"Моя школа" - читать интересную книгу автора (Бондин Алексей Петрович)УТОПЛЕННИКУтром я проснулся рано. Часы пробили пять, и одновременно заревел далекий заводской гудок. Ему вторит вьюга. Мне слышно её разноголосое пение в трубе. Рядом со мной спит Ленька. Ему нужно скоро итти на работу, а мне — в приют. Я не знаю, как сегодня пойду. На улице, должно быть, очень холодно. Изба выстыла. Даже на печи Ленька кутается в полушубок. Хочется есть, и вспоминается приютский вареный горох, жидкий, прозрачный, как вода. Часы пробили полчаса, звякнув в железину один раз. Я тихонько сползаю с печи. Ощупью нахожу дверь в мастерскую, набираю там стружек, щепок и затапливаю железную печку. В комнате приятно расплывается теплота. — Вот забота-то! — слышу я из темного угла одобряющий голос Павла. Ему нравится, что я затопил печку. Он встает и зажигает лампу. — Я давно не сплю, — говорит он, — неохота вылезать из-под одеяла — холодно. — Я нарочно затопил, — говорю ему. — Молодчина! Они с Ленькой молча одеваются, сонно позевывают и уходят на завод. Серыми пятнами заглядывает зимнее вьюжное утро в избу через замерзшие окна. Буран за ночь намел косы снега возле окна, так что из-за них не видно ничего на улице. Смотрю в окно и слышу, как гудит ветер, носится снежной пылью в мутном небе. У меня одна мысль: как я пойду? Но я одеваюсь. Пробую обуть сапоги, обернув ноги тряпкой, но они не лезут. Екатерина сидит в углу, смотрит на меня и говорит: — Если не ходить — дома нечего взять. А как ты пойдешь? Ну, скоро Большак приедет. Скоро уж! Я радостно вспоминаю Большака, как он со мной прощался, когда пошел в солдаты, как поцеловал меня в последний раз, обливаясь слезами. Я набираюсь храбрости и весело выбегаю на улицу. На улице пустынно. Ветер с воем несется вдоль улицы, заметая суметами избы. Окна домов щурятся, как глаза, запорошенные снегом. Где-то взвизгивает калитка и хлопает. Ветер дует мне в спину, подгоняет меня, забирается в каждую прореху одежды и сверлит тело холодом, как сверлом. Подошвы мои жжет. Я бегу за реку, на ту сторону селения. Но мост на реке давно сломан, вбиты новые сваи, а на них по перекладинам набросаны доски для пешеходов. Я всегда боялся здесь ходить, но на этот раз и не подумал о страхе. Бегом пробираюсь по доскам. Они скрипят, крякают, точно жмутся от холода. Сваи торчат, как толстые свечи. Мне остается перебежать только два пролета. Я уже не чувствую, что ноги мои озябли, даже не чувствую, что они у меня есть. Мне кажется, что вместо ног у меня деревяжки, и мне трудно итти. Впереди лед на реке разорван и чернеет большая полынья. Она беспокойно вздувается, по ней бегут мелкие волны и зябко прячутся под лед. Предательский снежный натоп острым гребнем прирос на последней доске; Я чувствую, как ноги мои перестают повиноваться. В глазах рябит, и я качаюсь на доске. Я лежу на печке и бесцельно смотрю в потолок, где гуляют тараканы, пошевеливая усами, а за стеной слышится знакомый гул ребячьих голосов. Как я очутился в приюте, помню плохо. Припоминаю, что какой-то рыжий мужик сунул меня в черный тулуп, положил на дровни и куда-то повез. На печь заглянуло добродушное лицо Агафьи. — Ну, что, сердешный мой, как дела-то? — ласково спросила она. Мне кажется, что ноги мои отрезаны по щиколотки, на подошвах под кожей что-то беспокойно ползает и колет тысячью острых игл. Агафья ощупала мою голову, влажную, горячую. — Ферапонтушка тебя подобрал. Он и привез тебя. Сапожншки-то дорогой с тебя сдернул. Снегом оттирали тебя на улице, а ты — как плеточка… Не болит голова-то? — Нет. — Ну, слава богу, крепкий. Поись, поди, хошь? Агафья сунула мне ломоть белого мягкого хлеба. Я давно не ел такого хлеба и с жадностью принялся уничтожать ломоть, а у Агафьи лицо вдруг сморщилось, нижняя губа дрогнула, и глаза налились слезами. — Жизнь-то как меняется… Думал ли Петро Федорыч, что у него дети так будут?… — всхлипнула Агафья. Она села на край печки и, утираясь подолом синего фартука, с дрожью в голосе заговорила: — Рубль с четвертаком я так и осталась отцу твоему должна. Старший сын тогда у меня номер, а хлеба в дому ни крошки не было. Отец твой тогда дал. Сколько раз я хотела ему всё отдать… Бывало, получу выписку: «На, мол, Петр Федорыч», а он: «Не торопись, Агафьюшка. Тебе, поди, надо — справляйся». Так ведь и не брал, а потом помер. Агафья смолкла. Я слышу — и Марья фыркает у котлов, тоже, должно быть, плачет. Но мне плакать не хочется. Агафья точно прочитала новую страницу из жизни моего отца. Передо мной, как живой, встает он. Вот отец пришел с работы и, стой у порога, ласково, нараспев, говорит: — А кто-то меня да поцелует? В кухню шумно вошла Александра Леонтьевна. Агафья торопливо сползла с печки. — Это еще что? — грозно крикнула на неё Александра Леонтьевна. — Тут дела невпроворот, а она на печи расселась. — Проведать парнишку залезала. — Нежности при нашей бедности! Я не вижу Александру Леонтьевну, но слышу её громкий, металлический голос. Я представляю её, смуглую, сухолицую. Её тонкие губы презрительно подобраны, черные брови заострены, и меж них лежит глубокая складка. Александра Леонтьевна поднялась на табурет и заглянула на печку. — Ну, что? Голова не болит? — Нет, — ответил я. — Не нужно было ходить. — Пимишки бы ему надо, — отозвалась Агафья. — Где ж я возьму? Для всех не наберешься. Дали только бедным. — А у них богатство? — насмешливо процедила Агафья. — Ну, это вас меньше всех касается. Прошу в мои дела не вмешиваться, — строго проговорила Александра Леонтьевна и вышла. — Вас, окаянных, ничем не проймешь, — ворчала Агафья. — Сыт голодного не разумеет, — отозвалась Марья. — Небось, своих-то всех срядила. Я слышу — в кухню вошел Фералонт. — Ну-ка, где у меня утопленник? — проговорил он и заглянул на печь. — Ну, что? Как дела-то? Помаленьку, — весело говорю я. Ну, вот, то-то и есть. Не во-время тонуть-то зачал — зимой. Да разве зимой тонут? Холодно, поди. Тут, брат, привычку надо большую. Я смотрю Ферапонту в рыжее лицо. Глаза его ласково поблескивают и улыбаются. Он нюхает табачок и, слезая с табуретки, говорит: — Ну, ладно, валяй, грейся. Да больше не тони. |
||||
|