"Комедия книги" - читать интересную книгу автора (Рат-Вег Иштван)4. ВСЕПОГЛОЩАЮЩАЯ СТРАСТЬПисатели XVII века часто цитируют латиноязычный текст под названием «Книжная литания», принадлежащий перу неизвестного автора, который можно назвать гимном книге: «О книга, свет, зажженный в сердце! О зеркало нашей плоти! Учит она добродетели и изгоняет грехи; она — венец мудрецов, товарищ в пути и друг очага, утеха больных, советник и спутник правящих миром; кладезь душистый изысканной речи, сад, отягченный плодами, цветочный узор полей и лугов; послушно приходит, когда позовут, всегда под рукой, всегда угождает она, и коль спросишь, немедля ответит; вскрывает она потайные печати и тьму разгоняет, в неудаче — помощник, в удаче гордыню смиряет она».[80] С тех пор сотни блестящих умов выражали в словах свою благодарность великой Учительнице, великой Усладительнице и великой Утешительнице. Я мог бы выложить перед читателем продукцию многих столетий на эту тему. Я мог бы составить из нее отдельную огромную книгу — Антологию гимнов, сложенных во славу Книге. Я выбрал самый прекрасный из этих гимнов — молитву Прево-Парадоля, обращенную к Книге: «О книга, будь благословенна, великая отрада и утеха! С тех пор, как род людской сказать умеет, что чувствует и мыслит, благим деянием ты мир заполонила — покоем, что вливаешь в наши души. Хрустально-чистому ключу в прохладной сени в двух шагах от пыльного пути подобна ты: скиталец равнодушный стопы свои направит мимо и, богу ведомо, чуть дальше, быть может, упадет от истощенья, но кто знаком с Тобою, спешит к Тебе, чтоб окропить горящее чело и сердцу своему вернуть былую младость. Ты красотою вечности прекрасна, всегда чиста, верна в любви и к блудным сынам твоим ты благосклонна. Пусть мертвые восстанут из могил, пусть скажут, обманула ль ты кого-нибудь хоть раз!» Аанглийский писатель Булвер-Литтон (1803–1873) воздал хвалу книге шуткой. Один из героев его романа «Кэкстоны»[81] говорит о том, что библиотеки следовало бы каталогизировать не по областям знания, а по людским болезням и слабостям. Потому что книга — это лекарство, а библиотека — аптека. Книга излечивает все заболевания, и даже телесные. Какое-нибудь легкое чтение, например, — самое надежное средство против насморка; больной может принимать его, прихлебывая горячий чай с лимоном или ячменный отвар. В случае душевных потрясений следует читать биографии. Может быть, со знаменитостью случилось то же самое, и биография учит, как удержать в бурю рулевое колесо жизни. При невосполнимых утратах, в отчаянии и при сильнейших душевных болях легкое чтение строго противопоказано, оно было бы такой же терапевтической ошибкой, как лечение чумы розовой водичкой. Измаянная болезнью душа на щекотку не реагирует. В таких случаях излечению способствуют серьезные штудии: следует погрузиться в глубины науки и добиться вытеснения болезни страданиями духа, посланного на принудительные работы. При финансовых катастрофах следует читать стихи, которые из области материального бытия вознесут вас в мир чудесных метаморфоз. Для ипохондриков же нет более действенного средства, чем чтение книг о путешествиях и приключениях. Авантюрные деяния Колумба, Кортеса, Писарро и им подобных выбьют у него из головы всякие мелкие невзгоды и убаюкают воображение пьянящим дурманом. О чтении против аппендицита и прочих воспалений старый Кэкстон не говорит, правда, ничего. Вместе с тем, однако, находились глубокомыслящие и не ведающие шуток специалисты, которые завсегдатаев библиотек запугивали тем, что на страницах любимых книг подстерегает их злокозненный враг здоровья — книжная пыль. И каждая пылинка оседлана сотнями бацилл. Несметное воинство врагов рода человеческого вторгается в легкие и, оккупируя их, утверждает там свое хищное владычество. Опровержением этой зловредной легенды мы обязаны отчасти одному скрупулезному немецкому библиофилу-исследователю.[82] Собрав биографические данные 222 известных библиотекарей и библиографов-исследователей, он выяснил, что средний возраст их составляет шестьдесят девять лет. То же самое проделал он затем с книгоиздателями и книготорговцами и получил ту же цифру — 69, хотя набрал для статистики только 109 человек. Но на этом он не успокоился и произвел контрольный замер. В библиографическом справочнике он проштудировал всю букву М, выловил 230 живущих среди книг ученых, средняя продолжительность жизни которых составила семьдесят четыре года. Отдельно просортировал он литературоведов: средняя продолжительность жизни — семьдесят один год! Так вырван был язык у клеветы. Люди, живущие за пределами книжного царства, часто путают три иностранных слова: библиофил, библиофаг и библиоман. Библиофил — это человек, который любит книгу, друг книги. Библиофаг — человек, который книги глотает, пожирает. По-венгерски называют такого «книжной молью».[83] Третий термин в дословном переводе с греческого означает «книжный безумец (спятивший на книгах»). Но он, по-моему, недостаточно выразителен для характеристики такого типа людей. Лучше всего подошел бы здесь неологизм с несколько гротескным привкусом — книгодур. Предвижу упрек: у этого слова, коль оно прозвучало, ощущается значение, скорее противоположное дословному переводу греческого «библиоман». Что можно на это ответить? Граница между обеими крайностями часто очень размыта. Как порою бывает невозможно определить, где кончается библиофилия и начинается библиофагия и в какой мере сопредельны или составляют одно и то же библиофагия, библиомания или книгодурство. Лондонский Роксберский клуб — одно из самых выдающихся объединений библиофилов — своим основанием был обязан двум книгодурам. События, разыгравшиеся на книжном аукционе 17 июня 1812 года, вошли в историю Лондона, а также английской и мировой библиофилии под названием «Роксберская баталия». Распродавалась отборнейшая и ценнейшая библиотека, собранная только что усопшим герцогом Роксберским. Аукцион начался в мае 1812 года и продолжался 42 дня. В те времена из-за континентальной блокады, введенной Наполеоном, английские коллекционеры лишились возможности охотиться за редкими книгами на территории Европы, и весть о книжном аукционе, подобно магниту, притягивающему железные опилки, собрала в Лондоне всех библиофилов Великобритании. 17 июня очередь дошла до новелл Боккаччо, изданных в Венеции в 1471 году. Отцом усопшего герцога книга была куплена за 100 фунтов. Речь и в самом деле шла о большой редкости, но цена ее все же была намного меньше той, которую взвинтили ей на аукционе два соперничающих книгодура. Торг открылся предложением какого-то провинциального джентльмена. «Сто фунтов!» — решительно выкрикнул он и гордо огляделся, как человек, уверенный в том, что больше не даст никто. А мог бы ведь заметить, что справа от него стоял, прислонившись к стене, граф Спенсер, а напротив — другой знаменитый король коллекционеров, маркиз Блэндфорд. Они тотчас же подали голос. Спенсер нервничал и набивал цену большими суммами. Блэндфорд был спокоен и на каждое предложение Спенсера накидывал не более десяти фунтов. Цена приближалась уже к тысяче фунтов. Посрамленный джентльмен из провинции исчез. «Десять больше», — изрек в очередной раз Блэндфорд. Дошли до двух тысяч фунтов. Полминуты Спенсер безмолвствовал и, как военачальник, стремящийся положить конец излишнему кровопролитию, отдает приказ к последнему и решительному штурму, твердо и с расстановкой произнес: «Две тысячи двести пятьдесят». «Десять больше», — равнодушно бросил Блэндфорд. Молоток поднялся в воздух и замер. Воцарилась гробовая тишина. И… удар: «Продано!» Маркиз Блэндфорд приобрел Боккаччо за 2260 фунтов стерлингов. За такую цену книги не продавались еще ни разу. — Наших отношений, надеюсь, это не испортит? — обратился победитель к побежденному. — Что вы! Я вам чрезвычайно благодарен за заботу о моем кошельке. — То же могу сказать вам и я. При вашем упорстве я готов был идти до 5000. На вечернем рауте собрались крупнейшие в Великобритании коллекционеры книг. В память о баталии на аукционе было решено основать клуб библиофилов и назвать его Роксберским. Цель: каждый из членов клуба берет на себя переиздание какой-либо библиографической редкости тиражом, равным количеству членов клуба. В момент основания их было 31. Место президента как бы в утешение было предложено графу Спенсеру. Позднее число членов выросло до сорока. Большими тиражами стали переиздаваться и книги, чтобы их могли приобрести и крупные библиотеки. Побежденному на аукционе графу Спенсеру судьба уготовила удовлетворение. Через пару лет для маркиза Блэндфорда раздался удар молотка на аукционе жизни. Библиотеку его постигла известная печальная участь: немым книгам наследники предпочли говорящие деньги, и библиотека, средоточие жизни скончавшегося коллекционера, перекочевала в аукционный зал. Перед тем как рассеяться по всему свету, книги Блэндфорда были вместе в последний раз. Когда очередь дошла до Боккаччо, вновь заходил вверх и вниз молоток. Книга отошла графу Спенсеру за 918 фунтов, то есть на полторы тысячи дешевле той цены, за которую в свое время она уплыла у него из-под самого носа… С тех пор, как в соревнование капиталов включились Соединенные Штаты, исход Роксберской баталии — 2260 фунтов — был перекрыт новыми рекордами. Самой дорогой книгой мира ныне считается изданная в 1455 году «Библия» Гутенберга. За один экземпляр ее, напечатанный на пергаменте, американец Уоллбер заплатил в 1926 году 350 000 долларов. В настоящее время она находится в Вашингтоне, в Библиотеке Конгресса, где она защищена по крайней мере от личного тщеславия. От библиомана и книгодура библиофил отличается тем, что читает. Поклоняется библиографическим редкостям и он, однако прежде всего влеком он их содержанием. Прирожденный книгодур, как мы дальше увидим, в книгу даже не заглядывает. Для него важно собирательство, им руководит не ведающая утоления страсть к коллекционированию. Ему, в сущности, безразлично, что собирать: с такой же неистовостью рыскал бы он в поисках платяных пуговиц или веревок с виселиц, подобно сказочно богатому англичанину сэру Томасу Тирвайту. Навязчивые идеи встречаются, впрочем, и у библиофилов. Что, однако, не дает еще повода записывать их в книгодуры. На мелкие странности в Англии, стране и родине причуд, и вовсе не обращают внимания. В 1733 году скончался в Вайтлсоне некий англичанин по имени Дж. Андервуд. Завещание его дословно гласило: «1. Как только гроб с моим телом будет опущен в могилу, немедленно положите на него мраморную табличку с надписью: NON OMNIS MORIAR J. UNDERWOOD[84] 1733. 2. После этого шесть джентльменов (следует перечисление фамилий) пусть громко и радостно споют над моей могилой последние четыре стиха из 20-й оды II книги Горация: Absint inani funere naeniae Luctusque turpes et querimoniae Composce clamorem, ac sepulchri Mitte supervacuos honores.[85][86] 3. Пусть на моих похоронах не бьют в колокола. Пусть не идут за моим гробом родственники и знакомые. Исключение — только для вышеупомянутых шести джентльменов. 4. Выкрасьте мой гроб в зеленый цвет. Он был всегда моим любимым цветом. 5. Во гроб положите меня в будничном платье. Под голову положите санадоново издание Горация, а в ноги — Мильтона в издании Бэнтли, в правую руку вложите мою любимую Библию на греческом, а в левую — моего Горация малого формата, под спину же — Горация Бэнтли. 6. После похорон пусть моя старшая сестра угостит наилучшим образом в доме моем тех шестерых джентльменов и каждому из них выплатит по 12 гиней. 7. Пусть после поминок эти мои друзья споют 31-ю оду 1 книги Горация. Спев же, пусть пьют и веселятся и больше не думают об Андервуде». Поклонник Горация Андервуд — не единственный библиофил, который завещал похоронить его вместе с книгами. Итальянский поэт, писатель, философ Челио Кальканини (1479–1541), родом из Феррары, завещал свою библиотеку родному городу с условием, что он будет захоронен в читальном зале Феррарской библиотеки. Пожелание Кальканини было исполнено. Надпись над входом в библиотеку гласит: Index Tumuli Coelii Calcagnini, qui ibidem sepelire voluit, ubi semper vixit.[87] Настоящего, отборного, чистокровного книгодура содержание книги не интересует. Он гонится за редкостью, необыкновенностью и иногда — за количеством. Чтобы книжные маньяки других стран не слишком чванились своей славой, начну с венгерского представителя этой породы. Один из старейших ученых-букинистов Венгрии записал для потомков историю разбогатевшего каменщика по фамилии Ямницки, который, став неистовым коллекционером книг, кроме заглавий, ничего никогда не читал. Из страха перед женой добычу свою сносил он не домой, а в огромное помещение под лестницей вроде погреба, на дверях которого всегда висел замок. Этот Ямницки пробил в лестничной клетке небольшое окошко и через него забрасывал в подполье купленные книги прямо в упаковке. Он никогда не брал в руки ни одной из них. После смерти его едва удалось проникнуть в эту более чем странную «библиотеку», настолько дверь оказалась забаррикадирована пачками книг. В перевязанных бечевкой пачках наследники обнаружили ценнейшие венгерские книги XVI–XVII веков и не поддающиеся оценке первые печатные издания Венгрии. Не искушенный в библиомании читатель, возможно, усомнится и, покачав головой, сочтет все это преувеличением. Какое там преувеличение! Мания старого венгерского мастера-десятника — ничто по сравнению с методами собирания книг одного пресловутого английского книгодура. Ричард Хебер (1773–1833) принадлежал к богатому английскому дворянскому роду. Книги начал он собирать в раннем возрасте, и потихоньку-полегоньку страсть эта овладела его душой. Он перестал общаться с людьми и не появлялся нигде, кроме библиотек, книжных лавок и книжных аукционов. Как только он узнавал, что где-то продается библиографическая редкость, приказывал немедленно запрягать и гнал лошадей хоть за четыреста миль — лишь бы быть первым. Как и все образцовые маньяки, одним экземпляром редкой книги он не удовлетворялся. Покупал и второй и третий экземпляры — только бы они не достались другому коллекционеру. Кроме Англии, его агенты рыскали в поисках добычи по всем крупнейшим книжным центрам Европы. И никто никогда точно не знал, сколько томов в его библиотеке. Одни оценивали ее в 150 000 книг, другие — в 500 000. Это весьма странно. Так уж ли трудно подсчитать состав одной библиотеки? В данном случае то было действительно трудно. Книги свои Хебер разместил в восьми различных местах! Один из провинциальных и два лондонских его замка были забиты книгами от подвалов до чердаков. Когда книги перестали там умещаться, он арендовал дом в Оксфорде, чтобы своими приобретениями напичкать и его. Зарубежные покупки на родину он не привозил, размещая их в специально арендованных для того домах Парижа, Антверпена, Брюсселя и Женевы. Именно за границей и стало ясно, во что выродилась его страсть. Если в Англии, могло казаться, он и почитывал, то его зарубежные библиотеки явно были истинными книжными склепами, захоронениями книг. Попавшая туда книга прощалась с миром людей. Не удостаивал ее больше взглядом и сам хозяин. Бешеное желание обладать книгой гасло в нем сразу, как только он мог назвать ее своею. И что самое интересное: его нисколько не заботила судьба добытых им книг. В своем завещании он не только не распорядился ими, но не упомянул их ни единым словом. Наследники его были вынуждены организовать настоящие поисковые экспедиции на континенте, чтобы собрать воедино разбросанные книжные сокровища. Естественно же, они стали добычей аукциона, каталог которого разбух до 2000 страниц, а сам аукцион длился 202 дня. Проданы они были за 56 775 фунтов стерлингов — несмотря на свою внушительность, сумма много меньше той, которая была выброшена на приобретение этих книг. В конце жизни Ричарда Хебера произошла своеобразная встреча его с другим книгопомешанным. На одном из парижских аукционов продавалась библиотека Булара, насчитывавшая 600 000 книг, и Хебер оптом закупил все книги о путешествиях и исторические сочинения из этой библиотеки. Кто же он был, этот Антуан Мари Анри Булар, сумевший собрать крупнейшую частную библиотеку Парижа? Рядовой гражданин Французской Республики, нотариус, домовладелец, образцовый ученый, написавший несколько исследований. Когда же в его душе расправила крылья страсть к собирательству книг, разум его стал угасать точно так же, как и у его английского коллеги. В квартире книги, естественно, не умещались. Тогда пришла ему в голову счастливая мысль: квартиры, с которых жильцы будут съезжать, вновь не сдавать, а устраивать в них библиотеки. Так постепенно отказал он всем новым претендентам, и весь дом превратился в библиотеку. Но книги все прибывали, и Булар арендовал другой дом. Потом — третий. Потом — четвертый. И наконец — пятый. Легенда — после смерти фигура Булара оказалась овеянной сонмом легенд — так вот легенда гласит, что книгами он заполонил целых восемь домов. Хотя для чуда достанет нам и пяти. Проблема размещения книг решилась остроумно просто. Различного формата и величины книги Булар складывал друг на друга, как кирпичи, выстраивая из них книжные башни и крепости, костры и колодцы — сооружения, которые образовывали в квартире переулки, улицы и площади. По ним можно было гулять, как по настоящему городу. Для упорядочивания, классификации и каталогизации книг у Булара времени не оставалось, ибо все свое свободное время проводил он у букинистов на набережной Сены, откуда возвращался домой регулярно с двумя-тремя дюжинами книг. Для их переноски он сшил себе пальто с огромными карманами, в которых умещались и крупные фолианты. Отношение жен к книгособирательской лихорадке известно. Пыталась охладить мужа и мадам Булар: вынудила его дать обещание не ходить на набережную Сены хоть какое-то время. Бедняга держал обет, истаивая на глазах и корчась, словно книга, снедаемая червями. Жена была вынуждена освободить его от обета, и выздоровление не заставило себя ждать. Прекрасная смерть была суждена Булару. Он погиб, как солдат на поле боя. Однажды он нагрузил на себя столько тяжелых старинных книг, что извозчики отказались его везти. Сгибаясь под сладостным бременем и обливаясь потом, потащился он пешком. Его продуло, простуда перешла в воспаление легких, и Смерть, дойдя в своем каталоге до имени старика Булара, поставила против него галочку и стерла его. Я уже говорил, что настоящий книгодур не читает. Он перебирает свои раритеты, рассматривает переплеты, фронтисписы, редкие иллюстрации, иногда — ту страницу, на которой красуются опечатки, превращающие книгу в особую ценность: что ему до содержания? Важно сознавать, что все это принадлежит ему, а не другому. Обозревая свои сокровища, он удовлетворяет собственнический инстинкт. Коллекционер уникумов гоняется за единственными экземплярами лишь для того, чтобы владеть ими только ему и никому другому. Об одном английском книгособирателе рассказывают, что как-то раз он узнал о существовании второго экземпляра книги, которая у него была и которую он считал единственной. Следы вели к одному парижскому библиофилу. Англичанин пересекает Ла-Манш, прибывает в Париж, разыскивает библиофила и прямо с порога приступает к делу. — У вас есть книга, которую я давно ищу. Хочу ее у вас купить. — Она не продается, — удивился библиофил. — Десять тысяч франков золотом. — Я же сказал, что она не продается. — Двадцать тысяч. Библиофил заколебался. — Двадцать пять тысяч. Добродетель библиофила дала трещину. Он снял с полки книгу и протянул ее непрошенному гостю. Англичанин отсчитал деньги, тщательно осмотрел книгу и… швырнул ее в камин. — Вы с ума сошли?! — чуть не с кулаками бросился на него француз. — Отнюдь. Теперь я уверен, что мой экземпляр действительно уникальный. Примите мою наисердечнейшую благодарность. В многочисленном отряде книгодуров один подотряд заслуживает особенного внимания. В глазах его представителей книга — не более чем предмет прикладного искусства. Занятный внешний вид, виртуозность печати, необычность места издания — вот что возбуждает собирательский пыл особей данного подотряда. В 21-м номере старинного венгерского типографского журнала «Гутенберг» за 1866 год была опубликована следующая забавная история: «Во французской стороне, в собственности герцога де Линя находится крупнейшая библиографическая редкость. Название книги: Liber passionis Domini Nostri Jesu Christi cum caracteribus ex nulla materia com-positis.[88] Книга эта не напечатана и не написана. Буквы ее вырезаны из тончайшего пергамента и наклеены на синего цвета бумагу, и столь явственно то и красиво, и читается так легко, как самая удобочитаемая книга. Воистину удивительна рачительность, с коею изготовлена та книга, в особенности — если заметить, с какою точностью подровнены и подогнаны все буковки ее. Император Рудольф II в 1640 году желал заплатить за нее сумму поразительную — 11 000 дукатов». Сообщение не совсем точное. Буквы были не наклеены, а под лист с вырезанными профилями букв была подложена цветная бумага, благодаря чему вырезанные профили и «окрашивались». Эта неразумная мода процветала в XVII столетии. Из-за трудностей изготовления, требующего умопомрачительного терпения, таких книг, «созданных из ничего», дошло до нас очень мало — всего около двадцати пяти. Предложение заплатить за «Страсти Иисуса Христа» 11 000 дукатов — яркий образчик свихнувшегося вкуса. Ведь вся эта игра терпения — всего лишь малярский шаблон, уменьшенный до буквенного формата. Приходит в голову фокус с садовыми плодами: как сделать надпись на груше или на яблоке? В листочке бумаги следует вырезать желаемое имя, год или изречение и привязать бумажку на ту сторону плода, которая обращена к солнцу; закрытая часть плода останется зеленой, а места прорезей под солнцем покраснеют.[89] Как же здорово мог заработать во времена императора Рудольфа тот английский естествоиспытатель, которому удалось собрать пыльцу бабочек! И не просто так — в кучу, а по чешуечкам, раскладывая их по цветам и создавая затем из них всякие картиночки. С большим старанием наклеивал он отдельные чешуйки на кусочки бумаги размером с почтовую марку, выкладывая таким образом миниатюрные цветы, листочки и порхающих бабочек. Этот же бесконечно терпеливый человек собирал и микроскопически крохотные личинки и на бумажке размером в один квадратный сантиметр выкладывал из них красивые геометрические фигуры. От этих поразительных образцов человеческого терпения всего лишь шаг до миниатюрных книг. Существует выражение «сведет он дом в орехову скорлупу». Не от Плиния ли идет эта поговорка? В 21-й главе VII книги его «Historia Naturalis»[90] говорится: «Цицерон рассказывает об орехе, в скорлупе которого помещался записанный на пергаменте полный текст „Илиады“». Долго размышляли ученые над этой лаконичной информацией и пришли к единому мнению: Цицерон Цицероном, но это все россказни. В «Илиаде» 15 686 стихов, и не может быть такого тонкого пера и такого тонкого пергамента, чтобы, записанные, эти 15 686 стихов уместились бы в ореховую скорлупу. Француз Хюэт, знаменитый своей ученостью епископ Авранша, в присутствии королевы и наследника престола провел контрольный эксперимент.[91] Прежде всего он вычислил, какого максимального размера пергамент может уложиться в ореховую скорлупу. Результат: кусочек тончайшего пергамента размером 27 X 21 см был пределом. Бисерным почерком умещается на нем 7812 стихов и столько же — на обратной стороне, всего, таким образом, — 15 624 стиха. Следовательно, если переписчик постарается, то он и в самом деле сумеет вложить «Илиаду» в ореховую скорлупу. Стремясь к решению вопроса, наука выполнила задачу, достойную, несомненно, всяческого почтения. Но, по-моему, оказался упущен из виду существенный вопрос: каких размеров мог быть орех Цицерона? Встречаются ведь орехи-гиганты, диаметром до 7— 10 сантиметров. В таких уместилась бы даже «Одиссея». И потом во времена Хюэта не могли и предположить рекордов нашего времени. В конце прошлого века вошли в моду, особенно в Соединенных Штатах, соревнования под девизом «Кто сколько слов может написать на обычной почтовой открытке?». Первым рекордсменом стал некий Дж. Дж. Тэйлор, в 1881 году уместивший в почтовую открытку 4100 слов. Но в последующие годы он потерял мировое лидерство. Новый чемпион втиснул в открытку 4162 слова, но был побит 6201 словом. Непобедимым оказался каллиграф по имени Мак-Фэйл, его рекорд — 10 283 слова. Однако за несколько лет до этого газеты обошла весть о том, что в Англии проживает клерк по имени Э. У. Банц, который в свободные часы до того отточил свое микрографическое мастерство, что обскакал всех соперников, вымучив на обороте почтовой открытки 30 000 слов. Он же записал все буквы английского алфавита на булавочной головке, а в дальнейшем вывел «Отче наш» на столь узкой полоске бумаги, что ее можно было продеть в игольное ушко. Можно бы было отговорить Э. У. Банца от дальнейших усилий, упросить не перегибать палку и успокоиться на рекорде в 30 000 слов, но в гонку за лидерством вмешалась машина. Создал ее в 1886 году лондонский изобретатель Уильям Уэб. Острие пера было сделано из крохотного алмазного осколка, перо приводилось в движение малюсенькими шестереночками. Американский литературовед У. С. Уолш, описавший эту чудо-конструкцию, утверждает, что машина записывала «Отче наш» на поверхности длиной в 1/294 английского дюйма, а шириной — в 1/440. Предполагая, что простой читатель едва ли сможет вообразить себе столь малые размеры, Уолш для наглядности добавляет: эта сверхмалая поверхность по размерам своим не больше точки над i в нормальном книжном шрифте! Текст легко читается с помощью лупы. С книгопечатанием родилось и профессиональное самолюбие типографов. Послужив толчком к состязанию с микрографией, оно-то и вызвало к жизни крошечные книжечки, известные под собирательным названием «книжки-колибри». Содержание их безразлично. Они — скорее мелкие украшения, забава, подарок. На свете их гораздо больше, чем принято думать. По несколько штук есть во всех более или менее крупных библиотеках. Среди минисокровищ вашингтонской библиотеки, например, — два полных текста Библии, один Коран, полное собрание сочинений Данте, драмы Шекспира и Мольера. И все это умещается в двух ладонях взрослого человека. В одной из крупнейших частных коллекций, в собрании Веры фон Ро-зенберг, насчитывается ни много ни мало 254 такие книжки. Первая книжка-колибри была напечатана в Милане в 1490 году. Называется она «Regula Sancti Benedict!».[92] Высота полосы набора — 65 мм, т. е. по сравнению с последующими она — настоящий страус. Большая часть известных миникнижек напечатана в новейшие времена. Одно из писем Галилея[93] содержит 208 страниц. Напечатанное в Падуе в 1896 году отдельной книжкой, оно уложилось в формат 16,5Х11 мм при формате полосы 10х6 мм. Эта крошечная поделка — поистине вершина виртуозности печатной техники. Но Соединенные Штаты побили и этот рекорд. В начале 1934 года американский писатель Генри X. Чемберлен преподнес оксфордской библиотеке сюрприз, доставивший, видимо, немало хлопот регистратору, наклеивающему номера и абонементные кармашки: высота книги составляла 6,3 мм, а ширина — 4,5 мм! Переплетена она была в красный марокен и на 34 страницах содержала стихи Омара Хайяма. Весила она — если это можно назвать весом! — 0,064 грамма. Вот какой должна быть самая маленькая книга! Этот шедевр был отпечатан в государственной типографии американского города Вустера. Работа оказалась столь тонкой, что литеры, едва заметные невооруженному глазу, было возможно набирать только по ночам, когда не работали машины и прекращалось уличное движение, ибо малейшее подрагивание сбивало фиксацию зрения наборщика. Казалось, что это издание положит конец погоне за лидерством. Может, и нашлась бы еще типография, которая, сняв еще несколько миллиметров, ужала бы книгу до размеров блохи, но тут вмешалась фотомашина и одним махом лишила смысла все ухищрения ручного набора. С помощью коллоидных пластинок нормальную книжную страницу формата иноктаво можно ныне уменьшить до десятой доли квадратного миллиметра. Невооруженным глазом прочесть такой текст, конечно, нельзя, но существует аппаратура, вновь увеличивающая его до естественных размеров. В 1935 году на съезде немецких библиотекарей в Тюбингене директор франкфуртской библиотеки по искусству и технике В. Шюрмайер говорил, что если книжную страницу ужать до столь крошечных размеров, то на квадратном миллиметре уместится содержание ста страниц. А если пойти еще дальше, то квадратный миллиметр вместит уже 10 000 страниц. На пластинке размером с почтовую открытку можно напечатать, например, содержание нормальных 1 500 000 страниц. Наборная касса, содержащая тысячу таких пластинок, могла бы дать 1 500 000 000 страниц. Попытаемся упростить это астрономическое число, исходя из 200 страниц на книгу. Результат: с вышеописанной наборной кассы можно было бы напечатать семь с половиной миллионов книг. И для наглядности: весь состав университетской библиотеки средней руки директор смог бы носить в нагрудном кармане пиджака. В 53-м номере венгерской газеты «Vasarnapi Ujsag»[94] за 1871 год о самой большой книге мира писалось следующее: «Книга-великан. Обозревая публичные библиотеки Англии, нельзя не обратить внимания на огромную книгу. Длина ее — 8 ярдов, ширина — 4 ярда (В одном ярде 0,9144 м, т. е. размеры книги — 5,7142Х3,6576 м.). Открыв книгу, мы увидим имена и годы жизни национальных героев Великобритании, напечатанные полуфунтовыми[95] декоративными буквами. Книга называется „Пантеон английских героев“, напечатана она в 1832 году в Лондоне тиражом всего лишь в 100 экземпляров». Если данные, приведенные венгерской газетой, верны, то это действительно самая большая в мире книга. Что, впрочем, не так уж и удивительно, ведь для увеличения нет таких пределов, как для уменьшения. Можно сделать книгу, которая размерами не уступит фреске Микеланджело, что в Сикстинской капелле. И в самом деле — несколько десятилетий назад, опять-таки в Соединенных Штатах, была предпринята попытка создать книгу еще больших размеров, чем английский «Пантеон героев». Эксперимент поставил Лайош Вайнаи, американец венгерского происхождения. Два года работал он над созданием гигантской Библии с помощью им же придуманной примитивной техники. Для печати использовал он резиновые литеры размером с кулак. Но книга получилась все же меньше, чем английская. Высота ее составляла всего три метра, но зато в ней было 8048 страниц и весила она пять центнеров. Поднять ее могли только шестнадцать человек. Книга получила рекламу в прессе, но материального признания за славой не последовало: Библия так и осталась на шее Вайнаи. В отчаянии он решил основать на этой Библии новую религиозную секту. Для этого в Америке требуется так же мало формальностей, как для основания новой фирмы. Какими были девизы этой новой секты, на что она опиралась, мы не знаем; не знал этого, вероятно, и сам основатель. Известно только, что вывеской служила сама Библия, точнее — ее размеры. Фирму, то бишь секту, новоявленный пророк рекламировал в небольшом проспекте следующим образом: «Прочти и расскажи другим! Новейшее, неслыханнейшее таинство! Сообщает Луи Вэйнэи, изготовитель самой большой Библии мира, которая весит более полутонны. Нет более явного знамения второго пришествия Христова!» Но перепроизводство на американском рынке вероисповеданий оказалось, к сожалению, настолько велико, что знаменитому Вайнаи за показ набожных диапроекций на христианских праздниках более 80 центов не подавали. Гигантская Библия все еще ждет своего покупателя-библиомана… Что касается материала, на котором печатается книга, то истории известны издания на шелке, сатине и на цветной бумаге. Австриец Кастелли выпустил книгу, состоящую из 68 рассказов, каждый из которых был напечатан на бумаге другого цвета. В предисловии он утверждал, что разные цвета бумаги иллюстрируют разницу в окрашенности настроения каждого рассказа. Цвета этих некогда популярных рассказов в наши дни, к сожалению, кажутся порою полинявшими. Идея, впрочем, не оригинальная. Около 1760 года француз Караччоли эпатировал читающий Париж книгой, напечатанной в четыре цвета. Красная, синяя, оранжевая и фиолетовая бумага вынуждена была представлять незамысловатую аллегорию смены четырех времен года. Так же в поте лица стремясь, должно быть, победить в состязании на оригинальность, современный французский поэт Жан Дэро порвал со сложившимся правилом помимо обычных дешевых изданий той же книги, делать и нумерованные издания на более дорогой бумаге. Объединив оба типа, он заказал 25 нумерованных экземпляров книги своих стихов выворотной печатью — белым по черному — на оберточной бумаге. Осторожность, достойная похвалы: благодаря плотной, шершавой бумаге, книга стихов уж наверняка не попадет в руки профанов. Американский же календарь, изданный в 1937 году, напротив, объединил приятное с полезным. В календаре было двенадцать листов. Январь и февраль красовались на промокательной бумаге, март и апрель — на папиросной, май и июнь предлагали себя на бумаге для выкуривания комаров, июль и август служили потребителю на липучке для мух, сентябрь и октябрь работали на творческое вдохновение копиркой для пишущих машинок, а ноябрь и декабрь были напечатаны на фильтровальной бумаге.[96] Подобными же глупостями стремились привлечь читателей и отчаявшиеся газетные издатели. Французская «Regal Quotidien»[97] экспериментировала с номерами, отпечатанными на тонко раскатанном тесте. Прочитав, их можно было съесть вместе с типографской краской, тоже съедобной. Газета «La Najade»[98] печаталась на тонкой резине: чтобы можно было читать во время купания. Разносчики продавали ее в банях и бассейнах. Испанская «Luminaria»[99] печаталась светящимися буквами, чтобы читатель мог наслаждаться ею в постели, не включая света. В 1831 году английское правительство подняло таможенную пошлину на бумагу, в ответ на это газета «Political Diary»[100] появилась на ткани. После прочтения ею пользовались как носовым платком. Говорят, она хорошо шла в туманные осенние и зимние месяцы, но к следующей весне издатели разорились. Немало подобных фокусов демонстрировалось и на одной из кельнских полиграфических выставок. Была там и газета, напечатанная на куске ледяного покрова Боденского озера. По понятным соображениям она не продавалась. В истории полиграфии действительно были специалисты по «ледяной печати». В Лондоне, городе туманов, случаются порою очень суровые зимы. Темза покрывается твердым ледяным панцирем. Наступает время Frost Fair[101] — время ярмарочных увеселений на льду. Выстраиваются ледяные лавки и палатки, образуется настоящий город с улицами и площадями. Трактиры, харчевни, игорные дома, карусели, танцевальные площадки — все эти ледяные сооружения всласть развлекают воображение жителей Лондона. Устраивается и типография, которая тут же на месте печатает визитные карточки и издает книжечки стихов. Одной из самых студеных зим была зима 1684 года. Темза промерзла на полметра. Целых семь недель стоял жестокий трескучий мороз: лопались стволы деревьев, умирали косули в охотничьих угодьях, со стуком падали на землю окоченевшие птицы. Замерзали колодцы. Дым, и тот замерзал, точнее — не рассеивался, и две недели подряд весь Лондон кашлял. Зато на льду неистовствовал настоящий карнавал. Печатники тогда неплохо заработали: например, визитная карточка шла по полшиллинга. Владельцы ледяных типографий огребали ежедневно в среднем по 5 фунтов. Посетил ярмарку и любитель развлечений король Карл II, который тоже заказал для себя «ледяную» визитку. Эта визитка была отпечатана на голландской бумаге с таким текстом: CHARLES, KING. JAMES, DUKE. KATHERINE, QUEEN. MARY, DUCHESS. ANNE, PRINCESS. London: Printed by G. Croome, on the Ice on the River of Themes, Jan. 31, 1684.[102] Следующая суровая зима выдалась в 1716 году. И вновь печатники заполонили ярмарку своей расхожей продукцией, которая на современном коллекционерском полиграфическом рынке идет у любителей по многократно умноженным номиналам. А холодной зимой 1814 года на льду была отпечатана книжечка «Prostiana»[103] размером в 12 четвертей. Значительно интереснее всей этой бессодержательной чепухи книга Шеклтона под названием «Aurora Australis».[104] Предназначена она была для развлечения членов полярной экспедиции в долгие месяцы зимовки — During the Winter Months of April, May, June, July 1908[105] Пахнущие весной, исполненные летнего звона названия этих месяцев означают на Южном полюсе зиму. Тираж книги составлял всего 90 экземпляров. И переплет ее был особый — из досок продуктовых ящиков. Так говорит ученик Фауста, Вагнер, о человеке, для которого книга и только книга способна не только заменить все радости жизни, но и затмить их. Истории известны и такие библиофаги, из жизни которых книги вытеснили даже женщин.[107] И. А. Бернхард, биограф ученых XVIII века, рассказывает об Иоханнесе Гропперусе такую историю. Вернувшись как-то домой, ученый застал в своей спальне какую-то «дамочку»,[108] стелившую его кровать. То была, вероятно, новая горничная, которая еще не знала порядков этого дома. В грубых выражениях[109] он выставил ни в чем не повинную девушку из комнаты и двумя пальцами, как нечто заразное, стащил постельное белье с кровати и швырнул его в окно. О другом библиофаге, профессоре Везенбекке, Бернхард пишет, что хотя тот и был женат, но вел себя так, будто ее не существует вовсе. Жена, которой это надоело, решительно вошла в кабинет, где среди книжных завалов сидел, скрючившись, ученый, и бросила ему в лицо: «Si non tu, alius».[110] На что муж, с треском захлопнув книгу, проворчал: «Ego, non alius».[111] Выдающийся эллинист Бюде (1467–1540) накануне женитьбы поставил своей невесте, ее родственникам и прочим заинтересованным лицам условие, что и в день свадьбы он проведет за книгами не менее трех часов. Условие было выполнено, ученый женился, и вот однажды в его кабинет вбежала испуганная служанка с криком: «Крыша горит!» — Доложи об этом моей жене. Тебе ведь известно, что домашними делами я не занимаюсь, — отрезал Бюде. Фредерик Морель (1558–1630), профессор College de France, сражался со сложным греческим текстом, когда ему сообщили, что его жене плохо и она просит его прийти. — Еще два слова, и я иду. Два слова потянули за собой другие, вилась нить предложения, которое надо было закончить, время шло. Вновь явился посыльный с сообщением, что супруга господина профессора скончалась. — Вот беда, так беда, — вздохнул ученый, — она была доброй, славной женой. — И вновь углубился в греческий текст. Яблоко от яблони недалеко падает. Рассказывают, что отец Мореля в день своей свадьбы исчез с праздничного ужина. И напрасно его искали недоумевающие родственники — жених как сквозь землю провалился. Около трех часов ночи он вернулся. Сбежал он, оказывается, в типографию, чтобы срочно просмотреть корректуру очередной своей книги. Эти люди, одержимые страстью к чтению, овеяны бесчисленными легендами. Douce mort[112] для них, утопавших в море книг, строчек и букв, была зачастую счастливым спасением. Ж. Ш. Брюне, один из именитейших французских библиографов (1780–1867), умер в своей библиотеке; смерть настигла его в кресле с книгой на коленях. Его современник, коллекционер по имени Моттле, закрывал свою библиотеку на замок с цепью, боясь, что в его отсутствие туда кто-нибудь войдет и начнет рыться в его книгах. Среди своих книг он внезапно и скончался в одну из ночей. Лангле-Дюфренуа, которому в 1755 году исполнилось 82 года, сидел однажды вечером за книгами до тех пор, пока, смертельно уставший, ощутив внезапное головокружение, не рухнул в горящий камин. Наутро прислуга нашла его мертвого, обуглившегося. Известно с полдюжины случаев, когда книгопоклонники, доставая какое-нибудь сокровище с верхних полок, падали с лестницы и разбивались насмерть.[113] Итальянский поэт Алессандро Гвиди (XVIII век) захотел преподнести папе Клименту XI великолепно оформленный экземпляр одной из своих книг. По пути на прием он просматривал книгу и нашел в ней опечатку. В ту же минуту его хватил апоплексический удар.[114] Книгоглотатель отличается от книгопомешанного не только тем, что, будучи влюбленным в книги, он их еще и читает. Отличается он, как правило, и своим кошельком. Библиофаги — люди большей частью бедные, и зачастую они лишают себя последнего куска — только бы не лишиться возможности покупать книги. Бельгиец ван Хюлтэм (1764–1832) никогда не топил у себя в квартире. А когда ртутный столбик опускался слишком низко, он ложился в кровать и, чтобы согреться, клал себе на ноги пару больших толстых фолиантов. Филолог Рихард Брунк (1729–1803) из Страсбурга, впав в нищету, вынужден был отправить свою библиотеку на аукцион. Едва началась распродажа, из глаз его полились слезы; с последним ударом молотка нервы Брунка не выдержали, и он скончался. Философ Борда-Демулен (1798–1859) был человеком настолько беспомощным, что когда иссякали его гроши, он так и оставался сидеть среди своих книг, пока его, умирающего от голода, не выручал кто-нибудь из друзей. Как-то раз, совершенно ослабевший от недоедания, он отправился купить кусок хлеба на свои последние медяки. Проходя мимо букинистической лавки, он внезапно увидал на полке давно разыскиваемую книжечку. Денег на нее как раз хватало. Он купил ее и побрел домой без хлеба. Дома он скончался рядом со своей покупкой. Некоторые библиофаги жили полуголодными всю жизнь. Португальский юрист Агуштиньу Барбоса, работая в Риме, спасался тем, что днями не вылезал из книжных лавок, прочитывая там все нужные ему книги. У него была настолько замечательная память, что, возвратившись вечером домой, он мог записать все прочитанное днем. Главным произведением его жизни был комментарий к одной рукописной книге по каноническому праву. На рукопись же он наткнулся благодаря… мяснику! Придя как-то под вечер домой, он обнаружил, что его тощий ужин завернут в густо исписанный лист бумаги. По привычке он стал читать. То был текст знаменитого рукописного кодекса «De Officio Episcopi».[115] Сломя голову помчался он к мяснику и выкупил у него недостающие листы. История книги знает двух Диогенов нового времени — одного флорентийского и одного венгерского. Начну с флорентийского. Антонио Мальябекки родился во Флоренции в 1633 году. Работал подручным у зеленщика. Не умея ни читать, ни писать, жадными глазами смотрел на исписанную оберточную бумагу. Текста, правда, он не понимал, но чувствовал, что чернильные каракули таят в себе иной, волшебный мир. Сосед-книготорговец заметил, с какой страстной тоской разглаживает и рассматривает мальчик макулатурные рукописи, и — позвал его к себе в ученики. Через пару дней Антонио уже знал по внешнему виду все книги в лавке. Хозяин принялся его учить. Мальчик оказался настолько способным, что ученые Флоренции ходили смотреть на него, как на чудо. Он просто не умел забывать. Раз увиденное или услышанное запоминалось ему навсегда. На пороге его юности было уже трудно определить, чего он не знает.[116] Что бы ни спросили, он тотчас отвечал, называл и имя автора, и название книги, и страницу, где содержался ответ на заданный вопрос. Об Антонио Мальябекки пошла такая слава, что Великий герцог назначил его хранителем Лауренцианы. Вот где он мог начитаться всласть самых разных книг. Но это его уже не удовлетворяло. Потихоньку-полегоньку раздобыл он каталоги всех крупных европейских библиотек и разложил их содержание по своей необъятной памяти. Говорят, однажды Великий герцог заинтересовался какой-то книгой, и случившийся рядом Мальябекки тут же откликнулся: «Достать эту книгу невозможно. Существует она в одном-единственном экземпляре, и тот находится в библиотеке султана. От входа — направо, во втором шкафу, седьмой фолиант». Земная оболочка столь блистательного ума была, однако, далеко не блистательной. Платье на Мальябекки от долгого ношения превратилось в лохмотья, шляпа прохудилась и пропускала дождь, шейный платок стал грязно-желтым от табачного дыма и бог знает от чего еще, рубашку он не стирал и носил, пока она на нем не сгнивала. Он жалел время на все, что отрывало его от книг, экономил на сне, одевании, на мытье… В доме его книжные завалы начинались уже у порога, передняя была забита ими до потолка, в комнатах громоздились книжные башни и змеились книжные редуты — да так густо, что было некуда сесть и негде ходить; между книгами пролегала лишь узкая тропка, позволявшая пробраться из одной комнаты в другую. И Мальябекки знал все свои книги, знал, какую часть какой груды надо переложить, чтобы достать нужное ему сочинение. И как пристало истинному книгоглотателю, сам он почти не ел: дневной рацион его составляла пара яиц и осьмушка хлеба. И напрасно Великий герцог предлагал ему покои, уход и питание в собственном дворце, Мальябекки ускользал из расставленных ему сетей почета, упорно оставаясь в своей нищете и среди своих книг. И не вредило ему полуголодное существование: лишь на восемьдесят втором году захлопнула смерть книгу его жизни… Более ста лет назад скончался в Париже странный человек по имени Ментелли. И никто не знал, из какой он страны родом, откуда приехал во французскую столицу и куда девались его останки. Точных сведений о рождении его и детстве у нас нет. Данные биографического лексикона Вурцбаха отрывисты, сумбурны и не вызывают доверия. Вурцбах приводит, например, цитату из его письма к родителям с просьбой о материальной помощи: «У меня есть принципы, по которым я живу; знаю за собой лишь один недостаток, который мучает меня с детства, — жажду славы. Стремился выделиться я еще в школе; слава нужна мне, как пища; отличия необходимы мне, как воздух». Эта перенасыщенная честолюбием фразеология настолько несовместима со свидетельствами парижской жизни Ментелли, что кажется весьма и весьма недостоверной. Уж в чем, в чем, а в тщеславии парижского Ментелли не заподозришь. По Вурцбаху, родился он в пожоньской еврейской семье в 1780 году. Учился сначала в Пражском, а затем в Берлинском университете. В беседе с Ференцем Тешшедиком назвал себя католиком. По Вурцбаху, настоящее имя его — Мандель или Мендель. В Париже он был известен под именем Ментелли. Первым обратил на него внимание европейской общественности один английский путешественник, опубликовав о нем статью в «New Monthly Magazin».[117] Статья была перепечатана в «Revue Britannique»,[118] в майском номере за 1827 год.[119] Называлась она «Vie d'un savant hongrois a Paris».[120] Вот ее перевод: «Был я в гостях у своего друга, офицера английского флота, на Рю Пигаль. Во время беседы он подвел меня к окну, выходящему в сад, и сказал: „Видите в конце сада полуразвалившийся сарай? Там живет самый странный человек на свете“. И пригласил навестить его. Садовый сарай, прилепившийся к стене соседнего дома, длиною не более семи футов. Мы постучали и вошли. Три человека едва умещались в нем. Справа от входа был деревянный ящик, занимавший помещение во всю ширину. Ученый сидел на доске перед ящиком, просунув в него ноги, прислонившись спиной к стене соседнего дома. На ящике стояло некое подобие пульта, на котором, в свою очередь, лежала грифельная доска, служившая ему для записей. Под грузом времени окно сарая перекосилось, стекло треснуло и теперь было заклеено полосками бумаги. Слева располагалось старое обветшалое кресло, заваленное книгами — от гигантских фолиантов до книжечек в шестнадцатую долю листа. Кресло это ему подарил кардинал Флеш. Лампу заменял оловянный лист, грубо свернутый в форме посудины и подвешенный к потолку на медной проволоке. В темном углу виднелась жестяная плошка, котелок с водой и рядом кусок сухаря. Друг мой сообщил, что ученый говорит по-английски не хуже нас обоих, хотя, кроме нас, других англичан он никогда не видел и не слышал. Друг мой оказался прав. Человек этот говорил на изысканном английском без малейшего акцента. Столь же безупречно он знал по-латыни, по ново- и древнегречески, по-арабски, персидски, итальянски, венгерски и по-французски, прекрасно владел всеми славянскими языками и санскритом. Все прочие известные языки он понимал, а в китайском продвинулся настолько, что знал уже 3000 иероглифов. Еженедельно он давал уроки математики за три франка и на это жил. Продукты он покупал на неделю вперед: несколько картофелин и две краюхи солдатского хлеба. Лучше так, объяснил он, чем покупать каждый день, потому что черствый хлеб труднее переваривается, а это экономия. Раз или два в неделю, пользуясь огнем лампы как очагом, варил он в жестяной плошке две-три картофелины, то была единственная роскошь, какую он мог себе позволить. Одежду он носил из грубой фланели. Спал зимой в ящике, а летом — в кресле. Ни голодная жизнь, ни ночные бдения, казалось, не вредили ему. Улыбчивое, открытое лицо, гладкая кожа и даже — небольшой животик. Длинные волосы струились по плечам, лицо тонуло в роскошной бороде. Неоднократно служил он Жироде натурщиком, что тоже было для него источником жалких доходов. На мой вопрос, не утомляет ли его такой образ жизни, ответил, что нет, не утомляет, двадцать лет он уже так живет. Радости жизни его, безусловно, привлекают, но чтобы пользоваться ими, надо затрачивать на уроки больше драгоценного времени, которого и так не хватает, хотя работает весь день и половину ночи. Несчастным он себя, однако, не чувствует. Собрав удивительные сокровища знания, этот человек, подобно скупцу, все свое время и силы затрачивал на то, чтобы эти сокровища умножить. Он обошел пешком всю Европу, кроме Англии. Своими друзьями он считает многочисленных членов Института, которые, несмотря на его грубую одежду, ходят с ним рука об руку, приглашают его на свои собрания. Хороший пример для наших профессоров-денди, которым нужна одежда для украшения науки. Ментелли рассказывал, что один из друзей прислал ему целый гардероб. Носил он эту одежду пару дней, но так как ему давно уже хотелось купить несколько книг, не смог устоять перед искушением и все свои обновки решил продать. Пошел к старьевщику, но тому показалась подозрительной черная фланелевая куртка Ментелли и красивая одежда, принесенная на продажу. Приняв ученого за вора, он передал его в руки полиции. Нашего знакомца посадили в одну камеру с бродягами. Он постыдился обратиться по такому делу к друзьям и просидел в тюрьме неделю. Наконец, ему надоело столь бессмысленное времяпрепровождение, и он решился-таки написать друзьям, которые его и освободили. Если бы его посадили в отдельную камеру и дали возможность продолжить свои штудии, он бы с удовольствием остался в тюрьме, потому что там все бесплатно и все время можно работать. Мой друг приглашал иногда Ментелли отобедать с ним, но резкие перемены в образе жизни вредили ему, он хмелел от одного стакана вина. Сказал мне, что мечтает обойти Англию и думает, что 150 франков для этой цели ему будет достаточно. Я рассмеялся, на что он мне совершенно серьезно ответил, что в этой сумме он учел и английскую дороговизну: на континенте ему бы хватило и 50 франков. Для жизни достаточно хлеба и воды, а спать можно и под открытым небом или в подворотне какой-нибудь церкви. „Что вы, мсье! — воскликнул я. — Отсутствие денег считается в нашей стране самым тяжким грехом. Законы наши защищают имущество подданных, а не их бедность. Если вы проведете ночь под деревом, утром вы попадете в тюрьму и вас осудят как бродягу. И напрасно вы будете рассказывать, кто вы и откуда: судья укажет на ваше платье, и все поймут, что вы лжете. Я сам знаю несколько таких судей, которые безо всякого суда и следствия послали бы вас на виселицу только за то, что ваше платье не стоит 10–12 фунтов“. Ментелли выслушал и отказался от путешествия в Англию. Нрав у Ментелли приятный и покоряет. Длинная борода его, живое, умное лицо напоминают портреты кисти Тициана. Стыдно должно быть французским властям, которые не оказывают помощи такому человеку. Обильные и безграничные познания его поистине удивительны. Спроси его кто угодно о мнении того или иного древнего или современного ученого по тому или иному вопросу, и он тотчас же расскажет на память все, что написано об этом учеными, писателями и поэтами, причем расскажет на языке спрашивающего. Воистину, у него больше права, чем у Пико делла Мирандола, сказать о себе, что он способен говорить de omni re scibili.[121] Удивление возрастает еще и от того, что он нигде не воспитывался и все знания приобрел сам. 5000–6000 франков ежегодных было бы ему достаточно, но никто ему их не дал!» Такова статья. И французское правительство решило оказать ему помощь, поручив составить каталог рукописей на экзотических языках в Bibliotheque de l'Arsenal[122] и предложив за эту работу 1800 франков гонорара в уверенности, что каталогизация займет многие годы. Ментелли выполнил поручение за один месяц. В 1827 году у Ментелли побывал Ференц Тешшедик. Ментелли жил тогда в Арсенале, где-то под лестницей, в маленькой каморке, которую ему предоставили бесплатно. Жилье это выглядело примерно так же, как и садовый сарай, описанный англичанином. Одет Ментелли был в серую солдатскую куртку с красными отворотами, на ногах — деревянные башмаки. В углу — известный котелок с водой, на доске — два куска черного хлеба. Постель — несколько досок с набросанной на них соломой, покрытых рогожей. 80—100 книг, положенных друг на друга, неизменная грифельная доска, раскрытый словарь персидского языка. «Бумага дорого стоит, — сказал он Тешшедику, — и я обычно пишу на грифельной доске, а потом стираю». Учится он только для себя. В то время он как раз занимался астрономией. Со всеми подробностями Тешшедик изложил свои впечатления в 11-м номере за 1827 год журнала «Tudomanyos Gyujtemeny».[123] Бела Тот полностью включил статью в свою книгу «Magyar Ritkasagok».[124] Материал заслуживает внимания, но я позволю себе привести другой интересный очерк, принадлежащий перу Шарля Нодье и опубликованный в первом номере за 1837 год журнала «Le Temps».[125] Нодье служил тогда хранителем Bibliotheque de l'Arsenal и жил в апартаментах, занимаемых некогда герцогом Сюлли, маршалом. Представим себе еженедельные литературные салоны Нодье в блистательных княжеских покоях и парад еще более блистательных литературных светил — Ламартина, Гюго, Дюма — и представим себе каморку под лестницей, где в то же время обитал Ментелли. Статья Нодье была переведена тогда же и опубликована в венгерской прессе. Чтобы читатель мог почувствовать атмосферу эпохи, без изменений и сокращений цитирую текст, напечатанный в «Regelo»: «История предыдущей жизни Ментелли, как ни старался я узнать ее, осталась непроницаемой тайной; получить точные сведения с его слов мне не удалось, настолько путаными были его рассказы. Препятствием служило и то, что говорил он на нескольких языках, перескакивая с одного на другой, из-за чего невозможно было определить, куда он поворачивает. Но одно несомненно: не было еще в мире человека, получившего более основательное воспитание и образование или восполнившего нехватку их упорной работой над собой. Он понимал на всех языках, какие только известны ученым людям. Говорил, что, как Гильом Постель,[126] мог бы объехать все страны Европы без переводчика и даже отправиться в Китай. В разговоре он предпочитал арабский, персидский, древнееврейский, греческий, латинский и славянские языки; точнее, он пользовался мешаниной этих языков, погруженной во французский. С французским же он так обходился вовсе не потому, что не любил его; мысли настолько быстро возникали у него в мозгу, что, не дожидаясь прихода слова, необходимого для их выражения, он пользовался первым попавшимся из любого известного ему языка. Заметив, что его не поняли, он на секунду задумывался, как бы переводя предложение на французский, и повторял мысль на понятном нам языке, всякий раз прибавляя: „Comme vous dites, vous autres“.[127] Лет 13–14 назад Ментелли взялся за научную работу, выполнить которую способен был только он, а именно — за упорядочение и описание рукописей одной из крупнейших наших библиотек, работу, на которую не хватило бы учености всех французских филологов и прочих специалистов, вместе взятых. За этот труд ему было обещано 1800 франков; едва прошел месяц, как Ментелли описал все книги, перевел все заглавия, справился и с каталогизацией. Получив гонорар, в библиотеке он уже никогда больше не появлялся и не подвизался ни на какой службе. Когда его об этом страшивали, он неизменно отвечал: „Работу свою я выполнил, чем закончил и службу“. На время работы ему предоставили в Арсенале закоулок, где он и жил. Вот и вся благодарность. Доход его составлял 154 франка в год. Он говорил, что ему хватило бы и половины. Порою я замечал, что он беспокоился за свои деньги, не зная, видимо, что мог бы отдать их под проценты. Как он одевался? Ходил он всегда в одной и той же солдатской шинели, которая, казалось, никогда не была новой. На ногах — деревянные башмаки. Густая, большая и непричесанная борода делала его похожим на придунайского крестьянина. Пищей ему служил солдатский хлеб, какой обычно продают и покупают перед казармами; очень редко, по особо торжественным дням, он позволял себе съесть немного сырых овощей, зелень. Кроме кресла, скамеечки и деревянного ящика, где держал он свои книги и бумаги, никакой мебели у него не было. Возможно, что эту обстановку, отнюдь не доказывающую его стремление к удобству, он застал в своем жилище, чем был освобожден от забот по розыску мебели. Приобрести ему пришлось только письменный прибор и две глиняные кружки. Сам собою возникает вопрос: неужели было невозможно помочь судьбе человека столь редких способностей? Увы, невозможно. Случилось, что в одну из морозных зим мы послали ему дрова. Он отослал нам их обратно. С месяц назад, разговаривая с ним, я заметил, что было бы не так уж трудно добиться для него от правительства небольшого пенсионного пособия. „Зачем это? У меня и так слишком много всего“, — ответил он, укоризненно улыбаясь. Чудесный образ жизни Ментелли воплотил то, о чем другие мудрецы лишь мечтали. Вот в чем причина отказа от благ. Он претворил свободу духа в подлинную практику и неукоснительно следовал ей. Наконец нам удалось добиться для него другой квартиры, в которую он вселился с детской радостью, убежденный, что эта милость — всего лишь справедливое воздаяние правительства за его честную службу. Эта квартира, в которой он — о горе! — провел всего лишь неделю, была удобнее и здоровее, чем та дыра, в которой он провел много лет. В прошлый четверг (22 декабря), в три часа пополудни, Ментелли, как обычно, отправился на берег Сены, чтобы набрать воды. Река еще не спала. Ментелли осторожно подошел к краю острова Лувье[128] (это со стороны моста Мари, под перекрытиями). Он наполнил и поставил на берег один котелок, а другой, наверное, не смог вытянуть разом из реки, ведь к тому времени он начал уже стареть и слабеть; очень вероятно, что левой рукой он оперся на лодку, которая была привязана к берегу. Странная ошибка ученого, который всю жизнь, наряду с прочими науками, занимался статикой и динамикой и в этих предметах мог считаться вторым Архимедом. Несчастливая лодка, естественно же, заскользила от берега, и Ментелли упал в воду. Все это видели случившиеся неподалеку поденщики, они-то и подняли тревогу. На проходившем рядом баркасе их, вероятно, не слышали или не хотели слышать. Минут через пятнадцать на втором баркасе попытались спасти несчастного, но было уже поздно… кроме мертвого тела они ничего не сумели бы вытянуть. И люди утешали себя тем, что утопленник был всего лишь временным чиновником Арсенала, не подозревая, что этот временный был одним из самых выдающихся людей нашего столетия». Из всех странностей Ментелли наиболее примечательным было то, что при своих безграничных знаниях он ничего не создал. Грифельная доска могла считаться символом его жизни: писать, писать, писать, пока не заполнится, — потом стирать и писать снова. |
||
|