"Тень друга. Ветер на перекрестке" - читать интересную книгу автора (Кривицкий Александр Юрьевич)ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ, ИЛИ ЕЩЕ НЕМНОГО О ВОРОНЦОВЕ— Как же это случилось? Почему у нас так мало знают о Воронцове? — недоуменно вопрошал Павленко. — Плохо распоряжаемся собственной историей, старая болезнь. — И вовсе не мало, — возразил я. — Во-первых, существует огромный архив Воронцова. Есть его обширная биография, написанная М. Щербининым. Издана она была в середине прошлого века в Петербурге. Сведения о Воронцове есть во множестве мемуаров, его приказы и распоряжения, обращения к войскам содержатся в различных «журналах военных действий». Просто тебе не приходилось заниматься «светлейшим». Бывает, и нередко, чье-то имя, даже громкое, вызывает в памяти два-три общеизвестных ходячих факта, дальше же тянется глухой забор, а в нем ни щелинки, через которую можно было бы разглядеть — что там, за оградой. И только поднявшись по книжным ступеням да хорошенько порывшись в памяти, приподнимаешься над этим забором, над стеной забвения и видишь дальше и шире. — Давай поиграем в воронцовскую викторину, — предложил Петр. — Что мы о нем знаем, кроме твоей находки? Он, кажется, был близок к кому-то из умеренных декабристов. Не к Тургеневу ли и Волконскому? Вроде бы так. Они толковали об освобождении крестьян сверху. — Он и ко мне был близок. Я даже трогал его рукой, — хладнокровно сообщил я. — ? — Да, именно так. Хочешь расскажу?.. Давным-давно, мальчишкой, поехал я с приятелем в его родную Одессу. Все в этом городе было мне в новинку. На вокзальной площади мы подошли к извозчику, приятель назвал адрес, а тот в ответ — цену. И тогда мой спутник спросил с наигранной опаской: «Что случилось в городе, может быть, власть переменилась или деньги стали другие?» Извозчик посмотрел на него презрительно с высоты козел, сплюнул и вяло произнес: «Если у шмендрика нет денег — город Одесса ни при чем». Манера разговора здесь была совсем иной, чем в моем Курске. По наивности я считал, что после такого обмена репликами нам придется обратиться к другому вознице. Но нет, мы столковались с тем же самым, и он привез нас на Соборную площадь, где жили родители моего приятеля. Я разглядывал все вокруг и, конечно, но мог не обратить внимания на роскошный памятник в центре Соборной, тем более что в Курске памятников вообще не было. В то время и в Москве они были наперечет — старые поснимали, а новых еще не поставили. В первые годы революции возводили памятники но плану монументальной пропаганды, но были они сделаны из нестойких материалов, кажется, из гипса и не сохранились. В довоенной Москве не было памятников Марксу, Горькому, Лермонтову, Маяковскому, Крылову, основателю столицы князю Долгорукому и многих других, уже привычных современному москвичу. Назавтра, проснувшись, я увидел в окно каштаны, умытые предрассветным дождичком, бронзу памятника, тускло отсвечивающую в утреннем розовом солнце. Я спросил у приятеля: «Кому этот памятник?» — «Как это кому? — возмутился он. — Ты что, прикидываешься или от рождения такой? Это памятник Воронцову. Весь мир знает Воронцова из Одессы». А я не знал. Нет, я, конечно, встречал эту фамилию на страницах книг, но она прочно связалась во мне с Бородинским боем. Воронцов был для меня тем, кто оборонял Семеновские флеши. Отечественную войну двенадцатого года я уже знал назубок, хотя чтение мое никогда но было системным. В тринадцать лет я прочел военные сочинения Клаузевица, Жомини, Драгомирова, статьи Фрунзе. Знал, скажем, Писемского, его прозу — «Масоны», «Водоворот», «Люди сороковых годов», его пьесы — «Былые соколы», «Горькая судьбина», но еще но прикасался к Тургеневу и даже не подозревал, какое наслаждение сулит мне русская мемуарная литература. Таков был характер домашней библиотеки братьев. Как бы то ни было, по в то утро, в доме на Соборной площади, я еще ничего по знал об «одесском» Воронцове и был осыпан градом насмешек. И уж конечно не думал и не гадал, что спустя пятнадцать лет буду в первые месяцы войны вместо с Павленко размышлять над страницами воронцовского Наставления. Вот вспоминаю ту отроческую поездку в Одессу и поражаюсь мозаике совпадений и случайностей, что способны нанести человеку фатальный ущерб или, наоборот, украсить его жизнь прекрасным удивлением перед прихотями Неожиданности. Потом я поехал в Крым по путевке, выданной в завкоме обувной фабрики «Парижская коммуна», — там я работал бригадиром в заготовочном цехе. Перед ее корпусами на Шлюзовой набережной в краснокирпичных откосах текла черная вода канала. Я приходил к его ограде задолго до смены и, присев на скамеечку, доставал из брезентовой сумки книжки, взятые из дома. Часок я читал одну, потом вторую — непременно отличные друг от друга местом действия, эпохой, стилем. Мне правилось единство противоположностей в самом примитивном виде, то есть диалектически сбалансированное в собственной голове. Я приехал в Алупку, поднялся от пристани в парк и внезапно увидел зубчатый дворец Воронцова. Изумленному взгляду предстали львы на террасах лестницы, ниспадающей к круговым дорожкам, окаймленным зеленью. Наместник знал толк в роскоши, привык к ней с детства. К тому времени отечественная мемуаристика уже собирала в моем сознании отшумевшую эпоху, складывала в целое, персонифицировала, бушевала во мне ее тревогами и надеждами, накатывала к порогу иного века всплески былых страстей, живые образы прошлого. Я читал и о Воронцове и открывал эту чужую, казалось бы, мне жизнь в ее картинах, случайно выхваченных из тумана истории. Как в кино, когда все время рвется лента, а механик заправляет ее снова, каждый раз пропуская большие куски, путая части фильма. Долгое время я не знал второго Воронцова, того, кто был в Крыму и на Кавказе, а потом, когда стал знакомиться с вельможным наместником, никак не мог увидеть в одном человеке двух людей — передового офицера и именитого сановника. Русская история числила на своих страницах не только этого Воронцова и его родословную ветвь, были еще Воронцовы-Дашковы. Так что по первости не мудрено было и запутаться. И вышло, что «своего» Воронцова я узнавал постепенно. Я живо представлял себе большой особняк на тихой лондонской улице. Здесь жил русский посол в Англии Семен Воронцов. Нужно было пройти анфиладу комнат с белыми двустворчатыми дверями, чтобы оказаться в детской. Там за небольшим столиком-партой сидел мальчик в коричневой бархатной куртке, отороченной узким шнуром, с белым атласным бантом у ворота, и прилежно читал сочинения древних, может быть, «Сравнительные жизнеописания» Плутарха или трагедию Эсхила «Персы» — отголосок Саламинского сражения. В огромной зале находилась тщательно подобранная фундаментальная библиотека отца, а в этой дальней комнате у мальчика с живыми, умными глазами были свои книги, главным образом на военные темы. При нем были опытные преподаватели, бесстрастный гувернер, искусный танцмейстер, услужливый камердинер да еще вытребованный отцом из подмосковного имения добродушно-грубоватый «дядька» Егор, дабы сын не порывал с духом отечества. Мишенька ездил верхом, играл в «английский мяч», французское бильбоке и серсо, а дядька приохотил барича к игре в городки. Мальчика обучали наукам и манерам, на него одного тратили тысячи рублей, переведенные в фунты стерлингов. Множество людей должно было пахать, сеять, косить и обливаться потом, чтобы рос в довольстве отпрыск знатного рода. Крестьянский оброк покрывал всякую барскую нужду и причуду. При всем том старший Воронцов был к сыну строг и большой воли ему не давал. Михаил пошел на военную службу, стал офицером. В 1803—1804 годах сражался на Кавказе, в 1805-м — в Померании, в 1806-м — под Пултуском, в 1807-м — при Фридланде, в 1810-м — под Базарджиком, потом — у Шумлы, занимал со своими солдатами Плевну, бился под Рущуком и Виддином, а в 1812 году, как уже известно читателю, Багратион рассылал его Наставление офицерам своей армии. Затем — знаменитое на все века Бородино, легендарная защита Семеновских флешей. Кстати, только в 1977 году я открыл для себя такой факт. После ранения Воронцов приказал адъютантам подобрать на Бородинском поле и разыскать в лазаретах всех раненых офицеров и солдат своей дивизии. Одновременно он распорядился набрать штат лекарей и им в помощники — нестроевых солдат. Потом этот медицинский персонал сопровождал найденных людей в имение командира, где он развернул на свой кошт госпиталь для раненых и выздоравливающих. Наступил час, и он вместе со всеми, кто мог стать под боевые знамена, бросился догонять русскую армию. Воронцов снова на главном направлении. Преследуя отступающих французов, он командует летучим отрядом в армии Чичагова. Потом, уже за пределами отечества, в 1813 году дерется при Денневице, участвует в битве под Лейпцигом, в 1814 году в деле у Краона и, наконец, последние бои с неприятелем под самым Парижем. Тогда-то, в окрестностях французской столицы, Батюшков и встретил Воронцова, которого называл не иначе как «славным воином». Русская армия в Париже. И тут самое время вспомнить одно письмо. Послание отца сыну. Семена Романовича Воронцова — Михаилу Семеновичу. Русский посол в Англии был человеком нравным и совсем не робкого десятка. На этом посту у него были нелады еще с Екатериной II. Павел сначала его возвысил необычайно, осыпал милостями, потом подверг опале, лишил всех чинов. Александр I вернул ему монаршее благоволение и пользовался его советами. Старик Воронцов не всегда бывал прав, но в главном его проницательность и дальновидность бесспорны. С 1796 года он представлял русскую державу в Англии, и основным событием его дипломатической деятельности, захватившей три десятилетия, было все-таки не что иное, как Отечественная война 1812 года. Так о каком же письме идет речь? Оно было написано за три недели до переправы Наполеона через Неман и содержит поразительно ясное и волнующе точное предсказание не только исхода воины, но, что еще удивительнее, самого ее течения. Семен Воронцов пишет сыну: «Вся Европа ждет с раскрытыми глазами событий, которые должны разыграться между Двиной, Днепром и Вислой. Я боюсь только дипломатических и политических событий, потому что военных событий я нисколько не боюсь. Даже если начало военных операций было бы для нас неблагоприятным, то мы все можем выиграть, упорствуя в оборонительной войне и продолжая ее даже при вынужденном отступлении. Если враг будет нас преследовать, он погиб, ибо чем дальше он будет удаляться от своих продовольственных магазинов и складов оружия и чем больше он будет внедряться в страну без проходимых дорог, без припасов, которые можно будет у него отнять, окружая его армией казаков, том больше он будет доведен до самого жалкого положения и он кончит тем, что будет истреблен...» После того как обозначилось общее отступление русских армий, старый граф пишет новое письмо сыну, несомненно, с расчетом укрепить дух русских военачальников: «пусть имеют терпение», «пусть не падают духом из-за нескольких поражений», «нужно иметь упорство и твердость Петра Великого». Бесспорно, старый граф желал, чтобы сын как можно шире распространил содержание этих писем среди военных. Он хотел, чтобы его совет царю держаться крепко в не падать духом соответственно подкрепился бы всеобщим умонастроением русских военачальников и их воздействием на нерешительного венценосца в нужном смысле. Письма эти находятся в архивном фонде Воронцовых и, конечно, хорошо известны историкам. Итак, три года (1815—1818) командовал наш герой русским экспедиционным корпусом во Франции. А дальше, через несколько лет начинается для меня уже другой Воронцов. И этого, менее известного мне в пору нашей редакционной викторины человека, пугавшего своими титулами и постами, Павленко знал лучше. Передаю ему слово: — Другой Воронцов существует только в твоем воображении. Правда, это довольно надежное убежище, как блиндаж в четыре наката, — и Павленко смешно сморщил нос гармошечкой. — Я не очень признаю крутые внутренние перемены в человеке, если они не вызваны чрезвычайными обстоятельствами. Просто ты его любишь за ум, мужество, решительность. Таким он оставался и в те времена, когда был царским наместником. Весь вопрос, куда они были направлены, эти качества. Вот Суворов, скажем, он только чудом не поймал Пугачева, а ведь гонялся за ним! Изловить «бунтовщика» удалось Михельсону. Но для обоих генералов, таких неодинаковых в своей человеческой сути, непохожих в отношении к солдату, подходе к обучению и воспитанию войск, одинаково священной была присяга государю и ненавистен мужик, поднявший оружие на самодержавную власть. — Так точно! — поддержал я рассуждения друга. — Тебе нравится военная биография Воронцова и его действительно блестящее Наставление... И тебе странно, отчего это в нашей литературе он не занял подобающего места... Да, пожалуй, имя генерала Неверовского звучит у нас чаще и громче. А его дивизия обороняла Семеновский овраг, не более чем на равных с воронцовской. Оттого это, думаю я, что Неверовский как был, так и остался героем той Отечественной войны, а имя Воронцова связано с самым наивысшим ареопагом царской администрации. И что же тут странного, что у нас развилась особая чувствительность к этому ее уровню? Вникаешь в слово «ареопаг»? — обидно заключил свою тираду Павленко. — Вникаю, — униженно откликнулся я и мстительно добавил: — Но Воронцов в Новороссии и на Кавказе был повыше любого ареопага, поскольку царский рескрипт даровал ему «неограниченные полномочия». — Где набрался? — миролюбиво спросил Петр. — Соответствует действительности! Надо сказать, что использовал он эти полномочия с толком, разумеется, в рамках монархического государства. Высокопоставленный и верный слуга феодального престола признавал необходимость шагов в сторону буржуазного развития России. О многом шла речь в тот вечер. Павленко рассказывал с такими подробностями и в такой интонации, на какие не способен ни один справочник. Накопленное из книг, но переплавленное заново, окрашенное собственным пониманием предмета, только и дает в конечном итоге личную марку рассказу. Разные детали той нашей беседы выходят за пределы повествования, да всего и не перескажешь. Несколько слов о главном. Двадцать один год провел Воронцов на посту генерал-губернатора Новороссии и наместника Бессарабии. Он основал Черноморское пароходство, при нем было проложено первое шоссе на Южном берегу Крыма, заметно выросло торговое значение всего этого огромного края, стала подниматься промышленность. Тем временем граф ведет дипломатические переговоры с Турцией по спорным вопросам, а в 1828 году в период военных действий берет Варну. Потом монарх обратил его к управлению кавказскими делами. В общей сложности Воронцов провел на юге Российской империи тридцать три года, олицетворяя там царскую власть. Но и сама эта власть, передаваемая на расстоянии, приобретала подчас разные оттенки. Павленко говорил: — Вот возьми Воронцова и Паскевича. Между прочим, оба и родились и умерли почти одновременно. Ровесники, а какие разные люди. Оба, как известно, были в свое время наместниками Кавказа... Да, о Паскевиче я кое-что знал. И раньше всего то, что он был вполне заурядным военачальником. Не помню, чтобы отличился он в настоящих войнах. Был скорее «героем» карательных экспедиций. В Крымскую войну 1853—1856 годов командовал армией на Дунае. Его нераспорядительность и непонимание боевой обстановки привели к отступлению русских войск под Силистрией. Князь Иван Федорович Паскевич, бескомпромиссный ревнитель дворянско-помещичьего, крепостнического строя. На Кавказе он использовал военные таланты ссыльных декабристов, но держал их в тени, не давал ходу, унижал. А между тем ровесник его и тоже князь Михаил Воронцов сочувствовал идее отмены крепостного права, «грешил» с декабристами, короче, был аристократом-либералом. Не много в сравнении хотя бы с тем же князем Волконским, уцелевшим в сибирской ссылке, но все же и не Паскевич. — А как же вражда Воронцова к Пушкину? — задал я заветный вопрос, мучающий меня и сегодня, когда я пишу эти строки. Может быть, она-то и стала решающей чертой, что отделила героя Бородина от наместника. — Причин этой взаимной неприязни, как ты знаешь, много, — медленно заговорил Павленко, — но я скажу так: «Вельможа, не гневи народного поэта!» Вот и закончены главы о Воронцове. Мне остается лишь сказать: в те вечера Павленко меньше всего ожидал, что наступит день и он сам станет наместником Крыма. Да-да, литературным наместником. Болезнь легких загнала его после войны в Ялту. Он осел в Крыму, писал там свой отличный роман «Счастье», стал признанным собирателем писательских сил, издавал альманах, успешно «толкал» произведения местных литераторов в московские журналы. Имя героя романа «Счастье» Воропаева стало нарицательным. Будь воропаевская история перенесена на почву, скажем, американского искусства, она превратилась бы в стотысячный вариант рождественской сказки о том, как замерзающий, бесприютный фронтовик с помощью румяного миллионера и в результате сложных сюжетных превращений стал обладателем виллы «Счастье». Примерно так и кончается нашумевший в США фильм Уайлера «Лучшие годы нашей жизни», где трагическая судьба безрукого и никому не нужного моряка оболгана счастливой концовкой из директивного ассортимента Голливуда. Воропаев был тяжело ранен на фронте и, как он сам говорит, «вывалился из счастья, как из самолета». Но даже в этом горьком замечании сформулирована природа воропаевского счастья — стремительное движение в образе летящей серебряной птицы. «У победителей раны заживают быстрее», — записал однажды Воропаев, подготавливая работу «Нравственный элемент на войне». И раны самого Воропаева затягиваются от целительного прикосновения к сердцам людей, которым он нужен как большевистский вожак. Перебирая в памяти образы романа «Счастье», невольно вспоминаешь слова Горького: «Счастье начинается с ненависти к несчастью, с физиологической брезгливости ко всему, что искажает, уродует человека, с внутреннего органического отталкивания от всего, что ноет, стонет, вздыхает о дешевеньком благополучии, все более разрушаемом бурей истории. Мы живем именно в счастливой стране, где быстро создаются все условия, необходимые для всяческого материального и духовного ее обогащения, условия для свободного развития сил, способностей, талантов ее народа». Сказочники буржуазного мира создали миф о счастье, которое нужно, исхитрившись, схватить за его разноцветный павлиний хвост. Но счастье, как говорит Воропаев, «заработать надо, счастье берется с бою». В «Счастье» Павленко партийность сочетается с искреннейшим лиризмом, образуя драгоценный человеческий характер Воропаева. Павленко, живя в Крыму, продолжал писать для «Красной звезды». Вот отрывок из его неопубликованного письма, уже послевоенного, посланного 27 мая 1946 года из Ялты с оказией: «Я бы написал тебе еще и еще, но отъезжающий уже начал нервничать. Напишу на днях. Подойдет ли статья на два подвала — «Крым в 1950 году»? Или подождать? Здесь лечится б. командир Донского корпуса г.-л. Селиванов. Может, ему что-либо заказать? Он написал бы отлично и быстро. Я попытаюсь на неделе выехать в сторону Феодосии и Крыма и побывать на местах десантов и сражений. Подошел бы очерк «На местах сражений»?» Больной Павленко оставался в строю. Думал о своей родной газете. Мало кто помнит, что еще в скромном очерке «Инвалид войны», написанном по заданию редакции и напечатанном в сорок втором году, уже был намочен конспект романа «Счастье». Я приезжал к нему в Ялту. Вечером мы долго сидели за большой бутылью крестьянского вина, а на следующий день поехали в Алупку. Толпа гуляющих повлекла нас к воронцовскому дворцу. Когда-то под его сводами гремела музыка, сияли орденские ленты и знаки на раззолоченных мундирах, скользили по паркету холеные дамы в тысячных туалетах из Парижа, Лондона и Вены. После бала начинался поздний ужин. Сановные гости, их дочери и сыновья садились за стол, сервированный строго в английском вкусе. И, может быть, на его дальнем от хозяина конце, согласно табели о рангах, присаживался, сообразно своему невысокому служебному чину, Поэт. И только хозяйка бросала на него украдкой взгляд, свысока обводя глазами собрание гостей. А в нем уже томились стихи надежды и разочарованья — «Сожженное письмо», «Храни меня, мой талисман», «Желание славы»... А не почудился ли мне летящий профиль поэта в том зале с колоннами, с хорами, где играет невидимый оркестр, с длинным столом и скатертью, украшенной воронцовскими вензелями, с ливрейными лакеями у огромных белых дверей?.. А может, это было совсем не так и но здесь. Просто в тот день Пушкин легко вошел под своды дворца — светлую глыбу камня, брошенного в зеленую гущу мирт и олеандров у берега моря. А потом я стал проверять факты, даты и выяснил: Пушкин был в Алупке только однажды, ночевал проездом в 1820 году. В одесскую же ссылку он приехал 3 июля 1823 года. Воронцов прибыл туда же как наместник спустя семнадцать дней. Через год Пушкин уже покинул Одессу. Воронцов начал строить дворец в Алупке только в 1828-м и закончил здание через восемнадцать лет, Пушкин его и не видел. а на воронцовских балах бывал в Одессе, в резиденции сановника — импозантном доме на углу Преображенской и Дерибасовской, рядом со зданием казенной канцелярии наместничества. Это уточнение адреса, в сущности, досужее занятие. Оно ничего не переменит в горечи поэта, в раздражении вельможи, в туманных чувствах его прелестной супруги Елизаветы Ксаверьевны. Остались прекрасные стихи, навеянные ею, осталась взаимная неприязнь сановника и изгнанника. История умножила их вражду социально. И мы, разумеется, на стороне поэта. Как давно-давно это было, а ведь и совсем недавно. Я смотрел на дворец. Все так же, как в дни моей юности, когда я увидел его впервые, мерцали серо-зеленые стены, и те же львы беззвучно зверели на падающих вниз террасах. Но с верхней выходной ротонды дворца неслись звуки пения и рояля с крышкой, поднятой словно черный парус на светлой палубе веранды. Шел концерт для отдыхающих, и нам сказали, что его транслируют по радио всему Крыму. Павленко узнали, и к нам потихоньку подобралась вся группа солдат и офицеров севастопольского гарнизона, приехавшая сюда на экскурсию. Я спросил у молоденького лейтенанта: — Что вы знаете о Воронцове? Он ответил: — Ничего! |
||
|