"Сергей Есенин" - читать интересную книгу автора (Куняев Станислав, Куняев Сергей)Глава шестая Террор и воля«В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по-своему, с крестьянским уклоном», – из «Автобиографии» 1925 года. Он был бы более точен, если бы написал «с эсеровским уклоном». Да и связан был Есенин к осени семнадцатого года с эсерами гораздо теснее, нежели с большевиками. Разобраться в вышеупомянутом «всецело» необходимо хотя бы потому, что революция продолжалась несколько лет и за это время изменились взгляды поэта и на нее, и на крестьянство, которое приняло ленинские декреты о земле, а через два года ответило большевикам восстаниями по всей России. После Октябрьского переворота Есенин приезжает в Москву и попадает на Пресню, в мастерскую уже широко известного тогда скульптора Сергея Конёнкова. На выставке Конёнкова разыгрывалось целое действо. Пропагандисты и агитаторы привели туда с соседней Трёхгорки прямо в мастерскую революционного скульптора целую толпу рабочих и работниц. Те, открыв рты, слушали, как возле конёнковской статуи Паганини скрипач Сибор исполнял тарантеллу гениального итальянца… Взволнованный музыкой, Есенин вскочил на стул, поднял руку и начал читать: «Звени, звени, златая Русь, волнуйся, неуёмный ветер!..» С тех пор началась дружба Конёнкова с Есениным, а мастерская скульптора стала его прибежищем в дни и ночи будущей бездомной московской жизни. Воротившись в Петроград, Есенин постоянно выступает со своими стихами, куда бы ни приглашали, ведь он нигде не служит, а семейному человеку надо зарабатывать на жизнь, за квартиру платить надо. То в Тенишевское училище приглашают, то в конференц-зал Академии художеств, то в театр завода Речкина. Во время последнего выступления Есенин расстроился: «Прочитал стихотворение „О Русь, взмахни крылами…“. Читал хорошо, но стихотворение по своей теме осталось чуждым рабочей аудитории, она вяло реагировала на чтение, и, когда поэт окончил, раздались весьма жидкие хлопки…» 3 января 1918 года Есенин пришел для решительного разговора к Александру Блоку. Он многое в своей поэтической судьбе сверял по Блоку, но пришло время, когда ему захотелось окончательно объяснить Блоку и самого себя. Разговор, как и следовало ожидать, зашел, помимо всего прочего, о народе и интеллигенции. – Александр Александрович! – прищуриваясь и разводя руками, как бы помогая себе, говорил Есенин. – Ведь русская дворянская интеллигенция всегда относилась к нам, поэтам из народа, лишь со снисходительным интересом. Ну помните, как Кольцова муштровал Белинский? Да и к нам – ко мне и Клюеву, когда мы появились в Питере, такое же отношение было… – Откуда у вас все эти знания, Сергей Александрович? – мягко спросил Блок. Есенин лукаво задумался: не хотелось ему признаваться, что до всего дошел своим умом, опять будут тыкать в нос: «самоучка», «самородок», «выходец из низшего слоя»… И он «на ходу» сочинил легенду о корнях своей культуры, не уступающих по времени дворянской. – Я из богатой старообрядческой семьи. В семье книг было много, дед с бабкой читали мне их, как себя помню… А когда Блок, вынашивавший в это время идею неизбежного возмездия дворянству со стороны народа за века рабства и унижения, заговорил о разрушении церквей, усадеб, Кремля и усмотрел в этом стихийное проявление классового чувства, Есенин возразил: – Нет, это из озорства. Отговорить легко всякого, как ребенка. – И добавил: – Нечего вам, интеллигентам, бояться народа. Бьетесь вы, как птицы в клетке, а к вам рука протягивается здоровая, жилистая… Страшно! А рука возьмет птицу и выпустит… Разговор был сложный, профессиональный. Есенин излагал замысел будущей своей работы «Ключи Марии», говорил о том, что народная образная система, скрытая для поэтов из интеллигенции, открыта ему, чувствующему энергию древних мифов… Приводил какие-то примеры с налимом, луной, льдом, отделяющим рыбу от воздуха… Блок сидел и с внимательным почтением слушал, Есенин, видя это, воодушевлялся все больше и больше. – А вы женаты, Сергей Александрович? – спросил Блок на прощание уже с некоторой робостью, чуть ли не вытирая пот со лба от смущения. Спустя три года поэты точно поменялись ролями. – Да, женат, но служить не собираюсь, свобода дороже, мы без свободы пропадем! Но, несмотря на то, что в этом разговоре Есенин как бы окончательно утвердился по отношению к Блоку, он продолжал относиться к нему, как младший к старшему. Через две недели после упомянутой встречи Есенин вместе со своим приятелем Петром Кузько пошел на вечер Блока в Технологический институт. Блок читал стихи в своей благородно-сдержанной манере, прислонившись к колонне. Читал «Соловьиный сад», «Незнакомку», «На железной дороге». За стенами зала стоял лютый мороз, грабители раздевали прохожих, обыватели топили буржуйки книгами и разбитой на лестничных площадках мебелью. А Есенин восторженно глядел на Блока, стоявшего у колонны; один раз не выдержал, толкнул своего соседа и с восхищением прошептал: «Хорош Блок! Надо его проводить до дома!» Провожая Блока, разговаривали о скором немецком наступлении, о близком голоде, о заградотрядах, о бандитизме. Блок был замкнут, молчалив. Он мужественно и мучительно вынашивал поэму «Двенадцать». 5 января 1918 года большевики разогнали Учредительное собрание. 10 января открылся III Всероссийский съезд Советов, спешно созванный для того, чтобы ратифицировать разгон Учредилки и провозгласить легитимность советского правительства, сняв с него эпитет «временное». После расстрела на Литейном демонстрации, организованной в защиту Учредительного собрания, положение большевиков осложнилось. Забастовки банковских служащих, учителей, работников телеграфа приняли угрожающие масштабы. Город был заполнен дезертирами, погромщиками, анархистами, матросами – «орлами и гордостью революции». Совнарком держался только на штыках латышских стрелков, оберегавших Смольный. 6 января солдаты стреляли по демонстрантам, думая, что защищают от них Учредительное собрание. В другой раз они могли разобраться точнее – кто за кого. Память жертв 6 января слилась с памятью о расстреле 9 января 1905 года. На траурных полотнищах во время похорон было написано: «Павшим в борьбе за власть народа». 9 января, еще задолго до немецкого наступления, чтобы избавиться от всех этих внутренних опасностей, большевики тайно приняли решение о переносе столицы из неуправляемого Питера в Москву. А Брест-Литовский мир, заключенный 3 марта, еще более усугублял уже существующую репутацию Ленина как немецкого шпиона. «Опять продает Россию немцам!» – толковали обыватели. Если в начале войны враги императора Николая Второго распускали слухи, что через царицу на него влияют тайные немецкие силы, и царь, чтобы хоть как-то нейтрализовать эти слухи, переименовал Санкт-Петербург в Петроград, то Ленин пошел куда дальше. Желая привлечь на свою сторону патриотическую, враждебную ему часть общества, он вообще переносит столицу из «антинационального города» в центр «национального» бытия – в Москву. Переезд проходил в кошмарной обстановке. Всякая власть в городе развалилась. Знаменитый матрос Железняков ушел к анархистам. Тысячи горожан штурмовали вокзалы. Трупы подохших от голода лошадей валялись на Невском. Город жил под аккомпанемент стрельбы, погромов, самосудов. Но патриотизм – «последнее прибежище негодяев», и, следуя этой истине, правительственная газета «Известия» от 14 марта 1918 года писала: «Какова же задача Московской Руси? Это задача повторения того исторического дела, которое уже выполнила однажды Москва и которое ей придется повторить вновь: дело пробуждения национального чувства и собирания России». В «Вечерней звезде», где печатались С. Есенин, Е. Замятин, О. Мандельштам, Вяч. Шишков, было опубликовано сообщение о переезде правительственных учреждений из Петрограда в Москву. Петроград предполагалось объявить вольным торговым городом, а всех граждан призывали к оружию, чтобы дать отпор «германским белогвардейцам». Военная коллегия Совнаркома обращалась к народу: «Мы были вынуждены согласиться на грабительский мир, потому что еще не встал и не проснулся, не выпрямился во весь свой рост, не поднял повсеместно Красного знамени международный пролетариат… Каждый рабочий, каждая работница, каждый крестьянин и каждая крестьянка Вместе с этими призывами в том же номере газеты напечатано стихотворение С. Есенина «Разбуди меня завтра рано, о моя терпеливая мать…». На полях газеты со стихами, хранящейся в подшивке в РГБ, кто-то написал (причем надпись сделана еще в те годы, о чем свидетельствует старая орфография): «Ахъ Есенинъ! Чудакъ!!!» И действительно, стихи выглядели как чудачество рядом с таким, например, текстом: «Безмерный развал старой армии, которую мы сами уже перестали называть гордым именем „революционной“, ее стихийный, панический отход с фронта обозначает, вместе с тем, сомнений нет, и начало отхода крестьянской массы от революции… Наступает полоса крестьянского термидора… „Крестьянская масса“ надеется в своей глуши, в своем пошехонском уезде, до которого ни в какой форме не добраться „немцу“, осуществлять беспрепятственно свой пошехонский социализм». Подобные предсказания соседствуют с сообщениями о разграблении населением вагонов с мукой и сахаром, а также со стихами Эмиля Кроткого о том, как Ленин украл у эсеров их лозунги о земле: В этом же номере сообщения об открытии детских питательных пунктов, о прекращении пассажирского движения на Александровской дороге, протесты против цензуры, закрывшей ряд газет, заявление министра иностранных дел Японии о защите своих интересов в Сибири. В номере «Вечерней звезды» от 11 марта 1918 года стихи Алексея Ганина, выражающие разочарование в революции: События развивались с устрашающей быстротой. Если 5 марта «Вечерняя звезда» писала о добровольной армии вооруженного народа, то через две недели она уже ратует за «обязательный призыв молодых годов», на первое время по крайней мере полумиллиона мужиков, только что вернувшихся, вернее, сбежавших с фронта… Между Сергеем Есениным и Ивановым-Разумником пробежала кошка. Слишком высоко оценил Разумник Васильевич клюевскую «Песнь солнценосца» – революционную риторику поэта, назвав его «первым глубинным народным поэтом». Есенин возмутился: ну куда годится это, говоря по-блоковски, «публицистическое разгильдяйство»! Или, к примеру: А тут еще Андрей Белый глаза закатывает: «Сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью… И если народный поэт говорит от лица ему вскрывшейся Правды Народной, то прекрасен Народ, приподнявший огромную правду о Солнце над миром – в час грома…» Тьфу! Совсем заболтались! И Есенин, нахмурив брови, садится писать Иванову-Разумнику: «То, что вы сочли с Андреем Белым за верх совершенства, я счел только за мышиный писк…» Настолько это обидно Есенину, что не хочет он печататься в третьем выпуске альманаха «Скифы». Еще бы! Только что он разговаривал с Блоком как равный с равным, а тут Клюев – «первый поэт»! Да еще написавший: «Белый свет Сережа с Китоврасом схожий разлюбил мой сказ»… Сокрушается его бывший учитель, что Есенин охладел к нему и подло убил его, как коварный Борис Годунов беззащитного царевича Димитрия!.. Так начиналась распря Есенина с Клюевым. Не личная распря, а гораздо более серьезная – поэтическая… Клюев же в это время голодал в Вытегре. «…Все погибло… – писал он издателю В. Миролюбову. – Солома да вода, нет ни сапог, ни рубахи. На деньги в наших краях спички горелой не купишь…» Разруха действительно, как половодье, пошла по России. Прежде всего разрушалась сама страна. В марте-апреле 1918 года Есенин съездил в Константиново поглядеть, чем живет деревня. Деревня была неузнаваема. Сотни солдат с винтовками, дезертировавшие из армии Временного правительства, уголовники, отпущенные по амнистии из тюрем и ссылок, освобожденные «политические», боровшиеся по-своему с царским режимом, наводнили ее, сделали шумной, крикливой, агрессивной. «1918 год. В селе у нас творилось Бог знает что. „Долой буржуев! Долой помещиков!“ – неслось со всех сторон», – вспоминает Екатерина Есенина. Поэт часто ходил на мужицкие сходки и митинги. Сам не выступал, не знал, что сказать. Больше слушал. Чаще других с речами, в которых «мать-перемать» прихотливо сочеталась с требованиями тут же отдать всю землю крестьянам и с заклинаниями о социализме, выступал Петр Мочалин, рабочий Коломенского завода. Он стал прототипом будущего образа Прона Оглоблина в «Анне Снегиной». В эсеровской газете «Знамя труда» от 20 апреля 1918 года комиссар земледелия эсер Сергей Колегаев сообщает: «Разгромлено имение Вяземского, оцениваемое до 50 миллионов руб. Сады вырублены, оранжереи разбиты, племенной скот часто резался. До 200 рысистых лошадей были уведены, и большинство из них на крестьянских кормах передохло». (Заслуживает внимания заголовок, под которым помещено это сообщение: «Как проходит земельная реформа на местах».) Приведем несколько выдержек из эсеровских газет того времени, номера которых Есенин скорей всего читал, так как именно в них печатались в то время его стихи и стихи его друзей – крестьянских поэтов, статьи о них, сообщения о литературных вечерах, в которых они участвовали. Дело в том, что главным публицистом газеты «Знамя труда» был Р. Иванов-Разумник, с которым у Есенина, несмотря на размолвку по поводу стихов Клюева, дружеские отношения были прочными. «Знамя труда» от 5 апреля 1918 года: информация о закрытии газеты «Русские ведомости» за помещение статьи Савинкова с клеветническими выпадами против советской власти и призывами к ее свержению. Революционный трибунал после речи Крыленко постановил: «Газету „Русские ведомости“ закрыть навсегда, а редактора Егорова приговорить к принудительным работам на 3 месяца, но поскольку тот в преклонном возрасте, то в тюрьму на такой же срок». В «Знамени труда» от 7 апреля 1918 года анонсируются на ближайшие номера стихи Блока, Ганина, Андрея Белого, поэмы Есенина, стихи Ширяевца и Орешина. В этом же номере опубликованы сразу две поэмы Есенина – «Пришествие» с посвящением Андрею Белому и «Октоих»: Религиозно-метафизическая воля Есенина в этих поэмах очень сильна и возвышенна, но она вступает в противоречие с реальной жизнью, отраженной в той же газете. Немцы захватили Украину, высадились в Финляндии; японцы оккупировали Владивосток. Левые эсеры считают, что все эти беды – следствие капитулянтского Брестского мира. «Знамя труда» от 12 апреля 1918 года. Приказы, декреты, сообщения сыплются, как из мешка… Каменева – послом в Вену, Адольфа Иоффе – послом в Берлин, информация о еврейских погромах. Совнарком Москвы сообщает о том, что в ночь на 12 апреля были разгромлены и захвачены все особняки анархистов на Малой Дмитровке и на Поварской. А Есенин печатает «Преображение»: Советская власть принимает Декрет о памятниках Республики за подписями В. Ульянова, Луначарского, Сталина, Горбунова: «Памятники, воздвигнутые в честь царей и их слуг и не представляющие интереса ни с исторической, ни с художественной сторон, подлежат снятию с площадей и улиц… Совнарком выражает желание, чтобы в день 1 мая были уже сняты некоторые наиболее уродливые истуканы и поставлены первые модели новых памятников на суд масс». Принимается декрет об отмене права наследования. После смерти владельца имущество, ему принадлежащее, становится «государственным достоянием». Обыватели напрямую увязывали власть большевиков с террором и грабежами. Недаром стихия безграничной пугачевщины гуляет по страницам блоковской поэмы «Двенадцать». Из газеты «Вечерняя звезда» от 12 апреля 1918 года: И как иллюстрация к этому стихотворению информация из следующего номера той же газеты: «Матросы расстреляли шестерых студентов, ссылаясь на приказ Ленина и Бонч-Бруевича – якобы был заговор». Из «Вечерней звезды» от 23 марта 1918 года: «Все управление страной советов происходит втемную. Лишь изредка промелькнет какая-то пара цифр, проливающих свет на то ужасное состояние наших финансов, народного хозяйства и т. д., до которого довела эта власть страну». Первый год большевистской революции. Непроизвольно напрашиваются аналогии с нашим временем, их просто не счесть… Вот вариант своеобразной государственной «прихватизации»: сообщение из «Вечерней звезды» от 27 марта 1918 года: «Учрежден комиссариат по заведованию всеми национальными имениями Крыма. Народным комиссаром назначен т. Раппопорт». В номере той же газеты от 20 апреля опубликована статья «Россия без моря»: «…Итак, Россия может остаться почти вовсе без моря, превращаясь в государство, которое вынуждено будет связываться с остальным миром только через своих соседей и жить, и существовать их милостью». Страна, начавшая раскалываться на куски уже при Временном правительстве, после того как большевики объявили о праве наций на самоопределение, окончательно затрещала и стала расползаться уже на «законных основаниях». Брестский мир развязал руки всем желающим поживиться за счет России. «Вечерняя звезда» от 23 марта 1918 года. Стихотворение А. Флита «Аукцион»: 17 апреля открылся Второй Всероссийский съезд партии левых эсеров. Они были, в сущности, единственной партией, с которой большевики хоть в какой-то степени делили к этому моменту власть. Основной доклад на съезде делала легендарная истеричка Мария Спиридонова. Она, в частности, сказала: «Большевики умели дерзать в моменты политического перелома: в этом их достоинство, в этом их сила. Должны уметь дерзать и мы». Из политического отчета съезда: «Бывшая в начале нашей совместной работы психологическая пропасть между нами и большевиками постепенно исчезла, и в конце концов у нас работа совершенно спаялась…» Большевики и левые эсеры дружно решили, что «Учредительное собрание должно быть упразднено, по вопросу о социализации земли большевики приняли программу левых эсеров». Однако, согласившись с большевиками на разгон Учредительного собрания, одобрив политику закрытия всех либерально-демократических партий, газет, изданий, левые эсеры подписали сами себе смертный приговор. Через полгода, когда возникнет необходимость концентрации власти, большевики расправятся и с ними, последними своими друзьями-соперниками по революции. А еще через несколько лет, когда начнутся процессы эсеров, Мария Спиридонова, хорошо знакомая с царскими тюрьмами, отправится в советскую тюрьму и ссылки на двадцать лет; она будет расстреляна в Орле, городе, связанном с именем другой эсерки – Зинаиды Райх, в 1941 году, перед самым вступлением в город немцев. Есенин, который в это время был одним из самых модных авторов эсеровских изданий, чувствовал угрозу, нависшую над его новыми политическими друзьями. При расколе летом 1917 года партии эсеров на «левых» и «правых» Есенин сделал не без влияния Иванова-Разумника свой выбор: «…пошел с левой группой». Однако в партию эсеров он никогда не вступал, участвовал в движении «не как партийный, а как поэт». (Хотя, когда немцы наступали на Питер, записался в эсеровскую дружину.) Это была его обычная линия поведения. К политическим партиям Есенин относился как к женщинам: заводил с ними романы, а потом, когда чувствовал, что они могут ограничить его свободу как поэта, уходил от них. Но «дети» оставались. И свой «роман» с эсерами поэт опишет через несколько лет в «Поэме о 36». Недаром она нашими есениноведами никогда серьезно не исследовалась. Не хотелось им видеть такого Есенина. Эсеры осуждены, загнаны в ссылки Свирская, Иванов-Разумник и другие друзья поэта. Зачем же соотносить его имя с людьми, «изъятыми из обращения»? Зачем все усложнять, копаться в прошлом? А в «Поэме о 36», написанной после суда над эсерами 1922 года, когда вся их элита была приговорена к смертной казни, сказано многое, и весьма прозрачно. «Поэма о 36» – реквием эсеровскому движению, эсеровскому истерическому героизму, эсеровскому сопротивлению большевикам. Обо всем этом Есенин написал в 1924 году, но понимать то, что происходит, он начал еще весной и летом 1918 года. Уже тогда становилось ясно, что социалисты-революционеры (после того как большевики использовали их лозунг «Земля – крестьянам!») как массовая партия обречены на гибель. Строго говоря, Есенин никогда не принимал их идеологии и практики террора и сблизился с эсерами лишь из-за их ставки в революции на крестьянство. Но теперь, когда в последней схватке за власть левые эсеры вот-вот столкнутся с большевиками, они обречены. А потому следует отойти от них. У Есенина другие цели в жизни, другое призвание. Он рисковать не может. И жену надо уговорить, чтобы вышла из эсеровской партии. С огнем играем. Вот как оно получается… Клубок политической борьбы затягивался все туже и туже. Всего лишь год назад Есенин с Зинаидой и с Ганиным гуляли по Соловкам, разговаривали с монахами, по тропам монастырским бродили аж до Секирной горы, останавливались у часовенок, где Алешка Ганин ставил свечи, а теперь «Голос трудового крестьянства» в том же номере, где Есенин опубликовал частушки, собранные им в последнюю поездку в Константиново, сообщает: «Соловецкий монастырь превращен в трудовую коммуну… Кемский уездный совет заслушал доклад тов. Степанова о его поездке в Соловецкий монастырь, монахи которого не подчиняются Советской власти. Решено остров Соловки объявить народным достоянием и организовать там трудовую коммуну, окончательно выяснив пока все продовольственные запасы, отобрав оружие и назначив комиссара с вооруженной силой…» Лето 1918 года обещало быть жарким. Громадная страна то в одной, то в другой своей части начинала соображать, что с ней произошло. То там, то здесь вспыхивали крестьянские волнения, общественная ярость нарастала с каждым днем, приобретая иррациональные формы. Большевистско-левоэсеровское противостояние достигло точки кипения и должно было разрешиться кровопусканием. Трибуналы по приказу Троцкого работали в армии во всю мочь, насильственная мобилизация ожесточала население. Брестская передышка заканчивалась. «Знамя труда» от 10 июня 1918 года публикует драматический отрывок Б. Пастернака о ночи с 9 на 10 термидора 1794 года. Русский термидор уже маячил перед глазами. «Знамя труда» от 21 июня 1918 года: «Во многих местах наряду с лозунгом Учредительного собрания слышны крики: „Бей жидов“… Нужно изыскать средства для излечения революционных масс России от охватившего ее недуга разложения». В этом же номере в черной рамке сообщение об убийстве в Петрограде комиссара по печати т. Володарского. «Сообщение о гибели его получено нами поздно ночью. Убийца стрелял в спину». Убийство Володарского, а вслед за ним Урицкого создало в стране ситуацию (сходную с той, что сложилась позднее в связи с убийством Кирова), при которой власти получали мандат на массовый террор. Недаром сразу после покушения на Володарского революционный трибунал вынес смертный приговор адмиралу Щастному, якобы готовившему Балтфлот к свержению Советской власти. Смертная казнь, юридически отмененная в 1917 году, была по предложению Крыленко восстановлена. Есенин чувствовал, что время набухает кровью. Его очередная маленькая поэма «Сельский часослов», опубликованная в «Знамени труда» 11 июня 1918 года, резко отличалась от революционного пафоса «Отчаря», «Инонии», «Преображения». Впервые в этот цикл ворвались ноты отчаяния и гибели: «Где ты… Где моя родина?.. Тайна твоя велика есть. Гибель твоя миру купель предвечная… Гибни, край мой! Гибни, Русь моя, Начертательница Третьего Завета». У него уже не хватает ни смелости, ни вдохновения оставаться «пророком Есениным Сергеем», он вдруг чувствует себя маленьким, загнанным в угол крестьянским сыном и с трогательной интонацией открывает нам свою душу: В том же номере, где был напечатан «Сельский часослов», – рассказ о гибели казака Подтелкова, героя будущего, еще не написанного «Тихого Дона». Перед смертью Подтелков сказал: «Советы – вот наша партия». А был он левым эсером. Тут же призывы Ленина и Троцкого к борьбе с временным сибирским правительством, с белочехами… Неумолимо приближаются две страшные трагедии: расстрел в Ипатьевском особняке и восстание левых эсеров, после подавления которого большевики становятся единоличными правителями России. Левоэсеровские газеты к середине лета 1918 года уже отбрасывают прочь всякую коалиционно-партийную дипломатию и клянут ленинское окружение за Брестский мир, за союз с немцами, за предательство революции, за оппортунизм… Словом, кличут гибель на свою голову… Словно в предчувствии всех этих грядущих бед и катастроф Есенин не придает существенного значения событиям своей личной жизни. Весной он возвращается из Константинова в Петроград; вроде бы надо перебираться в новую столицу, перевезти в Москву беременную жену, работавшую машинисткой в Наркомпроде у Цюрупы. Жена вот-вот должна родить, а Есенин, воротясь в Питер, не спешит к ней, даже не заходит в первые дни на Литейный, где ждет его Райх, остается на квартире у Михаила Мурашева. Тот недоумевает и сам звонит Зинаиде, докладывает, что, мол, муж твой прибыл, у меня остановился. Разгневанная Райх едет на квартиру к Мурашеву и забирает мужа домой. А тут еще Зинаида Гиппиус публикует в «Новых ведомостях» фельетон под псевдонимом «Антон Крайний», где называет писателей, пошедших на сотрудничество с советской властью, «нелюдями». Это она о Блоке, о нем, Есенине, об Андрее Белом, об Иванове-Разумнике. Обо всех «скифах». «Они – не ответственны. Они – не люди». Понимала бы хоть что-нибудь в поэзии, дрянь салонная! А переезжать в Москву все-таки надо. Туда, вслед за властью, перемещается все – политика, литература, поэзия, газеты, издательства. Будущая жизнь со славой или бесславием – там… «Вместе с советской властью покинул Петроград» Зинаида вскоре уехала рожать в Орел к родителям, справедливо решив, что при них и сытней, и надежней, нежели в Москве рядом с бездомным мужем, увлеченным поэзией и политикой. 29 мая 1918 года в Орле родилась дочь Есенина – Татьяна. Летом 1918 года, в Константинове, Есенин за три дня написал «Иорданскую голубицу». В ней не было эмоционально-пророческого напора «Инонии» и «Преображения». Но было нечто новое – мягкое, умиротворяющее чувство печальной неизбежности русской судьбы, чувство какого-то внутреннего примирения с грядущими испытаниями, личными и народными, чувство причастности ко всем, покидающим нашу землю, уходящим «в ту страну, где тишь и благодать». Стаи «преображенных душ» улетают в мир иной, в небесную Россию. В криках журавлей поэту слышатся их голоса, а впереди, как вожак, ведущий стаю в райские кущи, летит, подобно лебедю, «отчалившая Русь». Рядом с названными чувствами и картинами становятся далекими и чужими эсеровские и большевистские дела, грядущие заговоры и убийства: Рядом с такими волшебными строками безвкусными и чужеродными кажутся лихие выкрики поэта из той же поэмы: То ли уже начинал хулиганить, то ли захотелось досадить Гиппиус, объявившей его за сотрудничество с большевиками «нелюдем»: на-ка, выкуси, вот говорю, что я «большевик», и тут же такое пишу, отчего у какого-нибудь Бухарина последние волосы на голове дыбом встанут и что тебе, эстетке салонной, в жизни не сказать, не понять! А если кому-то не нравятся его революционные образы или библейские видения, то ведь он может все вернуть и на русскую рязанскую землю, где «Голос трудового крестьянства» от 10 июля 1918 года сообщал о мятеже левых эсеров: «Кучка легкомысленных авантюристов подняла преступную руку против Советской власти». …На деле все обстояло так. Шел V съезд Советов. Но 6 июля «двое негодяев», как писали газеты, не называя фамилий, убили немецкого посла Мирбаха. Позже выяснилось, что он был убит неким Андреевым и чекистом-эсером Яковом Блюмкиным, будущим опасным приятелем Есенина. Блюмкин с Андреевым, совершив террористический акт, укрылись в чекистском отряде эсера Попова, туда и приехали, чтобы арестовать террористов, Дзержинский с Лацисом и Беленьким, но были сами арестованы и разоружены по приказу «матери» левоэсеровской партии Марии Спиридоновой. В ответ большевики задержали в качестве заложников всех делегатов от партии левых эсеров на V съезде Советов, проходящем в Большом театре. Через несколько часов отряд финнов и латышей под руководством Берзиня обстрелял штаб Попова из орудий. Все руководство взбунтовавшегося эсеровского отряда разбежалось, Дзержинский и Лацис были освобождены. Ответ большевиков на убийство Мирбаха был весьма своеобразен: «Массовый, а не единичный террор против врагов народа… Класс против класса, организованная массовая борьба миллионов рабочих и крестьян против класса помещиков и капиталистов – вот верный путь освобождения всех угнетенных». Большевики не мелочились. Зачем им индивидуальный террор? Класс против класса – вот это масштаб. Троцкий на продолжившем свою работу V съезде Советов доложил, что латышские части и венгерский отряд интернационалистов Белы Куна подавил левоэсеровский мятеж… Что же касается Я. Блюмкина, то заслуживает внимания его портрет, принадлежащий перу секретаря Сталина Б. Бажанова, сбежавшего в конце 1920-х годов за границу, который вспоминал: «Еще в 1925 году я часто встречался с Мунькой Зорким. Это была его комсомольская кличка: настоящее имя Эммануил Лифшиц. Он заведовал Отделом печати ЦК комсомола. Это был умный, забавный и остроумный мальчишка… Мы шли с ним по Арбату. Поравнялись со старинным роскошным буржуазным домом. «Здесь, – говорит Мунька, – я тебя оставлю. В этом доме третий этаж – квартира, забронированная за ГПУ, и живет в ней Яков Блюмкин, о котором ты, конечно, слышал, я с ним созвонился, и он меня ждет. А впрочем, знаешь, Бажанов, идем вместе. Не пожалеешь. Блюмкин – редкий дурак, особой, чистой воды. Когда мы придем, он, ожидая меня, будет сидеть в шелковом красном халате, курить восточную трубку в аршин длины, и перед ним будет раскрыт том сочинений Ленина (кстати, я нарочно посмотрел: он всегда раскрыт на той же странице). Пойдем, пойдем». Я пошел. Все было, как предвидел Зоркий, – и халат, и трубка, и том Ленина. Блюмкин был существо чванное и самодовольное. Он был убежден, что он – исторический персонаж. Мы с Зорким потешались над его чванством: «Яков Григорьевич, мы были в Музее истории революции: там вам и убийству Мирбаха посвящена целая стена». – «А, очень приятно. И что на стене?» – "Да всякие газетные вырезки, фотографии, документы, цитаты, а вверху через всю стену цитата из Ленина: «Нам нужны не истерические выходки мелкобуржуазных дегенератов, а мощная поступь железных батальонов пролетариата». Конечно, мы это выдумали; Блюмкин был очень огорчен, но проверить нашу выдумку в Музей революции не пошел. Об убийстве Мирбаха двоюродный брат Блюмкина рассказал мне, что дело было не совсем так, как описывает Блюмкин: когда Блюмкин и его сопровождавшие были в кабинете Мирбаха, Блюмкин бросил бомбу и с чрезвычайной поспешностью выбросился в окно, причем повис штанами на железной ограде в очень некомфортабельной позиции. Сопровождавший его матросик не спеша ухлопал Мирбаха, снял Блюмкина с решетки, погрузил его в грузовик и увез. Матросик очень скоро погиб где-то на фронтах гражданской войны, а Блюмкин был объявлен большевиками вне закона. Но очень скоро он перешел на сторону большевиков, предав организацию левых эсеров, был принят в партию и в Чека и прославился участием в жестоком подавлении грузинского восстания. Дальше его чекистская карьера привела его в Монголию, где во главе Чека он так злоупотреблял расстрелами, что даже ГПУ нашло нужным его отозвать. Шелковый халат и трубка были оттуда – воспоминание о Монголии. ГПУ не знало, куда его деть, и он был в резерве…» Между прочим, еще в период пребывания в Монголии Блюмкин выполнял поручения, связанные с работой резидентуры в Тибете и некоторых районах Китая. Он состоял советником по разведке и контрразведке в гоминьдановской армии у генерала Фэн Юнсяня, которого Москва по радио просила оказать содействие экспедиции Николая Рериха в Тибет. Позволительно будет предположить, что замысел сей экспедиции был непосредственной частью общего плана работы советской резидентуры на Среднем Востоке, в частности, в Индии, которой в середине 1920-х годов отводилась роль форпоста мировой революции. Блюмкин обеспечивал непосредственную связь на месте между китайским генералом и членами экспедиции. Одна из наиболее интересных страниц в биографии Блюмкина – его пребывание в должности комиссара штаба «Гилянской рабоче-крестьянской армии» Гилянской Советской республики в северных провинциях Персии. Обращает на себя внимание и тот факт, что Есенин в трех автобиографиях, перечисляя свои путешествия 1918–1921 годов, неизменно упоминает Персию. Волей-неволей задаешься вопросом: не посещал ли поэт в 1920 году во время путешествия на Кавказ Гилянскую республику в сопровождении Блюмкина и не вспомнил ли об этом посещении через несколько лет, когда, уже будучи на Кавказе, работал над «Персидскими мотивами»? Документальных доказательств этому нет. Одни догадки. Мы так подробно остановились на фигуре Блюмкина потому, что его пути с Есениным не раз пересекутся… В течение всего лета Есенин много печатается в самых разных изданиях – левоэсеровских, большевистских, советских, чисто литературных. Он не брезгует ничем, как бы демонстративно заявляя о своей позиции «поверх всех барьеров» – партийных, сектантских, групповых. То здесь, то там встречают читатели его стихи и поэмы. «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Песнь о Евпатии Коловрате», «Зеленая прическа…», «Гаснут красные крылья заката…», «Вот оно, глупое счастье…», «Песни, песни, о чем вы кричите…» В начале сентября Есенин возвращается из деревни в Москву и здесь знакомится с Анатолием Мариенгофом и Вадимом Шершеневичем, вместе с Клычковым он пытается разузнать, чем дышит только что созданная организация «Московский пролеткульт». Есенин взмывал над политикой, но для компенсации старался найти себе литературную среду – жить и творить в одиночестве, как, к примеру, Блок, Сологуб, он не любил и не мог. Да и жить было негде, ни кола ни двора. А если где и обретал он приют, то приходилось дружить с людьми, которые этот приют давали. На какое-то время Есенин прижился в литературной студии пролеткультовцев, в особняке Морозова, где они с Клычковым устроились на чердаке. Возможностей для заработка, для издания книг почти не было. Следовало крутиться, помогать Зинаиде, которая жила с ребенком в Орле… В одиночку выжить в то время было невозможно. И писатели стали сбиваться в коллективы, кооперативы, артели. Организовали «Московскую трудовую артель художников слова», куда Есенин с Клычковым пригласили и Андрея Белого. Белый крутил своей седой головой, улыбался, бормотал: «А я грузчиком буду, книги таскать!» Есенин толкал в бок Клычкова: «Смотри, как умело придуряется!» Артель выпустила несколько книжиц, которые дали ей какие-то копейки, и вскоре прогорела. Есенин в сердцах винил Клычкова: мол, тот то ли пропил, то ли как-то иначе растратил общественные деньги… Вспомнил Есенин и о своем питерском друге Иванове-Разумнике. Написал ему слезное письмо: «Мне передали, что где-то можно издать в Петербурге мою книгу. Будьте добры, напишите, что это за издательство и на каких условиях… Деньги бы были мне весьма кстати…» И это – Есенин, год тому назад гордо провозгласивший на всю Россию: «Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт!..» Ну стал – и что толку! Начиналась та же борьба за кусок хлеба, что и в четырнадцатом году. Или даже похлеще. Сходство усугубилось тем, что, будучи выселенным из чердачного пролеткультовского помещения, где он жил с Клычковым, Есенин, как и четыре года назад, вынужден был снова поселиться у отца: почтовый его адрес того времени был отцовским – Большой Строченовский, д. 24, кв. 6. Примерно год спустя Александр Блок, обвиненный Зинаидой Гиппиус в большевизме, сделал в дневнике историческую запись: «Чего нельзя отнять у большевиков – это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей». Но уничтожали не просто отдельных людей. Уже в августе-сентябре 1918 года по стране прокатилась волна красного террора, взявшая начало от стен Ипатьевского особняка в Екатеринбурге. «Голос трудового крестьянства» от 20 июля 1918 года: «По постановлению Президиума Уральского Областного Совета расстрелян Николай Романов… Кто приговорил Романова к расстрелу?» – спрашивает газета. И отвечает, что это сделал уральский рабочий председатель Облсовета Александр Белобородов, что, когда понадобился надежный комендант, выбрали русского рабочего И. Авдеева, и что когда надо было перевезти царя из Тобольска в Екатеринбург – это сделал «рабочий» В. Яковлев. В заключение автор статьи написал: «Белобородов, Авдеев, Яковлев – вот три рабочих, которым история отдала в руки „священную особу помазанника Божия“ Николая Последнего». Еврейская коммунистическая элита, желая представить убийство Романова как возмездие со стороны «русских рабочих», умолчала, естественно, о Якове Юровском, лично застрелившем императора, о Шае Голощекине, о Пинхусе Вайнере (Войкове) и уж, конечно, о главном организаторе убийства – о Янкеле Свердлове. В газетах сообщалось только о расстреле Николая, но через несколько недель слухи об уничтожении всей царской семьи доползли до столицы, дошли они, несомненно, и до Есенина. И не может быть, чтобы не вспомнил он, как читал стихи четырем прелестным барышням и «немке» Александре Федоровне. «Не дай Бог, кто-нибудь раскопает, что я царевнам посвящение писал», – эта мысль должна была мелькнуть в голове Есенина… 18 июля президиум Всероссийского ЦИК в составе Свердлова, Аванесова, Сосновского, Теодоровича, Розенгольца, Митрофанова, Розина, Владимирского, Максимова и Смидовича признал решение Уральского Облсовета правильным. Из десяти голосовавших было лишь двое русских. Тот же «Голос трудового крестьянства», тот же номер от 20 июля 1918 года. Из статьи о ярославском мятеже: «Для того чтобы удержать в своих руках фабрики, земли и капиталы, они (организаторы мятежа. – А тут еще убийство Володарского! В газете «Новые ведомости» один из популярнейших либеральных журналистов Александр Амфитеатров писал с беспощадной иронией: «Убит один из большевистской толпы… Как первый выбитый из правительства большевиков насильственной смертью останется в памяти революции. Но право на то даст ему именно первость. Его отметила в календаре смерть, а не жизнь… В истории русской печати месяцы Володарского останутся периодом печального и стыдного анекдота»… «Угловатое дитя эмигрантских колоний», комиссар по делам печати и агитации, Володарский, убитый неизвестным рабочим, работал в Лодзи закройщиком, потом уехал в Америку, поступил на фабрику. Типичная судьба многих мелких революционеров из «вагона Ленина» и с «корабля Троцкого». На это обратил внимание Джон Рид в своей знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир». Приехав в Москву, где только что было подавлено ноябрьское восстание юнкеров, он зашел в Московский Совет и в коридоре вдруг встретил человека, лицо которого показалось ему знакомым: «…Я узнал Мельничанского, с которым мне приходилось встречаться в Байоне (штат Нью-Джерси) во время знаменитой забастовки на предприятиях компании „Стандарт Ойл“. В те времена он был часовщиком и звался Джорджем Мельчером. Теперь из его слов я узнал, что он является секретарем Московского профессионального союза металлистов, а во время уличных боев был комиссаром Военно-революционного комитета». Такие, как этот Мельничанский, – портные, часовщики, зубные техники – сотнями, тысячами хлынули в 1917 году в Россию и сразу же оказались в структурах власти, стали занимать крупнейшие государственные посты. И неважно то, что чекистский надзиратель за печатью Володарский или Карл Радек плохо говорили по-русски. Попробовал бы кто-нибудь в то время упрекнуть их в этом! 31 августа 1918 года все центральные газеты откликнулись на убийство еще одного такого же «героя революции» – Моисея Урицкого. В «Правде» раздирал на себе тельняшку и «поэтично» вопил Бухарин: «Убит барчонком-юнкером (и конечно – „социалистом“, ибо какой же негодяй теперь не социалист!) наш дорогой друг, незабвенный товарищ, при одном имени которого дрожала от бешенства вся шваль Невского проспекта – Моисей Соломонович Урицкий. Среди имен многих мучеников пролетарской революции имя Урицкого будет вечно сиять нетленной красотой… Тов. Урицкий был тверд, как стальной кинжал, но в то же время он был добр и нежен как немногие… Мы будем отвечать на его смерть так, как требуют отвечать интересы революции». А в «Красной газете» программу «ответа» излагал еще один палач – Лев Сосновский, с которым Есенину придется непосредственно столкнуться пять лет спустя: «Французские революционеры тащили мятежных аристократов „на фонарь“, вешали врагов народа тысячами. Русская революция ставит врагов „к стенке“ и расстреливает их… Завтра мы заставим тысячи их жен одеться в траур… Через трупы путь к победе!» Есенина глубоко потрясла весть о расстреле в подвалах Петроградской ЧК его товарища, молодого поэта Леонида Каннегисера, с которым еще совсем недавно они бродили по приокским заливным лугам… В одиночку бросить вызов палачу Петрограда Урицкому, застрелить его и пожертвовать собой! Что им двигало? Что дало ему силы пойти на смерть? Есенин бродил по ночной Москве, вспоминая стихи и письма Леонида… Он никому не открывался, что был знаком с ним: террор крепчал с каждым днем. В конце концов поэт осмыслил драму Леонида Каннегисера так же, как определил ее чуть позже писатель Марк Алданов: решение Каннегисера убить Урицкого исходило «…из самых возвышенных чувств. Многое туда входило: и горячая любовь к России, и ненависть к ее поработителям, и чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых…». Ни о каких серьезных заработках осенью 1918 года и думать было нечего. Есенин мечется. Нищета, беготня по редакциям, опять надо приспосабливаться, но уже к новым «заезжим людям». От отчаяния он подряжается писать монографию о Сергее Конёнкове в компании с Клычковым. Пишут слезное ходатайство «зав. отделом изобразительных искусств комиссариата народного просвещения», говорят, что якобы уже работают над монографией, просят «аванс в 1 (одну) тысячу рублей». В ноябре 1918 года «Московская трудовая артель художников слова» издает вторым изданием «Радуницу». Книга расходилась плохо, выручки почти не было. Журналист Лев Повицкий, встретив на улице исхудавшего Есенина, увез его вместе с Клычковым в годовщину октябрьского переворота в Тулу к своему брату – владельцу еще не национализированного пивоваренного завода. Там хоть отъелись немного. А заканчивался год тем, что большевики, разрушив немало мраморных, чугунных и бронзовых памятников «деятелям старого режима», начали ставить по Москве где деревянные, где гипсовые памятники-времянки знаменитым людям прошлого, деятельность которых они считали созвучной революционной эпохе. Нищие и голодные скульпторы быстро слепили и сколотили за убогие пайки эти времянки, на торжественных открытиях которых выступали самые первые лица государства. Участвовал в этих торжествах и Сергей Есенин. «Известия» от 5 ноября 1918 года. Сообщение об открытии памятников «украинскому и нашим родным певцам народной печали» Т. Шевченко, А. Кольцову, И. Никитину и герою французской революции Робеспьеру. А надо всем этим красные плакаты: «Хай живе Советская влада Украины», «Пролетарьскому борьцю Т. Г. Шевченко, батькови Тарасу». «Ровно в час дня приезжают на автомобиле т. т. Каменев и Коллонтай. Под медные звуки „Интернационала“ тов. Каменев поднимается на трибуну. Каменев говорит о том, что „на родине Т. Г. господствует насилие“, „да здравствует господство трудящихся и мужиков всего света, воздвигаем ему памятник в Москве, откуда его гнали когда-то батогами“»… Все шло по-революционному чинно, но вдруг произошел конфуз: «Во время речи тов. Каменева появляется торжественно официальная депутация из украинского консульства во главе с г-ном Кривцовым, который возлагает к подножию памятника венок от… гетмана Скоропадского. Г-н Кривцов выражает желание говорить, но его предложение по понятным причинам отклоняется». Все это действо происходило на Трубной площади. В тот же день открывались памятники Кольцову и Никитину, воздвигнутые возле кремлевской стены. «Певцу народной печали Кольцову», «Певцу народной бедноты Никитину» – надписи на венках. Опять выступает Каменев: «воспел народное страдание». «Тов. Каменева, – как пишут „Известия“, – сменяет поэт-футурист Есенин». Есенин читал стихотворение «О Русь, взмахни крылами…», но, когда увидел газетный отчет, в котором его обозвали футуристом, аж сплюнул: «Нет, надо какое-то свое направление создавать, с запоминающимся названием… Мариенгоф предлагает „имажинизм“, „имаж“ – говорит, это образ по-французски. Французский знает, с гувернантками рос…» 7 ноября Сергей Есенин присутствует на открытии мемориальной доски в память павших в ноябре 1917 года. Доску изготовил Конёнков, слова кантаты, исполнявшейся на открытии, написали Есенин, Клычков и Герасимов. Заказ был правительственным и щедро оплачивался натурой: мукой, воблой, подсолнечным маслом, папиросами. В последний месяц года Есенин судорожно пытается встроиться в какие-нибудь структуры – издательские, профсоюзные, культурные. Иначе загнешься с голоду в одиночку. Он заигрывает с пролетарскими писателями, предвидя, что власть поддержит в первую очередь их, пишет поверхностную (может, потому и не сданную в печать) статью о пролетарских поэтах, срочно вступает в Московский профессиональный Союз писателей и тут же подает следующее заявление: «Прошу Союз писателей выдать мне удостоверение для местных властей, которое бы оберегало меня от разного рода налогов на хозяйство и реквизиции. Хозяйство мое весьма маленькое (лошадь, две коровы, несколько мелких животных и т. д.), и всякий налог на него может выбить меня из колеи творческой работы, то есть вполне приостановить ее, ибо я, не эксплуатируя чужого труда, только этим и поддерживаю жизнь моей семьи. Сергей Есенин». Читаешь такое, и, говоря любимой фразой Есенина, «плакать хочется». А в самом конце года, видимо, уже совершенно впав в отчаяние, Есенин пишет риторическую, трескучую, самую слабую, самую революционную, самую конъюнктурную свою поэму «Небесный барабанщик». Здесь же и «белое стадо горилл», ополчившихся на красную свободу, и «тени церквей и острогов», и «Гей вы, рабы, рабы! Брюхом к земле прилипли вы…» (Ну чем не Маяковский или самый худший Клюев!) И посвящена поэма была некоему Л. Н. Старку, личности совершенно ничтожной, бывшему всего-навсего комиссаром РОСТА. В эти дни Есенин настолько пал духом, что решил вступить в РКП(б). Написал заявление, которое несколько недель лежало на столе у партийного публициста Г. Устинова. Устинов вспоминает, что «в эти огненные годы нужна была полная готовность умереть за коммунизм, чтобы быть революционером. Других революционеров партия не знала». Все это Устинов сказал Есенину, пришедшему к нему с заявлением и за рекомендацией. «Напиши, пожалуйста, рекомендацию… – просил Есенин. – Я, знаешь ли… Я понял… И могу умереть хоть сейчас», – пишет в воспоминаниях Устинов. Но «умирать» Есенину не пришлось. Слава Богу, Устинов каким-то чутьем понял, что Есенин на члена РКП(б) «не тянет», и не дал ему рекомендацию. А тут еще молодцом повел себя издательский работник Н. Мещеряков, который совершенно справедливо написал на оригинале поэмы «Небесный барабанщик»: «Нескладная чепуха. Не пойдет». Есенин был оскорблен, его самолюбие было уязвлено, и он, готовый «умереть» за идеалы коммунизма, окончательно отбросил мысль о вступлении в партию. Бог спас… Понимая, что без вступления хоть в какую-то организацию не проживешь, Есенин в последние дни 1918 года взял на себя роль одного из организаторов имажинистской группы. Словом, хоть что-нибудь. Если не РКП, то – «Орден имажинистов». Спустя некоторое время, случайно попав в ЧК и заполняя там анкету, в графе «партийность» Есенин напишет: «имажинист». |
||
|