытывает симпатию? Блументаль снова рассмеялся: — Если и испытывает, я с этим человеком не знаком. — Он допил пиво. — Что касается доброго профессора Пиринджера, я могу тебе подробно рассказать о причинах его особой ненависти. Его место должен был занять Милрой. И насколько я знаю, ему даже сообщили об этом. Но то были лживые сирены, обманывающие нас по неведомым причинам. Назначение профессоров в медицинской школе являлось крайне коварной процедурой. Потенциальным претендентам сулили золотые горы и заверяли, что именно они являются желанными кандидатами. Таким образом составлялся качественный список кандидатов, что повышало репутацию учебного заведения. — Надо было быть умнее. — Надо было, — согласился Блументаль. — Но его это повергло в полное отчаяние. Он пятнадцать лет состоял доцентом, а через два года должен был достичь пенсионного возраста. К тому же, насколько я понимаю, он более десяти лет не получал премиальных. И ему нужна была эта должность для увеличения пенсии. Очередная банальная история. Премиальные начислялись фондом за достижения в области административной и исследовательской деятельности, а также за преподавательскую деятельность и аудит — эти надбавки учитывались при определении размера пенсии. — Пиринджер отомстил ему за это, — продолжил Блументаль, — и назначил своим заместителем Алисон фон Герке. Ах как вкусно! Еще по одной? — Я принесу. — И именно с этим конфликтом связана патологическая неприязнь доктора Милроя к Амру Шахину, — добавил Блументаль, когда Айзенменгер вернулся. — Да, я уже обратил на это внимание. А чем доктор Шахин заслужил такую неприязнь Милроя? — Он — ставленник Пиринджера. Фактически его прихвостень. — Блументаль вновь перешел на заговорщицкий тон. — Говорят, их отношения выходят за рамки чисто служебных. — Блументаль пошевелил бровями и продемонстрировал все свои безупречные зубы. — А Пиринжер женат? — Мой дорогой Джон, Адам Пиринджер слишком себя любит, чтобы позволить кому-нибудь заявлять право собственности на себя. Девушка за стойкой сражалась с ящиком кассы, который явно не поддавался ее чарам и никак не желал открываться. — Естественно, и сам профессор Пиринджер мало чем способствует разрешению проблемы. — То есть? — Ну, во-первых, его характер. У него великие идеи, и он не хочет выслушивать мнения окружающих. — И они на него обижаются? Он же не первый профессор, пренебрегающий мнением своих коллег. Блументаль пожал плечами. На его отделении профессор тоже стер с лица земли нескольких личностей. — Я не в курсе всех интриг и предательств, происходящих в вашем отделении, но теперь ты понимаешь, почему я упомянул чашу с ядом. — Думаю, половина академических отделений в нашей стране выглядит точно так же. Блументаль продемонстрировал противоестественное количество резцов, клыков и коренных зубов. — И все же это крысиное гнездо кое-чем отличается. Думаю, ты уже слышал об убийстве Дженни Мюир. Похоже, все вокруг горели желанием сообщить Айзенменгеру либо об исследовательской премии, полученной Викторией, либо об убийстве Дженни Мюир. — Да, что-то слышал. — Я занимаюсь этим делом. Теперь настала очередь улыбаться Айзенменгеру. — А предыдущими убийствами занимался ты? — Ты прекрасно знаешь это, Исаак. Блументаль выдохнул через свой переполненный зубами рот. — Значит, Мелькиор не имел к ним никакого отношения, — с вызывающим видом заявил он. — Иными словами, ты считаешь, что виноват Мартин Пендред? — осторожно поинтересовался Айзенменгер. — Конечно, — беззаботно махнув рукой, откликнулся Блументаль. — Аналогичный способ? — Практически. — Блументаль не смог удержаться от того, чтобы не поддеть Айзенменгера: — Насколько я помню, ты был твердо уверен в том, что это Мелькиор. Это не вполне соответствовало действительности. Айзенменгер всего-навсего подтвердил, что убийцей может быть Мелькиор, как, впрочем, и его брат Мартин. — Что означает это твое «практически»? — осведомился он. Блументаль скорчил рожу и покачал головой из стороны в сторону. — Все не так просто, — осторожно заметил он и, словно испугавшись нарушить корпоративную этику, тут же добавил: — Есть некоторые отличия. И уже в который раз Айзенменгер поймал себя на том, что задается вопросом: «Почему люди не могут быть объективными?» — И тем не менее ты убежден, что это убийство было совершено тем же человеком, что и предыдущие пять? — не столько с целью получения информации, сколько ради забавы спросил Айзенменгер. — Конечно, — без промедления кивнул Блументаль — он умел работать в команде. Айзенменгер почувствовал себя заинтригованным. В патологии редко когда удавалось говорить о чем-либо с такой категоричностью. — Может, ты позволишь мне взглянуть? — спросил он. — По старой дружбе. Блументаль задумался. — А почему бы и нет? Думаю, Гомер не будет возражать. В конце концов, чем больше умов, тем меньше вероятность того, что мы что-нибудь упустим. Упоминание имени Гомера вызвало у Айзенменгера прилив сарказма. Он вспомнил этого назойливого самоуверенного маленького человечка, испытывавшего неприязнь к любому, кто осмеливался ему возражать. — Завтра бо#769;льшую часть дня я проведу в суде — очередное убийство наркомана, — а потом буду писать отчеты. Может, вечером? Скажем, в половине шестого? — Прекрасно. У тебя есть копии моих отчетов? — Естественно. — Тогда в пять тридцать. Они допили пиво. Девушка за стойкой была поглощена интимной беседой с посетителем, который с ног до головы был покрыт татуировками, насколько об этом позволяла судить видимая часть его тела. Блументаль и Айзенменгер вышли на улицу как раз в тот момент, когда мимо паба с включенными сиренами и проблесковыми маячками пролетели две полицейских машины. — Опаздывают в паб, — заметил Блументаль. — Или очень хотят писать, — добавил Айзенменгер. И оба разошлись в разные стороны, погрузившись во тьму, освещенную неоновыми огнями. Уилмс шел через темное кладбище, держа под мышкой завернутую в газету порцию рыбы с картошкой. Навстречу ему дул свежий ветерок, предвещавший дождь. Впрочем, Уилмса это не пугало, так как до дома ему оставалось не больше пятнадцати минут хода. Это была самая короткая дорога от его дома до магазина — она сокращала путь на десять минут. Он шел по широкой аллее, освещенной неоновыми фонарями, которые захватывали своим светом два ближайших ряда надгробий, оставляя остальную могильную братию в кромешной тьме. Большинство избегало эту дорогу после наступления темноты, даже несмотря на фонари, но на Уилмса это не распространялось. Ему доводилось ходить в своей жизни куда более опасными путями, и он полагал, что еще не все они остались позади; освещенная кладбищенская дорожка не могла внушить ему страх, особенно если учесть его небогатое воображение. Он миновал полуразрушенную часовню, располагавшуюся приблизительно в центре кладбища. Уилмс знал, что она является излюбленным пристанищем местных хулиганов, наркодилеров, похмельных бродяг и других личностей, пользовавшихся ею как местом интимных встреч. И он уже неоднократно писал об этом властям, требуя, чтобы часовня была окончательно разрушена, так как происходящее в ней оскорбляет усопших. Рано или поздно он тоже собирался почить на этом кладбище и недвусмысленно намекал местному совету на то, что не хотел бы, чтобы рядом с его останками продолжала стоять эта часовня. Увы, его желанию не суждено было осуществиться. Между досками, которыми были заколочены окна, мелькал огонь. Поравнявшись со зданием, Уилмс отчетливо разглядел его. Затем изнутри раздался тихий женский смех. Уилмс не стал медлить. В его упорядоченном и прямолинейном мозгу тут же возникло подозрение, без очевидных усилий с его стороны перешедшее в уверенность. По проторенным тропкам его навязчивых идей мгновенно заскользили такие выражения, как «бесстыжая мерзость», «продажная тварь» и «грязные наркоманы». Он двинулся по направлению к часовне и вскоре увидел, что замок с двери сорван, а сама дверь полуоткрыта. От этого он пришел в еще большую ярость и совсем забыл об осторожности. Не задумываясь о возможной опасности, он толкнул дверь и вошел в часовню. Свет тут же погас, и ему пришлось остановиться и подождать, пока его глаза привыкнут к темноте. — Я знаю, что вы здесь и чем вы там занимаетесь! — выкрикнул он, с удовольствием отметив, что в его голосе не прозвучало ни страха, ни колебания. Постепенно неоновый свет, проникавший в часовню через полуоткрытые двери и щели в заколоченных окнах, позволил Уилмсу разглядеть происходящее в часовне. Он увидел скамьи, часть которых была перевернута и нагромождена в главном проходе, ведшем к алтарю, расположенному слева от него. На столе перед алтарем стояла погребальная урна. Углы часовни тонули во мраке. Снова раздался смешок. Он явно донесся со стороны алтаря, возможно, из-за него, где также царила густая тьма перед разбитым витражом. — Я знаю, что вы там, — снова произнес Уилмс, впервые заметив, что говорит неестественно громким голосом. — Выходите. В ответ опять раздался тихий смех. Голос казался детским и в то же время зловещим; и Уилмс почему-то вспомнил сирен, завлекавших мореплавателей на верную смерть. — Ну хорошо, — произнес он, решительно отметая подобные никчемные мысли. Единственное, что он понимал, что повернуть назад уже невозможно, иначе ему придется подвергнуть сомнению всю свою жизнь и свои убеждения. Он шагнул во мрак, поддав ногой банку. Ее грохот оказался таким громким, словно раздавался в пустом металлическом резервуаре, и это заставило его остановиться и прислушаться. Из-за алтаря донесся еще один смешок. Именно в этот момент Уилмса впервые посетили сомнения. «Что-то странное есть в этом смехе». Он снова двинулся вперед, чувствуя, как к его показной браваде примешивается любопытство. Он сделал несколько широких шагов и оказался почти у самого алтаря. Теперь его силуэт был едва различим в мелких лучах света, проникавших в часовню. Он замер и внезапно заметил, что рядом с урной что-то находится. Это был черный прямоугольный ящик. Он протянул к нему руку, и, когда дотронулся до него, изнутри вновь донесся тот же странный смешок. Чтобы разглядеть, что это такое, ему пришлось нагнуться, и только тут он все понял. Это был кассетный магнитофон с включенной кассетой. Он нахмурился, и это стало последним произвольным движением, осуществленным его мышцами. Потому что в этот момент кто-то перерезал ему горло — лезвие вскрыло сначала обе яремные вены и сонную артерию справа, затем трахею, задев, но не перерезав пищевод, и наконец сонную артерию и яремные вены слева. Уилмс погрузился в ураган агонии и потоки теплой, вязкой жидкости, умирая от асфиксии и захлебываясь собственной кровью. |
||
|