"Комедия книги" - читать интересную книгу автора (Рат-Вег Иштван)8. ВЫКРУТАСЫ ЦЕНЗУРЫНародная сказка Бретани о Жане и глупой женщине: «Идет себе Жан по дороге и слышит вдруг из одного дома ужасный крик, будто ребенка режут. Вбегает Жан в дом и видит женщину, руки ее в крови, срезает она у своего сына ягодицы. — Что ты творишь, исчадие ада?! — Не лезь не в свое дело, болван! Не видишь, что ли, портной заузил штанишки ребенка? Значит, надо подрезать задик ему, чтобы штанишки впору пришлись». Таковы примерно взаимоотношения между цензурой и литературой. Лишь только, найдя потайную духовную пищу, наливалась литература плотью и штаны цензурного мировоззрения становились узки ей, цензура тут же урезала ее по живому вместо того, чтоб штаны порасставить. По натуре своей цензор — обычный кроткий чиновник, желающий жить в покое и мире. Но, получив в руки красный карандаш, он стервенеет, словно от адского зелья, и карандаш ему уже не карандаш, а копье, чтобы сшибать и закалывать рыцарей мысли. Ум его, привыкший лишь к рубрикам, ничего другого и не воспринимает, и щадит он только ту литературу, которая покорно укладывается в графленые пунктами и параграфами ложа. Отсюда и проистекает трагикомическая двойственность цензорского существа: ужасающее умение вредить, насмерть разить самые блестящие литературные произведения и, с другой стороны, слепота от чрезмерного рвения — сколько раз давил он блоху, думая, что убивает слона. В 1793 году венский министр внутренних дел граф Перген для обоснования указа о запретах счел необходимым изложить свои взгляды на так называемые просветительские брошюры, которые в те времена — очевидно, под влиянием Французской революции — начали появляться на книжном рынке Австрийской империи. «Опыт показывает, — писал Перген, — что это брошюрное просветительство приносит больше вреда, чем пользы. Социальным классам, нуждающимся в элементарном образовании, прививают такие понятия о человеческих правах, которые эти классы воспринять не в состоянии, в результате чего в людских головах воцаряется сумбур и ничего больше. Образованность социальных низов должна соответствовать социальному положению. Простому человеку знаний следует давать ровно столько, сколько необходимо ему для работы, и тогда для своей сферы он будет достаточно просвещен. Это будет приятно ему и выгодно государству. Если дать ему больше, то ум его охватит расстройство, он предастся бессмысленным рассуждениям, захочет в сферы повыше, чем и обречет себя на несчастье и станет опасным для государства. Возвышенные познания пригодны лишь тем, кто в силу своего социального положения призван руководить другими». Таково мнение высокопоставленного графа о духовной пище для «низкопоставленных». 18 марта 1806 года император Франц издал указ, содержанием которого было ни больше ни меньше, как государственное управление творчеством романистов. Согласно этому указу запрещаются: 1. Какие бы то ни было сентиментальные любовные романы, парализующие здоровое мышление безнравственными фантазиями. 2. Все так называемые романы о гениях (Geniero-mane), в которых главный герой силой своего гения (Kraftgenie) ломает рамки обывательских отношений. 3. Все романы о привидениях, разбойниках и рыцарях. 4. И вообще жанр как таковой, который в презрительном смысле (im verachtlichen Sinne) принято называть романом. В последний пункт входит уже решительно все. Этот указ, однако, всего лишь капля в море той безграничной ненависти, в котором австрийское и немецкое чиновничество желало утопить художественную литературу. На какое-то время это, возможно, им бы и удалось, не столкнись они с могучим противником — с Гете. Великий князь поэтов, мягко выражаясь, не пользовался популярностью среди немецких князей. Отдавая должное Гете как веймарскому министру и тайному советнику, большинство немецких князей втайне ненавидели его как поэта. Им было невыносимо одно только сознание того, что великий немецкий гений творчеством своим ломает казарменный режим, навязанный власть имущими духовной жизни Германии. Более всего нестерпим был Гете прусскому королю Фридриху Вильгельму III. В прусском государственном архиве было найдено несколько цензурных актов, при чтении которых видишь будто воочию, как беснуется обозлившийся на Гете король. 27 августа 1826 года одно из берлинских литературных обществ праздновало день рождения Гете. «Vossische Zeitung» опубликовала об этих торжествах подробнейший отчет. И 17 сентября берлинскому министру внутренних дел поступило нижеследующее распоряжение его величества: «В 30-м и 31-м номерах за август месяц „Фоссише Цайтунг“ опубликовала рассказ о торжествах, организованных одним из здешних обществ в честь дня рождения тайного советника Гете; рассказ этот, однако, настолько подробен и настолько неуместно многословен, что превосходит отчеты о коронациях государей. Редакторы могут писать, что хотят, лишь в журналах, не предназначенных для широкой общественности, а газеты о подобного рода торжествах, организованных частными лицами, могут публиковать только краткие заметки. Препоручаю Вам дать соответствующие указания цензорам берлинских газет». Распоряжение свыше Гете не повредило, как не повредило оно и торжествам по случаю его дня рождения. Сравнивать было не с чем: день рождения Фридриха Вильгельма III широкими кругами немецкой и мировой общественности никогда не отмечался. Но зато в произведения крупнейшего поэта и писателя Германии могли вмешиваться цензоры, и даже самые глупые. В Вене и в Мюнхене был запрещен «Вертер», «Эгмонт» — в Берлине, в Линце — «Фауст». Наиболее постыдные покушения на произведения Гете последовали после смерти поэта. Драмы его шли на сцене возмутительно изуродованными. Но если бы только изуродованными! К усопшему поэту примазалась орда соавторов, которые переписывали и по этикету причесывали неприемлемые для королевского двора выражения. В «Эгмонте» граждане Брюсселя, страдающие под игом испанской тирании, тост за свободу провозглашать не могли. Это громкое слово, кое-кому оскорблявшее слух, было вычеркнуто цензурой, будто такого и нет в немецком языке. Поднимая бокалы, граждане Брюсселя должны были восклицать: Да здравствует порядок и братство![165] А то, что текст терял от этого смысл, цензоров не заботило..[166] Но глупее всего обкорнала цензура «Фауста». «Растрепанный» шедевр, испытав на себе старательность и рвение цензоров самых разных городов, вышел из идеологической парикмахерской как положено причесанным, напомаженным, спрыснутым духами, ласкающим чувства придворным красавцем. Проиллюстрирую этот вдохновенный труд несколькими примерами. В оригинале: Цензоры, объявившие войну всем скрытым от глаз частям женского тела, грудь заменяли по возможности губами. Но в этот отрывок «губы» не подходили по смыслу, и цензор ничтоже сумняшеся вычеркнул «грудь», «ложе» и прочие непристойности, «чулочную подвязку» заменив остроумно «браслетом»: Было еще одно место, где «губы» не могли заменить «грудь». Фауст восклицает: Цензор нашел выход: В другом месте Мефистофель подбадривает Фауста: Это никак нельзя было оставить в таком виде. Порядочные дамы еще подумают, что в ее комнате Фауст воспользуется случаем и… Тем более, что об этом свидетельствует ребенок, брошенный впоследствии в воду. Но настолько недвусмысленно выражаться, по возможности, все же не стоит. Решение: Мефистофель не имел права сказать даже: «Nun, heute nacht —?» А только: «Nun, heute —?»[173] Стыдливый цензор бесстыдно переписывал местами целые строфы, периоды. На сцене, публично, Фауст не смел так выражать любовное томленье: Ну и распутство! Публично ласкать женские груди, да еще целый час! Будь ты, доктор Фауст, добродетельней: Брезгливому цензору претили, конечно же, и крошечные домашние твари, которых Гете не смущается открыто называть блохами. Но так как песню Мефистофеля о блохе, спетую в погребе Ауэрбаха в Лейпциге, выбросить полностью он все же не мог, то смягчил по крайней мере то, что задевало королеву. Цензор зачеркнул «королеву» и сверху надписал «хозяйка». Получилось вполне логично: коль блохи завелись у служанки, они, естественно, перешли и на хозяйку. Раз цензура обращалась так с самим Гете, можно представить, как страдали от нее авторы не столь значительные. Характерно руководство, в котором Хэгелин излагает им самим испытанные на практике принципы деятельности всякого хорошего цензора. Франц Карл Хэгелин, австрийский правительственный советник, сорок лет проработал книжным цензором, а с 1770 по 1804 год, то есть 35 лет, — театральным цензором в Вене. Этот несчастный 35 лет подряд прочитывал все рукописи и на каждую с бюрократической неукоснительностью писал рецензии. Написанное им руководство свидетельствует о том, насколько подорвал его здоровье тяжелый литературный труд. Опубликованное по случаю двадцатипятилетнего юбилея служебной деятельности Хэгелина руководство представляет собою настоящий справочник цензора.[177] Главные принципы: Театр — школа добродетели. Разрешаются, следовательно, только такие пьесы, в которых торжествует добродетель и наказывается порок. Ненаказанный порок несовместим со служением нравственным и поэтическим истинам. Диалоги должны строиться так, чтобы не скандализировать высоконравственную и благовоспитанную публику. И никаких двусмысленностей. Целесообразно также, чтобы цензор присутствовал на спектаклях самолично, следя за тем, чтобы актеры паузами, жестами или экспромтами не придали безобидным фразам непозволительных смысловых оттенков. Категорически воспрещается выводить на сцене императоров, королей и священнослужителей. Не допускать ни под каким видом пьес библейского содержания. Изымать из диалогов все библейские аллюзии. «Стар, как Мафусаил» говорить нельзя, заменой могут быть выражения типа «стар, как Нестор». Нельзя поминать и мудрость царя Соломона; а ежели идет речь о мудром человеке, то сравнивать его можно лишь с Солоном. Дворянство следует изображать на сцене лишь в выгодном свете. Об угнетении и эксплуатации крепостных говорить нельзя, даже если это действия не самого помещика, а его присных. А ежели паче чаяния актер — человек благородного происхождения, то в роли его не должно быть ничего, что несовместимо с рангом и достоинством дворянина.[178] И вообще запрещается выводить, а тем более критиковать представителей высших сословий. Выводить на сцене военных можно лишь с предельной осторожностью. Военную форму можно представлять только обобщенно; носить военную одежду, существующую в действительности, актерам запрещается. В пьесах вместе с тем не должно быть никаких событий, которые хоть в малейшей степени отпугивали бы простых людей от службы в армии. Особенно необходимо следить за тем, чтобы военные персонажи высоких рангов не были замешаны в любовных историях и прочих нравственных излишествах. Вообще же любовные истории можно выводить на сцене лишь при условии, что они закончатся браком. За исключением предложений заключить брак, женщины на сцене не имеют права принимать любовные предложения, разве что с умыслом опозорить назойливого кавалера. Разводы в какой бы то ни было связи должны быть изгнаны со сцены раз и навсегда. Все брачные проблемы следует разрешать в пьесах благоприятно; это принципиально, ибо « Под строжайший запрет попадает все, связанное с политикой. Нечего разглагольствовать на сцене о каких-то правах человека, о каком-то человеческом достоинстве. Эти понятия — выдумка французской революции и «модной философии». Свобода, равенство и прочие подобные выражения не следует употреблять даже тогда, когда автор борется против этих «современных» понятий. Частое подчеркивание их может привести к тому, что публика к ним привыкнет. Политических деятелей классической античности выводить разрешается, но истории, подобные убийству Цезаря, ссылке Тарквиния, и прочие в том же духе недопустимы ни в коем случае. Такие слова, как угнетение, деспотизм, нужно беспощадно вычеркивать. Сочинение Хэгелина — достоверное отражение ограниченности современных ему цензоров. До нас дошло множество свидетельств свирепостей обезумевшего красного карандаша. С темой брака, как уже говорилось, шутки были плохи. Досталось и самому Шиллеру, который вывел в «Орлеанской деве» Агнессу Сорель, состоящую в незаконной связи с французским королем Карлом VII. Цензор исправил Шиллера, сделав Агнессу законной супругой короля. В одной австрийской музыкальной сказке какой-то персонаж согласно авторской ремарке должен был носить рога. Цензор счел, что рога могут послужить поводом к кривотолкам в смысле пресловутой «рогатости» мужей. Он устранил рога, водрузив вместо них на голове актера ослиные уши. Похвальные примеры цензорского целомудрия мы уже видели на примере переработки «Фауста». Популярный австрийский писатель Кастелли тоже, очевидно, попался в сети греха, описывая одну из своих героинь: « Встречались и такие цензоры, которые блюли честь женского пола строже самих женщин. Один берлинский поэт написал стихотворение под заглавием «К моей соседке». Цензор потребовал от автора, чтобы тот обязательно указал, кто его соседка. А то паче чаяния примут его стихотворение на свой счет и другие соседки. Наиболее выдающийся случай приключился в 1831 году. Некий безобидный композитор из дюжины танцевальных мелодий составил попурри и посвятил его « Недреманное око цензора не упускало из виду и упоминание родовитых фамилий. Драму Клейста «Принц Фридрих Гомбургский» не разрешали ставить, пока не было изменено название, потому что в австрийской армии служили принцы с таким же именем. Новым заглавием стало «Битва под Фербеллином». После пятого спектакля драму запретили. Дело в том, что главный герой, осужденный за своеволие, видит свою могилу и в ужасе молит о пощаде. А ведь такое поведение недостойно офицеров высокого ранга и может разлагающе влиять на всех офицеров. Самую забавную цензорскую помарку пришлось снести многострадальному Шиллеру в Вене во времена правления императора Франца. В драме «Разбойники» при чтении письма Франца Моора один из лесных братьев в бешенстве восклицает: «Franz heifit die Canaille?!»[180] Реплику вычеркнули. Обоснование: публика может счесть это за намек на персону Его Величества. Особенную заботу цензура проявила об императоре Франце тогда, когда он в четвертый раз женился. День рождения своей четвертой жены он вознамерился отпраздновать в придворном театре двумя небольшими комедиями. Назывались они «Старый холостяк» и «Смотри, кому веришь». В день спектакля эти комедии фигурировали в газетах с другими названиями: «Совместная жизнь» и «Как мы обманываемся». Недоумевающий император потребовал объяснений от интенданта, графа Цернина. И тот откровенно признался: «Твое Величество женилось в четвертый раз, и цензура сочла разумным изменить названия, потому что они могут быть неверно истолкованы…» — Дура твоя цензура! — вспылил император.[181] В пару к цензорской глупости напрашивается один парижский полицейский акт. Достопримечательностью тогдашнего Парижа был кабачок под названием «Boeuf a la mode»,[182] неподалеку от Пале-Рояля, королевского дворца. Славился он отличной кухней и старинной вывеской. В 1816 году, когда он был основан, на вывеске фигурировал бык, наряженный дамой на гулянье. Шея повязана шарфом, между рогов модная соломенная шляпка, там и тут всевозможные ленточки. Некоему полицейскому агенту бросилась в глаза новехонькая вывеска, фантазия его расправила крыла, и 13 июня 1816 года он настрочил полицейскому комиссару следующее донесение: «Бык на фирменной вывеске есть не что иное, как символ откормленности. Шарф на нем красного цвета, шляпка украшена султаном из белых перьев и голубых лент, на шее лента с украшением наподобие золотого руна, какое носит знать. Шляпка со всей очевидностью символизирует корону, которая вот-вот свалится. Догадка моя несомненно верна, а именно: фирменная вывеска не что иное, как грязная аллегорическая сатира, карикатура на Его Величество». К Людовику XVIII донесение не попало. Он бы, наверное, не пришел в восторг от смелой комбинаторики полицейского агента, который установил несомненную связь между быком и ожиревшим монархом. Неприятным вопросом, насколько верна интерпретация быка, революционного трехцветия, шарфа и неустойчивой шляпки, — занимался пока только министр внутренних дел. Вывеска показалась подозрительной и ему. Полицейскому комиссару полетел секретный приказ провести осторожное расследование и действовать по усмотрению, но не привлекая внимания. Однако расследование, видимо, не подтвердило озабоченности агента и вывеску оставили в покое. Цензор на то и цензор, чтобы охранять покой власть имущих, и заботливый покров свой простирает он не только над королями, но и над главенствующими чиновниками. И придворный маршал в драме Шиллера «Коварство и любовь» превратился в главного камердинера, ибо маршал не может быть интриганом. Один берлинский цензор запретил публикацию кроссворда, потому что по заполнении его должно было получиться слово «придворный». Непристойно использовать придворных для таких тривиальных целей, как всякие там ребусы и загадки. Цензор запретил публикацию острой критики одного анонимного произведения, потому что безымянный автор мог оказаться какой-нибудь высокопоставленной персоной. В деле защиты властей цензура пределов не знала. Берлинский цензор выкинул из сборника новеллу, потому что в ней было предложение: «В девять часов вечера по Фридрих-штрассе промчался почтовый дилижанс и на углу Лейпцигер-штрассе опрокинулся». Это выдуманное происшествие могло бросить тень на прусскую королевскую почту, и главные почтмейстеры с полным правом могли оскорбиться. Но и над таможенным ведомством простирал цензор длань благого покровительства. Мухар, монах ордена бенедиктинцев и учитель из Граца, написал историю Австрии во времена римского владычества. Восстание паннонов против Рима обрисовал он словами греческого историка Дио Кассия. Невзирая на исторические истины, австрийский цензор повыбрасывал из сочинения целые главы. «Судя по книге, — оправдывал он свой заплечный труд, — паннонов возмутила главным образом неумолимость римских таможенных властей. При слишком детальном обсуждении этого вопроса у читателей могут легко возникнуть ассоциации с нашим временем, когда для сбора таможенных недоимок сплошь и рядом необходимо прибегать к помощи армии». Под глупейший запрет попала газета Клейста «Berliner Abendblatter». В ней была опубликована статья, направленная против публичных домов. Газету в результате закрыли. Потому что до тех пор, пока публичные дома властями разрешены, всякая критика их является оскорблением достоинства властей. Из года в год множилось количество запрещенных книг, и удержать их в памяти было уже невозможно. Австрийская цензура составила перечень запрещенной литературы. Для вящей осведомленности властей и книготорговцев цензор этот список отпечатал и разослал. Периодически выходящий список назывался «Catalogus librorum prohibitorum».[183] Естественно же, каталог стал чрезвычайно популярен среди любителей книг, потому что именно из него можно было быстрее и точнее всего узнать, какие произведения цензурой запрещены, т. е. какие книги надо доставать контрабандой, из-под полы, о каких книгах нельзя говорить. Среди венских библиофилов стало модой составлять библиотеки исключительно из запрещенных книг. Публичный каталог сделал запрещенную литературу популярной, и цена ее на черном рынке резко подскочила. Цензура наконец сообразила, что допустила глупость. И, не сумев придумать ничего умнее, запретила и включила в черный список сам каталог. Красный карандаш цензора прикончил собственного ребенка В баховский период тяжелым кошмаром нависла цензура над венгерской литературой. И цензорских курьезов тех печальных времен дошло до нас сравнительно мало. Возможно, потому, что венгерская пресса, одурманенная компромиссом шестьдесят седьмого года, преисполненная надежд, по-рыцарски задернула фату на злобной и глупой цензуре. А ведь как гадко обходился красный карандаш с печатным словом тех времен. Вот как рассказывает о своих редакторских хождениях по мукам Виктор Сокой: «Редактор сдал рукописи в типографию, где их набрали, сделали оттиски, выправили, сверстали. В таких случаях остается только печатать тираж, после чего отправить несколько сигнальных экземпляров в полицию для утверждения. Но в самых свободных издательствах и редакциях никогда не бывало материала, из которого можно было бы ничего не выбрасывать, не вырезать и не вымарывать, ведь без этого издатели не продержались бы и недели. И типографии усвоили другую практику, на которую власти смотрели сквозь пальцы и которая позволяла дышать чуть вольнее. Вместо того чтобы после окончания набора сразу давать тираж, печатали сначала корректуру, которую собственноручно подписывал редактор и посылал в цензуру, где компетентные лица красным вычеркивали нежелательные места в газетах — вплоть до целых статей, вежливо предоставляя редактору возможность набрать на эти места новые, в полицейском отношении невинные слова, строчки или целые статьи. Если же помеченную красным корректуру печатали без пропусков, то все экземпляры издания конфисковывались, а редакторы вместе с печатниками представали перед военным трибуналом». В 1861 году, во времена провизориума, давление, казалось, несколько ослабло, но кошмар не уходил, и страшные когти его, как и прежде, нависали над наборной кассой. В № 7 за февраль 1861 года журнал Сокоя «Garaboncias Diak»[184] опубликовал стихотворение Далмади «Венгерский „Отче наш“». Поэт обращается к венгерскому богу, просит благословения и продолжает: Выражения, как видим, довольно сильные. Тираж номера был немедленно конфискован. И как же удивился Сокой, вызванный в цензуру, когда ему объяснили, что номер запрещен вовсе не изза « Если Сокой их выбросит, стихотворение можно печатать. Неделю спустя оно было опубликовано без подстрекательских стихов. Сокой пишет, что сам не понимает, чем же подозрительны эти стихи. Намучился с цензурой и Карой Ваднаи. В одной из новелл, опубликованной его журналом «Holgyfutar»,[185] писатель повествует о некоей венской девушке, называя ее « Стих был вычеркнут цензурой. «Уж мы-то хорошо знаем, — говорил цензор, — что ваша скрывшаяся любовь не кто иной, как Лайош Кошут». Другой поэт чуть не попал под военный трибунал из-за того, что посмел утверждать, будто язык для нации то же самое, что аромат для цветка. Цензоры усмотрели в этом унижение языка «единой монархии» — немецкого. Грудью вставал цензор на защиту достоинства немецкого языка. Герой «Пелешкейского нотариуса» Гажи Бацур шестьдесят лет подряд твердил как поговорку один и тот же стишок: Суровый цензор сатиры не понял и в июне 1861 года выправил текст с помощью какого-то доморощенного поэта. В новой редакции критическое место звучало так: От аргусова ока цензора не ускользали и ответы редакторов молодым авторам. Ваднаи рассказывает, что в одном из номеров его «Holgyfutar»[187] в ответ на присланную рукопись было напечатано: «Шандору Р. сообщаем, что пока не пойдет: надеемся, что другой раз получится лучше; судя по присланному, время еще не подоспело; подробнее — при личной встрече». Редактора вызвали в цензурный отдел. «Вы что, с Шандором Рожей переписываетесь? Что это за планы, для которых еще не подоспело время?» Разъяренное начальство еле удалось успокоить и убедить, что сообщение действительно касалось одного стихотворения, что совпадение имени и первой буквы фамилии случайное и что Шандор Рожа вряд ли выписывает модные журналы. Глаз цензора видел все, нос цензора повсюду чуял крамолу. Какой-то заурядный поэт, воздыхая над руинами Вишеграда, так оплакивал великолепие былых времен: Что значит «в небытье»? Короли существуют и правят во здравии. Стихи были вычеркнуты, редактор предупрежден. Во времена провизориума журналам от цензуры не полегчало. Делами цензуры занимался лично венгерский наместник его императорского величества граф Мориц Палффи, в прошлом заправлявший онемечиванием Венгрии, а еще ранее — флигель-адъютант Хайнау. Печально известный граф решил, что писатели «будут у него как шелковые» и издал для цензоров строжайшие предписания. Однажды ночью наборщик поднял Ваднаи с постели, чтобы тот хоть чем-то восполнил большую статью, выброшенную цензурой. Писатель посмел заявить, что эти аристократы «окостенели», что нынешний мир не для них, что живут они предрассудками прошлого. Да разве можно так говорить о тех, кто правит, тем более, если они графы?! И никаких шуток! Один сатирический журнал опубликовал диалог барона Простофилиша и графа Пшикхази. Цензорский карандаш беспощадно вычеркнул оба шутовских имени: «…„простофилишей“ и „пшикхази“ среди графов и баронов могут найти только подстрекатели и клеветники». Шведская цензура XVIII века славилась тем, что не только книгам и газетам уделяла свое драгоценное внимание, а требовала на рассмотрение любые, даже самые краткие стихи, лингвистические труды, проповеди, свадебные поздравления — всего не перечислишь. Минуя цензора, нельзя было даже высечь эпитафию на надгробии. Изнуренный непосильным трудом шведский цензор не только покорял моря описей, отчетов и актов, но, выходя за пределы должностных задач, вторгался в дебри редакторской и литературно-критической деятельности. Если он находил ошибки, или не нравился ему стиль, или вообще не нравилось произведение, он возвращал его. Согласно цензорским актам от 1738 года, цензор запретил печатать свадебное поздравление в стихах только потому, что нашел в нем семь неудачных рифм. Дополнительная запись в акте: позднее исправлено и одобрено. В том же году ко дню рождения короля было прислано множество поздравительных стихотворений и панегириков. Два из них цензор отклонил. Причина: стихи на такой торжественный случай должны быть краше и безупречнее. В следующем году какой-то поэт обратился в цензуру за разрешением на публикацию стихотворения, состоящего из 100 строф. 30 строф по государственным соображениям цензор вычеркнул, остальное вернул на переработку и только после этого начертал сакраментальное imprimatur.[188] Не хватало порою своих собственных обязанностей и французской цензуре. Частая смена форм государственного правления издергала, видно, ее настолько, что шарахалась она от вещей самых безобидных, как лошадь — от собственной тени. Цензурованные надгробия есть и во Франции. В соборе Рюэ была похоронена дальняя родственница императрицы Жозефины, которая на заказанном надгробии поставила и свое собственное имя: Josephina Augusta Imp. Neapolionis.[189] После падения Наполеона надгробие попалось на глаза новому префекту. 28 марта 1816 года он послал по этому поводу возмущенное донесение министру внутренних дел. Что делать? Допустимо ли это «узурпаторское» имя на надгробии? Министр внутренних дел показал себя человеком мудрым. Он ответил, что стереть это узурпаторское имя вместе со ссылкой на его императорское достоинство, конечно, надо бы, и стереть публично, но это будет сенсацией, которая принесет больше вреда, чем пользы. Пусть господин префект обратится к семье покойной и в осторожных выражениях уговорит ее подправить надпись. Дело было сделано, и устрашающее имя Neapolion не оскорбляло более глаз добропорядочных граждан. От внимания бдительной полиции не ускользало даже то, как люди одеваются. Полиция баховского периода с помощью своих филеров запретила-таки упрямым венграм носить революционные шляпы-кругляши с узкими залихватски загнутыми полями. А во Франции конфисковали броши, пряжки, запонки, украшенные королевской короной — при короле. В 1829 году один парижский торговец шелком был посажен на 15 суток только за то, что продавал шелк, расцвеченный портретами рейхштадтского герцога. В 1822 году в городишке Тарбе была обнаружена страшная жилетка. В полицейском акте говорится, что злокозненная жилетка найдена у портного в полуготовом виде; на ней вышито лицо, напоминающее Бонапарта, а также буква N и крест Почетного легиона! На допросе портной признался, что подстрекательскую материю принес ему благородной внешности господин, проживающий в этом городе. Полицейские составили протокол, конфисковали жилетку, арестовали господина с благородной внешностью и посадили в тюрьму как бонапартиста. А при Наполеоне преследовалось ношение значков и символов королевской Франции, всего, что относилось к ancien regime.[190] Флюгера на крышах по старинной традиции полагались только дворянам. Представители среднего сословия не имели права пользоваться этим украшением. 3 февраля 1809 года префект департамента Соны и Луары обратился к министру внутренних дел Фуше с официальным донесением, в котором жаловался на то, что множится число старорежимных дворян, ни во что не ставящих новое дворянство, созданное императором, что эти старорежимные бравируют недозволенными древними гербами и нарядами. Мало того: противники новых порядков додумались демонстрировать свое презрение чуть ли не по телеграфу,[191] прибегнув к флюгерам. На башнях своих замков водружают они порою по несколько флюгеров, располагая их на разной высоте в зависимости от того, у кого какие были титулы. В заключение префект просит представить его рапорт императору, дело очень важное. Фуше держал под бдительным надзором самого себя, и предстать перед Наполеоном с вопросом о дворянских флюгерах было бы для него очень некстати. |
||
|