"Сильные мести не жаждут" - читать интересную книгу автора (Бедзик Юрий Дмитриевич)

12

Два советских штурмовика делали крутой разворот над аэродромом. За штурвалом одного из них был старший лейтенант Задеснянский, другую машину вел лейтенант Северцев. Грозные машины заходили на боевой курс. Внизу отчетливо просматривались позиции немецких артиллерийских и минометных батарей, ближе к лесу — вражеские танки. Построившись в две линии, они стремительно надвигались на наши стрелковые подразделения.

— Вижу танки, выхожу на штурмовку. Держись ближе ко мне, не отставай! — передал по радио Задеснянский своему напарнику.

— Есть, держаться ближе!

Почти четыре месяца Задеснянский был лишен возможности летать, управлять самолетом, кажется, стал уже отвыкать от горьковатого запаха бензина. Но удивительная вещь! Сегодня он чувствовал себя еще увереннее, чем раньше. Руки его действовали точно и решительно, на сердце было спокойно. С напряженным вниманием он следил за танками, ощущая всем телом, как послушная машина идет в пике. Вот мелькнула опушка леса, дальше — горбатая поляна, окруженная сосняком, затем — проложенные танковыми гусеницами черные борозды. А вот и танки. Пора!

Бомбы падают в цель. Всплески огня. Черным пламенем вспыхивает один танк, другой… Снова впереди солнце: яркое, приветливое, на все небо. Штурмовики взмыли вверх, сделали над селом разворот и опять стремительно понеслись над равниной. Еще разворот, еще… Теперь уже видно, как поредевшая колонна танков поспешно поворачивает назад, отходит к лесу, стремясь укрыться под оголенными, без листвы, деревьями.

— Седьмой! Штурманем их еще разок в лесу! — охваченный жаром борьбы, с веселой беспечностью прокричал в микрофон Задеснянский. И сразу услышал:

— Есть, штурмануть в лесу!

Разворот над лесом — и град бомб посыпался на не успевшие укрыться под разлапистыми елями танки. Вспыхнули сразу две машины, загорелись деревья.

— Шестой и седьмой! Возвращайтесь в зону! — слышится в шлемофонах летчиков басовитый голос подполковника Савадова.

— Есть, в зону! — за обоих отвечает Задеснянский.

Какое-то подсознательное чувство заставило его взглянуть назад. Он увидел четкие контуры штурмовика Северцева и распластавшееся над ним серое облако. Ведомый точно выдерживал дистанцию: его самолет шел за машиной Задеснянского, будто соединенный с ним невидимым стальным тросом.

Вдруг из облака вынырнули четыре вражеских истребителя, зашли со стороны солнца и коршунами упали вниз, нацелив свои пушки и пулеметы на советские штурмовики, пятная серыми силуэтами небесную синеву.

— Шестой и седьмой, вас атакуют! — доносится с земли голос Савадова.

Четверка немцев все ближе. Словно на маневрах, немецкие истребители демонстрируют свою слетанность. У них большой запас скорости, в этом их преимущество, и они неотвратимо догоняют «илы».

«Фоккеры», сволочи! — безошибочно определяет Задеснянский. — Высота тысяч пять. У них выгодное положение».

— Держись ближе ко мне! — бросает он в микрофон Северцеву.

Оба штурмовика, словно чувствуя смертельную опасность, ринулись в пике. Под ними снова немецкие танки и пехота. Но теперь не до них! Танковая атака отражена, от десятка горящих машин в небо поднимаются черные столбы дыма. Остальные танки прячутся меж соснами. Немцы в окопах, наверное, со злорадством наблюдают за тем, что происходит в воздухе, ждут, когда советские штурмовики пылающими факелами врежутся в землю.

Напрасно ждете! Штурмовики почти вплотную прижимаются к земле. «Фоккерам» такой маневр не по плечу: они проносятся выше. Делают новый заход. Опять неудача. Немцам, вероятно, надоедает безрезультатная игра в кошки-мышки. Три «фоккера», оставляя за собой серые хвосты выхлопного газа, почти по вертикали уходят высоко в небо. Остается один, самый нахальный. Он продолжает кружить над советскими «илами».

Задеснянский и Северцев неожиданно делают крутой вираж, взмывают вверх, и «фоккер» оказывается на горке прямо перед ними. Теперь он спешит уйти, но две трассирующие очереди догоняют его — за ним тянутся черные полосы дыма. Задеснянский видит, как немецкий летчик пытается выбраться из кабины, конвульсивными движениями отстегивает крепежные ремни. «Хочешь жить? Нет, поздно!..» И посылает еще одну очередь.

Они приземлились. Задеснянский вылез из кабины, стал на крыло самолета и увидел, что к его штурмовику со всех сторон бегут друзья. Он устало стянул с головы шлемофон, вытер рукавом мокрый лоб. Потом неторопливо спустился на землю. Первым подбежал механик самолета, плотный, широкоплечий сержант. Он предупредительно помог ему снять парашют, для чего-то потрогал планшет, стал расспрашивать о результатах штурмовки. Летчики поздравляли с успехом, с благополучным возвращением. А Задеснянский и Северцев лишь приветливо кивали: они были так измотаны, что, казалось, вот-вот свалятся с ног от усталости.

Пришел подполковник Савадов, хмурый, вроде чем-то недовольный. Крепко пожал обоим руки. Пряча в уголках обожженных губ улыбку, негромко сказал:

— Молодцы! Хвалю!.. Только что звонил комдиву, рассказал ему о штурмовке и воздушном бое. Он тоже благодарит вас от имени командования. — Потеплевшими глазами посмотрел на Задеснянского. — Будем считать, старший лейтенант, пробный вылет выполнен отлично. Принимайте эскадрилью, как договорились.

Савадов взял Задеснянского под руку, отвел чуть в сторону. Лицо командира полка озабоченно. Немного помолчав, он, словно в чем-то сомневаясь и проверяя самого себя, глянул летчику в глаза. То, что он хотел сказать Задеснянскому, пугало даже его самого своей необычностью. Но это была его мысль, его идея, возникшая случайно и к моменту возвращения штурмовиков на аэродром тщательно продуманная. Он хотел поделиться ею с Задеснянским, недавним партизаном, который в таких вещах разбирался лучше, чем он сам.

— Атака вражеских танков отбита, но положение остается критическим. Немцы накапливаются на правом фланге. Если не принять решительные меры, они могут прорваться. Одному стрелковому полку атаку не отбить. Под угрозой захвата немцами окажется аэродром. Самолеты, конечно, поднять недолго, но на аэродроме не одни самолеты. Что, если нам…

— Вы хотите заранее эвакуировать в тыл заправочную технику? Оставить на аэродроме одни самолеты? — спросил напрямик Задеснянский.

— Нет, я не о том. Перебазирование на тыловой аэродром — крайний случай, самый крайний. Мы должны помочь стрелковому полку, помочь Грохольскому, иначе ему не удержаться.

— Но у нас нет горючего. Вы говорили, бензина в обрез, только и осталось, что для переброски на тыловой аэродром.

— Речь не о самолетах. — Савадов провел по обоженному лицу ладонью. — Речь не о самолетах, старший лейтенант, — повторил он. — На этот раз я решил помочь пехоте пулеметным огнем. Грохольский говорит, что после вашей атаки немцы вряд ли снова введут в дело танки. Теперь они будут атаковать пехотой. Вот я и думаю, надо выручать Грохольского.

— Значит, вы хотите принять бой на земле? — догадавшись о замысле командира, но еще не уяснив его в деталях, быстро спросил Задеснянский.

— Вот именно, товарищ старший лейтенант. Возьмем пулеметы из БАО, несколько штук снимем с истребителей и штурмовиков, создадим крепкий пулеметный заслон. Удержим плотину — удержим село и аэродром, а не удержим — туго придется всем. — Савадов прислушался: из села временами доносились короткие пулеметные очереди. — Действовать надо немедленно. Назначаю вас командиром пулеметной группы. Я уже приказал механикам собраться у штабного блиндажа. Забирайте их — и в село. Через сорок минут вы должны занять отведенные вам позиции. Ясно?

— Ясно, товарищ подполковник. Разрешите выполнять?

— Давайте, дорогой. Медлить нельзя.

* * *

Если бы Грохольскому сказали накануне, что он в состоянии проявить такую решительность и твердость, какую проявил при отражении первой немецкой атаки, он, возможно, не поверил бы. Собственно, он до сих пор толком не представлял, как полку удалось отразить жестокий натиск врага. Но то, что полк выстоял, было фактом. Значит, он, начальник штаба, действовал правильно. Выходит, когда надо, он тоже может управлять людьми так, как управлял бы ими погибший вчера командир полка! «А ведь справедливо, что доверие окрыляет человека. Все дело в доверии. Я теперь в полку за старшего, с меня главный спрос. А раз так, я должен до конца оставаться твердым и решительным», — подумал он и внутренне улыбнулся, поняв наконец секрет своего превращения. Однако его продолговатое, сухое лицо оставалось суровым и настороженным, внутренняя улыбка ничего не изменила на нем.

Он стоял в удобном глубоком окопе командного пункта и видел перед собой сбегавшие к пруду огороды. Впереди, за прудом, просматривались крайние хаты села, безлюдные, полуразрушенные, с проваленными крышами. Сразу же за хатами тянулись боевые позиции рот. Оттуда все явственнее доносились раскаты боя. Немцы начинали очередную атаку.

В этот момент из темного провала входа в блиндаж высунулась лобастая голова телефониста. Он был без шапки, в расстегнутой шинели.

— Вас к аппарату, товарищ майор! Со штаба армии… Генерал.

Грохольский быстро повернулся, нырнул в блиндаж, взял трубку. Звонили действительно из штаба армии. Сквозь шум помех Грохольский услышал далекий басовитый голос:

— Говорит командующий. Ну как там у вас? Держитесь? Молодцы! Еще немного продержитесь, скоро подойдут танки. Они уже на марше. Ждите. Не бросайте трубку, с вами будут говорить.

Теперь в трубке послышался другой, очень знакомый голос командующего фронтом:

— Здравствуйте! Коротко доложите обстановку на вашем участке. Как ведет себя немец?

— Товарищ генерал армии! — громко и торжественно, словно на параде, прокричал в трубку Грохольский и сразу осекся, подумав, что надо было обратиться иначе: «Товарищ командующий!» Эта ошибка на секунду обескуражила его, но он быстро собрался, стал четко докладывать о положении на участке полка. Генерал слушал внимательно, терпеливо, не перебивая. В трубке не было слышно никакого шороха, будто связь внезапно прервалась.

— Так, значит, часа два продержитесь? Хорошо. Потом будет легче — подойдут танки. Ваши соседи снова контратакуют противника. Это несколько облегчит ваше положение. Вы меня поняли?

— Так точно, товарищ командующий, все понял! Постараемся выдержать. Авиаторы прислали свою пулеметную группу. Очень вовремя прислали. Все будет в порядке. До свидания, товарищ командующий!

Грохольский отдал трубку телефонисту и внезапно почувствовал во всем теле неприятную слабость, прислонился спиной к липкой стене блиндажа, закрыл глаза. Он сказал командующему то, что считал нужным сказать. Даже если это будет последний его бой, последний его час, он не мог, не имел права ответить командующему иначе. «Выдержать!.. Выдержать любой ценой! Пусть хоть сам черт сядет на голову, будем держаться».

* * *

Между тем в батальонах положение с минуты на минуту осложнялось. Слева стрельба несколько стихла, зато севернее, на правом фланге, где оборонялся третий батальон, гул боя непрерывно нарастал. Пулеметные очереди сливались в сплошной треск, перемежаясь лишь взрывами гранат.

— Третий? Как у вас там?

Хриплый голос капитана Зажуры прогудел словно из-под земли:

— Жмут, товарищ майор.

— Держитесь, капитан! Мы должны выстоять. Еще час-два, не больше.

Грохольскому хотелось говорить спокойно, как несколько минут назад разговаривал с ним командующий фронтом, но у него так не получалось. Его трясло, словно в лихорадке, и слова: «Держитесь, капитан!» он произнес с каким-то болезненным сомнением, со скрытой мольбой. Он не спрашивал, что происходит на участке третьего батальона. Знал, что держаться неимоверно трудно, что в круговороте боя, когда противник нажимает изо всех сил, почти невозможно угадать, чем все это кончится. Но Грохольскому хотелось услышать именно эти слова, он ждал их с немой мольбой, ловил в трубке каждый шорох.

— Ну как же, капитан? Как у вас дела? — почти крикнул он.

Трубка еще некоторое время молчала, потом отозвалась далеким, почти отчаянным голосом:

— Плохо, товарищ майор. Убит командир седьмой роты. Немцы снова атакуют, но будем…

В трубке послышался громкий хлопок, затрещала автоматная очередь. Потом все стихло. Грохольский растерянно оглянулся. На него в упор смотрел высокий, тучный майор с забинтованной левой рукой. Это Ружин, заместитель командира полка по политчасти.

— Командир седьмой роты убит, — тихо произнес Грохольский.

Ружин смотрел на него немигающим взглядом. Ни один мускул не дрогнул на его полном лице, только глаза сузились, сделались твердыми. Он доложил, что был в седьмой роте, что ротный погиб при нем. Мина разорвалась рядом: лейтенанту осколок попал в шею, а его, Ружина, ранило в руку. В роте осталось пятнадцать активных штыков. Он, Ружин, назначил временно командиром роты ефрейтора Борового, пулеметчика.

Для майора Ружина, человека интеллигентного, мягкого и впечатлительного по природе, гибель командира седьмой роты, его земляка-ленинградца, была одним из самых тяжких потрясений за последнее время. И вовсе не потому, что их роднили земляческие чувства. В лейтенанте Ружин видел свою собственную неосуществленную мечту — стать поэтом; он всей душой чувствовал большой талант своего земляка и желал его расцвета. В часы затишья между боями он с волнением читал стихи лейтенанта об алых парусах, о грустящей девушке, о сожженных врагом деревнях, где не было девушек, где в черных дымоходах ютились лишь голодные кошки.

Случалось, что Ружин просил лейтенанта написать что-нибудь призывное («Чтобы кровь у солдат кипела от ненависти!»), обычную зарифмованную агитку о фашистских зверствах, о силе солдатской дружбы, о долге и Родине. Эти простые, бесхитростные стихи лейтенант читал потом солдатам на митингах. Но после суровых слов о войне бонды всякий раз просили его прочесть что-нибудь лирическое, посвященное прошлому, когда не было окопов, не было тесных землянок, не было горького дыма оставленных людьми сожженных сел. И лейтенант, сняв шапку, вновь становился черноволосым студентом, простым парнем, еще не познавшим счастья любви, грустившим вечерами на Мойка и шагавшим одиноко домой по ночным ленинградским улицам.

— Поэт погиб, Илья Михайлович, большой поэт! — громко проговорил Ружин, отрываясь от воспоминаний.

— Поэт?.. Да, да, я понимаю вас. — Грохольский знал о сердечной привязанности замполита к лейтенанту, но не видел, чем можно утешить этого громоздкого человека.

— Я пойду в третий, Илья Михайлович. Там трудно, очень трудно, — сказал Ружин сразу как-то помрачневшим голосом и стал медленно растирать обмотанную марлей кисть левой руки. Она с каждой минутой болела все больше.

— Да, да, идите! — Грохольский быстрым движением развернул карту. — Нет, минутку, я сейчас. Пусть третий отходит за пруд. Там мало людей, я понимаю, но пусть отходят через плотину за пруд, занимают оборону на берегу. Вот чуть-чуть дальше пулеметная группа летчиков. Не задерживайте немцев: пусть идут по главной улице, только не пускайте их в сторону. По главной улице. Вы поняли? Старайтесь направить их прямо на пулеметы. Там они получат свое. Вы поняли меня, Григорий Илларионович? Прямо на пулеметы!..

Замполит поднял забинтованную руку к груди, привычно козырнул и с неожиданным для тучного человека проворством побежал по узкому ходу сообщения.

Майор Грохольский устало смахнул ладонью со лба бисеринки пота. «Что это я? Кажется, снова закатил истерику? — подумал он про себя, ежась от внезапной неловкости. — Заладил, как дятел, одно и то же: «Вы меня поняли?..» Да замполит все понимает гораздо лучше меня, потому и решил пойти в третий батальон. И Зажура отличный командир. Рано вы торжествуете, господин Липперт! Вам все равно не пройти, ни за что не пройти! Ваша единственная дорога — в могилу. Мы еще повоюем!»

* * *

Пожилой солдат-связист настойчиво тряс Зажуру за плечо.

— Товарищ капитан!.. Вы живы, товарищ капитан? Живы?

Голос казался Максиму далеким-далеким, чуть слышным, но удивительно знакомым. Кто это трясет его за плечо? Надо отозваться, сказать, что жив. Но прежде приподняться. Фу ты, какая плотная земля.

Зажура лежал на дне полузаваленного окопа. Ноги его были придавлены комьями глины и земли, а верхняя часть туловища возвышалась над черным месивом грязи. Максим приподнялся на локте, смахнул с плеч и груди липкий чернозем, рывком вскинул голову. Прямо перед ним стоял солдат-связист с пышными рыжеватыми усами, с автоматом в правой руке и продолжал кричать ему:

— Вставайте, товарищ капитан! Немцы вон они, недалеко. И бросьте вы эту трубку, на кой она вам теперь! Связи все равно нет. — Он забрал у Зажуры телефонную трубку с обрывком шнура, стал поднимать его на ноги. — Господи, как угодило! Видно, крупным снарядом ударил, гад. Вот ведь несчастье!.. Идти сможете, товарищ капитан? Аль помочь?

— Не знаю, — вяло отозвался Зажура, испытывая одно желание — лечь на дно окопа и закрыть глаза. — Где немцы? Далеко?

— Близко, товарищ капитан, совсем близко. Ползут, сволочи, по всему полю ползут.

— Ну и черт с ними, пусть ползут. Я никуда отсюда не уйду.

— Да что вы, товарищ капитан! Разве можно. Они же рядом. В плен захватят, замучают вас. — Морщинистое лицо солдата скривилось в жалостливой гримасе.

— Меня в плен не возьмут, отец! — зло крикнул Максим. — Я еще сам их помучаю. — Он оперся спиной о стенку окопа, вгляделся в даль. Легкая контузия уже прошла, только во рту было сухо, отдавало горечью.

Солнце стояло в зените, яркое, по-весеннему теплое, а все вокруг казалось черным: и широкое поле впереди, и недалекий лес, и сожженные утром немецкие танки. Немцев еще не видно, но чувствовалось, что они где-то очень близко. И Максим догадался, почему так удручающе тихо: в окопах ждали новой схватки с врагом, которая должна была скоро начаться.

После неудачной атаки позиций третьего батальона, после провала танкового удара немцы накапливались теперь по всей линии полка, чтобы атаковать сразу с нескольких направлений и тем самым дезориентировать нашу оборону.

Окончательно пришедшему в себя и наблюдавшему за долиной Зажуре было ясно, что драка будет отчаянной. Немцам уже нечего терять, ж они не остановятся ни перед чем, будут рваться вперед. Возможно, сомнут остатки батальона, прокатятся по его костям. Не оставят живой души и в селе. Максим помнил немало случаев, когда побитые гитлеровцы срывали злобу на мирном населении. Под Харьковом он видел развороченные вражескими танками хаты, под руинами которых были искалеченные трупы женщин и детей.

Сейчас Зажуру, пожалуй, больше всего беспокоила мысль о селе. Он не думал о собственной смерти, словно свыкся с возможностью ее, но ни на минуту не мог забыть о матери, о Зосе, которая, наверное, притаилась где-нибудь в погребе, о сотнях знакомых и незнакомых ставичан. Зоська-то, если придут в село немцы, не пропадет, выживет, найдет с ними общий язык, а вот мать никто не укроет, никто не спасет. Да она и сама не станет прятаться, если узнает, что ее младший, последний сын погиб под танками и у нее уже не осталось никого.

Солнце упрямо стояло в зените, не по-февральски теплое, светлое, чистое, ласковое. Даже дымы горящего села, казалось, таяли под его лучами. Синева не принимала дымов, солнце разглаживало горестные знаки смерти. В окопах было почти сухо. Шинель на Зажуре тоже быстро просыхала, становилась легче и теплее.

— Где же немцы, солдат? — спокойно, с нарочитой беспечностью и едва уловимой иронией спросил Максим связиста.

— Дык вон они, товарищ капитан. Вон, вишь, ползут. Зажура повернул голову в ту сторону, куда указывал старый солдат. Солнце светило прямо в лицо, игривый ветер нес резкие запахи влажной земли, прелой соломы. Где же, где они, проклятые? Взгляд Зажуры обежал луговину и остановился на ползущих по пахоте солдатах в серых шинелях.

— Так это же наши, старик, наши!

— То наши, верно, товарищ капитан, а немцы вон там, за ручьем.

— А почему ползут сюда наши? Это из седьмой роты. Точно, из седьмой! — сказал Максим и вспомнил, что еще до контузии приказал ефрейтору Боровому с остатками седьмой роты отойти к батальонному КП.

Еще минута, еще несколько рывков — и все, кто остался от героической седьмой роты, скрылись в траншее. Вскоре ефрейтор Боровой протиснулся по заваленному ходу сообщения к Зажуре. Он был весь в черноземе, лицо его лоснилось от пота. В зубах держал изжеванную, давно погасшую самокрутку.

— Разрешите доложить!..

— Садись, садись, ефрейтор, — оборвал его Максим и почти силой усадил на какой-то ящик. — На, попей воды, охладись.

Боровой взял флягу, сделал большой глоток, вытер тыльной стороной ладони губы и снова приложился к фляге. Выпив все до дна, положил флягу на бруствер, откинулся спиной к глиняной стене, закрыл глаза. В уголках его рта играла усталая улыбка.

Казалось, он задремал, но в действительности он только на мгновение отдался ослабляющему отдыху. Боровой был до предела утомлен, все тело его ныло от усталости, и только где-то на дне сознания шевелилась упрямая мысль: он должен встать, должен пересилить себя, пойти к своим ребятам, к тем, что остались в живых и сумели пробиться на КП батальона, иначе они могут подумать о нем дурное, а для него их мнение было сейчас важнее мнения самого высокого начальства.

— Ну я пойду к своим хлопцам, товарищ капитан, — сказал Боровой, попытался встать и снова бессильно опустился на ящик.

Зажура увидел белое как мел лицо ефрейтора, росинки пота на его лбу и большое темное пятно на фуфайке пониже плеча.

— Вы ранены, ефрейтор? — Зажура склонился к его бледному лицу, которое постепенно покрывалось желтоватым налетом. — Вы же истечете кровью. Надо перевязать рану. Пакет есть?

— Чепуха, товарищ капитан. Задело немного, какая же это рана!

Боровой и в самом деле почти не чувствовал боли, хотя был ранен около часа назад. Пуля прошла под мышкой, не задев кости, однако большая потеря крови уже сказывалась. Ефрейтор совсем обессилел и не только не мог идти к своим, не мог даже подняться на ноги.

Зажура и старый связист с трудом сняли с Борового фуфайку.

— Да, уралец, кажется, на сегодня ты свое отвоевал, — сказал Зажура, промывая рану спиртом из фляги, которую достал старый связист из своего полупустого «сидора».

— Ужалила, проклятая, значит, когда — и сам не помню, — словно в полусне бормотал ефрейтор. — Не слышал, как ужалила, товарищ капитан…

— Ничего, все уладится. А теперь в санчасть, дорогой товарищ. — Оглянувшись вокруг, Зажура поискал кого-то глазами, потом обернулся к старому связисту. — Тут солдат был, в кисть руки раненный. Найдите его. Пусть идет вместе с ефрейтором в село.

Боровой рывком поднялся, неожиданно зло сказал:

— Прошу оставить меня. У нас так не заведено — своих бросать.

— А кто вам сказал, что вы бросаете их? — скупо улыбнулся Зажура. — Вы ранены, извольте выполнять приказ — в медпункт! Воевать и без вас есть кому. Скоро снова пойдут танки.

— Вот отобьем танки, тогда и в санчасть. Появился солдат, раненный в руку.

— Идите вместе с ефрейтором в санчасть, в село, — приказал Зажура.

Солдат подошел к Боровому, взял его под руку и повел по траншее. Максим глянул им вслед, потер лоб, словно силясь что-то вспомнить, наконец вспомнил, и это, кажется, развеселило его.

— Достать ему люльку Богдана. Вот чудак! — произнес он вслух и вновь стал наблюдать за луговиной.

Теперь уже отчетливо можно было видеть немецких пехотинцев — они медленно, издали почти незаметно, не отрываясь от мокрой земли, приближались к нашим окопам.

А за спиной раскинулось родное село, с детства знакомый лог с прудом, за которым возвышался видный издалека колодезный журавль возле старой, покосившейся от времени хаты Зажур. Где-то там его мать. Если отвести остатки батальона на новые позиции, за пруд, немцы войдут в село, опять, как в сорок первом, «хозяевами» войдут в их старую хату. А как же мама? Ведь она никуда не уйдет, останется в селе, будет ждать его, Максима. Он обязательно должен увидеть ее. Впрочем, доживет ли он до той поры?

«Ну что ж, значит, так суждено. Если погибнуть, то здесь, в этих полуразрушенных окопах», — печально подумал он.

В конце уцелевшей части траншеи появились два связиста. Они проверяли исправность телефонного провода и, казалось, не обращали внимания на приближавшихся немцев: были заняты срочным, неотложным делом — восстанавливали связь. Минуту или две спустя связисты подошли к Зажуре. Один из них, что постарше, доложил:

— Связь восстановлена, товарищ капитан! — И передал Максиму телефонную трубку.

В трубке сперва что-то гудело, булькало, потом отчетливо послышался голос старшего адъютанта батальона. Зажура сразу узнал его. Росляков звонил из пятой роты, командование которой принял после ранения ротного.

— Ну как там у вас, лейтенант? — крикнул Зажура в трубку.

— Порядок, товарищ капитан. Будем контратаковать.

— Хорошо. Сначала встретим их огнем, потом — врукопашную. Жди моей команды. Будем драться до конца, отбросим и…

Чья-то сильная рука легла на черную коробку аппарата. Максим увидел перед собой широкие плечи майора Ружина. Замполит взял у него трубку, негромко, но отчетливо сказал:

— Контратака отменяется. Слушать мою команду. Батальону немедленно отходить к плотине. Вынести раненых и убитых. Занять оборону на восточном берегу пруда. Все.

Теперь он стоял к Зажуре спиной, перепоясанной ремнями. Максиму почему-то подумалось, что эта широкая спина заслонила собой все страшное и надежно прикрыла его от немцев, от томительной тишины ожидания. Он вспомнил разговор с Росляковым, которому приказал готовиться к контратаке, подумал, что контратака отменена уже не по его приказу, а по велению старшего начальника, и почувствовал себя как бы уязвленным.

— Если мы снимемся всем батальоном, товарищ майор, немцы ворвутся в село на наших плечах, — с нескрываемой обидой проговорил он в спину замполиту.

— Вы, я вижу, ершистый, капитан. Кто вам сказал, что будем сниматься сразу всем батальоном? Одна рота с пулеметами останется, прикроет. — Он поднялся на носки, выглянул из окопа, будто присматривая место для прикрытия. — Тут, на высотке перед прудом, и станем.

«Станем» произнес твердо и решительно. Возле глаз появились лучики морщинок, придавшие всему лицу удивительно добродушное выражение. Замполит, очевидно, уже принял решение, был уверен в его правильности и чувствовал себя более спокойно, чем Зажура, которому предстоящий отход казался ужасным. В поведении замполита, в его властности и манере держаться Зажуре почудилось, что Ружин недоволен его действиями как комбата, в чем-то не доверяет ему и, по существу, отстраняет от командования батальоном.

— Разрешите быть свободным, товарищ майор? Я пойду в пятую роту, к лейтенанту Рослякову, — повысил голос Зажура, так как в это время по всей линии обороны полка немцы открыли артиллерийский огонь.

— Не разрешаю! — быстро повернулся к нему Ружин. — Вы отходите с батальоном за пруд, прикажите выводить людей. Я останусь с ротой и буду прикрывать отход.

— Товарищ майор!..

— Я сказал: отводите людей за пруд и занимайте оборону вдоль главной улицы села. Пропустите немцев за плотину только по главной улице, только по главной, и ни одному из них не позволяйте уйти в сторону. Ясно?

Да, теперь все было ясно. Он, Максим Зажура, должен идти с остатками батальона в село, а замполит остается здесь. Таков приказ — твердый и неумолимый. Зажура впервые встретился с замполитом полка. От погибшего командира седьмой роты он слышал, что тот еще с довоенной поры дружил с Ружиным. И вот лейтенанта нет в живых, а человек, любивший его, редактировавший и печатавший его первые стихи в ленинградской газете, стоял рядом. Он останется здесь, чтобы принять на себя самый тяжелый груз.

Зажура понимал суровость и неумолимость слова «станем». Для него оно означало жизнь, по крайней мере, возможность выйти живым из начавшейся мясорубки, может быть, продержаться до подхода танков, а для замполита и бойцов роты, остающихся для прикрытия отхода батальона, оно означало почти неизбежную смерть.

— Товарищ майор, разрешите остаться с вами! — Голос Зажуры сорвался почти на крик.

Стоял неимоверный грохот. Разрывы снарядов и мин между окопами и над окопами вершили сатанинский хоровод. Небо заволокло бурым туманом. Майор не расслышал слов Максима, но догадался, о чем он просит. Сурово нахмурив брови, он подошел вплотную к Зажуре и, пересиливая грохот боя, крикнул ему прямо в лицо, чтобы тот немедленно приступил к выполнению приказания, начал отвод батальона.

— Сию же минуту уходите! — раздраженно крикнул он и с силой толкнул Максима в сторону сохранившейся части траншеи.

* * *

Елена Дмитриевна торопливо шла по коридору. Утром она вместе с соседкой накормила детей-сирот и снова вернулась в школу: тут хоть что-нибудь можно узнать о сыне! В штабе безлюдно. Однако Елена Дмитриевна решила ждать. Знала, что Максим в самом пекле боя, за селом, и не могла совладать с собой. Если бы ей разрешили, она не задумываясь пошла бы к нему в окопы. Ей казалось, что там она могла бы защитить его от пуль.

В полутемном коридоре столкнулась с плечистым солдатом в ватнике, наброшенном поверх плотного слоя бинтов, опоясывавших его грудь. Едва не сбив женщину с ног, солдат сконфуженно развел руками:

— Ну что, мамаша, вы ходите тут? Гражданским не положено.

Мать приветливо и виновато улыбнулась, разглядывая могучую фигуру и бледное лицо солдата.

— Я жду капитана Зажуру, сынок, — проговорила она с некоторой робостью. — Мне товарищ майор разрешил.

— Так вы, значит, мамашей нашему комбату доводитесь! — обрадовался солдат. — Видел я вашего сына, нашего командира, значит, недавно видел. Ефрейтор Боровой я, Павел Нилович, значит, разрешите представиться.

— А меня Еленой Дмитриевной зовут.

— Знаю я, слышал о вас, значит. Вас тут все знают.

Напротив открылась дверь. Из-за нее выглянул офицер, без шапки, с растрепанными волосами, но в застегнутой на все пуговицы шинели.

— Товарищ солдат, вы откуда?

— Оттуда, с передовой. В санчасть направили, — ответил Боровой.

— Что с вами? Ранены? Тяжело?

— Вроде не очень, пока держусь, значит, на ногах.

— Так слушайте. Вот какое дело: пулеметчикам нужно поднести патроны. А, это вы, Елена Дмитриевна? Вот удача! Пойдете вместе с этой женщиной, солдат. Там, возле ее хаты, окопались летчики, им нужны патроны.

Елена Дмитриевна решительно оттолкнула Борового в сторону.

— Другого пошлите, товарищ. Разве не видите? Раненый он. Прямо из окопов, а вы его снова на смерть посылаете.

— Давайте патроны, товарищ лейтенант. Силенка у меня пока имеется, значит. Сделаю все, что могу, — выступил вперед Боровой.

— Нельзя вам, сынок. В санчасть идите, — горестно произнесла женщина.

— В санчасть потом, Елена Дмитриевна. Вы уж не обижайте меня, значит.

Штабной офицер смерил ефрейтора с ног до головы испытующим взором, с минуту поколебался, открыл шире дверь класса и, обернувшись, крикнул кому-то, чтобы принесли патроны. Боровой молодцевато поднял голову. В глазах Елены Дмитриевны мелькнуло чувство не то печали, не то осуждения.

— Воевать, сынок, я вас все равно больше не пущу, — сказала она тоном человека, знающего цену своему слову, — Вот отнесем патроны, потом идите с богом в санчасть. — Она резко обернулась к лейтенанту: — Разве раненому дозволено оставаться в окопах?

— Хорошо, пусть только отнесет, — улыбнулся офицер и многозначительно посмотрел Боровому в глаза. Тот понял: сейчас все дозволено, лишь бы удержать немца.

Они пошли на гул стрельбы, смутно догадываясь, что бой уже переместился на окраину села, ведется где-то возле крайних изб. Надо идти быстрее, чтобы успеть, чтобы солдаты не остались без патронов, иначе они не смогут отогнать немцев, и тогда фашисты займут все село.

— Я побегу, мамаша, чтобы поскорее, значит, — вырвался вперед Боровой, чуть сгибаясь под тяжестью тяжелых коробок.

— Куда же вы одни-то? Собьетесь с пути, село большое.

— Ничего, найду. Мы привычные. Ждут там наши. Елена Дмитриевна вдруг вспомнила о детях-сиротах. Ее словно обдало кипятком, по всему телу прошел нервный озноб. Дети! Они же одни там. Соседка ушла. Что, если немец и впрямь займет село, пропадут, бедненькие…

Тяжелые мужнины сапоги вязли в липкой грязи. Пот заливал глаза. Дети!.. Совсем забыла о них. Вот ведь как получилось. Думала, отобьют наши немца, не пустят в село, а они уже за плотиной бьются.

Впереди, за прудом, в небо поднималось темно-багровое пламя. Горели хаты, горели страшно, неторопливо. Никто не тушил пожара, не было вокруг привычной суеты, и оттого, что село покорно отдалось огню, пожар казался зловеще-таинственным и неумолимым.

«Может, моя хата горит? — мелькнуло в сознании Елены Дмитриевны. — А они там, сиротки, ползают, задыхаются в дыму… Нет, это, кажется, еще на Глинищах. Не дошли пока до нас супостаты. Может, все обойдется, отобьют их, проклятых?..»

Поначалу она не узнала свою избу. Вокруг все было разрушено, повалено, засыпано комьями земли и глины. Возле избы лежала спиленная груша — большое, ветвистое дерево в два обхвата. Эту грушу посадил под окнами еще прадед-казак, и она была таким же неотъемлемым атрибутом зажуринской скромной усадьбы, как и ветхий, с полуистлевшим срубом колодец и маленькая скамеечка у ворот.

Не стало дерева. Не стало колодца: взрывом снаряда его разворотило до самых глубин. Не стало забора: изба стояла голая и осиротевшая. Вдоль всей узкой улочки возвышались брустверы окопов.

Но не это поразило мать. Самым страшным, непоправимым показалось ей почему-то то, что не стало их уютного, заросшего спорышей маленького дворика. Теперь тут громоздились кучи земли, пролегала глубокая траншея, в которой стояли солдаты вперемежку с бойцами самообороны. Вся улочка, вероятно, уже давно находилась в зоне огня.

Не обращая внимания на свист пуль и близкие разрывы мин, Елена Дмитриевна торопливо пошла к крыльцу. Из траншеи закричали: «Мамаша, куда вы? Убить могут!» Она не слышала или просто не хотела ничего слышать. В темных сенях с кем-то столкнулась. Послышался детский плач. Ее лица коснулись холодные маленькие ручонки. Елена Дмитриевна увидела Зосю с ребенком на руках.

— Ты?!

— Несите его в траншею, я пойду за остальными. Там еще двое.

Зося передала ей ребенка и вернулась в избу. Елена Дмитриевна, прижимая к груди дрожащее, худенькое тельце малыша, вышла на крыльцо. Солдаты помогли ей спуститься в траншею, по ходу сообщения проводили к пруду, в безопасное место, где под прикрытием обрывистого берега сгрудились перепуганные ребятишки. Вместе с ними была соседка Елены Дмитриевны, чернявая, еще не угасшей красы молодица Горпина Спивак.

— Ой, тетечка, что тут было, что было! — сразу затараторила она, увидев Елену Дмитриевну. — Когда вы утром ушли, я тоже собралась было в окопы, проведать своего Ивана. А немец как ударит из пушек и прямо сюда. Вышла из хаты, гляжу, у вас во дворе полно военных. Траншею роют, грушу спилили, а в хату никто не заглянул. Я — туда, к ребятишкам: они, воробушки несчастные, забились в углы, плачут, вас зовут. Хотела куда-нибудь отвести их, да из хаты выйти боюсь, вокруг снаряды рвутся, солдаты из пулеметов стреляют. Осталась в хате. И там страшно: вот-вот все на воздух взлетит. Ой, нагоревалась я с ними, тетечка Елена, думала, свету божьего больше не увижу. Спасибо, Зося пришла, Максима своего разыскивала. Вот вместе с ней мы всех ребятишек под огнем и повыносили из хаты.

Как раз в это время из траншеи, что спускалась к яру, вышла Зося с двумя мальчиками лет по восьми. Один из них плакал устало и почти беззвучно, другой размахивал прутиком и все пытался вырвать свою ручонку из Зосиных пальцев.

— Пусти меня! Пусти, говорю! — воинственно кричал он. — Я пойду фашистов бить!

Зося подвела детей к Елене Дмитриевне и, словно в чем-то чувствуя вину перед ней, опустила глаза.

— Мама!.. — Голос у нее сорвался. — Мама! За Максима вы не волнуйтесь. Жив он. Солдаты видели его возле плотины. Жив!.. О вас справлялся.

— Спасибо! — с затаенной болью отозвалась Елена Дмитриевна.

Ей было жарко в овчинном полушубке и шерстяном платке. Она отвернулась. Ей невыносимо было смотреть на эту худенькую, красивую женщину с растрепанными волосами и мокрым от пота лицом, похожую скорее на запыхавшуюся девчонку-подростка. О ней в селе говорят самые дикие, самые отвратительные вещи, называют немецкой подстилкой, продажной тварью, а она жизни своей не пощадила для спасения детей.

— Спасибо! — теплее повторила Елена Дмитриевна и стала искать глазами кого-нибудь из мужчин.

В нескольких шагах от нее морщился от боли высокий сержант с раздробленной рукой. Полы его шинели были густо забрызганы кровью. Кровяные пятна рыжели даже на голенищах сапог. Молоденькая девушка быстро и не очень умело бинтовала ему руку.

Елена Дмитриевна хотела подойти к сержанту, спросить, что же будет дальше, отстоят ли наши село? Но передумала и только тихо, про себя, прошептала: «Что он, бедненький, знает? Без руки остался парень, всю жизнь будет без руки».

Из траншеи выскочил пожилой мужчина в полушубке, окинул быстрым взглядом раненых:

— Пулеметчики есть? Слышите? Пулеметчики есть, спрашиваю?

Никто не отозвался. Пулеметчиков не было. Сержант с раздробленной рукой гневно огляделся по сторонам.

— Слышите? Вас спрашивают, есть ли пулеметчики? Аль мне идти вместо пулемета с гранатой и с культяпкой вместо руки? — Он вынул из кармана шинели лимонку, подержал ее на ладони. Остальные раненые молчали. — Вояки! — Сержант положил гранату в карман. — Я пойду, папаша. Из пулемета стрелять не могу, а с гранатой еще управлюсь.

Боец в полушубке даже не взглянул на него.

— Уходите отсюда все, все, кто может! — крикнул он. — Немец близко, вот-вот подойдет. Елена Дмитриевна, ребятишек подальше бы надо увести, на другую улицу, тут опасно.

— Я умею стрелять из пулемета, дядька Созонт, — поднялась Зося, затем посмотрела на Елену Дмитриевну: большие ее глаза сузились, в уголках рта что-то дернулось. — Пойдемте, Созонт Иванович. Не верите, что могу стрелять? Всему научилась, буду бить немцев не хуже других.

Опустив голову, она быстро зашагала к траншее.

* * *

Старый самооборонец не зря предупредил Елену Дмитриевну о необходимости увести детей. Гитлеровцы уже подошли к развилке дорог, готовились к решительному броску. Оттеснив защитников села на боковые улицы, они подступали к избе Зажур, рвались мимо нее в глубь села.

Пулеметный заслон авиаторов понес большие потери. Задеснянский, которого уже дважды засыпало землей, лежал за пулеметом почти оглушенный и, экономя патроны, бил короткими очередями по атакующим. Он смотрел только вперед. Боялся обернуться, боялся увидеть приваленных глиной погибших товарищей, разбитые пулеметы.

В напряжении, с которым он всматривался вдоль улицы, чувствовалось отчаяние, перемешанное с дерзким вызовом и неукротимой верой в свои силы. Задеснянский не хотел думать о смерти, верил, что после всего пережитого он не может, не должен погибнуть, тем более так нелепо, на земле, от пуль паршивых валонцев. Он страстно хотел жить, и это желание, казалось, преодолевало все. Еще в самом начале войны Задеснянский поклялся себе, что будет драться с немцами до конца, до полной победы. Нет, он не погибнет, пусть-ка они попробуют укокошить его. Черта с два! Он еще полетает над поверженной Германией, над Берлином, над самим проклятым Гитлером!

Правда, когда кончались патроны, он оглянулся, точно помнит, только, один раз! Потом, словно оправдываясь перед кем-то, сказал себе, что оглянулся потому, что его беспокоила судьба детей-сирот, что хотел убедиться, не остались ли в хате дети. Хотя прекрасно знал, что в тот миг подумал и об отходе, подумал о своей жизни, которую не хотел отдать фашистам.

Ефрейтор Боровой принес патроны как раз в ту минуту, когда валонцы поднялись в новую атаку. Они тоже были измучены боем, злоба и отчаяние притупили их страх, они пошли густой лавой, не пригибаясь. Кто мог остановить их? Им казалось, что русские сломлены, что они не способны к сопротивлению и путь в глубь села открыт. Валонцы шли все быстрее, лица их постепенно светлели, в глазах появился радостный огонек. С глухим грохотом пронесся вперед пятнистый танк, и валонцы еще больше ободрились: из сотен их глоток вырвался возглас восторга, возглас торжества.

Задеснянский вставил новую ленту. Пальцы вдавили гашетку мягко, словно пробуя ее упругость. Огненная струя полоснула по улице и сразу слилась с другой струей: два пулемета застрочили гулко и ритмично.

Боровой удобнее уперся локтями в землю, приподнял голову, крикнул Задеснянскому:

— Эй, авиатор, за колодцем следи! Немцы по дворам идут, по огородам, как бы в тыл к нам не зашли.

Не оглядываясь, ефрейтор услышал, вернее, почувствовал, что кто-то прыгнул к нему в окоп. Боровой повернул голову направо. Рядом с ним в тесном окопе стояла на коленях девушка, красивая, немного испуганная и упрямо-решительная.

— Вам помочь? Меня позвали.

У ефрейтора задорно блеснули глаза:

— Вот те на! Довоевались! Бабскими руками, значит, отбиваться от немца будем? А ты, промежду прочим, с пулеметом-то умеешь обращаться?

— Промежду прочим, умею, товарищ боец.

— Тогда вставляй ленту. Будешь, значит, у меня за второго номера.

Так они начали бой. И сразу их словно что-то сроднило, будто воевали они вместе давно-давно: он — широкоплечий, громоздкий, в лихо сдвинутой набекрень шапке, она — худенькая, бледная, с перепачканным землей лицом и удивительно светлыми, лучистыми глазами. Боровому хотелось расспросить девушку: кто она, почему пришла в окоп, под пули? Хотелось будто невзначай, ненавязчиво сказать о себе: он, дескать, уже третий год воюет, имеет два ранения, а сегодня получил легкое третье, за поимку немецкого разведчика представлен к ордену. Но для расспросов и рассказов о себе не имелось времени. Немцы были совсем близко, они шли вплотную за танком. Боровой, крепко держась за ручки «максима», поливал их огнем. Все время, пока он стрелял, его не покидала мысль, что красивая девушка, так неожиданно появившаяся в окопе, снова уйдет в тыл, он не узнает ее имени, не познакомится с ней.

Валонцы залегли посреди улицы, прямо в грязи. За первой — вторая цепь, потом третья, четвертая… Они ждали, пока замолчат русские пулеметы. А танк с плоской башней продолжал двигаться к плетню, к траншее. Его пулемет молчал. Из пушки танкисты били по какой-то дальней цели. Это казалось особенно зловещим. Боровой понял, что танк через какую-нибудь минуту-другую всей тяжестью навалится на его окоп, раздавит и его, ефрейтора, и эту юркую сероглазую девушку, потом ворвется во двор.

— Уходи! — крикнул Боровому старший лейтенант Задеснянский, хотя сам не уходил, продолжал вести огонь. Ефрейтор не слышал голоса соседа. Он посмотрел на девушку, быстро сказал:

— Уходи! Нас обоих раздавит. Уходи скорее по траншее…

Танк на миг остановился. Его пушка слегка сдвинулась в сторону. Боровой ясно увидел узенькие полоски смотровых щелей на лобной части а в башне танка, такие узенькие, что они казались живыми, холодными, сердито прищуренными глазами.

Танк снова пошел вперед. Его пушка ритмично покачивалась, широкие траки гусениц подминали под себя жухлую прошлогоднюю траву. Смотровые щели приближались, росли, словно влезали в душу Боровому. Ефрейтор видел их, испытывал глухую ненависть к ним. Он быстро взял из ниши противотанковую гранату, одним рывком выскочил из окопа. Смотровые щели танка были направлены на него, пулемет нацелен прямо в его грудь. Боровой, однако, оказался проворнее немецких танкистов.

— Ах ты, гадюка! — громко и зло проговорил он, бросая под гусеницу танка гранату.

Зося увидела, как пулемет на танке слегка задрожал. Потом раздался взрыв гранаты. Она разорвалась так близко, что взрывной волной Зосю сильно толкнуло в грудь. Танк дернулся и накренился набок.

Боровой еще некоторое время стоял на ногах, из последних сил старался удержаться, а между тем он был уже мертв: его грудь прошило последней пулеметной очередью из танка. Широко раскинув руки, ефрейтор упал. На его сразу осунувшемся лице застыла гримаса какого-то болезненного недовольства собой.

Танк лихорадочно продолжал крутиться на месте. Немцы-пехотинцы лежали в грязи. Над селом на некоторое время воцарилась тишина, будто сразу за взрывом гранаты наступил конец войны, будто никогда ее не было и не будет.

Теперь вместо Борового крепко держалась за ручки пулемета Зося. Задеснянский посмотрел поверх бруствера своего окопа и увидел неподалеку от продолжавшего крутиться танка распластанное тело ефрейтора. «Эх, парень! Выходит, отвоевался, — подумал он и быстро перевел взгляд на Зосю. — А впрочем, спасибо тебе, брат! От всех нас спасибо!»

Ни Задеснянский, ни Зося не знали, что немцы дальше не пойдут. А впереди, где-то возле плотины, уже загремели выстрелы: третий стрелковый батальон вместе со своими соседями поднимался в контратаку. Начинался новый бой, может быть, последний на этой истерзанной, растоптанной, упрямой земле.