"Сулла" - читать интересную книгу автора (Гулиа Георгий Дмитриевич)

1

Лошадь была в мыле. Едва доскакала до палатки и чудом удержалась на ногах. И дыханье ее скорее походило на предсмертный храп.

А всадник?

И про него бы можно сказать: едва на ногах стоит. Он бросил поводья подбежавшему солдату, вытер лицо льняным платком, который держал в зубах от самого Рима, точно маленькое знамя. Это знамя – знак беглеца, знак всадника, спасающего свою жизнь. Платок можно сжевать вместо еды. Платок овевает шею, немного остужает кровь. Так, по крайней мере, полагают те, кому доводилось скакать много миль, спасая свою жизнь. Нет, когда борешься за каждое мгновение, когда над тобою занесен меч и ты прижимаешь голову к конской гриве, – даже платок тебе подмога, даже платок кое-что да значит…

Сумерки спускались на землю Кампаньи. Нынче они не казались голубыми, легкими, невесомыми, как об этом поют поэты, – они казались тяжелыми. Густым медом стекали они по склонам Везувия и, стекая, наполняли собою всю Кампанью. И этот военный лагерь близ Нолы, эти солдатские палатки, казалось, не выдержат тяжести сумерек.

Он вошел в палатку, которая была чем-то средним между солдатской палаткой и просторным шатром полководца. Вошел не сразу: постоял немного, откинув полог, у входа. И здесь те же густые и тяжелые сумерки, что и на дворе. И здесь – несмотря на огонь светильников – та же давящая, неприветливая, сумеречная серость, мрачная, как на дне морском.

Ему предложили скамью. Так утомился, что трудно даже присесть. Необходимо отдышаться прежде всего: будто не его несла лошадь, а сам бежал вперегонки рядом с нею. От самого Рима до Нолы.

Подали вина и воды. И он осушил оба глиняных сосуда. И только теперь явственно различил тех, кто был в палатке: вот легат Фронтан, квестор Руф, центурион-любимец Децим, вот центурионы Люций Басил и Гай Муммий, вот преданный слуга Корнелий Эпикед, прибывший в лагерь еще вчера из бурлящего Рима (так приказал господин).

Вопросов же задавали. Он тяжело дышал, и все ждали – что скажет. Лицо его казалось настоящей этрусской мозаикой, составленной из красного и белого цвета. Красные пятна на ветру побагровели, а белые поблекли. Светло-голубые глаза странно фосфоресцировали на фоне этой старинной, – казалось, откопанной любителями древностей, – мозаики.

И оттого, что он молчал, и оттого, что сумерки все густели и густели, и оттого, что никто не смел прервать молчания, – тягостнее становилась тишина, все покрывалось в воображении самой мрачной краской. Война с Митридатовой империей, сулившая блага и несметные сокровища, казалось, отодвигалась на неопределенное время из-за безобразий в Риме, учиненных сторонниками Мария – этого молодящегося старикашки. В лагере ждали приятных вестей из Рима, после которых войска незамедлительно поплывут за море, в Малую Азию. А вместо приятных вестей – очень неприятные. И наконец, прибытие Суллы, вид которого, молчание которого ничего доброго не сулят.

Эпикед налил еще вина и еще холодной воды. Поставил сосуды на низенький складной столик и отошел в сторону.

Его господин снова жадно выпил и вино и воду. Лицо его понемногу приняло обычный цвет и обычное выражение. Глаза чуточку поблекли, вроде бы поуспокоились. Можно было ожидать, что Сулла, придя в себя, расскажет наконец о римских делах. Это будет свидетельство из первых рук, а не слухи или же сплетни какие-нибудь, тревожившие Нолу вот уже который день.

– Да, – сказал наконец Сулла, – да! Я ожидал этого. Должно было случиться именно так, как случилось. Ибо такова логика вещей. Такова философия предательства.

Он оглядел всех, кто находился в палатке. На каждом задержал пронзительный взгляд своих голубых глаз, точно спрашивал: «Ну, а ты? Со мною ли ты? И до конца ли со мной?»

А потом снова потребовал у своего слуги вина – только вина, потому что оно способно утихомирить страсть, остудить сердце и вернуть мыслям их холодное течение.

Этот пятидесятилетний Сулла не бросал попусту слов. Он говорил «да» – и это было «да». Он говорил «нет» – и это было «нет». Это был настоящий мужчина. Так думали многие. А разве нет? Разве не оказал он Марию бесценную услугу, когда тот беспомощно топтался в Нумидии в прошлую, в Югуртинскую войну? Разве не пленил Сулла Югурту? Разве тем самым не содействовал он благополучному для Рима исходу Югуртинской войны? Да что там говорить! Да что там перечислять военные деяния Суллы! Разве не видят этого зрячие? Разве не слышат об этом имеющие уши? Воистину Рим сошел с ума, спятил с ума сенат, и лишился рассудка старикашка Марий, исходящий завистью к успехам Суллы!

Есть человек и есть Человек с большой буквы. Один живет, плывя по течению, добывая счастье, если даже не очень благоприятствуют ему судьба и боги. Такой человек мелок в удачах и жалок в несчастье. Он не умеет радоваться настоящей радостью и горевать настоящим горем, ибо страсти его мелки, как мелок и ничтожен сам он.

Но есть Человек доподлинный. Хозяин своим словам. Товарищ в бою. Идущий смело вперед. Влекущий тебя за собой и умирающий рядом с тобой одной и той же смертью. И слово его – как кремень. И обеты его словно высечены на скале, на которой не меркнут священные слова. Ему сопутствует счастье всегда и везде, боги благоволят к нему, и наградой ему – триумфальный лавровый венок. Истинно таков Сулла!

Вот он сделал некое движение головою и туловищем, точно желал продолжить свою, чуть начатую речь.

– Какой сейчас стоит год от основания Рима? – вопросил Сулла. И сам же ответил; – Шестьсот шестьдесят шестой! Какое прекрасное сочетание сотен, десятков и единиц. Один человек, занимающийся мантикой, сказал мне; «Три шестерки в общем сочетании цифр по вавилонским понятиям – знаменательный показатель. В этом году случится нечто, что потрясет Рим». Я спросил его: «А что же, собственно, может случиться?» На что гадатель, к словам которого у меня полнейшая вера, ответил мне: «Рим будет потрясен». Тогда я снова спросил: «Радость есть потрясение, горе – тоже потрясение. О чем же ты ведешь речь?» Гадатель обратился к величайшим тайнописям мантики и сказал, что должен много подумать, но что ясно видит одно слово: «потрясение».

– Мошенник… – сказал легат Фронтан.

Этот солдафон, который мог свалить наземь дикого буйвола, не очень был силен по части мантики, тем более вавилонской. Его отец – луканец, а мать – самнитка. Такое сочетание кровей порождает львов, но никак не утонченных, богатых воображением людей. Так подумал Сулла, когда спросил его:

– Кто же, по-твоему, мошенник?

– Этот твой гадатель.

– Отчего же?

– А как же! – сказал Фронтан, жестко произнося слова на самнитский манер. – Он решил подурачить тебя. Ты слишком доверяешь этим гадателям.

Сулла бросил на своего помощника странноватый взгляд. Все было в этом взгляде: жалость, презрение, высокомерие. Он сказал, как бы расшифровывая то, что не поддается прочтению в его взгляде:

– Только избранные умеют слушать мантиков и уважать их гадание. Это столь же важно для военного, как и владение мечом, умение угадывать полет ядра, выпущенного баллистой, и предвидеть полет тяжелой стрелы, летящей с гладкого ложа катапульты. Мне не хочется добавлять еще кой-чего, ибо силы мои на исходе из-за этой проклятой гонки.

Фронтан прикусил язык, но продолжал все-таки бормотать что-то невнятное, что Сулла пропустил мимо ушей. Помощников своих надо знать: этот Фронтан пригоден только в бою, только в одном строю с тобою, но не больше! Работа ума в мирные дни – не его дело. Если кто и родился рубакой, то именно Фронтан. В бою он как бешеный. Меч в его руках, словно молния в деснице Юпитера. И сам Фронтан в эти мгновения точно бог, Но нет смысла слушать его в вечерней тиши или на совете полководца. Из его уст скопом летят всякие глупости. Всех мастей.

Фронтан попытался оправдаться: мол, верит он в мантику, когда ею занимаются достойные люди, знающие толк в этом деле, из далеких земель таинственного Востока. Скажем, сыны далекой Индии.

– Что? – презрительно бросил Сулла.

– Я говорю – далекой…

– Какой такой далекой?

Фронтан растерялся. Заскулил, словно обиженный пес.

Квестор Руф – маленький, сухонький человечек с мордой кота – всегда знал, что и когда вставить в беседу.

– Воистину мантика есть первейший помощник хорошего, умного полководца, – сказал он. – Вавилонские и египетские гадатели все видят заранее, многое предвидят, но еще больше скрывают от посторонних взоров, дабы сохранить некую тайну и не все обнажить разом перед людьми.

– Слышали? – проговорил глухо Сулла. – Все слышали? Руф обладает умом большого полководца. – Сулла смотрел на него насмешливым взглядом, который никак не вязался с его словами. – Руф многоопытен и опасен в бою для врагов. Он всегда побеждает при помощи мантики. Я это знаю прекрасно и свидетельствую перед всеми об этом.

Уста его при этом улыбались странной улыбкой, которую можно было посчитать за гримасу и с таким же успехом – за улыбку. Он выложил свои руки на столик. Небольшие, но выразительные кулаки без особого труда обличали в нем человека властолюбивого. И не просто властолюбивого, но рожденного, чтобы всю власть держать в своих руках, а если угодно – в кулаках своих. Это будет поточнее.

В данную минуту ему было не до какого-то Фронтана и какого-то Руфа. Этих господ поставить на место можно без особых усилий: стоит только шевельнуть мизинцем. Просто взять – не полениться – да и шевельнуть мизинцем, и тогда они станут тем, кем следует им быть: ничтожествами, пылью. Только и всего!

В данную минуту Суллу тревожит нечто более важное, и он это выскажет с подобающей ясностью и точностью. Как бы ни презирал этих людей, окружавших его и, несомненно, стоявших ниже его во всех отношениях, он в какой-то мере зависел от них. Когда человек идет по лестнице вверх, может ли он уважать ступени, ведущие еще выше? Безусловно. Он обязан презирать их, ибо они ниже его, ибо они у него под ногами. Ибо он попирает их. Чтобы идти. Чтобы подниматься. Чтобы возвышаться над ними. Это безусловно! Но может ли человек, если у него ясный, непомутневший разум, обойтись без ступенек, попирать их ступнями, да и только? Очевидно, нет. Очевидно, не должен. Если есть у него своя голова на плечах…

Сулла приказал слуге засветить светильники так, чтобы и следа на осталось от сумерек, которые действуют на нервы хуже каракатицы, испускающей зловонную жидкость. Он хочет ясно видеть лица, видеть глаза, читать по лицам и глазам, следить за выражением губ, за движением морщин. Поэтому нужен свет, нужно много света! Положение слишком тревожное, чтобы экономить на масле и на фитилях. Масла, слава богам, пока еще достает в Римском государстве, а фитилей льняных привозят из Египта вдоволь. А эти грекосы придумали еще такую форму светильника, что скареды даже экономят на масле. Одним словом, побольше света, черт возьми!

Эпикед бросился исполнять приказание. Центурионы всячески помогали ему в этом. Скоро палатка наполнилась светом, пусть чадящим неимоверно, но настоящим, желто-белым светом…

– Я хочу, чтобы все присели, – сказал Сулла. – Достанет ли для всех скамей?

Скамей нашлось достаточное количество. Военные люди – не сенаторы-болтуны: они умеют исполнять приказы молниеносно. Слава воинской дисциплине римлян! Что сталось бы на свете, не будь этой дисциплины, рядом с которой меркнет любая философия, любая наука и даже религия?!

Сулла обратился к своему любимцу:

– Децим, ты будешь стоять?

– Я сижу, – сказал Децим.

– Я только-только понял, Децим: под тобою высокая скамья.

– Так точно! – с радостью ответил Децим.

Его широкое лицо сияло. Глаза блестели светом радости и доверия. Большой мясистый нос с горбинкой чуть вздрагивал от ощущения собственного ничтожества перед величием могучего покровителя. Сулла все это хорошо понимал и хорошо видел.

Дециму тридцать лет. Он идет рядом со своим полководцем. Он шел, идет, будет идти! Оттого ему хорошо. Оттого благо ему. И Сулла ценит преданность этого одинокого в мире воина, для которого Сулла – отец и брат.

Децим чувствует, когда слова Суллы обращены к нему, если даже Сулла в это время глядит совсем в другую сторону. Годы сделали свое дело. Децим привязан к Сулле, точно пес. Пес преданный. Но пес сытый. И пес презлой, когда это надо. И Децим, повторяю, знает прекрасно, знает – когда Сулла обращает к нему свое доброе слово и свою улыбку, если даже при этом смотрит совсем, совсем в другую сторону…

Сулла встал, обозрел всех сидящих с высоты роста – чуть выше среднего. Потер лоб платком: на платке отпечаталось пятно жирной пыли – пыли Лациума и пыли Кампаньи. Он подумал, что очень грязен, что, можно сказать, в пыли вывалялся. Что одно это ощущение способно навеять великую грусть. Вот бы сейчас римские термы! На худой конец, неплохо бы попасть в бальнеум ближайшей виллы и выкупаться как следует, забиться в парилку на целый день, чтобы сошла с кожи вся грязь, чтобы повылазила она наружу через все поры – буквально через все!

Но надо терпеть. И не только грязь. Но еще многое другое, которое гораздо хуже грязи. Надо терпеть. Надо набраться каменного терпения. А там будет видно. Посмотрим, что нагадал этот рьяный приверженец вавилонской мудрости! Надо бы потрясти Рим! Надо бы!..

И он начал. Ровным голосом. Совершенно, казалось бы, спокойно. Глядя прямо перед собой. В меру жестикулируя. Стоя в одной тунике, как в своей спальне. По временам скрещивая руки на груди. Изредка вытягивая вперед правую. Потрясая кулаком левой. Но очень сдержанно. Без излишней драматизации, которой подвержены многие болтуны сенаторы. Сулла говорил:

– Рим напоминает город, в котором все спятили с ума. – Он сделал несколько шагов вправо. Остановился. – Неслыханно, чтобы горстка безответственных и неспособных людей довела этот великий город до такого состояния. – Сулла шагнул влево, еще и еще раз влево. – Невозможно представить себе, чтобы великое государство возглавлял, вернее, пытался возглавить старикашка, которому место в лучшем случае на отдаленной, захудалой вилле. – Сулла зашагал вправо, обращенный лицом к своим офицерам. – Вы знаете, кого я имею в виду. Вы догадались, конечно, о ком идет речь. – Сулла заложил руки за спину, расправил плечи. Ярко-голубой цвет его глаз неожиданно зажухнул, принял сероватый, сумеречный оттенок. И где-то в глубине блеснули маленькие искорки-молнии. – Да, – сказал он приглушенно, – это он, Марий. Да, Гай Марий, несколько раз избиравшийся консулом. Но ведь человек стареет, притом человек не очень знатного рода тупеет вдвое быстрее. Я имел возможность наблюдать его действия в Югуртинской войне. Я был квестором в его армии. И мне было тогда всего тридцать лет. А он уж был в летах. – Вот в его глазах блеснули лиловые молнии. – Кто же все-таки пленил Югурту? Кто помог скорее окончить ту войну? Неужели же Гай Марий? Неужели этот консул? Может быть, я говорю неправду? Может, кто-либо упрекнет меня в пустопорожней клевете?

Сулла стал словно вкопанный. Подбоченился. Всерьез выжидал: кто же все-таки упрекнет его?

Фронтан улыбнулся и сказал Сулле:

– Весь мир знает про ту войну, Марий вел себя, как несмышленыш. Да и какой же с него спрос? Выскочка он, вот кто!

Сулла указал пальцем на Фронтана. Молчал, удивленно приподняв запыленные брови. Молчал, как бы говоря: «Поглядите-ка, вот Фронтан, умом недалекий, а мыслит правильно. Соображает, как говорят в Афинах». И улыбнулся. Одними губами. Прищурил глаза, очень неприятные, когда они глядят на тебя долго, пытливо. Тогда они – словно два голубых гвоздя, обращенных к тебе остриями…

– Слыхали? – проговорил Сулла, все еще целясь пальцем прямо Фронтану в грудь, точно дротиком. – Слыхали? А ведь он только слыхом слыхал. Тогда Фронтан был еще молод. Но что бы он сказал, если бы присутствовал в Африке, если бы стоял – вот так – рядом со мной и трусливым Марием? Я уверен, что Фронтан не на шутку бы плевался… И этот Марий теперь вершит кровавые дела в Риме? И на что он надеется? На плебеев, с которыми он заигрывает? Я спрашиваю вас – на что? На войско, которое не желает воевать под его началом?

Сулла пододвинул к себе скамью, сел на нее и начал рассказ про то, что случилось в Риме в эти дни. Он говорил глухим, потусторонним голосом. И голос этот словно шел из глубины Мамертинской темницы. Из самого колодца ее, ниже которого только царство теней.

В Риме, если говорить по правде, нет ничего необычного. Напротив, все обычно, если иметь в виду, что власть захватили малодушные, но злые люди во главе с Гаем Марием. Неслыханное словоизвержение сочетается с полнейшим отсутствием желания работать на благо всего римского парода. Шпынять, без конца шпынять родовитую знать, цвет Рима, и растить из грязи новую, заискивать перед нищими – вот первейшее желание Мария и его своры. Возможно ли такое? Марианцы грабят и убивают политических противников, особенно сторонников Суллы. Но позвольте, с каких это пор в Риме перестали терпеть своих противников, перестали терпеть оппозицию и целиком уповают на своих единомышленников?..

– Явно наметилось два течения, – продолжал Сулла деловито и даже чуть бесстрастно. Глаза его сделались водянистыми, и усталость сильнее проглядывала в них. – Первое течение: возмущение Марием, присваивающим себе диктаторские полномочия, чтобы расправиться со своими противниками исконными и врагами случайными. При этом, как вы сами понимаете, ничего общего нет с борьбою против настоящих врагов отечества. Истинные враги живут себе припеваючи на Палатине и на своих загородных виллах. Истинные враги отечества жиреют, богатеют и посмеиваются над дураками, которые бьются друг с другом, отводя беду от врагов Рима.

Сулла зорко следил за выражением лиц своих слушателей; не наскучила ли им его речь? Падают ли его слова на взрыхленную почву или ее еще предстоит возделать? По сердцу ли им то, что они слышат из уст его, или же равнодушны к нему? Он взвешивал все это тщательно, ему надо было точно знать, как воспринимают его слова высшие командиры войска, находящегося в укрепленном лагере близ города Нолы. Ибо это войско есть ядро той силы, которая сокрушит не только Митридата, но и кой-кого из тех, кто поближе отсюда, от Нолы. Его поблекший взгляд видел глубже и дальше, чем это полагали его друзья. Он слышал дыхание воинов и биение их сердец лучше, чем это можно было думать. И специально для них, этих солдафонов, вставил нужное словечко. Он сказал тоном вполне равнодушным, словно гром не грозил из-за туч, словно молния не могла сверкнуть над знаменем, которое висело над этой палаткой:

– Позвал меня этот старикашка Марий. Правый глаз оплыл, словно подбитый в драке. Щеки висят, точно куски позавчерашнего мяса в мясной лавке. Передние зубы у него выпали. Вместо них – зубы из слоновой кости. Видно, мешают они ему, потому что шепелявит. Говорит мне; «Сулла, дай мне твою руку на дружбу. Негоже нам враждовать. Этих твоих солдатиков перебьем малость за ослушание…» Как это, говорю, «перебьем малость»? «А так, говорит, устроим децимацию, а офицеров – в Мамертинскую тюрьму, – тюремщики сами там разберутся с ними…»

Сулла замолчал. В палатке стало тихо-тихо. Казалось, никто не дышал здесь. И все это оттого, что гнев обуял солдатские сердца от предводителей легиона до центурионов, не раз проливавших свою кровь за процветание Римской республики.

Децим выразил то, что у всех было на уме. Он сказал так:

– Проклятие Марию! Он завидует нам и нашему походу в страну Митридата. Мы говорим ему: смерть тебе, изменник, подлый враг отечества, богами отвергнутый старикашка!

– К этому мне нечего добавить, – сказал квестор Руф. Он встал во весь свой неказистый рост, потряс кулаками и, багровея от гнева, выкрикнул: – Смерть Марию и всем его последышам!

– Смерть! Смерть! Смерть! – повторили хором все присутствовавшие. Все до единого. Молчал только Сулла.

– Я понимаю вас и разделяю ваш гнев, – сказал он жестко. – Я предупредил его: «Нет, Марий, негоже казнить преданное воинство, негоже гневить богов несправедливым делом. Мнение мое таково: мы садимся на триремы и отплываем в Диррахиум. Оттуда лежит прямой путь во Фракию, Аттику и в Понтийское царство Митридата. Мы научим врагов наших уважать римский правопорядок. Мы вышибем наместников Митридатовых из Фракии и Аттики, прогоним отовсюду, чтобы не путались они в наших ногах. А воинов наших – наградим. Мы дадим им все, что они заслужат в этом походе». Так сказал я.

– А он? – спросил Фронтан.

– Что же он, этот ублюдок?

– Что посмел он сказать?

Это говорили центурионы. И каждый из них взялся за меч, словно перед ними предстал Марий самолично.

– Что – он? – Сулла ухмыльнулся. Прижал платок к вспотевшему наусью. – Что он? Разве это требует разъяснений? Все свое: дескать, нужна примерная децимация, только децимация, а для битвы в Малой Азии мы найдем более достойные легионы.

Сулла был вполне доволен действием, которое оказал рассказ на его друзей. Сулла, несомненно, произвел впечатление на этих воинов, не искушенных в тонкостях римской интриги.

Сулле было тошно вспоминать этого старикашку. Он в этом еще раз признался. Нет, невозможно без чувства омерзения передавать те гнусности, которые предлагал Марий. Собственно, чего можно ожидать от человека столь низкого происхождения, для которого римская квартира на чердаке кажется благоухающей виллой?..

– Я отказался вести с ним какие-либо переговоры, – продолжал Сулла. Он вытянул вперед обе руки, точно отстранял от себя Мария. – «Нет, нет!» – заявил я, хотя и знал, какой опасности подвергаюсь. Тронуть меня самого Марий пока не решается, но в городе появились головорезы Мария, вооруженные до зубов. С криком бросались они на честных граждан и лишали их жизни. Они поносили мое имя, ибо не видели перед собою другого, достойного врага, не видят никого, кто мог бы действительно противостоять Марию. Знатные граждане заперлись в своих домах и не знают, что сбудется с ними… Я прямо, без обиняков говорил сенаторам о том, что ждет их. Я предсказывал им, как развернутся события в городе, ибо для этого надо только немножко знать Мария, его мелкую и черную душу.

Эпикед поставил на стол урну вина.

– Негодяй этот Марий! – произнес Руф. – Неужели не найдется на него хотя бы один небольшой кинжал?!

– Это почти невозможно, – сказал Сулла. – Его постоянно окружают сателлиты, он носит под тогой кольчугу, он дрожит за свою поганую жизнь, как и надлежит дрожать отъявленному преступнику.

Децим был уверен в том, что никуда не уйдет этот Гай Марий от народного проклятия. И другие центурионы выразили то же мнение: не уйти, никуда не скрыться Марию от справедливого возмездия!..

– Я в это свято верю, – сказал Фронтан.

– И я!

– И я!

– Мы все верим!

Можно ли требовать большего единодушия? Сулла пил вино, а взгляд его скользил поверх керамического сосуда. Этот взгляд видел многое, а сердце чувствовало еще больше. Нет, на этих людей, на солдат Нолы положиться можно вполне.

Сулла сказал:

– Я учуял, куда гнет Марий. Этих диктаторов вижу насквозь. И сказал себе: республика в опасности! Наступает пора беззакония, наступает время для убийц, пора торжества врагов отечества. И я сказал себе: беги, Сулла, в Нолу, беги к своим испытанным друзьям. А ежели смерть, то смерть вместе с ними, в одной фаланге с ними!

Эти слова были встречены единым возгласом одобрения. Солдаты непритязательны в выражении своих чувств, и возглас у них в минуту прилива решимости один и тот же.

Сулла еще не кончил речь. Он не все еще высказал. Надо доводить свою мысль до логического конца. Надо добиться полного взаимопонимания – без этого не делается ни одно дело, а тем более – военное. План действий для него вполне ясен. Он знал, чего хочет, знал, каким идти путем, когда двигаться с места и где остановиться. Следовало, чтобы поняли его друзья, чтобы все солдаты этого лагеря разделяли его намерения, одобряли их и, если это понадобится, положили жизнь за своего полководца Луция Корнелия Суллу.

Сулла поднял руку, потребовал полного внимания.

– Мои люди сообщали мне все, – говорил Сулла. – Я знал обо всем, что творилось в Риме, о каждом убийстве. Мое сердце разрывалось на части. Но еще горше было сознание того, что Рим подпадает под власть гнусного диктатора. «Как?! – думал я, и колени мои в ужасе подкашивались. – Неужели никто не преградит дорогу единовластию? Неужели придет конец нашей традиционной римской свободе?»

Командиры слушали, что называется, разинув рты. Перед ними выступал не заправский оратор, но человек, глубоко заинтересованный в судьбах отечества. Простецкие солдатские души ловили каждое слово полководца. Сердца открывались словам и мыслям ясным, высказанным без особых ораторских ухищрений. Свойское, понятное слово западало глубоко в душу, и рука уже тянулась к мечу, чтобы оборонить этого славного полководца от всей и всяческой враждебности к нему.

Но Сулла, уверенно проведший эту свою беседу и, как говорят этруски, увлекший под свою тогу весь легион, почитал дело не совсем еще оконченным. Любое письмо должно быть доведено до ясного конца. Любая беседа должна завершиться полным взаимным пониманием. Здесь нет места половинчатости, недоговоренности, недомолвкам и тому подобному. Посему Сулла и решил довести до ума и сердца каждого командира и солдата нижеследующее:

– Я хочу, – надеюсь, таково и ваше желание, – чтобы каждый из вас и каждый за пределами этой палатки ясно представлял себе нашу цель в этой великой борьбе. Если некие политиканы не находят ничего лучшего, как только надеть ярмо диктатуры на наши шеи, то нам надлежит предпринять прямо противоположную акцию. То есть следует открыть глаза римским гражданам и показать им во всей наготе подлого Мария и его приспешников. Следует объяснить всем, кто может внять голосу разума, что путь Мария – путь погибели для Рима. Но этого мало, мои дорогие соратники! Мало этого! Вас, то есть нас, непременно спросят: что, собственно, несем мы на конце наших дротиков, наших стрел, на ядрах баллист и на тяжелых стрелах катапульт? Неужели только смерть? Неужели только войну, причем явно братоубийственную, а иначе ее никак не назовешь? – Сулла сделал долгую паузу, а потом вскинул правую руку и торжественно произнес; – Мы несем Риму благоденствие, свободу ее гражданам и спокойствие границам республики! Мы сокрушим любую диктатуру, так ненавистную народу, мы восстановим все старинные, республиканские и иные добрые институты и пойдем дальше по пути их укрепления, их упрочения! Мы торжественно провозглашаем: долой диктатуру Мария и его прихлебателей! Мы провозглашаем: многие лета республике, независимости ее, многие лета доблестному войску римскому!

Вот сейчас Сулла кончил. Командиры встали с мест. Они были растроганы, воодушевлены, полны того порыва доблести, который бесстрашно ведет человека в бой. Они обещали немедля все довести до сознания каждого воина. Они сказали, что ежели до сих пор они были единой скалой, то отныне – это скала вовсе несокрушимая, к тому же скала эта – точно сгусток героизма и беспрекословного повиновения полководцу.

Сулла улыбался. Он проводил каждого уходящего командира отеческим взглядом. Но Децима остановил жестом. Подождал, пока утихли шаги командиров, обутых в грубые походные башмаки на гвоздях, и сказал Дециму:

– Послушай, что скажешь ты?..

– Все хорошо, господин.

– Нет, я не о том. Что скажешь ты об этих балбесах?

– О ком?

Децим не понял полководца.

– Я говорю о балбесах, – повторил Сулла, лукаво поглядывая на центуриона.

– Балбесы? Балбесы? – терялся в догадках Децим.

Сулла немного озлился:

– Какой же ты непонятливый!.. Я о тех, кто только что убрались отсюда.

Децим поразился:

– Балбесы?

– Ну да. А как же прикажешь называть их! Что они думают?

– Они положат жизнь за тебя.

– Ты так полагаешь, Децим?

Голубые гвозди из-под бровей нацелены в зрачки Децима.

– Я в этом уверен, господин.

Сулла нахмурился.

– Ладно. Я это так. К слову. Спокойной ночи, Децим.

Центурион почтительно поклонился и вышел из палатки.

Сулла бросился на кровать. Все тело ныло от усталости. И душа изнывала. Очень гадко на душе… Он позвал Эпикеда и приказал сходить за двумя актерами, которые остановились в одной халупе неподалеку отсюда. А пока что он вздремнет на часок… Это было в Ноле в шестьсот шестьдесят шестом году от основания великого города Рима, или в восемьдесят восьмом году до рождества Христова.