"Зеленая креветка (Сборник с иллюстрациями)" - читать интересную книгу автора (Емцев Михаил, Парнов Еремей)

БУНТ ТРИДЦАТИ ТРИЛЛИОНОВ


НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ

Владимир Николаевич Флоровский,

ассистент университета

Еще три дня, и я ухожу в отпуск. Через каких-нибудь восемьдесят часов я буду уже смотреть в круглое окошко самолета. Земля превратится в макет, по которому неторопливо поплывет крестообразная тень… Если, конечно, не будет облачности. Хорошо бы сегодня разобрать все бумаги, отправить в журнал уже готовую статью, отослать рефераты, ответить на письма. Хорошо бы!

Весь окружающий мир уместился в перевернутом виде на боку пузатой колбы и притих перед грозой.

С высоты двадцать первого этажа автомобили кажутся игрушками, а люди — муравьями. Серые прямые ленты дорог, строгие квадраты и прямоугольники зелени. Если пройдет дождь, то даже сюда, на такую высоту, долетит запах мокрого каштана… Но о дожде можно только мечтать. Вернее всего, опять небо блеснет зарницами, прогрохочет дальний гром, и тучи пройдут стороной. Вот уже целую неделю город изнывает от августовского солнца.

Окна и двери в университете распахнуты настежь. Но это мало помогает. Работать все равно тяжело. Мозги размякли, как разогретый на солнце асфальт. Я снял пиджак, включил вентилятор и постарался удобнее устроиться в кресле. Но вскоре поймал себя на том, что уже несколько минут читаю одну и ту же страницу отчета. Захотелось пить. Решил спуститься в буфет и взять бутылку холодного молока или пива.

В буфете вилась длинная очередь. Солнце плавило оконное стекло и рвалось в помещение сквозь танцующий столб пылинок. Нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, щурясь и постепенно раздражаясь, я стоял в конце малоподвижного человеческого ручейка. Мне уже расхотелось пить. Я оставался в очереди только из-за упрямства.

Передо мной стоял смешной и странный человек. Коротко остриженная лопоухая голова его непрерывно двигалась. Толстые пальцы шевелились, перекатывая из ладони в ладонь столбик монет. Человек улыбался, тихо шептал что-то, толстые добрые губы его дрожали.

Я рассматривал его безо всякого интереса, пока не увидел на груди белую визитную карточку, на которой латинскими буквами было напечатано: «Артур Положенцев. Москва». Я удивился. Значит, лопоухий коротышка был делегат Международного противоракового конгресса! Я еще раз оглядел его. Мятая шелковая тенниска, на которой темнели влажные пятна, широкие синие брюки, давно утратившие складку, пыльные ботинки со стоптанными каблуками. Во мне мелькнула неприязнь. Я вспомнил аккуратных мужчин в прекрасных серых костюмах, с ослепительными воротничками. В эти дни их часто можно было встретить в коридорах и вестибюлях.

«Некультурно, — подумал я, — посещать конгресс в таком виде. И обидно тем более, что этот неряха, наверное, крупный специалист».

Фамилия Положенцева мне была известна.

Мои размышления прервал звон упавшей на пол монеты. Пока Лопоухий, близоруко щурясь, оглядывался, монету подняла щупленькая девушка с косичками. Она по-студенчески держала свои деньги между страницами книги и теперь торопливо перелистывала ее. Я взглянул на Лопоухого. Он, улыбаясь, следил за девушкой, которая все никак не могла сообразить, откуда упала монета. Лопоухий молчал. Это мне понравилось, и я посмотрел на него уже с некоторой симпатией. Поймав мой взгляд, Лопоухий тотчас же повернулся ко мне и стал тихо объяснять ситуацию:

— Это я потерял копейку. А девочка решила, что она. Вот и ищет теперь, откуда монета упала.

Моя мгновенная симпатия улетучилась. Я не любил людей, которые спешили поделиться своими наблюдениями и впечатлениями с первым встречным.

Незаметно подошла моя очередь. Пока я брал свое пиво и тарелки с закуской, Лопоухий все время не оставлял меня в покое. Он успел сообщить мне свое мнение о здании университета, спросил меня, каковы на вкус китайские блюда, что такое агар-агар и можно ли есть салат из него. Мои односложные ответы его, видимо, не смущали; все так же неумолчно тараторя, он шумно уселся за мой столик. Чтобы хоть как-то прервать поток его сбивчивых и каких-то наивных речей, я задал ему совершенно напрасный, как мне тогда казалось, вопрос:

— Вы здесь на конгрессе?

Он радостно закивал головой:

— Ага, на конгрессе. Меня интересует вирусная теория рака. Я хочу кое-что узнать о свободных генах. Но я не делегат. — Он притронулся к приколотой на груди визитной карточке: — Это не моя. Это Артура. Я взял ее, чтобы пройти в университет без всякой волокиты.

«Это в твоем стиле, — подымал я с насмешкой. — Какое мальчишество!»

— А вы знакомы с Положенцевым, или этот нагрудный пропуск попал к вам без его ведома?

Лопоухий посмотрел на меня. И под взглядом этих добрых и чистых подслеповатых глаз я почувствовал себя не очень хорошо. Мне стало стыдно.

«Пижон ты, братец, пижон», — подумал я о себе. Мне захотелось сказать этому человеку что-нибудь хорошее, как-то сгладить резкость, придать ей вид неуклюжей шутки. Не придумав ничего подходящего, я хлопнул его по плечу и предложил:

— Ну вот, если надоест сидеть на конгрессе, приходите ко мне на кафедру. Хоть раком мы и не занимаемся, но кое-что интересное есть и у нас.

Лопоухий рассыпался в благодарностях и стал еще суетливее. Потом сказал:

— Я что-то устал. Не составите ли вы мне компанию погулять после обеда на чистом воздухе?

Сначала я хотел отказаться. Прогулка в его обществе мне не улыбалась. Но мысль о том, что нужно подниматься в душную комнату и, изнывая от жары, что-то читать, показалась мне страшной. Я согласился.

Через несколько минут нас уже обдувал напористый ветер, всегда живущий на Юго-Западе Москвы. Дрожали листья, раскачивались ветки. Бабочка «павлиний глаз» буквально распласталась на спинке садовой скамейки. Ее крылья были раскрыты больше, чем на сто восемьдесят градусов. Наверное, чтобы не сдул ветер…

Мой новый знакомый был набит чудовищно объемистой, но хаотичной информацией по исторической биологии, генетике, молекулярной эволюции и прочим наукам. Признаться, я не очень внимательно его слушал. Прогулка была хороша сама по себе, и я уже пожалел, что связался с этим говоруном. Он как раз с восторгом рассказывал о своей поездке на какое-то озеро с замысловатым названием, и я подумал, что надо было бы мне представиться да и его фамилию узнать. Но почему-то не сделал этого. Просто хорошо было сидеть в тени, на безлюдной аллейке, и ни о чем не думать.

— Вы не устали говорить? — спросил я.

Не знаю, как это сорвалось у меня с языка. Мне очень хотелось, чтоб он замолчал. Слова мои его поразили.

— Нет-нет, — испуганно сказал он, — нет! Я еще должен рассказать вам очень важную вещь.

Я обратил внимание, что у него решительный и упрямый подбородок.

— Иначе, — добавил он, — кто же об этом узнает? Кто-то знать должен, ведь это очень важно…

Тут лицо его изменилось. Оно побледнело, даже как-то вдруг вытянулось, похудело. Резко обозначились темные тени под глазами, явственно проступили впадины на щеках. Зря я его обидел. Я уже раскрыл рот, чтобы загладить свои слова, но он опередил меня. Даже голос его изменился, стал сухим, безжизненным. Он смотрел мне прямо в глаза. Но взгляд его уже не был подслеповатым и добрым. Скорее — отрешенным, невидящим.

— Я сделал страшную глупость, — хрипло сказал он, и его упрямый подборок слегка задрожал.

Да он, кажется, припадочный… С ним хлопот не оберешься. Вот навязался на мою голову! Я сделал естественный жест, выражавший удивление и растерянность. Но он меня неправильно понял.

— Погоди, не убегай. Я должен… ты должен… я впрыснул себе эту штуку, — бормотал он, наваливаясь на меня и жарко дыша в лицо.

От него пахло только что съеденной в буфете колбасой. Он вцепился в мой рукав.

— Я сделал это только ради него, понимаешь? — говорил он слабеющим голосом. — Я должен был знать правду. Долго без правды жить нельзя… Правда, она…

— Я не понимаю, о чем идет речь? — спросил я и отодвинулся. Уж очень он был потный и горячий.

Он замолк и закрыл глаза. Я не на шутку перепугался и принялся его трясти.

— Послушайте, что с вами?

Он некоторое время молчал, потом пошевелил губами и, не открывая глаз, сказал:

— Я, кажется, умер.

Никогда в жизни я не думал, что могу так волноваться. У меня все оборвалось в груди. А он тихонько, как засыпающий ребенок, пробормотал:

— Не то чтоб совсем…

Затем он сжал губы, замолчал и начал синеть. Когда я увидел, как по его щекам поползли синюшные разводы, меня будто по ногам стегнуло. Я бросился за помощью…

В университетской поликлинике тень и тишина. Кто-то заботливо снял с Лопоухого ботинки и уложил его на белую, покрытую клеенкой кушетку. Пожилая женщина-врач вот уже в который раз прослушивает слабые и редкие биения сердца. Высокий и тощий, похожий на Дон-Кихота старик водит перед застывшими глазами Лопоухого каким-то блестящим предметом, а он без сознания. Бедный Лопоухий! И зачем я его так называю? Не такие уж у него оттопыренные уши. Но я не знаю ни его имени, ни фамилии. А как-то называть его надо.

Только что, перед тем как вызвать по телефону «скорую помощь», мы тщательно осмотрели его карманы. Немного мелочи, ключ от английского замка на медной цепочке, куча троллейбусных и автобусных билетов, расческа с двумя поломанными зубьями, стертый на сгибах квадратик бумаги с телефоном какого-то Вал. Ник. Курил., вот и все. Бедняга! Дон-Кихот сказал, что у Лопоухого странно заторможены все рефлексы. Он не реагирует ни на какие внешние раздражители: свет, боль, звук.

— Я бы даже рискнул констатировать летаргию, — важно произнес безбородый Дон-Кихот.

— У него нет никакого контакта с внешним миром, — сказала женщина, пряча стетоскоп. — То, что вы рассказали нам, — она строго посмотрела на меня, — это было начало приступа.

— Его можно вылечить?

Врачи молчали.

— Неужели это сумасшествие? — Я с надеждой смотрел на усталую женщину в ослепительно белом стареньком халате.

— Наверняка я ничего не могу вам сказать. Его покажут специалистам… Может быть… Ну, вы сами посудите, — женщина ткнула пальцем в злополучную карточку, — какой здравомыслящий человек попытается проникнуть таким образом в учреждение, в котором ему нечего делать. А?

— Я, Ираида Васильевна, — сказал Дон-Кихот, протирая ладони смоченной в спирте ваткой, — вспоминаю случай, который был у великого Лоренца. Как-то его друг, известный фармаколог, попросил предоставить в его распоряжение психотика, который настолько потерял разум, что живет уже чисто растительной жизнью. Шизофреник, предоставленный Лоренцом этому фармакологу, был безмолвным и неподвижным субъектом, вроде нашего пациента. Глаза его были либо закрыты, либо бессмысленно вытаращены. Законченный образец далеко зашедшей непоправимой дегенерации. Полнейший умственный распад. Окончательная и бесповоротная потеря интеллекта Но вот в вену больного ввели ничтожное количество безвредного раствора цианистого натрия. Сначала больной, который многие годы находился в состоянии полнейшего оцепенения, и глазом не моргнул. Но, когда препарат достиг дыхательного центра мозга, больной начал дышать все глубже и полнее. И вдруг человек, не произнесший за несколько лет ни слова, тихо произнес: «Алло». Он дышал все глубже, в его мутных глазах стала проблескивать мысль. Он даже улыбнулся Лоренцу и внятно произнес свое имя. Три-четыре минуты бедняга разговаривал, как совершенно нормальный человек. Но действие цианистого натрия стало ослабевать, больной забормотал, глаза его помутнели, и он вновь впал в свое первоначальное состояние. Так что, как видите, на несколько минут даже окончательно потерявшего разум человека можно пробудить от страшного сна. Современная наука…

Мне не хотелось слушать Дон-Кихота. Он казался напыщенным и самовлюбленным. Возвращаться в лабораторию уже не было смысла, и я решил немного посидеть во дворе на скамейке, спрятанной в кустах персидской сирени. На душе у меня было тяжело. Мне было очень жаль Лопоухого.

И тут я почувствовал что-то в руке. Это была записка с номером телефона Вал. Ник. Курил. Я подумал: «Неужели Лопоухий пришел на конгресс только с этой бумажкой? Неужели он ничего не записывал?» Но тут же я одернул себя: человек сошел с ума, а я требую от него разумных действий.

И все-таки… Быстро пошел я к большой аудитории, где проходил конгресс. Постепенно я замедлил шаг. Действительно, что я скажу? «Простите, товарищи и господа, но здесь Лопоухий забыл тетрадку, я не знаю, кто он и где он сидел, но пошарьте, пожалуйста, каждый возле себя…»

Я решил дождаться конца заседания, закурил сигарету и начал кругами прохаживаться около входа в аудиторию. Мимо проходили знакомые сотрудники, здоровались и шли по своим делам. А я все ходил по пустому холлу. Наверное, я очень странно выглядел тогда.

Терпения моего хватило ненадолго — никогда не прошу себе этого. Я начал размышлять, что Лопоухому уже все равно ничем не поможешь и какая разница, лежит ли где его тетрадь или нет.

Очень скоро я убедил себя в том, что все это меня совершенно не касается. Я сделал все, что мог. Остальное — дело врачей и других непосредственно заинтересованных лиц. А я тут ни при чем. От жары у меня вспотели руки, я разжал кулак. На пол упал грязный бумажный комочек.

Я поднял его и бросил в монументальную каменную урну.

До конца рабочего дня оставался еще час, я вернулся в лабораторию. Это было 26 августа…

В моей комнате все было по-прежнему. Казалось, я отлучился на несколько минут. К столу плотно прилипли листки бумаги с хорошо знакомыми каракулями. Пиджак мой обвис, как халат арестанта. Воздух был густой и горячий. Жара и не думала спадать. Я посмотрел на давно знакомые и порядком надоевшие мне аксессуары кабинета и почувствовал досаду. Черт побери, все это вижу каждый день в течение многих лет, а сегодня на меня налетело неожиданное, и я… я сбежал от него в свою скорлупу, свою норку, где мне тепло и сухо. Странное дело, мы вечно ищем новое, но никогда не готовы с ним встретиться. Либо оно не такое, как мы думали, либо пришло не тогда, когда надо…

В следующую минуту лифт отжал мои внутренности к горлу. Я мчался вниз, назад, на розыски Лопоухого.

Представляю, какой идиотский был у меня вид, когда я шарил в урне. Удивленные улыбки проходивших мимо людей кололи мой затылок. Но мне было уже все равно. В ноздри бил тревожный ветер, которым дышал Шерлок Холмс. Я шел по следу. Когда человеком овладевает азарт разведчика, в нем появляется что-то от хорошей гончей собаки.

Я старательно разгладил бумажку и побежал к телефону. Г… Г… Это Арбат. Значит, приятель Лопоухого живет в одном из старинных районов Москвы. В каком-нибудь обветшалом особнячке…

Женский голос глубоко контральтового тембра сказал;

— Марья Иванна слушает.

Мне пришлось довольно долго втолковывать Марье Ивановне суть дела. Постепенно все прояснилось. Оказалось, что «Вал. Ник. Курил.» — это Валерий Николаевич Курилин, молодой геолог. Но его, к сожалению, сейчас нет. Он в экспедиции. Знает ли она его приятеля, такого — с круглой головой и массивным подбородком? Нет, не знает. К Валюшке тут многие ходят. Такого смешного немножко, с оттопыренными ушами? Ах, так, может, это Борис? Школьный дружок Валерия. Как же, как же. Борис Ревин, они и в университете вместе учились. Последнее время он почти не бывал у них. Может быть, не он? А кому же еще быть? Смешной и уши торчат? Он! Так что же с ним такое?

Я постарался возможно ярче описать состояние Лопоухого. В трубке наступила тишина. Хрипло потрескивала мембрана. Наконец моя собеседница сказала:

— Я сейчас приеду.

Я немножко оторопел.

— То есть, простите, куда?

— Ну где он у вас находится? В поликлинике, что ли? Вот туда и приеду. А как же? Ведь он почитай что сирота. Ждите меня.

Я бросился к Дон-Кихоту.

— Ваш подопечный уже отправлен в больницу на Ленинском проспекте. Мы не имеем права долго задерживать у нас больных, — сказал мне старик.

Я решил подождать Марью Ивановну здесь. В длинном коридоре было много людей. Между темными человеческими фигурами чахло сочился рассеянный солнечный свет. Медсестра, макнув ручку в пузатую чернильницу, спрашивала каждого вновь вошедшего больного: «Ваш номер?» — и нацеливала перо на посетителя. Речь шла о номере медицинской карточки.

Марью Ивановну я узнал сразу, хоть никогда ее раньше не видел. Уж очень она отличалась от нашей университетской публики. Ей было далеко за пятьдесят, в левой руке она сжимала бежевую хозяйственную сумку, большую, на молниях. Она двигалась размашисто и уверенно. В ее походке чувствовались долгие годы тяжелой работы в поле, а может быть, за станком и стояние в очередях по магазинам, когда ноги гудят после восьмичасовой смены, и бессонные ночи над больными детьми…

Она пожала мне руку уверенно и крепко.

— Где врач? Я хочу с ним поговорить…

Я проводил Курилину к Дон-Кихоту. После нескольких вступительных фраз она спросила:

— Какая же у него болезнь?

Дон-Кихот пустился в отвлеченные рассуждения о том, как трудно определить характер заболевания вот так, с ходу, не зная человека, его особенностей. Старуха прервала его:

— Вам тыщу анализов надо сделать? Да в «Истории болезни» кучу умных слов написать? И все равно не будете знать! Так и скажите прямо — не знаю. Оно справедливее будет-то!

Дон-Кихот начал медленно закипать. Нижняя челюсть у него отвалилась, огромный кадык торчал, как пика.

— И не обижайтесь, пожалуйста, — урезонивающе сказала Марья Ивановна, — я вашего брата, врача, знаю. Самою чуть в гроб не вогнали. Давай-ка адресок, куда Бориса сунули. Ответственности побоялись? Знаю я, как это бывает. Спихобол?

Она толкнула Дон-Кихота в бок и рассмеялась. Голос у нее гулкий, смех заразительный. Черт знает, что за бабка! У Дон-Кихота брови полезли вверх. Старик не знал — то ли ему ругаться, то ли улыбаться.

Я осторожно тронул Марью Ивановну за руку. Кожа у нее твердая, грубая, в мелких пупырышках.

— У меня есть адрес, поедемте.

— А-а, ну что же, двинули, малыш. До свиданья, доктор!

Дон-Кихот пожал плечами.

Общаться с этой женщиной было очень просто. Действовала, говорила и комментировала она, другим приходилось только наблюдать. Я ввернул несколько слов о Лопоухом, пока мы тряслись и толкались в автобусе.

— Этот Борис всегда был чудак. Но я не знала, что он припадочный. Паренек он странный, но чтоб за ним замечалось что-нибудь такое… этого не было.

Я воспользовался секундным перерывом и записал координаты Бориса Ревина. Телефона у него нет, живет он за Абельмановской заставой.

— Во всем виновата его мать, — сказала Марья Ивановна после того, как подробно перечислила весь транспорт, идущий к Абельмановской заставе. — Я давно заметила: как где какая беда, значит, баба нашкодила. Может, и не прямо, а через кого-либо, но все равно здесь какая-нибудь баба руку приложила. Или дрянь или Дура.

— «Cherchez la femme. Ищите женщину…» — ввернул я. — Но, может, это обычное совпадение? Женщин много, вот они и попадают чисто статистически в орбиту беды.

— Ты мне заумки не подбрасывай. У меня свой с высшим образованием. Тоже иногда захорохорится и на иностранный манер рассуждать примется. Но я живо все его заумки в норму привожу. У меня свой рентген имеется. Чутьем он по-простому-то зовется. Я и науку от шелухи отличить сумею, так что слушай, как люди, повидавшие жизнь, рассуждают.

— И помалкивай! — рассмеялся я.

«Ну и мамочка у вас, товарищ Курилин!»

— Нет, не молчи, а свое доказуй. Но без этого, без штучек. Место у женщины в жизни серьезное, куда вашему, мужскому! Женщина — она все вокруг себя организует: и семью, и дом, и мужа, и работу. А если попадется такая, как Борькина мать, так уж тут все, конечно, идет прахом. Правда, с мужем ей не повезло. Запятнанный был человек, что и говорить, сильно запятнанный. Но как-никак отец твоего ребенка, так что здорово нужно было мозгами шевелить раньше, чем кричать «караул».

— Простите, но я вас не совсем понимаю.

— То-то и оно. Ты меня, малыш, не понимаешь. Михайлова своего сына не понимает, и одна ерунда получается.

Она говорила не ерунда, а «юрында».

— О какой Михайловой идет речь?

— Так это же и есть Борисова мамаша. Она по первому мужу, отцу Бори, не Ревина, а Михайлова. А потом своего второго мужа заставила усыновить мальчика, чтобы никакой памяти об отце на нем не оставалось. Ну да что там говорить, история долгая, в двух словах не расскажешь!.. А мы уже приехали.

В больнице Бориса не оказалось. Его с ходу переправили за город, на станцию Столбовую.

— Я же говорю, — возмущалась Марья Ивановна, — настоящий спихбол! Для них больной что футбольный мячик. Ну и врачи! Я их насквозь вижу. Только бы им ни за что не отвечать. Нацарапал рецепт — и будьте здоровы!

— Может, в этой больнице мест нет, а может, они не специалисты по психическим заболеваниям, — попытался я урезонить расходившуюся старуху.

— Э-э-э, брось! — раздраженно сказала она. — Знаю я их. — Потом, помолчав, добавила: — Оно, конечно, платят им мало да и работа нелегкая. Все с людьми, все с больными. Это народ капризный, обиженный. Но ежели подумать, никто их и не заставлял на врачей учиться. А уж коли ты взялся за такое дело, так работай честно. Бюрократы несчастные! Давеча я с зубом канителилась. Ужас что было!

Я огляделся по сторонам. Пыльный асфальт сверкал на солнце, как ртуть. В горле пересохло, хотелось пить, и ни одной водопойки поблизости. Под полосатым брезентовым навесом румяная девушка продавала болгарский виноград, возле нее сгрудились домохозяйки. Красный жаркий автобус делал разворот, намереваясь нырнуть в узкий переулок.

Мне пришла в голову хорошая мысль.

— Марья Ивановна, — сказал я, — зайдемте в парк, он совсем рядом, я водички попью: от жары погибаю.

Газированная вода была колючая, как еж, от нее щемило в носу и наворачивались слезы, но жажды она не утоляла. Марья Ивановна чинно выпила свой стакан, и мы зашагали по дорожкам, посыпанным красным толченым кирпичом.

— Значит, ваш сын хорошо знает Ревина? — спросил я.

— Я уже тебе говорила, это история долгая. Еще до того, как я вышла замуж, Курилин сильно дружил с Михайловым. Оба геологами были, и оба за ней, за Натальей, ухаживали. Уж я не знаю, как у них там все протекало, но только наверняка что-то случилось. Муж не особенно любил на эту тему распространяться, но я потихоньку да полегоньку кое-что из него выцедила. Много мне узнать не удалось, знаю только, что ухаживали они, ухаживали за ней, потом съездили вдвоем с Михайловым в экспедицию, вернулись, и после этого Курилин к Наталье ни ногой. То ли они с Михайловым там поругались, то ли договорились между собой, чтоб волынку эту больше не тянуть, то ли жребий бросили (и такое дело между мужчинами бывает), но стал ходить к Наталье теперь один Михайлов. Долго ходил: видать, Наталья больше к Курилину симпатию имела. Оно понятно. Видный человек был Николай Курилин. Волосы светлые…

— Был? Разве ваш муж умер? — вырвалось у меня.

— Умер, малышка. Вернее, погиб. Вот из-за этой-то смерти и Борис Михайлов Ревиным стал.

Мое любопытство, расплавленное и размягченное под жарким августовским солнцем, начало твердеть. Я почувствовал, что занавес если и не раздвигается, то, во всяком случае, колеблется под напором неизвестных мне сил.

— Несчастный случай? Болезнь? Война? — деловито осведомился я, придавая голосу оттенок участия.

— Ты погоди, не торопись, — отстранила меня рукой Курилина. — Я тебе о Николае рассказываю. Красавец был человек, и душой и телом. Веселый, сильный, ловкий. Его все любили, нельзя было не любить. Когда я первый раз увидела его… — Старуха помолчала. — Ну ладно, может, тебе это не интересно.

— Нет, почему же?

— Скажешь, старушка расчувствовалась, еще посмеешься. Одним словом, как откатился от Натальи Курилин, та, видно, здорово подосадовала. Гордая, виду не подала, но и Михайлова особенно не поощряла. Так они маялись втроем, маялись — двое рядом, а один поодаль. А потом Николай съездил в командировку в Саратов. Там мы с ним и познакомились и поженились. Теперь-то я не знаю, или он свою застарелую любовь тогда выжигал, или мной сильно увлечен был. Но тогда мне на все было наплевать, уж очень он мне по сердцу пришелся. Потом я его пытала: признайся, говорю, мужскую дружбу доказывал, на мне женясь? Хохочет и отшучивается. Так и не сказал. А видно, так оно и было. А может, и не так, жизнь — штука сложная. Только Наталья еще долго замуж не выходила. И когда у нас Валерий родился, они с Михайловым наконец свадьбу сыграли. Снова стали Курилин с Михайловым вместе в экспедицию ездить, да и мы с Натальей поближе познакомились и даже подружились. Только недолговечная это была дружба! Когда я разузнала, что мой Николай раньше за Натальей бегал, как-то отпала у меня охота ее видеть. Не по мне она стала. А тут…

Марья Ивановна на миг замолкла.

— Смотри хорошо, как устроился! — сказала она, указывая на воробья, купавшегося в пыли на клумбе. — Получает же зверь удовольствие!

— Вы не кончили, — сказал я.

— Да что кончать-то? Старые раны бередить. Человек ты мне незнакомый, молодой, хоть и ученый, да, наверное, жизни не знаешь. Пустое любопытство одно.

— Марья Ивановна! — закричал я. — Ей-богу, так не поступают, Может, я действительно самый обыкновенный, не весьма хороший человек, но Борис Ревин меня очень интересует. Я сам не знаю почему. Мне хочется ему помочь. И вы меня просто обижаете…

Курилина улыбнулась. У нее удивительно приятная улыбка. Два маленьких голубых, невероятно хитрых глаза тонут в паутине коричневых морщинок и лукаво поглядывают на вас, словно мыши из норки.

— Ладно, — сказала она, — это я от тебя и хотела слышать. Не люблю, когда люди молчат, и неизвестно, что они там про себя думают. Так вот, получилось так. Однажды, это было в тридцать девятом году, Валерику уже второй год пошел, уехал мой муж с Михайловым на Обь, а вернулся оттуда один Михайлов. И сообщил, что, дескать, погиб Николай Курилин при переправе через одну таежную речушку. «А ты где ж был?» — спрашиваю. «Я шел за ним, говорит, метрах в пятидесяти, а когда подошел к реке, только шапку нашел на берегу». И разные ужасы расписывает. Работали они, дескать, вдвоем, потом через осенние ливни их наводнение залило, и все снаряжение погибло. Шли они через тайгу мокрые, холодные, голодные, еды в обрез. Тогда у геологов всей этой техники не было. Ни вертолетов, ни самолетов. Хотя, кажись, самолеты в больших партиях были. Так плелись они много дней, и уже первый снежок стал падать, мороз по утрам, они совсем ослабели, еды у них на двоих на два дня да баклага спирту. И вот здесь возьми и случись это несчастье с Николаем. Свалился в воду, словно камень, и исчез навсегда. Михайлов на этом месте стоянку сделал: так сильно ослабел, что и двигаться не мог. Умирать, говорит, решил. Да ударил мороз, и по первому льду перешел он речку, в которой погиб Николай.

— А ваш муж пытался переправиться вплавь?

— Вплавь в такую студеную воду никак нельзя. Видать, брод искал или с обрыва свалился. Михайлов и сам толком объяснить не мог. Слушать его я слушала, а не очень-то доверяла. Чуяло мое сердце неладное. И подтвердилось мое предчувствие. Не сразу, правда.

— Каким образом?

— А вот каким. Прошел год, может, чуток меньше. Я за это время все глаза выплакала над письмом, где сообщалось, что мой муж погиб смертью героя при исполнении служебных обязанностей. Положу, бывало, эту бумажку перед собой вечером, когда Валерик, отбегавши что ему положено, спит без задних ног, и плачу, заливаюсь. Как-то однажды приезжает один Колин сослуживец и говорит мне… Всю душу он мне перевернул. Как сейчас помню, сидели мы у нас днем, солнце ярко светило, а у меня в глазах черно стало, словно все вокруг черными флагами позавешивали. Говорит мне Евгений Николаевич: «Не хочу тебя расстраивать, Машенька, но должна знать ты правду. Не утонул твой Николай. Обманул тебя да и нас всех Михайлов». Оказывается, пришел осенью к якутам-охотникам человек с бородой, кожа да кости и в бреду. Побредил суток двое и скончался. И ничего у него с собой не было — ни документа, ни припасов. Совсем раздетый, без шапки, босой, оборванный, страшный человек. Ничего не поняли якуты из его бреда, только сильно испугались. Тогда время известно какое было. Схоронили его молчком, и концы в воду. А когда с новой весны стали в эти места геологи наезжать, кто-то и проболтался. Нашли могилу Николая. Выкопали труп и как-то опознали беднягу. И сразу подозрение на Михайлова упало. Вспомнили все, что, когда подобрали его, была у него еще еда да и спирту малость оставалось. Сбежал, подлец, почуял, что еды не хватит на двоих, и бросил своего товарища. «Судить его будем, — говорит Евгений Николаевич. — Улик нет, чтоб настоящим судом его судить, но есть у нас товарищеский суд. Вот этим судом и будем судить». Как услышала я этот разговор, так у меня такая злость поднялась, что, кажется, руками бы его задавила…

— Ну и что же Михайлов сказал на суде? — спросил я.

— А что? Все то же, что и раньше. Шли, говорит, вдвоем, впереди Курилин, за ним — я. Когда подошел к реке, Курилина не было. Туда-сюда, нашел только мешок, что тот нес, да его шапку, к берегу прибитую волной. Решил, что утонул Курилин. Вот и все. Кто-то спросил: значит, Курилин, перед тем как утонуть, решил оставить ему всю наличную провизию? Михайлов побледнел, но спокойно ответил, что, перед тем как ищут брод, все тяжести с себя сымают. И тут я увидела Наталью. Без кровинки в лице, а глаза так и сверкают. Приметила я, что ребенка она ожидает. И кто его знает почему, но стала моя обида утихать. И как начали громить Михайлова все, кто был в зале, за его ложь, я что-то совсем размякла. Конечно, не жалко мне было этого сукиного сына, что товарища в беде бросил, а жалко мне Наташку, а еще больше того ребеночка, который будет. Каково ему знать, что отец его подлец распоследний! И пока Михайлов там выворачивался и пытался концы с концами связать, а они никак не связывались, потому что если человек жив после переправы остался, то не могли же они так по-простому разминуться, этого уж никак нельзя объяснить. Всем было ясно — ушел от Николая Михайлов, сбежал с запасом еды, свою шкуру спасал. Да ясно-то ясно, а доказать нельзя.

— Ну и чем же все это кончилось? — спросил я, пытаясь воссоздать в памяти лицо Лопоухого. Интересно: похож он на своего отца или нет?

— А ничем. Я выступила в защиту Михайлова. Мертвому — мертвое, а живому — живое. Думала я только об их ребенке. Так что Михайлова и не оправдали и не обвинили. Известное дело, товарищеский суд. Ну, порицание все же записали и поручили расследовать это дело органам. После всего этого подошла ко мне Наталья, руку пожала. Говорит: «Спасибо, Машенька, за доброе слово, только все это зря». И действительно, развелась она через месяц с Михайловым, а через два месяца и ребенка родила, этого самого Бориса. И про отца ему ни гугу. Одно слово — запятнанный человек. Здорово мы с ней тогда подружились, и наши ребятки хорошо ладили, всю войну мы с ней вниманием друг друга не оставляли.

— А что же с Михайловым?

— Убили его в первые же недели войны. А Наталье после войны возжа под хвост попала «Хочу, говорит, замуж. Мне еще пожить хочется». Разругались мы с ней начисто, она сына совсем забросила, только собой занимается. Вышла-таки за своего Ревина, зато Борис совсем от рук отбился. Замкнутый стал, нелюдимый, молчит все больше. Однако с Валериком продолжал дружбу поддерживать.

— А про отца своего он знал что-нибудь?

— Никто ему не говорил. Ни она, ни я. Но, по-моему, знал он все. Наверно, нашлись «добрые» люди. И мучился про себя он, видно, здорово, но молчал и ни с кем не делился. Даже с Валериком.

— Так в чем же вы находите вину Михайловой? Она, по-моему, поступила совершенно правильно.

— Правильно-то правильно. Ты, малыш, еще не женат, наверно, и многого понять не можешь. Как-то раз она мне сказала: «Вот Борис мне сын, а я не могу к нему открыто, по-матерински, относиться. Все время перед глазами тот подлец стоит, мешает». Значит, давала она почувствовать сыну что-то такое, что ребенку знать не след. Выискивала и ожидала каждую минуту, что Борька тоже какую-нибудь подлость сделает. Разве это справедливо? Дети за отцов не в ответе. Отсюда и получился Борис смурной да упрямый. И этот припадок сейчас не иначе, как на нервной почве.

— Ну-у, это уж вы зря! — сказал я.

— Вот те и зря! Кабы не знал Борис всего о своем отце да мать вела себя иначе, другим бы человеком он был Ну да ладно. Я тебе всю жизнь выболтала. Хватит прохлаждаться. Поехали в Столбовую.

— Пожалуй, я сегодня не смогу, — сказал я нерешительно.

— Что, уже пороху не хватило? Вот нынешняя молодежь — вся такая. На удовольствие жадная, а на доброту да сочувствие — хлипкая. Ладно, бог с тобой. Только об одном тебя попрошу. Поезжай ты к Ревиным, мать предупреди, что сын в больнице. Как-никак… А то мне с ней разговаривать больно неохота.

Я согласился. Мы расстались у выхода из парка.

Мне не особенно хотелось ехать к Ревиным. Что я там увижу? Немолодую женщину, влюбленную в нового мужа и поглощенную своим счастьем? Нет, я не пойду туда, в конце концов все это меня очень мало касается. Лопоухий, то есть Борис Ревин, заинтересовал меня как случай незаурядный, из ряда вон выходящий, но… Но слишком мелкой оказывается причина. Какая-то семейная драма, плохое воспитание — чепуха, одним словом. Я не поехал.

Зайдя на почту, я написал матери Бориса открытку о случившемся и приписал туда же телефон Курилиной. Пусть старые приятельницы возобновят свои дружеские контакты. А с меня хватит.

Через два дня я уехал в Крым.


ЧЕРТ СОРДОНГНОХСКОГО ПЛАТО

Валерий Курилин,

геолог

Сон отлетел от меня в мгновение ока, я зябко поёжился и застегнул верхнюю пуговицу телогрейки. На востоке сквозь плотную сине-свинцовую завесу едва пробивались первые малиновые полосы. Осторожно, чтобы не разбудить товарищей, я вылез из палатки и опустил за собой брезентовый полог.



Милка встретила меня тихим счастливым повизгиванием. Завертевшись у моих ног, она превратилась в круг из белых, рыжих и черных пятен. Я наклонился и успокоил собаку. Нужно было вспомнить, не забыл ли чего. Патроны с дробью, охотничий нож за голенищем, на всякий случай два медвежьих жакана в левом кармане, бутерброды, фляжка с перцовкой, спички… Что же еще? Как будто все. Можно идти.

Куда ни глянь, всюду болото. В сущности, все огромное Сордонгнохское плато — сплошная марь. Я люблю болота. И не потому, что я геолог-торфоразведчик. Торф — это лишь один из каустобиолитов, пожалуй, самый скромный из горючих ископаемых. Я люблю болота не из-за торфа.

Моя любовь, если можно так сказать, диалектична. Она проходит через отрицание. Чего стоят одни только бесконечные переходы по вязкой и зыбкой почве!

Раздвинутый тростник сейчас же с шелестом сдвигается за гобой. Точно говорит: нет тебе дороги назад — и все тут. Есть в этом что-то экзотическое, что-то заставляющее припомнить детские забытые мечты… Дремучий тростник в два человеческих роста.

Под ногами хлюпает вода, даже не хлюпает — чавкает. Почва упруга, и след остается не очень глубокий, но зато сразу же начинает наполняться мутноватой жижей. Вот уже семнадцать дней мы, четверо молодых парней, работаем на Сордонгнохских займищах. Чего тут греха таить, проклятая эта работа. Идем мы обычно осторожно и медленно, тщательно выбираем путь. Плечи ноют под тяжестью теодолитных и нивелирных треног, от стальных штангобуров. Я люблю, чтобы в походе руки были свободны. Но это не всегда удается. Порой приходится прихватывать то ящик с прибором, то еще что-нибудь.

Но все это пустяки по сравнению с комарами. Их не отгонишь рукой, не отпугнешь. Это плотные облака чесоточного газа, где каждая молекула издает сводящий с ума писк на самой высокой ноте. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю. Не так уж все тяжело и страшно. Эти мысли приходят мне в голову на привалах. Палатку мы разбиваем прямо посреди болота. Разжигаем костер, то и дело подкладывая все новые и новые порции сухого тростника, багульника и Кассандры. Как пахнет багульник! Когда я увидел его впервые, то не поверил, что скромные беленькие цветочки могут источать такой густой пряный и терпкий запах. Особенно когда пригреет солнце. Иногда мне кажется, что я каждое лето собираюсь вновь на болото затем, чтобы еще раз вдохнуть запах багульника. Хотя это, вероятно, совсем не так. Багульник дурманит, от него может разболеться голова. А на болота я ухожу потому, что это моя профессия, которую я, в общем-то, люблю.

В костре багульник пахнет совсем иначе. От него идет белый удушающий дым. Глаза мгновенно наполняются слезами. Но иного выхода нет. Или вдыхать едкий одурящий дым, или отдать себя на съедение комарам, которых не пугает ни крем «Тайга», ни одеколон «Гвоздика». Великое благо — костер. Особенно когда он становится еще и сигналом для самолета. Летчики наловчились сбрасывать нам тюки почти в руки. А в тюках провизия, иногда посылка с какими-нибудь сладостями, письма от родных, газеты. Приятно при свете костра вычитать в «Известиях», что вчера показывали по московскому телевидению. Когда на болото ложится туман и становится сыро и зябко, мы забираемся в палатку и залезаем в спальные мешки. Засыпаем сразу, несмотря на комариный писк. Те комары, которым не посчастливилось попасть в палатку, дожидаются нас снаружи. Они густо покрывают внешнюю сторону брезента, и первые лучи утреннего солнца проходят сквозь них, как через рыжевато-дымчатый фильтр.

Я слишком много говорю о комарах. Но мы все о них говорим много. Нет зверя страшнее комара. Вот и сейчас я поднялся засветло, а дозорные отряды и головные заставы крылатой армии уже вершат над головой свое неистребимое броуновское движение.

До озера со странным названием «Ворота» идти минут сорок—пятьдесят. Много слышал я об этом озере и хорошего и плохого. И я знаю, что там лучшая утиная охота в мире. Этого вполне достаточно, чтобы отправиться к озеру, на котором я никогда не был. У меня есть карта и компас, потому я так же легко и просто дойду от палатки к Воротам, как от Бережковской до Киевского вокзала в Москве.

Постепенно тростник начал редеть. Все чаще передо мной открывались поляны, поросшие осокой, серебристо-белой пушицей и клюквой.

Как еще мало знаем мы свою землю! В детстве я грезил девственными лесами Амазонки. Меня поражало, что где-нибудь в Перу или Мату-Гросу половина территории совершенно не обследована.

Мне и в голову не могло прийти, что у нас в Советском Союзе тоже есть «белые пятна». И вот я уже восемнадцатый день хожу по такому пятну.

Сордонгнохское плато — огромная и пустынная горная местность с очень суровым климатом. Впрочем, местность — это не то слово. Сордонгнох — страна, не меньше, чем Бельгия, она лежит на Оймяконском плоскогорье, совсем рядом с полюсом холода. Никогда здесь не было ни одного зоолога или ботаника. А работы здесь много. Я слабо разбираюсь в геоботанике, но даже мне ясно, что сордонгнохские фитоценозы[16] могут перевернуть многие современные теории о послеледниковой флоре.

Интересно получается! Даже смешно немного. Стоит мне от вещей обыденных перейти к науке, как я сразу же начинаю излагать свою мысль специфическим «научным» языком. Как будто нельзя говорить просто. Но это вне меня, здесь все происходит совершенно автоматически. Впрочем, это не существенно. Главное, что многие и многие коллеги, высасывающие диссертации из пальца, могли бы сделать здесь настоящие открытия.

Одни пурпурные ковры чего стоят! Мы часто встречали на плато огромные пространства, поросшие длинным красным мхом. Ромка Оржанский, наш геодезист, считает, что это сфагновые мхи третичного возраста. Он даже название придумал: сфагнум реликтум. Не знаю, так ли это, но больше нигде на Севере я такого мха не видел. Когда я начинаю перечислять загадки плато, го теряю всякую сдержанность. Ведь это же огромный естественный заповедник, на природу которого человек не оказал абсолютно никакого воздействия. Сюда бы послать огромную комплексную экспедицию… Прямо зло берет! Никто, кроме геологов и охотников, здесь никогда не был. Но даже они собрали ценнейший материал. Чего стоит, например, рыбка, которую поймал в одном из здешних озер геолог Твердохлебов! Рыбка с мясом оранжевого цвета…

Я не удержался и написал директору нашего института докладную записку. Он отправил ее в Президиум Академии наук. Там, кажется, зашевелились и на будущий год планируют экспедицию. Во всяком случае, вчера нам сбросили на парашютах два акваланга и компрессор с бензиновым моторчиком для предварительного обследования озер, которых тут великое множество.

Предполагают, что в третичное время эта большая область была относительно низменной, постепенно спускаясь на восток, к охотским берегам. Тектонические процессы подняли низменность на километровую высоту, разорвали реки и повернули их вспять. Сордонгнох оказался отрезанным от Охотского моря. Запруженные горными обвалами реки постепенно превратились в систему связанных между собой озер.

Милка резво перепрыгивала с кочки на кочку. Она сразу же повеселела, как только кончились тростниковые джунгли. Я тоже чувствовал себя увереннее на открытом пространстве. Вокруг были лишь кочки топяной и омской осоки да поляны красного мха.

Озера еще не было видно, хотя я уже находился в пути часа полтора. Но у меня не было никаких сомнений в правильности маршрута, и я уверенно шел по азимуту.

Когда наконец на горизонте мелькнуло ртутным блеском пространство открытой воды, солнце поднялось уже высоко. Оно светилось в каждой росинке, любовно покрывало блестящим лаком каждую яркую ягодку клюквы или гонобобеля. Даже маленькая хищная росянка тянулась к свету крупными, утыканными красными булавками листочками. Солнце слепило, но грело слабо. Теплее не становилось, лишь явственней слышался запах разогретых цветов багульника и подбела.

Я уже не видел мелькнувшего было впереди озера. Всюду та же однообразная картина: зеленые осоки, красные мхи да наполовину ушедшие в болото огромные скалы — бараньи лбы, оставшиеся здесь после отступления ледника.

Озеро открылось неожиданно близко. Я остановился на заросшей лютиками и водосборами береговой террасе. Внизу, метрах в двадцати, стальным холодным блеском отсвечивала вода. Она казалась злой и неприветливой. Ветра почти не было. Поверхность озера была гладкой; лишь слегка подрагивала острая жестяная осока. Милка с радостным визгом покатилась вниз, к воде. Я неторопливо спустился за ней. Она сразу же побежала к заросшей рогозом и стрелолистом излучине. У Милки великолепный нюх на уток. Поэтому я быстро зарядил оба ствола и побежал за собакой.

Не успел я пробежать и сотни метров, как Милка резко остановилась и застыла. Ее болтавшиеся, как тряпки, уши напряглись, короткая шерсть стала дыбом. Милка прижалась к самой земле, повернувшись мордой к озеру. Когда я подошел к ней, она немного осмелела и начала лаять со злобным горловым рокотом. Такого с ней еще не было. Я удивленно огляделся. Вспугнутые собачьим лаем и визгом, над излучиной поднялись два селезня. Я было вскинул ружье, но Милка, вцепившись зубами в мою штанину, потащила меня к воде.

В сердцах я опустил двустволку и выругал собаку. Она виновато вильнула хвостом, но зубов не разжала. Я взглянул на озеро. Метрах в трехстах от берега я увидел какой-то ярко блестевший на солнце предмет. Сначала я решил, что это плывет пустая железная бочка из-под бензина. Но откуда здесь взяться бочке?

Присмотревшись, я обнаружил, что эта штука живая. Быстро повернувшись, я бросился прочь от воды и вскарабкался на террасу. Милка с отчаянным воем понеслась за мной. Сверху видно было лучше — не так мешали солнечные блики. Неизвестное животное быстро плыло к берегу по направлению ко мне. Уже можно было рассмотреть выдававшиеся из воды части. Передняя часть туловища (я не решаюсь назвать ее головой, так как толком ничего не разглядел) была около двух метров. Глаза широко расставлены. Длина темно-серого массивного тела приблизительно метров десять. По бокам головы я различил два светлых пятна, а спину чудовища венчал огромный, загнутый назад плавник. Я видел такой или очень похожий плавник на картинке, изображавшей рыбу-парус, у Брема. Плыло чудовище брассом: голова то появлялась, то исчезала. В нескольких десятках метров от берега оно внезапно остановилось, затем энергично забилось на воде, поднимая каскад брызг, и нырнуло.

Притихшая было Милка сейчас же бросилась вниз и принялась облаивать расходящиеся круги. Я тоже, точно очнувшись от спячки, забегал вдоль берега. Зачем-то даже пальнул в воду из обоих стволов. Выстрелы гулко отозвались в воздухе, дробь веером хлестнула по серой стали озера.

Но чудовище больше не показывалось. У меня совершенно пропала охота стрелять уток. Подозвав к себе и успокоив Милку, я присел на большой серый камень, чтобы хоть немного прийти в себя и осмыслить все случившееся.

Совершенно автоматически, не испытывая никакого голода, я развернул целлофан и начал поглощать бутерброды. Внезапно я застыл с открытым ртом и недоеденным куском хлеба в руке. Я вспомнил!

Было это года два назад. Лютой мглистой зимней ночью я прикатил на «газике» в маленькое охотничье селение с суровым названием «Острожье».

Надо сказать, что Острожье было ближайшим к озеру Ворота населенным пунктом, хотя отсюда до озера было километров сто двадцать, не меньше. Я остановился в доме Фрола Тимофеевича Макарова. Мы с ним были давнишние приятели.

Любой геолог нашего института мог считать себя давнишним приятелем Тимофеича, даже если ни разу до того с ним не встречался. Тимофеич лет двадцать назад был проводником экспедиции гидрогеологов. Он водил их на Лабынкыр — самое большое из здешних озер. С тех пор Тимофеич всегда рад был предложить свои услуги «науке». Любого из нас он прямо так и величал: «Наука».

Дом Тимофеича был сработан из добротных кедрачей, потемневших от времени и непогоды. Хозяйство у него было нехитрое — такое же, как и остальных острожан, преимущественно охотников и рыболовов.

Я ввалился в сени весь заснеженный, окутанный облаками пара. Пока я стучал по валенкам веником, Тимофеич чем-то громыхал в комнате. Очевидно, накрывал на стол.

— Ну, здравствуй, здравствуй, наука, — ответил он на мое приветствие, внимательно разглядывая меня зоркими и колючими глазами.

— У меня подарок для вас, Фрол Тимофеич, — сказал я и потянулся к рюкзаку. Мы все обычно что-нибудь привозили Тимофеичу из Москвы. В основном все наши подарки покупались на Кузнецком, в магазине «Охота и рыболовство».

— Успеется. Ты сперва поешь, отдохни. Потом о делах поговорим. А подарок успеется.

Единым духом я хватил граненый стакан водки, которую Тимофеич налил мне из непочатой четверти.

— Ох-х, хороша-а!

— Ну то-то. Вот морошки попробуй али клюквы мороженой. Скоро и мясцо с картошкой поспеет. Горшочек в печи уже… Не женился еще?

— Нет, Тимофеич, не женился.

За окном завывала вьюга, шуршала по крыше пурга, а я, разомлев от тепла и сытости, едва мог разлепить веки. Так мы и не поговорили с Тимофеичем в ту ночь. Сразу же после позднего ужина старик постелил мне на полу возле жарко натопленной печки медвежью шкуру, на которую я с наслаждением улегся, мгновенно свернулся на ней калачиком и уснул.

Когда я проснулся, в заплывшие льдом оконца слабо проглядывала синева. Комната была погружена в тот мягкий, неповторимый сумрак, который присущ холодному и короткому зимнему дню.

Старик всю жизнь прожил бобылем. Быстрый и аккуратный, он что-то колдовал насчет завтрака.

Увидев, что я проснулся, он замахал на меня руками:

— Ты не вставай, не вставай! Умаялся, чай!

И потом после короткой паузы:

— Чего приехал-то?

Мы тогда только-только приступали к разведке Сордонгнохских займищ. Для разных нивелировочных работ нужны были люди: держать рейки, провешивать трассу, копать ямы. Я надеялся, что Тимофеич посоветует, где мне набрать сезонников на лето. Чтобы не остаться к началу работ без рабочих, нужно было договориться сейчас. Я поведал Тимофеичу о своих заботах.

— Не просто все это, наука. Людишки сейчас все в тайге да на болоте. Зверька добывают. Сейчас самый сезон на зверька-то. А так, вообще, можно. На лето к тебе народ пойдет. Отчего не пойти? Я и сам пойду. Вы, чай, тоже рыбешкой побаловаться захотите. А у нас людишки летом завсегда рыбачат. Озер-то у нас много. Глубокие озера, чистые. Вы откеда спервоначалу обмерять начнете?

Я достал карту и показал старику район, лежащий между Лабынкыром и Воротами.

— Так. — Старик помолчал. — Нехорошее место выбрал, наука.

— Почему же нехорошее? — не понял я. — На первое лето обмерим займище и нанесем на карту. На второе пройдем по трассам и проведем разведочное бурение. Если анализ и данные разведки будут хорошие, то на третье лето наметим осушительную сеть. Вот смотрите….

Я показал старику отметки высот и линии гидроизогипсов.

— Здесь понижение и здесь понижение. Вот мы и дадим два магистральных канала. С запада сброс воды будет в Лабынкыр, с юго-востока — в Томысское и в Ворота.

— Не про то я, наука.

— А про что же?

— Нехорошие места гам. Особливо Лабынкыр. Черт там живет — вот что.

— И вы этому верите? — удивился я, — Вы, столько лег проработавший с учеными?

Старик насупился.

— А ты не смейся, парень. Нечего тут смеяться. Я дело говорю. Оно в Лабынкыре живет, а может, и в Воротах тоже. У нас его чертом кличут. А какое оно, никто не знает. Отец мне еще, помню, сказывал, как оно за его плотом погналось. Отец даже разглядел его, черта-то. Все тело темно-серое, как лисья спина, а пасть громадная-громадная, и жабры с красными перепонками. И сам я видел. Когда Александра Максимовича Дымова к Лабынкыру водил, случай один был. Решили мы утицу в глине запечь, любил Александр Максимович это кушанье очень.

Сказано — сделано. Кликнул я кобелька своего и пошел к озеру. Ну, известное дело, спугнул кобелек парочку, я навзлет из обоих стволов и выстрелил. Птицы так камнем в воду и упали. Кобелек бросился доставать. Схватил сначала одну в зубы — и к берегу. Только принес, как сейчас же за второй пустился. Но не доплыл кобелек. Забился вдруг и исчез в озере. Народ сказывает, что это черт его утянул. Прошлым летом у свояка моего, Луки, уж на Воротах, тоже собачку черт схватил. Вон оно как…

Я не то чтобы не поверил тогда старику. Я хорошо знал, что Тимофеич ничего не присочинил. Просто я решил, что он чуть-чуть, неведомо для себя, преувеличивает.

Я даже предположил тогда, что, возможно, и водится в озерах Сордонгноха какая-то большая хищная рыба, которую хорошо бы увидеть.

Подумал и забыл. А вот теперь вспомнил. Выходит, что я видел его, этого таинственного и страшного сордонгнохского черта.

В нашей палатке мой рассказ произвел настоящую сенсацию. Ромка мгновенно предложил надеть акваланги и обследовать дно озера.

— Легко сказать — обследовать, — возразил ему я. — Озеро тянется на десять-двенадцать километров, и глубина его в некоторых местах достигает восьмидесяти метров.

Ромка сразу же стушевался и поскучнел. Третий член нашей экспедиции, флегматичный и рассеянный палеонтолог Боря Ревин, смущенно заморгав белесыми ресницами и сощурив подслеповатые глаза, спросил:

— Ты все же припомни хорошенько, какое оно. Это что, очень крупная рыба или амфибия?

— Ну откуда же я знаю, Боренька? Что ты ко мне привязался? Я же тебе уже сто раз говорю одно и то же. Скорее амфибия, чем рыба!

— А какая амфибия?

— Ну вот, опять двадцать пять! — вступился за меня Ромка. — Он же русским языком сказал тебе, что не знает! Да и откуда ему разбираться в этих рептилиях и амфибиях?

Но для Бори это ровно ничего не значило. Еще в школе ребята прозвали его за круглую голову и толстые, немного свисающие вниз щеки Бульдогом. Увы, сходство было не только внешнее. Более упорного человека я еще не встречал. Он все брал мертвой бульдожьей хваткой. Студентом университета Боря заболел одной бредовой идеей. Ему во что бы то ни стало захотелось собственными глазами увидеть прошлое Земли. Первобытный лес древовидных папоротников, мутное меловое болото, юрских ящеров, девонских насекомых. Его не устраивали отдельные кости и даже целые скелеты, его не волновали отпечатки на камнях и кусках угля. Он все хотел увидеть таким, как оно когда-то было. Я думаю, что у него все это началось с фантастического рассказа Ефремова «Тень минувшего». Боря прекрасно понимал, что блестящий вымысел писателя никак не воплотить в реальность, но он ничего не мог с этим поделать — его не оставляла грызущая и точащая зависть. Он завидовал героям рассказа. Завидовал и мечтал.

И он додумался. Бульдожья хватка помогла. Боря начал искать янтарь. Ему нужны были насекомые, древние мошки, которые когда-то увязли в липкой смоле. Эта смола, попав в море, превратилась в янтарь. Так Борис сделался ловцом янтаря. Он даже отпуск провел на Рижском взморье в поисках выброшенного прибоем янтаря. Более того, он обегал все ювелирные магазины. Денег у нею не было, и купить там что-нибудь он не мог. Поэтому он часами простаивал у витрин, пожирая глазами элегантные мундштуки и браслеты.

— Если хотите понравиться Боре, — говорили его друзья знакомым девушкам, — надевайте при встрече с ним янтарные бусы. Не отойдет. И даже провожать увяжется.

Но только в одном на тысячу желтых и медово-красных кусочков древней смолы он находил то, что искал, — насекомое с неповрежденными глазами. С величайшей осторожностью Бульдог извлекал драгоценную добычу и помещал под микроскоп. Он искал на глазном пурпуре насекомых отпечатки когда-то увиденных ими картин древнего мира. Он пытался увидеть прошлое глазами мертвых. Ничего путного из этого, конечно, не вышло. Лишь однажды Боря получил микроснимок какой-то сетки, в каждой ячейке которой был виден один и тот же древовидный папоротник. Вот и все, что навеки отпечаталось в фасеточных глазах какой-то древней мухи. Я считаю, что Бульдог потерял время зря, и не придаю особого значения этой его работе. Упомянул я о ней лишь потому, что она дает представление о характере Бориса. Именно своей мертвой хваткой он вцепился в меня, когда узнал, что я уезжаю на заповедные займища Сордонгноха. План его, как всегда, был прост, прямолинеен и рассчитан на случайность, которую он, Бульдог, почему-то считал закономерностью.

— Слушай, ты, — говорил он мне, — если до наших дней на Сордонгнохском плато уцелели какие-то остатки древней флоры — я имею в виду красный мох, — то мы вправе ожидать интересных, совершенно ошеломительных находок. Так?

— Ну, так, — нехотя отвечал я, — а что дальше?

— Ты туда едешь, ты там начальник, а я палеонтолог, поэтому ты должен взять меня с собой. Я буду делать все. Я умею даже варить обеды.

Отказывать было бы бессмысленно. Сейчас мне иногда даже начинает казаться, что он предвидел эту встречу с сордонгнохским чертом, С него станется!

Такой это тип. Он настолько упрям и прямолинеен, что даже удачи его можно объяснить усталостью природы, которой время от времени надоедает бульдожья хватка. То, что само не дается в руки, он вырвег зубами.

Пожалуй, хватит о Бульдоге. Он вызывает во мне уважение и раздражение одновременно. Вот почему я, уже раз начав о нем говорить, не могу сразу остановиться. Если бы кто знал, как он надоел своими идиотскими расспросами о черте! Он, как клещами, хочет вырвать у меня то, чего я сам не знаю. И кто ведает, может быть, ему это удастся… С него станется.

Четвертого участника мне тоже навязали. Вернее, не навязали, а как бы это точнее сказать… Борьку я взял сам (попробовал бы я его не взять!), а за биохимика Артура Положенцева замолвил слово мой непосредственный шеф. Опять-таки, попробуй отказать!

Я тогда здорово удивился. Этот Положенцев — малый с причудами. Ему тридцать два года, и он уже профессор. Но ведет себя как мальчишка, начитавшийся приключений: вместо отдыха где-нибудь в горах или на море он увязался в экспедицию на болото. Зачем, спрашивается? Я ему тогда прямо сказал:

«Знаете ли вы, что вам придется выполнять зачастую самую неквалифицированную работу? Людей у меня мало».

«Знаю, — ответил он, поправляя очки, — только здоровее буду».

«Ну смотрите… Мое дело предупредить, чтобы потом не жалели».

Говорят, что Положенцев бежал от неудачной любви. Не знаю. По нему ничего не скажешь. Ведет себя совершенно естественно. Как все. Веселый парень, охотник, прекрасный спортсмен и, наверное, неплохой товарищ. Замкнутый только немножко. Себе на уме. Но это уж не мое дело.

Мой рассказ о черте он встретил довольно сдержанно. Это мне не очень-то понравилось. Не люблю людей, которые делают вид, что их ничем не удивишь. В них есть что-то наигранное, что-то от ковбойских фильмов.

Ну, вот и все мои коллеги, которым я только что рассказал о встрече с чертом.

Вечер выдался холодный. Поэтому все мы рано забрались в палатку. Долго еще говорили о таинственной рептилии, строили планы, но так ничего и не придумали.

Первым заснул Ромка, потом ровно засопел Положенцев. У меня тоже начали слипаться глаза. Последнее, что я услышал, было цоканье языком. Это Борис. Если ему что запало в башку, он всю ночь гак процокает, не уснет.


Артур Викентьевич Положенцев,

профессор биохимии



Как-то так получилось, что Валерий совершенно неуловимо уклонился от погружения в озеро. Он ни разу не сказал «нет», но вышло так, что на два акваланга оказалось только три претендента. Я отнюдь не считаю Валерия трусом. Трус сбежит из этих болот на вторые сутки. Просто он излишне осторожен для своих лет. Впрочем, что там ни говори, он начальник — ему виднее. Ромка, тот сразу схватил акваланг и заявил, что отдаст его лишь после того, как падет мертвым. Борис Ревин упрямо твердил одно и то же:

— Я палеонтолог, мое право неоспоримо. Я должен ее увидеть.

— Еще скажи, что ты ее родил, эту рыбу! — поддразнил его Ромка.

Между ними разыгралась словесная перепалка. И чем невозмутимей и упорней Борис заявлял о неоспоримости своего права, тем сильнее петушился и наскакивал на него Ромка. Мы с Валерием решили вмешаться. Спокойно и логично мы попытались объяснить Борису, что, впервые надев акваланг и к тому же не умея плавать, он может испортить нам все дело.

Совершенно неожиданно он внял гласу разума и согласился с нами. Оказывается, упрямство — это не основное его качество. Он признает еще и логику. Этот странный парень начинает все больше интересовать меня.

Так отпал еще один конкурент. Естественно, что второй акваланг достался мне. Нам с Ромкой предстояло отправиться в гости к неизвестному чудовищу. Это было отнюдь не безопасно. Подводных ружей у нас, к сожалению, не было, поэтому пришлось пойти на импровизацию. Свинтив по две буровые штанги и привязав к ним проволокой охотничьи ножи, мы получили довольно сносные пики, с которыми можно было достойно встретить любое нападение.

Первое погружение принесло разочарование, хотя вода была на удивление прозрачная. Такая видимость редко бывает даже в море. Мы прекрасно различали мельчайшие детали. В зарослях куги и телореза шевелились уродливые личинки стрекоз. Быстрый, как капелька ртути, строил свой подводный колокол паучок-серебрянка. Юркие мальки, деловито окружившие изумрудно-зеленый шар кладофоры, острожно отщипывали крохотные куски водоросли.

Я плыл, лениво раздвигая руками прибрежные скользкие заросли роголистника. Желтовато-зеленые шишечки его соцветий были сплошь покрыты прудовиками. Впереди плыло черное чудовище. Это был казавшийся в воде великаном Ромка в гидрокостюме,

Дно постепенно понижалось. Все более тусклой становилась раскинутая на нем дрожащая солнечная сетка. Проплыв метров двадцать, мы раз за разом ныряли, уходя в глубину. Но все было тщетно. Таинственной амфибии нигде не было видно.

Когда наконец холод стал просачиваться даже сквозь плотную резиновую ткань гидрокостюма и шерстяное белье, повернули к берегу. Обследовали мы едва ли сотую часть большого озера, и неудивительно, что нам пришлось возвращаться с пустыми руками. Но мы так ждали этого погружения! Отчаиваться, конечно, было рано, но преодолеть разочарование оказалось трудно, Я еще старался не подавать виду. Зато Ромка, шумно пробиравшийся сквозь осоку, был мрачен, нижняя губа его сердито оттопырилась. Бедный, обиженный ребенок! Он и есть в сущности ребенок. Как-никак я старше его на десять лет. Как это много, когда мы об этом рассуждаем! И как это ничтожно мало, когда мы любим. А если она уходит, то и в двадцать, и в тридцать одинаково кажется, что это твое солнце заходит за тучи, навсегда покидает тебя. И никогда уже ты так не полюбишь. Но жизнь сложнее… Вот в двадцать ты этого не понимаешь, а в тридцать уже знаешь, что ничего не можешь… знать заранее. Но это знание мало помогает. Сердце редко считается с мудростью, почти никогда не считается.

Так и не увидели мы тогда сордонгнохского черта!

В тот же вечер Валерий расстелил на полу огромную синьку, на которой среди бесчисленных горизонталей и теодолитных ходов я с трудом различил контуры озера Ворота.

— Придется нам разбить озеро на квадраты, — сказал Валерий, доставая логарифмическую линейку. — Иначе никак нельзя, уж очень оно большое.

— А рыба на веревочке привязана? — съязвил Ромка. — Сидит себе и ждет в одном квадрате, пока прочесывают остальные. Это же не мертвый предмет, а живое существо! Смешные вы, право…

На синьке лежит неподвижное пятно света. Нить лампочки карманного фонарика покраснела — ослабла батарейка.

Ромка, конечно, прав. Разбивать озеро на квадраты бесполезно. Но есть еще и другая логика. В двадцать два года ее не понимаешь, она приходит со временем.

— Вы неправы, Рома, — сказал я по возможности мягко. — Разбить на квадраты — это нужно для самодисциплины. Ну, видите ли, так будет легче нам самим. А если будем искать бессистемно, то разочарование скоро заставит нас бросить поиски как бесполезную затею. Понимаете?

Ромка кивнул головой.

— Мы вроде сами себя обманываем, — продолжал я, — но это хороший обман, нужный. Бывает, человек устал идти. Кажется, он не сможет сделать уже ни шага. Но он говорит себе: «Еще тысячу шагов, и я отдохну», а идти ему много тысяч шагов. Человек проходит тысячу шагов, но не садится, а говорит: «Ну, еще хотя бы пятьсот, а тогда…» Такие люди всегда достигают цели.

Я почему-то смутился и оглянулся. На меня пристально, не мигая, смотрел Борис. Заметив, что я почувствовал его взгляд, он тихо и застенчиво улыбнулся. Улыбка у него необыкновенно приятная!

По натянутому брезенту гулко забарабанили тяжелые капли. В маленькой палатке, освещенной тускловато-оранжевым светом фонарика, было тепло и уютно. Дождь все усиливался. Мы улеглись в свои мешки и разговаривали лежа. Ромка рассказывал анекдоты. У него в голове анекдоты разложены в строгом порядке. Он выдает их тематическими сериями. Многие я слышал еще будучи студентом.

Заснул я незаметно где-то на середине медицинской серии.

Когда мы вылезли утром из палатки, or вчерашней непогоды не осталось и следа. Небо глубокое и чистое. Все вокруг сверкало, переливалось, умытое росой и свежестью. Пахло горьковатым и терпким настоем болотных трав. Дождевые капли на крыше палатки казались россыпью драгоценных камней.

Наскоро умывшись и позавтракав, мы с Ромкой взвалили на плечи акваланги и отправились к озеру. Валерий и Борис, взяв теодолит и бур, ушли на Олонецкое займище еще на рассвете. Им приходилось теперь работать за четверых. Мы с Ромкой были заняты поиском амфибии. Ромка почему-то упорно называет ее рыбой.

Но и в этот раз нам не посчастливилось встретить ее под водой.

Каждый день мы проводили в воде часов по девять—десять. Вечером я зачеркивал на синьке новый квадратик. Оставалось обследовать уже меньше половины озера.

Валерий и Борис стоически переносили выпавший им жребий работать за четверых. Свободного времени у них, так же как и у нас с Ромкой, не было. Если раньше мы любили поболтать перед сном, поиграть в преферанс или в шахматы или просто помечтать у костра, го теперь сразу же засыпали.

Каждый день, когда мы возвращались с озера, нас встречал внимательный и тоскующий взгляд Бориса. Я молча разводил руками.

Он не спрашивал. Он ждал.

Опять, уже в который раз, мы выходим из воды. Шлепая ластами, вздымаем облака мягкого пелогена, раздвигаем руками осоку. Лица у нас спокойны и равнодушны. Они предназначены для зрителей.

«Ничего, что не нашли, — говорят наши лица, — найдем завтра или послезавтра. Чем больше неудач, тем выше шансы на удачу. Все в порядке».

Зрители сидят на берегу. Валерий и Борис решили сегодня отдохнуть. К зрителям можно причислить и Милку, которая спокойно сидит у ног Валерия. На коленях у Валерия двустволка.

— Ну, как дела, рыболовы? — как-то очень незаинтересованно спрашивает Валерий.

— В порядке! — слишком быстро и бодро отвечает ему Ромка.

А мы с Борисом молчим.

Валерий поднимается и, лихо свистнув, отправляется пострелять на свое любимое место, к заросшей рогозом старице — излучине когда-то протекавшей здесь реки.

Милка пестрым веселым клубком катится вслед за ним.

Переодевшись, я прилег на нежную и высокую луговую траву. Надо мной качаются золотые лютики и лиловые водосборы, купавницы и розовые смолки. А еще выше над ними лениво плывут далекие-далекие облака, размытые и перистые.

Очнулся я от раскатного грохота двойного выстрела.

— Вот саданул дуплетом! — сказал Ромка и вскочил на ноги.

Я приподнялся на локте, потом тоже встал.

На поверхности воды, метрах в ста от берега, билась подраненная утка. Валерия видно не было. Зато мы хорошо видели с высоты второй террасы, как гнется и шевелится рогоз. Кто-то продирался к воде. Вскоре мы увидели Милку. Она проворно заработала лапами и поплыла к бьющейся утке. Милка раздвигала грудью воду, которая расходилась в стороны острым углом.

Когда до утки оставалось метров пять—шесть, Милка вдруг жалобно заскулила и ушла под воду. Затем се голова вновь показалась на поверхности и вновь скрылась.

Мы еще ни о чем не догадывались, когда снова раздался выстрел. Я вздрогнул и обернулся. К нам бежал Валерий. Он яростно жестикулировал и показывал на воду, туда, где исчезла бедная Милка.

Мы сразу же все поняли и, не сговариваясь, начали лихорадочно натягивать на себя неподатливую резину гидрокостюмов.

Ромка увидел чудовище первым. Он внезапно остановился и, широко расставив ноги, повернулся ко мне, указывая куда-то в зеленоватую тьму. Сначала я ничего не заметил, но вскоре различил в глубине огромное темное тело. В воде предметы кажутся увеличенными. Чудовище показалось мне размером с небольшую подлодку.

Резко согнувшись и выбросив ноги вверх, мы толчком ушли в глубину. Когда пальцы коснулись мягкою и нежного ила, я выбросил руки вперед и, согнув кисти наподобие направленных вверх рулей, поплыл над самым дном. Впереди неясно маячила темная тень. Я начал подкрадываться, еле-еле шевеля ластами. И тут только я понял, что второпях забыл свое копье на берегу. И копье и камеру для подводной съемки. Вот невезение!

Ромка плыл метрах в четырех впереди. Я догнал его и притронулся к плечу. Он резко обернулся, точно испугался чего-то. Я горестно показал ему свои пустые руки. Он понял и сделал мне знак плыть за ним.

Чудовище было совсем рядом. Оно и не думало уплывать. Не шевелясь, стояло оно над самым дном, как в жаркий день стоят в тени кустов форели.

Я почему-то вдруг успокоился и начал внимательно разглядывать сордонгнохского черта. Это, несомненно, была рептилия. Может быть, представитель давно вымерших ящеров, о которых не знают наши ученые. Массивная огромная голова животного была украшена отливающими металлом пластинками, которые переходили по бокам в огромные щиты-крышки, похожие на жаберные. На этих щитах резко выделялись нежно-желтые пятна. Перепончатые лапы были поджаты к туловищу, как плавники у спящей рыбы. Так что Ромка кое в чем оказался прав. Было в этом черте что-то рыбье, несомненно было Даже высокий гребень, который увидел еще Валерий, напоминал спинной плавник рыбы. Сейчас он был полусложен, но можно было ясно различить составляющие его колючие лучи и буровато-рыжие пятна на перепонке. Хвост длинный и острый. Настоящий хвост ящера, на самом конце которого во все стороны торчали четыре острых рога. Подобный хвост украшал когда-то травоядного ящера — стегозавра Он служил ему грозным орудием защиты против хищников.

Я показал Ромке на хвост, он понимающе кивнул головой и переложил пику из левой руки в правую. Мы начали осторожно подплывать к ящеру. Чудовище не обращало на нас ровно никакого внимания. Казалось, оно целиком было поглощено процессом переваривания несчастной Милки.

Я не знаю, как это случилось Мы никогда не говорили, что чудовище нужно убить. Речь шла лишь о съемке и возможной обороне. Но тут я с замиранием сердца ждал, что Ромка всадит в ящера копье. Я бы и сам всадил, будь оно у меня в руках. Почему это так, я даже не берусь объяснить. Может быть, Милку было жаль, а может…

Ромка метнул копье прямо в огромный, затянутый тонкой кожистой пленкой глаз. Чудовище вздрогнуло и рванулось прочь. Ромка резко вырвал копье из раны и бросился вдогонку. Я устремился вслед. Ящер кидался из стороны в сторону. По воде расплывались облачка коричневатого дыма. Я даже не сразу понял, что это кровь.

Вторым сильным взмахом Ромка всадил копье в морду подраненного гиганта; удар пришелся между двух больших наростов. Копье, однако, скользнуло в сторону. Наверно, наткнулось на кость. Ромка оказался в опасной близости от головы. Я резким ударом ласт приблизился к ящеру с другой стороны и ухватил его за огромную перепончатую лапу. Лапа рванулась и рассекла мне руку тремя острыми когтями от кисти до локтя. Ромка, воспользовавшись удобным моментом — он оказался под ящером, — вонзил пику прямо в незащищенное горло. Оружие ушло в тело на целую штангу. Орудуя копьем, точно ломом, Ромка надавил на него обеими руками. Шея животного была почти перерезана, и оно, конвульсивно вздрагивая, стало медленно опускаться на дно, как кленовый лист в безветренный осенний день.

Воздуха в баллончиках оставалось не так уж много, и нам следовало поторопиться. Рука моя болела все сильнее.

Мы быстро нырнули и, подхватив издыхающее чудовище за огромные лапы, поплыли к берегу. Я с опаской поглядывал на перепончатую когтистую лапу и крепко сжимал ее обеими руками. Ящер не подавал признаков жизни. Это было странно. У примитивных существ с малоразвитым мозгом агония может длиться очень долго. Кто не видел петухов, бегающих по двору после того, как им отсекли головы?..

Но особенно размышлять не приходилось. Мы плыли и благословляли закон Архимеда — на суше нам не удалось бы сдвинуть чудовище с места. Дно постепенно повышалось. Стало светлее. Появились первые кустики элодеи и перистолистника.

Вдруг я почувствовал себя плохо. Мне стало очень холодно. Вода пропитывала влагоемкую шерсть в разорванном рукаве, тонкими, холодными ручейками стекала по спине и груди. Боль накатывалась, как волна, в такт ударам сердца. Все сделалось призрачным, нереальным. Я видел, как колышутся грязно-зеленые заросли рдеста и подо мной вскипают и расходятся пузыри. Потом мне показалось, что сердце переместилось в мозжечок и стало стучать, как молот, гулко и болезненно.

Мне уже не хватало воздуха. Я крепко сжал зубами загубник и, часто глотая слюну, попытался отогнать подымающуюся откуда-то с темного дна тошноту. Руки и ноги сделались чужими, я не чувствовал их. Кое-как вцепился в когтистую лапу и повис под боком чудовища. Хотелось передохнуть хотя бы минуту, прийти в себя, отогнать непонятную дурноту и плыть дальше.

Тусклая солнечная сетка лениво колыхалась на мягких и скользких холмиках донного ила. Лениво струились над самым дном мохнатые от тины ленты озерных трав. Возле жирного белого корневища кубышки лениво рождался пузырек газа. Он медленно рос, неторопливо отрывался от земли и весело уносился к поверхности. Мне показалось, что дно вдруг стало быстро приближаться. Я мотнул головой и, стараясь пересилить непонятное оцепенение, взглянул вверх. Надо мной висела огромная веретенообразная туша.

Вдруг от нее оторвалось что-то большое и яркое и понеслось ко мне. «Как парашютист с самолета», — почему-то подумал я. Передо мной застыло розоватое расплывчатое пятно. Я до боли зажмурился и сразу открыл глаза. Из-за овального стекла маски на меня смотрели удивленные и немного сердитые глаза Ромки. «Почему же мы не плывем дальше, ведь до берега уже совсем близко?» — подумал я и попытался жестами спросить Ромку. Он ничего не понял и только нетерпеливо махнул рукой: «Давай, мол, пошли. Чего стали». Я попытался согнуть колени и оттолкнуться ластами от дна. Но меня занесло вбок. Я опять увидел рядом с собой грязно-зеленые мелкие листья, уродливую личинку стрекозы, резко сгибающую и разгибающую свое серое, членистое тело. Рука уже не болела, ее жгло, точно ее всю обложили горчичниками. Передо мной мелькнуло неясное и неуловимое видение. На долю секунды я узнал его и тотчас забыл. Остались лишь колышущиеся цепочки рдеста. Они мне что-то мучительно напоминали. Но что? Все было как во сне, когда знаешь, что спишь, и снится что-то очень знакомое, что уже снилось раньше. Стараешься припомнить тот, прошлый сон и не можешь. Он ускользает, как вода из пригоршни.

Очнулся я на берегу. Надо мной хлопотал Ромка. Валерия и Бориса поблизости не было. Рука была крепко забинтована, тело приятно горело. Вероятно, меня основательно растерли полотенцем. Под байковым одеялом было хорошо и спокойно. Щеку ласково щекотала травинка. Приятно пахли медовые травы. Деловито и ненавязчиво звенела оса.

Увидев, что я раскрыл глаза, Ромка смущенно подмигнул и спросил:

— Хотите немного водки?

Я покачал головой:

— Где ящер? Вы его вытащили?

— Куда там вытащил, — махнул рукой Ромка, — насилу вас…

Ромка лег со мной рядом на траву, сорвал стебелек и начал его сосать.

— Я оставил его на дне, завтра достанем. Мертвое чудовище само не уплывет… Я заметил место по береговым ориентирам… Никуда оно за ночь не денется! Вы не волнуйтесь.

А я и не думал волноваться. Мне очень хотелось спать. Разговаривал с Ромкой через силу, борясь со сладкой дремотой. Небо надо мной было синее и густое, как берлинская лазурь. Мне не хотелось думать ни о чудовище, ни о письмах, которые все не шли. Я скользнул в сон, как в теплую ароматную ванну.

Сначала нам показалось, что мы ошиблись. Мы несколько раз всплывали, чтобы проверить ориентиры, искали подводные течения или бьющие со дна ключи. Мы обшарили каждый кустик водорослей, каждую выемку — все безуспешно. Ящер исчез. Мертвое чудовище выкинуло еще одну шутку. Действительно, черт! Скорее всего, рана оказалась не смертельной; истекающий кровью ящер, одноглазый и с распоротым горлом, пришел в себя и уплыл, чтобы умереть где-нибудь в омуте. Что еще можно было предположить? А мы-то рвались! Притащили с собой веревки и крючья, чтобы легче было вытащить огромную тушу на берег.

Разочарование было настолько сильно, что все мы переругались. Даже Борис, спокойный и справедливый, обрушил на мою и на Ромкину головы самые чудовищные обвинения.

Я попытался хоть как-нибудь спасти положение.

— Как вы думаете, куда оно все-таки могло деться? — спросил я.

— Какое это теперь имеет значение? — махнул рукой Борис.

Ромка молча пожал плечами.

— Может быть, его унесло водой, а скорее всего, оно само уплыло, — сказал Валерий.

— Ну, если унесло водой, то это пустяки, — нарочно бодро протянул я.

— Я не заметил никаких придонных течений и водоворотов. Вряд ли его могло унести далеко…

— Тогда у нас большие шансы встретить его еще раз! И давайте пока не будем строить догадок: что, почему, отчего и зачем. Поймаем черта и тогда все узнаем.

— Да-а, поймаем… Как же! Ищи ветра в поле, — прошептал Борис, который никак не мог успокоиться.

— Уже раз поймали! — сказал Ромка. — Поймали и все узнали.

— Да будет вам, — вступился за меня Валерий. — Как будто Артур Викентьевич больше всех виноват!

— В том-то и беда, что здесь никто не виноват, — сумрачно сказал Борис.

Закатное золото залило лужи. Травы поскучнели, тронутые синью вечера. По низинам поползли первые молочные пленки тумана. Кричала выпь. Я подумал о веренице дней, наполненных горечью неудачного поиска. Встретим ли мы еще раз сордонгнохского черта? Времени у нас в обрез. Через две недели мы ждали вертолет, который должен был забрать нас на Большую землю.

— Знаете что, — сказал я, — к черту технику безопасности. Будем плавать в одиночку. Рома — на севере, я — на юге. Так больше шансов.

Все промолчали. Ромка был согласен со мной. Валерий не имел морального права мне возразить. Борис видел только одно — цель, остальное его не интересовало.

…Только на одиннадцатый день я опять увидел ящера. Как и в прошлый раз, он неподвижно стоял у самого дна, поджав лапы и сложив гребень. Проглотив слюну, я пощупал, крепко ли сидит на штанге нож. Подплыть к чудовищу я решил слева, со стороны выколотого глаза. Каково же было мое удивление, когда там, где одиннадцать дней назад зияла кровоточащая рана, я увидел здоровый глаз, полузакрытый совсем свежей розоватой кожистой пленкой. Но ведь именно в этот глаз Ромка вонзил копье! А может быть, я перепутал… Заплыл с другой стороны — тоже вполне здоровый глаз. Это было непостижимо! На ум лезла всякая чертовщина. «Что, если здесь их два… Или еще больше!» — подумал я, ныряя вниз. Надо мной сонным аэростатом висело чудовище. Плывя животом вверх, я еле-еле различил на сморщенной и нежной коже горла следы недавних смертельных ран. Сомнений быть не могло: это тот самый ящер. Откуда же тогда такая жизненная сила, такая мощная способность к регенерации?

Я сфотографировал животное со всех сторон. Даже страшный хвост был запечатлен на пленке с расстояния четыре метра. Говоря по чести, я не знал, что мне делать дальше. Мне не хотелось убивать это странное животное, неведомо как попавшее в озеро Сордонгнохского плато. Кто знает, может быть, точно такое же чудовище обитает бог знает сколько веков в шотландском озере Лох-Несс?

Мною овладело мучительное желание взять с ящера срез. Это было совершенно естественно и неизбежно. Какой ученый прошел бы мимо такого явления, как полная и почти мгновенная регенерация?

Но выполнить мое намерение было не так просто. Я не забыл царапин, которые ящер оставил у меня на руке. Не будь гидрокостюма, я бы не отделался так легко. Чудовище не станет покорно ждать, пока от него отрежут кусочек. Я удивлен, почему так легко нам удалось с ним справиться в прошлый раз. Это была всего лишь случайность. На победу у меня было не очень много шансов.

И все же я решил рискнуть. У ящера под глазом торчала уродливая шишка. План мой был прост: вонзаю копье в шишку, мгновенно поворачиваю его там, затем подплываю еще ближе, рукой вырываю клок и улепетываю во всю мочь. Это, конечно, был простой план, простой и идиотский.

Почувствовав удар, животное резко рванулось и вышибло у меня из рук копье. Развернувшись, как дельфин, ящер бросился на меня, раскрыв огромную оранжевою пасть с мелкими острыми зубами. Я шарахнулся в сторону. Бешено работающий хвост пронесся у самого моего лица.

Ящер повернулся и сделал второй заход. Мне удалось снова увернуться. Здесь я заметил, что наконец ящер начал ослабевать. Он как бы утратил ко мне и вражду и интерес. Не будь этого, я уже вряд ли сумел бы увернуться и избежать отвратительных зубов. Когда ящер проносился мимо меня, я успел вновь крепко схватиться за копье и лег ящеру на голову. Животное таскало меня над самым дном. Я начал было подумывать о том, что нужно незаметно отцепиться и выплыть на поверхность.

Внезапно ящер рванулся, и я сполз на бок. Бессознательно, стараясь вновь залезть на голову чудовища, я обхватил его руками. Тело животного было покрыто противной липкой слизью. Превозмогая отвращение, я все крепче цеплялся за него. Но руки все время соскальзывали. Наконец я попал в какое-то углубление на костяной крышке и получил секундную передышку.

Ящер замер на месте, будто парализованный. Я был в полнейшем изнеможении. Мне трудно было даже разжать зубы, сдавившие загубник акваланга. Я отдыхал, повиснув на костяной крышке. Одной рукой я сжимал копье, пальцы другой впились в углубление. Мне некогда было размышлять над новыми загадками. Быстро отрезав от шишки кусок величиной с большую картофелину, я сунул его в нагрудный карман гидрокостюма. Я уже хотел было оттолкнуться от ящера ногами, когда заметил, что, несмотря на клубящуюся над порезом кровь, он затягивается тонкой, как копировальная бумага, пленкой. Но мало этого! Шишка начала медленно, но вполне ощутимо расти. Я следил за этим необыкновенным ростом до тех пор, пока не раздался щелчок, предупреждающий, что воздух в баллончиках на исходе. К этому времени шишка выросла на добрый сантиметр. Если рост не замедлится, то уже часа через три она восстановится полностью

Поправив на груди бокс с фотоаппаратом, я оттолкнулся и пошел на поверхность. Уже лежа на воде и плывя к берегу, я взглянул вниз. Там, в глубинной зеленоватой тьме, виднелась массивная темная цистерна, которая медленно уплывала в противоположную сторону, унося с собой неразгаданную тайну.


Роман Оржанский,

геодезист-практикант



Артур Викентьевич позвонил мне на работу. Он просил обязательно приехать сегодня вечером к нему домой. Целый день у меня все валилось из рук. Я не мог дождаться вечера. Время тянулось невыносимо долго. Неужели сегодня я наконец узнаю тайну сордонгнохской рыбы? Почти восемь месяцев прошло с тех пор. Артур Викентьевич невылазно сидел у себя в лаборатории. Он не подходил к телефону, отказывался отвечать на какие бы то ни было вопросы. Даже настырный Борис не мог от него ничего добиться. Валерий, правда, как-то намекнул, что Положенцев бежит от самого себя. Но Валерий всегда делает вид, что знает что-то, неизвестное другим.

Я не думаю, чтобы это было так. Просто человек с головой ушел в работу и не хочет отвлекаться по мелочам. И вот сегодня наконец мы все узнаем. Жаль только, что Валерий улетел на Алтай… Но я обязательно нлпишу ему, как только узнаю что-нибудь новое. Все-таки он первый увидел эту рыбу.

Целый час я бродил по Садовому кольцу. Шел мелкий, противный дождь, тротуар был как черное зеркало. Я решил прийти к Положенцеву не раньше восьми. Но сейчас без четверти семь. А я уже нажал звонок.

Я думал, что буду первым, но в комнате уже сидел Борис.

Артур Викентьевич предложил нам коньяку. Я выпил, а Борис не захотел. Сказал, что не пьет. Мы сидели и молчали, точно боялись заговорить.

— Знаете, — неожиданно начал Положенцев, — тот ящер, то таинственное существо, которое мы чуть не убили, бессмертно.

Мы даже рты раскрыли от удивления.

Борис с ходу возмутился:

— Ерунда! Неужели иначе нельзя объяснить существование в наше время доисторического животного? Выходит, что кистеперая рыба латимерия тоже бессмертна? Не ожидал я от вас, Артур Викентьевич, таких несерьезных шуток.

— Я не шучу, Борис, — мягко и печально ответил Положенцев.

Но Борис со свойственным ему упрямством продолжал долбить в одну точку:

— Судя по фотографиям, ваш ящер — близкий родственник десятиметровых змееподобных мезозавров, населявших моря в меловой период. В условиях Сордонгнохского плато они сумели сохраниться, как сохранился красный третичный мох.

— Вы не поняли меня. Ящер все же бессмертен. Как это произошло? В этом могут быть виноваты и вода этого озера, и его растения. Может быть, какое-то особое излучение. А может быть, оно по своей природе бессмертно….

— А что вам кажется наиболее вероятным? — спросил я.

— Не знаю. Меня не это интересует… Да и не любитель я строить гипотезы. Я привык оперировать только фактами. Кое-какие факты у меня есть. Если хотите, я вам их изложу.

Тишина стояла такая, что гудело и шуршало в ушах. Полусонная ночная бабочка билась в плафоне торшера… Молчал приемник. За стеклами окон молчал притихший мир. Молчали и мы.

— Я обработал у себя в лаборатории препарат, взятый мною у ящера. — Артур Викентьевич говорил как-то очень спокойно, неестественно спокойно. — Работы было достаточно, до сих пор опомниться не могу. Вам не все будет понятно, и я скажу только о результатах.

Он задумался. Закурил. Потом отложил сигарету и опять начал говорить, медленно расхаживая по комнате:

— Мне трудно вам рассказывать. Ты, Борис, как палеонтолог, знаком с основами биологии и современной биохимии. Но вот Роман… Геодезисту наверняка неизвестны некоторые очень важные принципы генетики и физиологии. Поэтому я буду говорить популярно. Тебе, Борис, придется немножко поскучать. Вы знаете, что такое ДНК, РНК, АТФ? Наверное, приблизительно знаете, но я все же еще повторю. Так вот, ДНК — двойная спираль, сложная молекула нуклеиновой кислоты, основной носитель наследственности. Она обеспечивает видовое бессмертие живых организмов, передавая неизменную наследственную информацию от предков к потомкам. Для нее не существует перерывов, вызываемых смертью. Она способна воссоздать самое себя из окружающих ее продуктов. Самое интересное, что природа задумала нас как бы бессмертными. В организме тридцать триллионов клеток. Но нужно лишь сорок делений, чтобы все клетки были заменены новыми. Деление омолаживает клетку. Она превращается в две новые, в точности похожие на старую, материнскую. В точности, да не совсем! И тут-то все дело. В структуре ДНК постепенно накапливаются ошибки. Ничтожные, неразличимые. Но клеток много, и, как следствие закона больших чисел, на сцену выступает смерть. Старость и умирание — это накапливание ошибок в структуре. Понятно?

Борис кивнул головой. Мне было не очень понятно, но главное я, по-моему, уловил.

— А нельзя ли как-то избежать этих ошибок, бороться с ними? — спросил я.

— Вы, Рома, уловили самую суть. — Положенцев положил мне руки на плечи. — Именно суть! Оказывается, можно избежать ошибок, которые накапливаются при митозе. На установке электронного парамагнитного резонанса я получил спектр нуклеопротеидов ящера. Это тоже двойная спираль, наподобие винтовой лестницы, ступеньками которой служат азотные мостики. Но в этих мостиках есть один секрет. Они не отделены друг от друга, как у всех животных и растений на земле, а, наоборот, соединены в особую, третью спираль, заполненную свободными атомными группками — радикалами. Как только при делении клеток в структуре какой-нибудь ДНК возникает дефект, он мгновенно устраняется этими радикалами. Они работают, как «скорая помощь», «Скорая помощь» вечности. Я выделил из препарата вещество, которое, если его ввести в организм, мгновенно размножится, проникнет во все клетки и сделает их бессмертными. Когда-то кто-то ввел это вещество в кровь доисторического ящера. Ящер донес его до нас. И вот теперь…

Зазвонил телефон. Положенцев взял трубку. Лицо его изменилось, словно кто-то причинил ему боль. Положенцев говорил сдержанно и односложно. Нельзя было понять, с кем он говорит. Он тихо сказал в трубку: «Да, хорошо, конечно…» — и осторожно опустил ее на рычаг.

Потом он повернулся к нам:

— Простите, друзья. Мне срочно нужно поехать в одно место. Это очень важно. Вы не сердитесь. Я сам вам позвоню, мы опять соберемся и обо всем поговорим.

На улицу я вышел с пылающей головой, и было даже приятно, что идет сильный дождь. Никогда я не думал о бессмертии, и тут вдруг оно подкатилось неожиданно близко. Оно стало реальностью. Не знаю, хорошо это или нет, но я даже не знал, хочу ли быть бессмертным. От этого кружилась голова. Потом я стал думать о Положенцеве. Это, несомненно, гений… Но он, наверное, не очень счастлив. Вспомнил я о намеках Валерия на неразделенную любовь к красивой и злой женщине. Наверное, это она сегодня звонила. Будь я на месте Поло-женцева, я бы давно плюнул.

А он не может! Странный человек. А может, и не странный. Просто он очень любит…

А кто же все-таки сделал рыбу бессмертной? Профессор Положенцев не может позволить себе фантазии, а я могу, я — не профессор. И я написал рассказ.

* * *

«Теплая вода океана казалась неподвижной. Впервые за много миллионов лет в пей отражались цветущие деревья. Шумели гигантские дубы и буки, раскидистые платаны роняли листья.

Высоко в небе летели странные птицы с длинными зубастыми клювами. В чаще лесов дышали болота. В них гнили исполинские стволы, копошились диковинные животные с длинными, как анаконды, шеями. Там беспрерывно кто-то кого-то терзал. Порой маслянистая золотисто-коричневая, как иприт, жижа лопалась, и в темной, кофейной воде закипал свирепый поединок пятнадцатиметровых мезозавров. И в укромных норах, в узких и темных щелях прятались маленькие, не больше крысы, зверьки. Это были млекопитающие — будущие властелины Земли.

Окутанный дымом и огнем тормозных двигателей, на узкую песчаную косу медленно опустился звездолет; его встретил лишь высунувшийся из воды ящер. Маленькие глазки не выражали ни удивления, ни радости, ни злобы. В его крохотном мозгу, подобно искре, вспыхнула мысль, что с неба спустился кто-то еще больший, чем он сам. А если больше, то обязательно сожрет. И ящер юркнул обратно в воду.

Когда звездные пришельцы вышли из своего корабля, на маслянистой поверхности воды не было даже расходящихся кругов. Лишь высоко-высоко метались крылатые ящеры, а из чащи леса доносился неясный гул.

Как они выглядели, звездные пришельцы? Конечно, они не были похожи на людей. Природа гораздо богаче, многосторонней и мудрей, чем ее пытаются изобразить. Она познает самое себя, создавая могучий живой интеллект. И путь, по которому пошла земная жизнь, конечно, не единственный и, возможно, не самый лучший.

Звездные пришельцы облетели всю Землю. Они спускались в морские пучины, восходили на высокие горы, продирались сквозь чащи лесов. Но нигде они не обнаружили даже следа мыслящих существ. Знали ли они, что потомкам похожих на водяных крыс амфитерий и заламбуалестесов предстоит через миллионы лет взобраться на деревья, превратиться в лемуров и обезьян и вновь слезть на землю людьми? Знали, а может быть, и не знали. А на Земле кипела жизнь, каждую секунду разыгрывались драмы в борьбе за существование.

Эволюция неотделима от смерти. Каждое живое существо — это пища. Даже гигантские звероящеры падают под ударом невидимых бактерий, чтобы попасть на обед к земляным червям. Экологически замкнутый цикл. Длинный, мучительный путь! И когда вдруг сверкнет сознание и человек поймет, что он уже человек, природа скажет ему: «Homo sapiens, ты смертен». Несправедливость! Сознание и смерть непримиримы между собой.

Звездные пришельцы это знали. Когда-то их предки восстали против страшной ошибки. Познающий природу должен быть бессмертен. И они стали бессмертными. Они заплатили за бессмертие миллиардами жизней, миллиардами маленьких вселенных, каждая из которых неповторима.

И на переживающей меловой период Земле они решили избавить тех, кто появится здесь через миллионы лет, от трагических жертв познания. Но как избавить? Кому передать священный и вечный огонь, бегущий в их жилах?

Прежде всего пришельцы изучили механизм наследственности у населяющих землю существ. Он оказался одним и тем же и у ящеров, и у насекомых, и у цветов. Потом они синтезировали вещество, которое выправляло накапливающиеся в процессе деления миллиардов клеток ошибки. Им, уже однажды победившим смерть, это было нетрудно. Но как передать драгоценный дар тем, кого еще нет, как перешагнуть бездну времени?

Выбор пришельцев пал на чудовищных ящеров. Этим нелепым созданиям природы, этим излишкам производства не суждено превратиться в мыслящих существ. Это боковая ветвь эволюции. Но если это так, рассуждали звездные пришельцы, то когда-нибудь по костям гигантов грядущие разумные существа сумеют прочесть прошлое своей планеты.

А если вместо костей им встретится живое ископаемое, что тогда? Тогда они поймают его и узнают, почему оно выжило. И в их воле будет принять или отвергнуть оставленный дар.

Пришельцы поймали громадных, сильных ящеров, впрыснули им в кровь огонь вечности и бросили их в темные, глухие воды самых диких и уединенных озер.

Если грядущие разумные, думали звездные гости, сумеют найти наших посланцев и победить их, то, наверное, они уже будут стоять на такой ступени, когда смогут понять и оценить наш дар. И тогда сколько поколений будет спасено от бессмысленного уничтожения!

Мы благодарим вас за этот чудесный и бесценный дар, звездные братья».


Письмо Артура Положенцева к***

Милая! Я только что прочел рассказ, написанный хорошим парнем. Если бы ты знала, как мне трудно! Сейчас, как никогда, я чувствую себя в ответе за каждую жизнь на земле. Я все о том же. Когда я узнаю, что сегодня кого-то не стало, когда я думаю о тысячах незнакомых мне людей, которые сегодня ушли, мне кажется, что я теряю разум.

Я не знал, что Рома — поэт. Поэту легко принять или отвергнуть бессмертие. Я ученый. И прежде чем что-то сказать, я предпринял эксперимент.

Я впрыснул эликсир бессмертия двадцати кроликам и десяти морским свинкам. Через восемь дней способность к регенерации у животных достигла максимума. Все контрольные животные погибли от нанесенных им ран, подвергнутые же инъекции впали в анабиоз, а через несколько часов (у кроликов через семь—восемь, у морских свинок — через пять—шесть) раны оказались заживленными. Утраченные органы — глаза, лапы, грудные железы — отрастали в течение трех суток.

Потом началась новая серия экспериментов. Подвергнутые инъекции животные были перенесены в помещение, где можно следить за любыми изменениями в их жизни.

Я ждал. Но ничего не было. Лишь на двадцать восьмые сутки я заметил, что начали исчезать различия между самцами и самками. С каждым днем этот процесс протекал все более интенсивно. Вскоре уже было трудно отличить самцов от самок. Этого следовало ожидать. Бессмертному существу размножения не нужно. Оно теряет свой смысл. Вид может сохраниться уже сам по себе, без эстафеты поколений.

Я продолжал наблюдать. Животные все чаще впадали в спячку, они стали вялыми, перестали играть, двигаться. На сорок седьмой день случилось страшное. Они совершенно утратили активный образ жизни. Их перестало интересовать все, кроме пищи. Постепенно начали тупеть чувства. Приток информации о внешнем мире резко сократился. Эта информация перестала быть нужной. Они черпали ее, если это действительно возможно, из каких-то неизвестных мне внутренних ресурсов. Они стали вещами в себе. Они перестали быть животными, как мы перестанем быть людьми, если вольем в свои жилы этот адский огонь.

Это страшно!

Я знаю, что такое любовь. Даже такая безответная и безнадежная, как моя. Бесполому и бессмертному существу чужда любовь, она ему не нужна. И оно перестанет быть человеком. Оно перестанет познавать в явлениях сущность вещей. Поэтому оно потеряет разум и станет ненужным и жестоким пожирателем пищи.

Я не верю, что бессмертные звездные пришельцы, если они действительно существовали, были разумными существами. Я не верю, что они были способны на великодушный порыв к кому-то, кого еще нет во времени. Я вдруг вспомнил качающиеся цепочки и спирали рдеста. Это было в глубине озера. Я чуть тогда не утонул. Они на какое-то мгновение показались мне похожими на цепочки и спирали молекул ДНК. Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что уже тогда мог бы разгадать генетический код, которым зашифрован механизм наследственности бессмертного существа. Впрочем, какая уж тут наследственность! Это не наследственность! Это непрерывное обновление и воссоздание организма, которому ничего не нужно, кроме пищи! Это дар дьявола. Недаром охотники называют ту рептилию чертом. Я не верю, что мысль, преодолевшая межзвездные пространства, могла родиться в мозгу вот такого черта. Для того чтобы бесконечно есть, не нужно мыслить

Во имя любви, во имя тебя и во имя разума я отвергаю этот дьявольский эликсир. Но, пойми меня верно, смею ли я решать это один, за всех людей сразу? За всех: храбрых и трусов, за безнадежно больных, за безруких и безногих инвалидов войн, за тех, у кого напалм отнял свет?!

Искренне надеюсь, что ты извинишь мое многословие. Ведь речь идет не об отвлеченных абстракциях, ценных с точки зрения узкого специалиста, который по уши погряз в своем маленьком научном мирке. Дело совсем в другом.

Как-то внезапно вошла и хозяйственно расположилась в нашем доме проблема долголетия и бессмертия. Случайно это произошло или нет, неважно. Важно одно: как мы должны вести себя, чтобы новое научное открытие не стало общечеловеческим бедствием, как это уже не раз бывало в прошлом? Какую пользу можно извлечь из обстоятельства, в равной мере несущего в себе катастрофу и благоденствие?

Для меня совершенно очевидно, что данный вариант бессмертия не может удовлетворить не только человека, но даже животное с малейшими проблесками сознания.

Но все же… Есть какая-то неотразимая притягательная сила в том, что человек получает возможность овладеть одной из самых жгучих тайн природы — смертью. Разве люди смогут от этого отказаться? Они не отказались от атомной бомбы, космических полетов, сверхвысоких скоростей и многого другого, — они не откажутся от бессмертия.

Мы живем в эпоху демографического взрыва. Человечество властно и уверенно распространяется в пространстве. Не только поверхность Земли, но и просторы других планет Солнечной системы становятся плацдармом будущих цивилизаций. И как раз в этот момент люди получают возможность управлять продолжительностью жизни! Демографический взрыв приобретает характер катастрофы. Рушатся кропотливые экономические построения, в пух и прах разлетаются выверенные научным прогнозом контуры грядущего, реакция развития становится неуправляемой и грозит вырваться из-под контроля человека.

Мои мысли уносятся в прошлое, когда человечество начинало искать пути научного решения проблемы бессмертия.

Напряженный философский и поэтический поиск приводил к пессимистическим выводам. Очень скоро люди отказались и от веры в загробную жизнь и в личное бессмертие. Кратковременность жизни, ее несовершенство заставили вернуться людей к тому реальному, что их окружало. Они обратились к другим людям, к обществу, к своим детям:

Ты дрожишь пред смертью?

Ты желаешь бессмертия?

Живи в целом!

Когда тебя не будет — оно останется.

Но сколько бы ни было сказано разумных утешительных слов, сколько бы ни создавалось душеспасительных вер и учений, человек оставался неудовлетворенным. Он готов был снять с повестки дня личное бессмертие, но не был согласен со старостью и кратковременностью жизни. Вопросы проклятые, вопросы нерешенные… Почему мы так мало живем? Конечно, по сравнению с подёнкой человек уже сегодня владеет бессмертием, но рядом с протяженностью геологических эпох его жизнь всего лишь мгновение. И действительно ли человеку нужно бессмертие? Ведь страшит человека не сам факт смерти, а предшествующая ей старость, беспомощность, утрата творческих сил. Существует конфликт между инстинктом жизни и смертью: человек умирает слишком молодым. Природа прерывает процесс развития человеческой личности в инфантильном состоянии. Она как бы использует для прогресса целого все лучшее, что заключается в частном, и на этом останавливается, уже не заботясь о судьбе единиц. Мне представляется знаменательным то упорство, с каким великий Мечников разыскивал старцев, подверженных инстинкту смерти. Он искал людей, прошедших гармоничный цикл развития, людей, жаждущих смерти.

Мечников нашел среди сотен стариков и старух всего лишь единицы, кто хотел бы умереть. Это были очень интересные личности. Их отношение к смерти потрясает:

«Если бы ты прожил столько же, сколько я, ты бы понял, что можно не только не бояться смерти, но даже желать ее и так же ощущать потребность умереть, как ощущать потребность спать».

Вот почему мне кажется, что стремление к бессмертию — это всего лишь попытка исправить дисгармоничность человеческой природы. Здесь я полностью солидарен с великим микробиологом.

Первый признак такого вида дисгармоничности, конечно, заключается в кратковременности жизни. Предел в семьдесят лет, установившийся для среднего человека в высокоразвитых странах, еще весьма далек от того рубежа, за которым начинается действие инстинкта смерти.

Напрашивается простой вывод: чтобы не хотеть жить, нужно прожить раза в два больше, чем живет средний человек. А еще лучше перевалить за двухсотлетний рубеж, где человеку уже не страшны любые земные соблазны, привязывающие его к жизни.

Хорошо. Допустим, такое удлинение срока жизни окажется в силах человека. Это еще не бессмертие, но уже то, что называют контролем над смертью. Тогда земля окажется наводнена стариками и старухами. Ведь две трети своей жизни (150 лет из 200) человек будет находиться, мягко выражаясь, в пожилом возрасте.

И снова люди столкнутся со старостью, этим неизбежным злом, доставшимся им в наследство от эволюции. Встанет вопрос о том, как узенький временной пик молодости, измеряемый одним, двумя десятилетиями, превратить в широкое просторное плато, где человек успеет сделать все, что задумал, и уйдет только тогда, когда наступит усталость. Впрочем, этот проклятый вопрос стоит уже сегодня, сейчас, в наши дни. Мы тоже не хотим стариться, начиная с сорока лет. Нам тоже хочется пронести творческий заряд молодости через всю жизнь.

Я думаю об этом удивительном веществе, извлеченном из недр клетки сордонгнохского чудовища. Нет, не бессмертие, не вечный сон сулит оно нам. В нем есть что-то, внушающее мне большие надежды и в то же время опасения…

Однако я отвлекся. Даю зарок не отрываться от основной темы. О чем я? Да, о сочинении Романа Оршанского. Оно отвечает на вопрос: откуда. Можно спорить о том, насколько достоверен этот ответ. Мне же кажется гораздо более важным ответить на вопрос: куда. Куда может привести людей контроль над продолжительностью жизни, контроль над смертью? Такой прогноз очень сложен, но делать его надо. От правильности нашей оценки зависит успех наших замыслов. Здесь мы не имеем права ошибиться. Во всяком случае, мы должны сделать все, чтобы не ошибиться. Иначе…

Конечно, у меня есть выход. Я могу уже сейчас передать все собранные мной материалы в Президиум Академии наук и увильнуть от ответственности выбора. Но честно ли это? Может быть, я должен сначала решить этот вопрос сам? И со своим решением идти на суд к людям. Ведь это я и мои товарищи вырвали у природы страшную тайну…

Мне нужно много, мучительно думать. И я не хочу, чтобы что-нибудь повлияло на мое решение, даже любовь. Я не имею на это права.

Мне это особенно трудно теперь, когда опять возобновились наши редкие встречи. Я не должен сейчас тебя видеть. Прости и пойми меня.

Артур.

Валерий Курилин,

геолог

Никогда бы не подумал, что умные и образованные люди могут наворочать так много ерунды! Меня не столько удивил Роман, сколько Положенцев. Неужели любовная история могла так на него повлиять? Все эти разговоры о судьбе человечества, зависящей якобы от него, Положенцева, меня раздражают. Не от профессора Положенцева зависят судьбы человечества, как не во власти Эйнштейна было открыть или не открыть атомную эру.

Но если говорить откровенно, мне жаль ребят. Они очень мучаются, точнее, беспощадно рвут себя на части. Ромкина восторженность после того, как он узнал об экспериментах Положенцева, сменилась острой тоской и детской обидой. Вероятно, это самое тяжелое разочарование в его жизни. Да и кто бы не клюнул на такую приманку, как бессмертие? Признаться, когда я получил сумасшедшее письмо Ромки, у меня тоже что-то шевельнулось в сердце. Конечно, я не верил в бессмертие. Но все же в глубине души задрожала какая-то струнка, и точно в резонанс ей я подумал: «А вдруг…» Но, к сожалению, а может быть, и к счастью, это невозможно. Сколько бы ни возился Положенцев, рисуя схемы хромосомного механизма, термодинамика есть термодинамика. А законы природы нельзя аннулировать.

По-моему, заблуждается и Ромка, сочинивший занятную сказку о космонавтах древности. Эта сказка кажется правдоподобной лишь потому, что нет пока никакого другого объяснения тайне Сордонгнохского озера. Я не могу опровергнуть довольно логичные рассуждения Ромки, но это не значит, что я должен им верить.

Вот что мне действительно интересно разгадать, так это мысли Бориса. Я чувствую: Бульдог опять во что-то вцепился. Он молчит и даже как будто бы не очень интересуется нашими сомнениями. Но мне кажется, в его круглой, как тыква, башке идет неутомимая работа. Интересно, что он задумал…

Вчера мы вчетвером собрались в лаборатории Положенцева после работы. Положенцев просил нас пока повременить и держать все в тайне. По-моему, он прав, Надо еще очень многое проверить,

Только вместо бесплодного фантазирования нужен кропотливый труд. Кто знает, может, у нас в руках действительно великая тайна природы! Только не бессмертие, а нечто еще более существенное и важное. Я не бравирую. Люблю жизнь и хочу жить долго. Но в бессмертие не верю, и поэтому оно меня действительно не интересует. Ромка не может этого понять, Положенцев, вероятно, считает меня толстокожим и ограниченным… Что ж, у каждого свой взгляд на мир.

Я невольно позавидовал Положенцеву. Какая у него прекрасная, современнейшая лаборатория! Ультрацентрифуги, электронный микроскоп, инфракрасные и ультрафиолетовые спектрографы, парамагнитный резонанс, счетные машины и счетчики заряженных частиц. Я только читал о таких приборах, только в кино видел такую лабораторию. В моей лаборатории нет стен и крыши. И не то чтобы я хотел поменяться с Положенцевым. Нет. Я просто ему позавидовал. В книгах это называется «хорошая зависть».

Мы собрались, чтобы поговорить, но сначала долго сидели и молчали. Мы чувствовали себя соединенными одной большой идеей. Это было радостное и тревожное чувство.

Борис подошел к стеклянному ящику, в котором, съежившись, спали морские свинки.

— И долго они будут так спать? — спросил он, барабаня пальцами по стеклу.

— Вечно, — серьезно ответил Положенцев. — С кратковременными перерывами на обед.

— Им что-нибудь снится?

— Не знаю.

— Вы говорили, что они черпают информацию за счет каких-то внутренних ресурсов. Я не могу этого понять.

— Значит, им все-таки что-то снится, — сказал Роман.

— Может быть, и так, — улыбнулся Положенцев. — Только сны рождаются не в мозгу — вернее, не только в мозгу, но и во всех клетках тела.

— Парадокс, — заключил я.

— Парадокс, парадокс, ну и что ж, что парадокс! — Положенцев встал со стула. Вероятно, ему в голову пришла какая-то интересная мысль, и он поспешил ее высказать, чтобы не упустить. — Молекула ДНК имеет вид длинного скрученного волокна. Это, по сути, та же магнитная лента. Будет ли ребенок голубоглазым или черноглазым, склонным к полноте или худым, начнет ли он рано лысеть или сохранит шевелюру до преклонных лет — все это записано на волокне ДНК в виде электромагнитных вариаций.

Многое говорит о том, что в какие-то моменты или, возможно, в течение всего периода эволюции в ДНК происходит накопление безусловных рефлексов и анатомо-физиологических изображений. В ДНК навеки откладывается самая разнообразная информация, воспринимаемая нашими органами чувств и хранимая в наших клетках, пока в ней не появится необходимость.

Все, что мы видели в жизни, все, что видели наши далекие предки, богатство звуков и запахов, разнообразные психические реакции запечатлеваются в наших клетках в виде электромагнитных импульсов. Хранимая внутри наших живых кибернетических устройств информация выступает на сцену в тот момент, когда наш мозг отдает читающему устройству команду использовать ее.

Я случайно взглянул на Бориса. Бульдог сделал стойку. Вот-вот прыгнет.

— Постойте, постойте, — прервал он Положенцева, — если я вас верно понял, то… постойте, дайте сообразить. Да вот: если мы получаем ДНК по наследству от наших предков, будь то обезьяна или покинувшая первобытный океан рыба, то в наших клетках должна спать информация, собранная глазами этих предков. Так?

— Да, так. Память животного не может размещаться только в его мозгу и в центральной нервной системе, она должна найти свое отражение также в химических процессах, происходящих в клетках всего тела.

— Значит, и я, человек, тоже вместилище древней памяти?

— Да.

— Но для того чтобы затребовать эту память, мне нужно отключиться от внешней среды и зажить, как вы выражаетесь, за счет внутренних ресурсов?

— Да.

— А для этого нужно проглотить вот эту мутную жидкость в запаянной ампуле?

— Да, нужно впрыснуть в кровь вытяжку из сордонгнохского препарата.

Я с тревогой следил за этим диалогом.

Уже тогда я начал что-то понимать и предвидеть. Ведь я — то знал Бульдога, а Положенцев не знал.

Мы еще долго говорили обо всем. Постепенно от науки перешли к литературе и кино. И о женщинах говорили. Мужчины часто говорят между собой о женщинах. Собственно, о женщинах говорили Ромка и я. Положенцев и Борис молчали. Мне кажется, что любовь постепенно перегорает в Положенцеве. Я как-то слышал его телефонный разговор. По-моему, это звонила она. Положенцев говорил с ней спокойно и сухо. Если он и дальше так будет себя вести, его шансы здорово подскочат, уж я — то знаю. И правильно, он уже не мальчик. Четвертый десяток пошел.

Разошлись по домам уже вечером. О многом говорили тогда. Но запомнил я почему-то лишь короткую словесную дуэль Бориса с Положенцевым. Может быть, я запомнил и весь разговор. Но надобность оказалась лишь в этом диалоге. Все остальное было пока не нужно.

А утром мне позвонил Положенцев. Он спросил, не заметил ли я случайно, куда он сунул ампулу с препаратом, когда уходил из лаборатории. Он нигде не может ее найти.

Ампула лежала в хрустальной вазочке, и я не видел, чтобы ее кто-то брал. Я ответил Положенцеву очень спокойно. Но сердце мое сорвалось с места и сильно забилось….

Через несколько дней Положенцев мне снова позвонил. Он сказал, что Академия наук организует комплексную экспедицию биологов и геологов на Сордонгнох, и предложил мне принять в ней участие. Ромка, кстати, тоже поедет. «А Борис?» — спросил я. Нет, Бориса он не видел, тот что-то не показывается. Но дело в том, сказал Положенцев, что больше двух человек сейчас взять нельзя. Борис, если он еще интересуется сордонгнохским чертом, сможет прилететь недельки через три.

На том и порешили. Вылетать нужно чуть ли не завтра. Мне не совсем понятна такая спешка. Хотя кто его знает, может, эта рептилия представляет слишком большую научную ценность, чтобы тянуть и медлить. Не знаю… Но я решил поехать.


МЕЖЗВЕЗДНЫЙ СКИТАЛЕЦ

Владимир Николаевич Флоровский,

ассистент университета

Когда я вошел в лабораторию, меня ждал посетитель. Маленький, черный и смуглый, он сидел на вращающемся табурете и, скучая, смотрел по сторонам.



Увидев меня, он представился:

— Мироян, аспирант Института высшей нервной деятельности.

— Очень приятно, — ответил я, пожимая его руку. — Вы меня ждете?

— Вы товарищ Флоровский?

— Да. Чем могу быть полезен?

Мироян почему-то вдруг смутился и, стеснительно улыбаясь, сказал:

— Я к вам по очень важному делу. Меня направила к вам Марья Ивановна Курилина. Она сказала, что больше месяца назад вы помогли доставить одного человека…. Помните? Вы, мне так сказали, проявили тогда большое участие. Этот человек был без сознания. Вы должны помнить.

Я, конечно, сейчас же вспомнил историю с Лопоухим.

— Конечно, я прекрасно помню. Ревин, кажется, его фамилия? А вы что-нибудь знаете об этом странном человеке?

— Он лежит в нашем институте. Врачи от него отказались. Они считают его неизлечимым. А я… а мы решили попробовать. И вы можете нам помочь.

— Буду рад. Только не уверен, что принесу большую пользу.

— Нам очень важны, очень важны, — Мироян попытался усилить речь жестами, — сведения о больном, любые, даже самые мелкие детали. Если вам не трудно, расскажите мне все, что знаете.

Как будто это было вчера, встали передо мной очередь в столовой, Лопоухий, его странное поведение и внезапный обморок.

Мироян слушал меня с пристальным вниманием. Он часто кивал головой, словно хотел сказать: «Да, да, это все я уже знаю, давайте дальше». Он ни разу не прервал меня, зато что-то быстро отмечал в маленькой записной книжке.

Когда я кончил рассказывать, он спросил:

— Скажите, а с профессором Положенцевым вы не пробовали связаться?

— Признаться, нет. Лопо… Ваш пациент сказал тогда, что Положенцев куда-то уехал, и я решил…

— Да, понимаю, — хмуро прервал меня Мироян, — решили позвонить как-нибудь потом, да забыли. Некогда было…

Мне не понравился его иронический тон. Собственно, по какому праву он приходит ко мне на службу, расспрашивает обо всем и еще пытается читать нравоучения? Словно уловив мою мысль, Мироян тихо сказал:

— Даже если отбросить в сторону вполне понятный интерес исследователя при встрече с необычным, простое и естественное любопытство, мы никуда не уйдем от неписаных законов человечности. Мой долг зовет меня на помощь к этому бедняге. И вы должны помочь мне.

— Но что же я могу?! — вскипел я.

— Приходите завтра к нам в институт. — Мироян осторожно тронул меня за р\кав. — Я кое-что сделал и хочу, чтобы вы посмотрели. Может быть, у вас появятся какие-то мысли, соображения. Дело в том, что сейчас мы уже нашли всех, кто знал Бориса Ревина. Нам не хватало последнего звена. Именно вы видели его перед самым обмороком. Здесь важны любые мелочи. Пока вы были в отпуске, я несколько раз пытался связаться с вами. Очень прошу вас, приезжайте к нам в институт. Приходите хоть завтра, обязательно приходите. Я вам напишу сейчас адрес. Это за городом. Ехать нужно на электричке с Ярославского вокзала,

Я пообещал приехать,

…Мы сидели в огромном круглом зале. Мироян объяснил мне, что сюда не проникают и звуки, ни свет, ни сотрясения. Зал свободно плавает внутри бромного, наполненного жидкостью резервуара. Стены полуметровой толщины покрыты свинцовыми экранами и пластинами пробки, которые скрываются за черным матовым бархатом.

На маленьком журнальном столике стояла мощная лампа. Она вырывала из небытия кресло, в котором сидел мой собеседник, и отражалась в хромированных частях большой электронной установки. Казалось, что мы одни сидим в черноте мирового пространства, заброшенные и забытые. Но главное — это тишина. Я впервые слушал абсолютную, глухую тишину. Наверное, очень страшно остаться наедине с тишиной. Безотчетно повинуясь непонятному страху, я старался заполнить любую паузу, которая возникала в нашем разговоре. Мне представилось, что я сижу над черным омутом мертвой воды и кидаю, кидаю в нею яркие белые камни.

— Я буквально лбом прошибал эту проклятую оболочку, — рассказывал Мироян, — но все бесполезно. Что же все-таки делается у него в голове, о чем он думает или не думает ни о чем, понимает ли, что с ним происходит? В отчаянье я пошел к шефу. Он холодно и бесстрастно выслушал меня. Я чувствовал, что все мое волнение бессильно разбивается о спокойствие сидящего передо мной человека. И вот, когда я дошел до предела и замолк, шеф молча выписал мне разрешение на церебротрон. Девятнадцать рабочих часов в неделю!

Вы, конечно, не знаете, что такое церебротрон? В этом я и не сомневался. Я не люблю и не умею объяснять. Это смесь кибернетики и физиологии. Машина стит примерно столько же, сколько два атомохода. Ее обслуживает специальная станция, по мощности равная Шатуре. Здесь, в зале, только блок датчиков. Сама машина глубоко под землей, в исполинском бетонированном колодце. Вы когда-нибудь видели синхрофазотрон в Дубне?

Я отрицательно покачал головой.

— Так вот, церебротрон раза в полтора больше. Церебротрон может записать и навеки сохранить виденный вами сон, вашу мысль, если она не отвлеченная, а образная. Вот вы, например, закрыли глаза, и перед вами возникло лицо любимого человека. Вы ясно видите это лицо, оно реально и ощутимо. Но попробуйте-ка описать его словами, чтобы ваш собеседник увидел точно такое же лицо… Это невозможно. Зато если окружить вашу голову электродами и подключить вас к церебротрону, то ферритовые блоки его памяти прочно зафиксируют стоящий у вас перед глазами образ. Теперь, если подключить к церебротрону вашего собеседника или тысячу ваших собеседников, то они смогут увидеть все, что создано вашим воображением. Причем у каждого будет впечатление, что это он сам вызвал из глубин своей памяти увиденный образ. Конечно, церебротрон предназначен не для этого, вернее, не только для этого. Но остальное нас с вами не касается… Дело в том, что у меня есть сто сорок часов церебротронной записи… Записано то, что творится в мозгу нашего пациента. Многие сигналы непонятны и запутанны. Я не хочу утомлять вас долгим церебротронным сеансом. Без тренировки это вредно. Поэтому я подключу вас к церебротрону лишь на пять минут. На пять минут вы получите память этого загадочного человека. Остальное вы прочтете в моем журнале, я все записал.

Мироян встал и показал куда-то в темноту:

— Ложитесь и постарайтесь мысленно расслабиться. Как перед сном.

Я лег на кушетку в центре зала. Мироян надел мне на лоб холодный металлический обруч. К моему затылку и вискам прижались электроды-датчики, которые Мироян заклеил липким пластырем. Провозившись со мной минут десять, он ушел. Откуда-то издалека я услышал его приглушенный голос:

— Если почувствуете себя плохо, то сейчас же нажмите кнопку. Она у вас под правой рукой.

Лампа на журнальном столике погасла.

Оказывается, я равнодушный, эгоистичный человек. После того как Лопоухого забрали в больницу, я забыл о нем.

И вот мы снова встретимся. И как встретимся?.. Лопоухий, Борис Ревин… У него, кажется, была еще какая-то вторая фамилия. Эта старуха, мать его приятеля, рассказывала тогда о нем, но я уже многое забыл. У меня только осталось ощущение, будто речь шла о каком-то другом человеке. И он нисколько не походил на странного незнакомца из университетской столовой.

Все зависит от точки зрения. Я смотрел на Бориса глазами холодного, безразличного наблюдателя, и он показался мне неприятным. Она — сочувствующим взглядом друга, и он был, по ее словам, милым чудаковатым парнем. Хотя… я видел его уже в предшоковом состоянии, он был тогда загадочный, странный… А сейчас я увижу его, вернее, узнаю о нем то, чего, возможно, он сам о себе не знает.

Странное дело, но мое обычно ровное, спокойное настроение резко изменилось. Так, вероятно, и должно быть, когда лежишь в темной комнате, на лоб давит твердый обруч, а к вискам пиявками присосались электродатчики. Да еще в перспективе сеанс не то гипноза, не то сна наяву… Но дело было не только в этом. Я чувствовал себя школьником, пойманным на месте преступления, когда он пишет на свежевыбеленной стене свое лаконичное мнение о соседском Вовке. Мне было стыдно.

Мое отношение к Лопоухому раньше казалось мне естественным. Но разве можно считать естественным равнодушие?

Людям бывает стыдно, когда они ведут себя не лучшим образом и выглядят некрасиво. Человек хочет быть красивым. Оказывается, я тоже хочу быть красивым, хотя раньше я этого за собой не замечал…

Но что это? У меня в глазах зарябило от ярких вспышек света. Наверное, включили… Свет помутнел и распылился. Сейчас мне кажется, что я сам сижу где-то на дне озера. Качаются травы, похожие на длинные волосы. Вздрагивают полупрозрачные комочки слизи, мечутся голубоватые шарики, подрагивают ресницами продолговатые инфузории. Они кажутся очень крупными, точно мои глаза вдруг приобрели свойство микроскопа.

Откуда-то из бутылочной зеленоватой мути на меня наплыла огромная темная тень. Я не успел разглядеть ее, но сердце мое сжалось от страха. Я как бы раздвоился. С одной стороны, я прекрасно понимал, что лежу на кушетке в полной безопасности. И все же я был там, глубоко в воде, и дрожал от ужаса. Я хотел рвануться, уйти от неведомой опасности. Потом я почувствовал, что бегу. Я не видел себя. Но знал, что бегу. Мимо мелькали колонны, коптящие факелы, мечущиеся фигуры людей. Перед моими глазами одна за другой выскакивали мраморные ступени. Казалось, лестница никогда не кончится. Вдруг передо мной возникла арка, увитая плющом и лозами дикого винограда. Я раздвинул листья. Я стоял на высоком холме. Внизу бушевал огонь. Город пылал, подожженный с трех сторон. Время от времени, когда обрушивалась крыша, к небу взлетали золотые брызги, они падали и гасли на лету в красноватой дымке. При свете пожара я мог разглядеть некоторые здания. Они были знакомы мне. Мне — тому, который лежал на кушетке.

Величественный Пантеон, грозно насупивший глазницы окон Колизей, триумфальная арка Антония, уходящие во мрак ступени терм Каракаллы. Это пылал Рим. Все мое существо захлестнули обида и гнев.

И вновь замелькали ступени. В городе творилось что-то страшное Кровавый отблеск метался на медных шлемах с крылатыми орлами. Из горящих домов выскакивали растрепанные женщины. Они срывали с себя туники и заворачивали в них кричащих детей. Гремели мечи. В узком, зловонном переулке кто-то кого-то звал, захлебываясь от рыданий.

На площади перед храмом собиралась толпа. В багровом свете пожара лица казались красными и блестящими. Люди кого-то ждали. Дома рушились, тела лежали в лужах, где кровь нельзя было отличить от вина. Все было красным в отблесках огня, все дымилось. Гнев и ненависть сжали мое горло.

Люди на площади заволновались и зашевелились, Кто-то выкрикивал угрозы и проклятья. Старики подымали вверх иссохшие руки. Женщины прижимали к груди плачущих детей. И тут я разглядел, что все они смотрят на меня. Я читал в их глазах решимость и веру. Я понял, что эти люди слушали меня, что это я перелил в них кипевшие во мне чувства. Но по толпе прошло смятение, площадь дрогнула, над головами людей заблестели бронзовые орлы, заколыхались ликторские топорики и кисти, закачались пики и поднятые мечи.

Я узнал штандарты высшей власти и рванулся им навстречу. Но пространство передо мной замкнулось двумя скрестившимися копьями…

Зажглась настольная лампа. Тихо гудел трансформатор. Ко мне подошел Мироян.

— Ну как? — спросил он.

Я был не в состоянии отвечать. Мироян склонился и заглянул мне в глаза. Потом махнул рgt;кой и отошел. Лампа вновь погасла.

Передо мной лежит огромная зеленая саванна. Нежные и сочные травы порой закрывают от меня горизонт — так они высоки. С неба струится зной и аромат. Я, лежа на кушетке, не ощущал никакого запаха. Я как бы вспомнил этот запах. Он был где-то внутри меня.

Я, который лежал на кушетке, палеоклиматолог. Я прочел много специальных книг об ископаемой фауне и флоре. Может быть, поэтому то, что видели мои внутренние глаза, соединенные с памятью церебротрона, на этот раз не казалось мне таким реальным. Слишком уж велик профессиональный интерес палеоклиматолога. Но временами я совершенно отключался и был только тем, кто крался по первобытной саванне, кого ласкало молодое утреннее солнце.

Я сразу понял, что нахожусь в третичном периоде кайнозойской эры, когда маленькие теплокровные животные мелового периода уже вышли победителями в борьбе за жизнь. В тени исполинских акаций гиенопо-добные хищники окружили арсинотерия.

Огромное, превосходящее величиной слона животное, нагнув увенчанную рогами голову, угрюмо и методично отбивает атаки врагов. Мне было страшно. Но любопытство сильнее. Я лег на землю и пополз. Раздвинув упругие стебли, я мог следить за подробностями этой битвы. Вот арсинотерий ловко подцепил одного хищника рогом и подбросил его в воздух. С пронзительным визгом третичная гиена шлепнулась в заросли колючих кустов. Арсинотерий ухитрился подбить рогом еще одного врага и тут же растоптал его массивной, как древесный ствол, лапой. Злобно рыча и скалясь, гиены начали отступать в заросли. Гигант вышел победителем, он не преследовал врагов. Он огромен и великодушен. На поляну вышел еще один гигант — предок носорога индрикотерий. Увидев растерзанные тела, он фыркнул и спокойно принялся щипать траву. Он вспугнул скрывавшихся в траве небольших, величиною с кошку, зверьков, которые бросились наутек. Это были эогиппусы — изящные и грациозные предки лошадей.

Битва кончилась. Мне уже не нужно скрываться в траве. Я встал во весь рост и пошел. Но время от времени меня неодолимо влечет к земле, и я то и дело приседаю на четвереньки. В небе кружат и гудят огромные насекомые, в траве шныряют всевозможные звери и пресмыкающиеся. Но я не обращаю на них внимания. Я спешу. Куда? Этого я не знаю. Я лишь чувствую, что мне нужно, очень нужно куда-то спешить. Углубившись в лес, я иду меж исполинских, поросших паразитами стволов. Где-то в головокружительной высоте смыкаются кроны пальм, шумит лакированная листва мирт и тисов, величественно покачиваются мохнатые лапы секвой.

Вдруг я вижу, как по гладкому стволу тиса скользнула вниз маленькая длиннорукая обезьяна. За спиной у нее прицепился детеныш с грустными и выразительными глазами. Припадая на передние лапы, обезьяна заспешила мне навстречу. Во мне шевельнулась какая-то смутная нежность. И тут только я, который лежал на кушетке, понял, что я точно такая же обезьяна — проплиопитек. Так вот почему трава казалась мне такой высокой и дремучей, как лес! Проплиопитеки едва достигали тридцати пяти сантиметров.

Вместе с обезьяной я вскарабкиваюсь вверх по стволу, и мы пускаемся в путешествие по кронам деревьев. Цепляясь за лианы, мы преодолеваем огромные рас стояния, перепрыгиваем с дерева на дерево.

Я не знаю, куда мы идем, но властный голос инстинкта заставляет меня спешить. Качаются кроны деревьев, и бросается навстречу земля. Сквозь листву изредка прорываются солнечные стрелы. И когда мне вдруг ослепило светом глаза, я не понял, что это: то ли солнце, то ли Мироян зажег лампу.

Это было солнце, оно клонилось к вечеру. Я закрываюсь от него ладонью и вытираю пот с лица. Как хорошо пахнут только что скошенные травы! Моя коса ходит равномерно. Покорно ложатся колоски овсюга, лиловые головки клевера, всевозможные зонтики и кашки. Далеко впереди опускается зеленоватый и голубой вечер. Уже можно разглядеть месяц. Он белый и полупрозрачный. Как молодое арбузное семечко. Грустно блестит вода. Сусальным золотом горят на закате кресты. Я, который лежал на кушетке, узнал неповторимую архитектуру трехглавого Троицкого собора. Город на горизонте был Псков.

Я кошу траву. Коса звенит, а мне кажется, что это шумит вода, бегущая сквозь дубовый водочес. Легкий ветер донес запах гари. Это не тот вкусный дым костра, на котором кипит котелок с похлебкой, и горящие сухие листья пахнут не так. Я сразу понимаю, что это горький и зловещий дым пожара и войны. Я бросаю косу и бегу. Легкий ветер бьет мне в лицо, сердце стучит где-то у самого горла. Вьется и вьется истоптанная луговая стежка. Уже невозможно бежать… Квакают лягушки в камышах на озере. Стал явственный запах гари. А я все бегу. Хотя, может быть, кажется, что бегу, а на самом деле я еле плетусь, стараясь руками сдержать рвущееся наружу сердце. Я уже вижу испуганное воронье, кружащееся над поникшими березами. И черный дым, сквозь который проглядывает тревожное закатное солнце. Там был мой дом. Мне уже некуда спешить. Я мог бы упасть в сухую и нежную пыль, рыдать и биться, рвать в отчаянии подорожник, царапать ногтями землю. Но я не ложусь. Я вижу дым над пепелищем, вижу закованных в сталь лошадей с плюмажами перьев на голове и закованных в сталь всадников с опущенными забралами, похожими на птичий клюв.

И я поворачиваю назад. Туда, где на слиянии рек Великой и Псковской видится каменный кремль «Кром», где печальным отблеском на куполах умирает день. Городские ворота еще открыты, хотя гремит вечевой колокол и народ толпится на площади. Из подворотни массивного, будто вырубленного из цельной каменной глыбы дома выезжают телеги. Скрипят оси. Люди грузят камни, раздувают огонь под черными котлами, в которых кипит и пузырится смола. Лучнику замерли на городских стенах. К ним спешат простоволосые женщины в домотканых платьях, несут завернутые в белые платки ковриги хлеба.

Хмурые бояре неохотно раздают «меньшим людям» секиры и пращи. Но оборванный люд в дырявых лаптях идет на стены с топорами и дубинками. У меня есть вилы. Я тоже иду на стены. Немецкие рыцари уже близко. Они надвигаются клином. Пешие кнехты идут в середине. У них короткие мечи и арбалеты. Одетые в железо, всадники окружают их, как частокол: они едут, подняв к небу украшенные флажками тяжелые копья. Уже можно разглядеть яркие узоры, намалеванные на их длинных, заостренных книзу щитах. Особенно нарядные и пышные всадники из окружения самого гроссмейстера едут отдельно слева, в тени шестистолпного собора Ивановского монастыря. Колокола в звонницах раскачиваются, и над городом плывет непрерывный, беспокойный гул.

Передовые отряды подошли к самым стенам, и наши лучники сделали первый залп. Кажется, туча прошла над землей — так густо летят стрелы. Но они не причинили вреда закованным в стальные латы рыцарям. Лишь кое-кто из кнехтов схватился за грудь и упал под ноги наступавших шеренг.

Кнехты снимают с плеча арбалеты, натягивают их и, встав на одно колено, начинают обстреливать стены. Мы попрятались за каменными зубцами. Наши лучники посылают свои стрелы из бойниц, через головы рыцарей. Пока шла перестрелка, кнехты пращники, укрывшись под самой стеной от стрел, начали поднимать лестницы. Молодой боярин в шлеме и кольчуге с коваными соколами на груди махнул рукой, чтоб лили смолу. Немецкие арбалетчики не дают поднять головы. Кто-нибудь из наших то и дело падает, пронзенный стрелой. Но смола уже течет по желобам, клокоча и медленно застывая. Арбалетчики перестали стрелять, потому что передовые отряды уже лезут на стены. Мы рубим врагов топорами, деремся секирами, сталкиваем вниз лестницы. Я работаю вилами без устали.

Битва не затихает. На небе зажглись звезды, и серебристый месяц скользит по волнам реки, а мы все не опускаем мечей. Мы, держась руками за камень зубцов, ногами отталкиваем вражьи лестницы. И тут кричат, что бояре открыли ворота восточной стены.

Воспользовавшись нашим замешательством, на стены ворвались кнехты. А сзади уже слышно, как гудит мостовая под тяжелым шагом закованных в латы коней.

Связанные, с колодками на ногах, лежа в сыром подземелье, мы слышим, как стучат топоры плотников. На площади строят виселицу. Немцы всегда, войдя в город, строят виселицу… Черные вороны кружат в небе. Но не увидеть неба из каменной темницы, не услышать, как звенит земля под копытами храброй дружины князя Александра, что спешит к нам на подмогу! Да поспеет ли князь? Как настанет утро, выведут нас на городскую площадь…

Вот уже вверху заскрипела, запела тяжелая дверь. Отсвет горящего факела падает на ступеньки. Это за нами. Стучат шаги по сырым каменным ступеням. Все ближе, ближе…

Наверное, это Мироян зажег лампу и идет ко мне, преодолевая оцепенение, — думаю я, лежащий на кушетке. Но нет, это не Мироян. Это на каменном полу пещеры топчутся в ритуальном танце босые ноги. В пещере душно. Дым костра слезит глаза, царапает горло. Голые плечи лоснятся от жира и пота. Вижу, как передо мной на гладкой стене возникает контур. Еще штрих. Вероятно, это я сам что-то рисую на стене.

Я знаю, что должен рисовать, но не знаю, какое изображение родится под моими руками. Тихо пою. Меня переполняет восторг. Какое это счастье — уметь рисовать! У меня лишь черная головешка от костра да кусок глины, но я могу нарисовать все, что угодно: бизона, мамонта, оленя. И всегда я пронзаю их дротиком. Поэтому охота у нашего племени часто бывает удачной. Но если случится несчастье — вепрь или саблезубый тигр убьет кого-нибудь из охотников, — тогда племя танцует другой танец, печальный и тихий, а я покрываю стены пещеры причудливой вязью, таинственным узором, понятным лишь посвященным. Женщинам и мальчикам, еще не ставшим охотниками, нельзя даже краем глаза взглянуть на эти рисунки. А им хочется, я знаю. Но они боятся. Поэтому, чтобы утешить их, я вырезаю из бивней мамонта всякие замысловатые игрушки. Женщины любуются ими при свете костра в долгие зимние ночи. Девочки укачивают их, как младенцев, и поют протяжные заунывные песни.

Вот и сейчас я рисую на стене медведя. Он должен быть рыжим, и я раскрашиваю его охрой. Женщины танцуют или кормят детей, мужчины шлифуют каменные топоры и ножи из обсидиана. Они низколобы и волосаты, мои сородичи. У них выдаются надбровные дуги, они одеты в мохнатые звериные шкуры. В пещере пылает огонь. Юноши пристально смотрят в его золотистые пряди, и в глазах их светится другой огонь, огонь мысли.

Мне, лежащему на кушетке, ясно, что это верхний палеолит. На стоянках того времени находят разнообразные хозяйственные предметы и орудия охоты, вырезанные из кости женские фигурки, изображения различных животных. Но я стараюсь не думать об этом, чтобы не пропустить ни единой подробности этой замечательной сцены. И вдруг все обрывается. Это, наверное, орудует Мироян. Он ничего мне не дает «досмотреть» до конца, «фильмы» обрываются на самом интересном месте. Но я не сержусь на него. Он хочет показать мне как можно больше, а времени у нас очень мало. Я употребляю привычные и бесцветные слова: фильм, досмотреть, показать. На самом же деле никто мне ничего не «показывает». Я, сам я, но не тот, кто лежит на кушетке, всюду являюсь центральной фигурой. Я все вижу своими глазами, чувствую своим сердцем, хотя все это увидел и прочувствовал не я.

Те, кто способен увлечься кинокартиной до конца, как ребенок, который топает ногами и визжит, поймут меня. Но как бледно и малоправдоподобно кино по сравнению с теми картинами, которые «вкладывает» в мой мозг церебротрон. Вкладывает, именно вкладывает! Наконец-то я нашел нужное слово.

Надо мною качается жидкое зеркало. Чувства мои смутны и непонятны. Зеркало раздается и пропускает меня. Вверху небо, затянутое плотной пеленой облаков. Облака похожи на мокрую вату. Идет тихий дождь. Струйки, как тонкие нити, пронзают воду. Небо словно прядет из них бесконечную ткань океанской глади. Берег совсем рядом. Пологий и песчаный. Грустно блестит мокрая листва. Ажурные папоротники, стройные жесткие хвощи. Меня смутно тянет к этому берегу. Мне хочется побыть хоть немного на этом мокром песке, с которого сбегает грязноватая пена. Но вновь надо мной качается жидкое зеркало. И вновь я выныриваю и с любопытством смотрю на берег.

Я, который лежу на кушетке, сразу же узнаю девонский лес. Мною овладевают противоречивые чувства. С одной стороны, я хочу напрячь внимание и память, чтобы надолго запечатлеть картины трехсотмиллионно-летней давности. Но это мешает мне самому участвовать в них, раздваивает мое внимание. Поэтому лишь на миг я испытываю какое-то сумеречное чувство опасности, когда вижу в глубине огромную панцирную рыбу с разверстой пастью. Она охотится. У нее нет зубов, но костные наросты на челюстях мгновенно перепиливают зазевавшуюся трехметровую акулу. Но мне уже не страшно. Тот, который лежит на кушетке, узнает в чудовище титанихтиса, и очарование рассеивается. Внимание вновь раздвоено. После долгих сомнений я все-таки решился подплыть вплотную к берегу и высунуться из воды. Я вижу поразительную картину. Прорвав застывшую гнилую пену, на песок выходят какие-то амфибиеобразные существа. Одни из них только еще цепляются лапками за выброшенные на берег кучки гниющих водорослей, другие уже лежат на песке или медленно ползут к лесу. А некоторые, но их немного, возвращаются назад, в океан. И я, лежащий на кушетке, понимаю, что вижу величайший в истории земли момент, когда первые ихтиостегалы покинули колыбель жизни, чтобы утвердить свое право на жизнь под солнцем. Вам предстоит стать людьми, маленькие амфибии! Те же, кто испугался терпкого аромата лесов, жаркого солнца и пьянящего синего неба и вновь вернулся, просто вымрут. Жестокий и правильный закон развития. Кто не может идти вперед — погибает.

Но почему надо мной снег? Я же только что видел зелень листьев! А может, это не снег? Нет, снег. Напитанный талой водой, изжеванный сапогами и сдобренный навозной жижей снег. Низко нависает поблескивающее серым металлом, с длинными желтыми подпалинами небо.

Откуда-то с рек тянет близкой весной. Тревожный и крепкий запах. Люди жадно ловят его ноздрями. Запрокидывают голову, щурятся. Много людей. Они плохо одеты и возбуждены. Они собираются в кучи и вновь расходятся. Время от времени кто-нибудь поднимается над толпой, срывает с головы ушанку и, сжав руку в кулак, начинает говорить. Толпа рокочет, как река перед наводнением.

Я чувствую, что меня, точно щепку в половодье, подхватил стремительный поток. Сапоги, пимы, унты месят перезрелый снег. Серая белка грызет огромную кедровую шишку. Угрюмо смотрит столетняя темная ель. Большой деревянный дом. Резное крыльцо. Помятая жестяная вывеска: «Ленское золотопромышленное товарищество. Контора». На крыльце толстый краснорожий мужик. Он без шапки. Волосы, разделенные прямым пробором, блестят от репейного масла, на толстом брюхе колышется массивная золотая цепочка. Рядом офицер в голубом мундире, с аксельбантом и шашкой. Лицо нервное и худое, глаза белые, сумасшедшие. Рука мучит и мнет белую перчатку. Тут же какой-то иностранец, высокий и поджарый. В кожаном кепи с поднятыми меховыми наушниками. С моноклем и в крагах. Чиновники сгорбленные, многие в пенсне, с портфелями под мышкой. Топчутся. Лица окутаны паром.

А небо над головой тяжелое, давяшее. На кого оно упадет, небо? На нас или на тех? Но это я чепуху плету. Небо не может упасть. Просто я волнуюсь.

Рядом со мной румяная, крепкая девушка в голубом платке и телогрейке. Глаза взволнованные, большие и серые, как небо. Она крепко ухватилась за рукав высокого парня с темным изможденным лицом. Пальцы у него коричневые от махорки. Он курит и кашляет, надсадно и долго.

Идущие впереди меня стали. Я вижу их затылки. Они напряглись в ожидании. Иногда затылки бывают выразительней лиц. Сзади напирают. Почему мы остановились? Я уже смотрю поверх голов. Наверное, я приподнялся на носки (себя я никогда не вижу). Пестрое море голов. Рвется на вегру красное полотнище. Лица у солдат тоже красные. С лиловым оттенком. Ружья на изготовку, штыки примкнуты. Золотые гладкие пуговицы в красных петлицах, желтые буквы на погонах. Кожаные подсумки с патронами. Легкий иней на мохнатом ворсе шинелей. Я вижу все резко и четко, как сквозь уменьшительное стекло. Но, странно, я вижу как-то отрывочно. Отдельными фрагментами, случайными деталями. Это кинематографическая отрывочность Может быть, это от волнения? Я действительно очень волнуюсь. Волнение накатывает и вдруг пропадает. Потом опять накатывает. Почему мы все время стоим? Как во сне. Офицер на крыльце что-то орет — рот как круглая яма. Но слов не слышно. Чиновники гоже что-то беззвучно лопочут. Кто-то из наших, в передней шеренге, тоже кричит, размахивая ушанкой и оглядываясь на толпу, точно все время спрашивая у нее: «Правильно я говорю? Так?»

Одни солдаты неподвижны. Штыки, вытянутые в линию, не шелохнутся. Тощий человек с моноклем, прижав ко рту ладонь, что-то шепчет на ухо офицеру. Тот согласно кивает головой. Чуть подрагивают малиновые шнуры аксельбантов. Солдаты смотрят куда-то мимо нас.

Я не понимаю, что случилось. Передние пятятся и поворачивают назад. Люди бегут. А я не понимаю, в чем дело.

Странное удивление овладевает мною. Я будто один остался лицом к лицу с солдатами, с теми, которые на крыльце… До них шагов двести. И всюду чернеют на снегу люди. Одни неподвижные, другие еще шевелятся. Люди лежат в снегу передо мной, и сзади меня, и вокруг меня. Снег почему-то все приближается ко мне, а небо, и крыльцо, и солдаты как-то поворачиваются и уходят в сторону. И желтый, измочаленный снег почему-то розовеет и розовеет. Становится совсем красным, как полотнище над черной толпой…

В зале уже давно горит лампа. Мироян сидит па моей кушетке. А я лежу и не могу подняться. Сейчас я не верю в свою собственную реальность. Реальность — там, на снегу затерянного в тайге Надеждинского прииска…

* * *

Вечер тихо ползет за окном, Я еду на электричке в Москву. Только что прочел записи Мирояна. Не мог утерпеть и читал их здесь, в электричке. Сижу и думаю. Думаю об очень многом. Где-то позади меня, в конце вагона, шумно и дружно поют туристы. Грустит аккордеон, рокочет под молодыми ладонями, как барабан, пустое ведро Поют песенки Окуджавы. Поют о любви и расставании. Весь вагон слушает. С тихой, ласковой завистью. На душе становится чуть грустно и хорошо. Повсюду букеты цветов. Астры, георгины, флоксы. Слишком яркие краски. Цветы пахнут увяданием. Они дышат долгими дождями и ранней осенью. Они хорошие и грустные, как песни. Песня умолкает. Слышны споры и смех. Аккордеон нетерпеливо наигрывает. Он ждет. Он не любит перерывов. Вновь дружно грянула песня. Аккордеон радостно ее догнал. Слова, знакомые не одному поколению туристов и альпинистов:

Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, Ледорубом, ты, моя сизая голубка!

Хорошая песня. Но очарование рассеивается. Пассажиры как бы просыпаются ото сна и, виновато улыбаясь, возвращаются к прерванным разговорам, отложенным в сторону книгам и журналам. Рядом со мной сидит молодая женщина. Тонкие, узкие руки. Яркий лак на ногтях. Усталая складка у переносицы. Прекрасный алебастровый лоб. Она читает «Романтиков» Паустовского. Тревожно и сладко пахнут ее духи.

Я вновь раскрываю папку и отыскиваю место, где Мироян дает волю своей фантазии. Подумать только — все, что я пережил сегодня, все, что я видел, это лишь двадцать минут церебротрона. А в этой папке скупо пересказано сто сорок часов! И все это создано памятью одного человека. Несчастного, отрезанного от мира человека. Каждую секунду на протяжении месяцев не затихает эта уникальная работа. Сколько неповторимых образов, давно исчезнувших ландшафтов, когда-то разыгравшихся на сцене жизни драм! Человеческий мозг не может, физически не может вместить такой колоссальный объем информации. Откуда все это? Может быть, отголоски прочитанных книг? Вряд ли. Слишком все естественно и правдоподобно даже в малейших деталях. Писателю всего этого не предусмотреть. Да и для того чтобы в человеческом мозгу могли родиться такие картины, мало прочесть все книги в библиотеке Ленина или Британском музее! Мало., Нет, все это реальные события прошлого. Но откуда они?

Я еще раз перечитал конечный вывод Мирояна.

«Каждое живое существо, — пишет он, — в самом себе несет черты своих древних предков. В строении тела человека много сходства с животными. У месячного человеческого зародыша, например, ясно видны зачатки жаберных дуг. Это стадия рыбы. Человеческий зародыш проходит в своем развитии все стадии эволюции. В течение девяти месяцев он повторяет всю миллиардолетнюю историю жизни на земле. Это нечто вроде ускоренной киносъемки. Сначала одноклеточный, простейший организм, потом, благодаря клеточному делению, все более сложный. Стадия рыбы, стадия лягушки и так далее. Возможно, на каждой из этих стадий в постепенно развивающемся мозгу откладывается соответствующая информация. Вот почему мы стали свидетелями событий древних геологических эпох.

Одноклеточному зародышу, вероятно, соответствует информация, относящаяся к доархейской эре, когда только зарождалась жизнь. Стадия рыбы дала информацию о палеозойской эре. Время господства рептилий — мезозой — соответствует концу стадии лягушки и так далее. Таким образом, все получает как будто бы вполне естественное объяснение. Можно возразить, однако, почему до сих пор подобные случаи неизвестны? На это будет лишь один ответ: мы впервые применили церебротрон. Возможно, что и некоторые виды сумасшествия характеризуются взрывом подобной внутренней информации. Это требует, конечно, экспериментальной проверки. Потому предположение, что эмбриональная информация постепенно накапливается в глубинах латентной памяти, остается пока, несмотря на все его недостатки, единственным. Другого объяснения я не знаю…»

Меня это объяснение не удовлетворяло. В нем было кое-что интересное, заманчивое. Оно даже как будто косвенно подтверждалось. Недаром первобытный океан занимал в видениях основное место… Жизнь зародилась и крепла именно в океане. Но даже если отмахнуться на время, как это сделал Мироян, от четких и ясных эпизодов из истории человеческого общества, которые никак нельзя объяснить эмбриональной памятью, существует одно важное противоречие. Оно носит философский характер. Я сформулировал его как парадокс. Дело в том, что во всех виденных Мирояном и мной событиях очень мало эволюции… Да, мало! Ведь это же сплошная революция. Точки перегиба, моменты высшего напряжения, критические состояния!

Рыба высунулась из воды и собирается сделать первый рыбий шаг по земле, обезьяна спустилась с дерева и вышла из лесу… Это же революция в чистом виде! Узловые пункты.

А картины из истории человечества! Они занимают в видениях не меньше места, чем первобытный океан! И какие это картины… Борьба, непрерывная и жестокая борьба, те же узловые моменты длинного мучительного пути от зверя к человеку. Нельзя забывать об эволюции человечества. Она с каждым десятилетием все более и более ускоряется, будто раскручивается отпущенная пружина. Человечество шло упорным и героическим путем, противоречивым и не всегда прямым. Были века застоя, десятилетия регресса. Но эти века не оставили никаких ощутимых следов в видениях незнакомца. Потому что не они являются главными и определяющими в человеческой истории. История человечества — это история революций.

Мне опять стало стыдно за те минуты равнодушия, которые были в моей жизни. Как я мог забыть, что жизнь — это борьба! И прежде всего борьба со всем темным и злым, что есть в тебе самом, что осталось в наследство от темного прошлого, от подлого поколения мещан.

В окне электрички замелькали фиолетово-синие огоньки. Железнодорожные рельсы словно поросли васильками. Мы подъезжали к Москве. Пассажиры зашевелились. Я мельком взглянул на свою соседку. Она торопливо дочитывала абзац и уже готовилась сунуть в книжку вместо закладки конверт. Конверт лишь мелькнул передо мной, но фамилию отправителя я увидел четко: А. Положенцев. Я чуть не вскрикнул от неожиданности. Только вчера я звонил к нему в институт. Мне сказали, что он в какой-то важной и длительной командировке. И вот вдруг…

Электричка тихо остановилась. Бесшумно открылись пневматические двери. Пассажиры, теснясь и спеша, стали выходить на перрон. Горели электрические фонари. Влажный воздух колебался вокруг них, как шар, тускло очерченный радугой.

Женщина шла впереди меня. Блестели складки прозрачного плаща, перехваченного в талии пояском. Длинные и стройные ноги уверенно стучали по асфальту модными каблучками-гвоздиками. Я шел за ней, не решаясь догнать и не отставая. На локте у нее висела большая сумка. Там лежала книга Паустовского и письмо Положенцева Я вспомнил роман Джека Лондона, которым бредил в далеком детстве. Он назывался «Межзвездный скиталец». Сегодня я сам был межзвездным скитальцем в бескрайней Вселенной, не ограниченной ни временем, ни пространством. Эта Вселенная уместилась в голове тяжелобольного человека. Этому человеку нужно помочь. Для этого необходимо разузнать о нем все. Впереди меня идет женщина, у нее в сумке лежит письмо с адресом Положенцева. Положенцев знает что-то, не известное нам. С ним во что бы то ни стало нужно связаться.

Я догнал женщину у самого входа в метро.


Артур Викентьевич Положенцев,

профессор биохимии

Вновь я встречаю осень среди пурпурных полей и зеленых озер Сордонгнохского плато. Со мною друзья — Валерий и Ромка. Птицы улетают на юг. Резко похолодало. Я сижу у костра. В закопченном котелке клокочет уха. На озере трещат моторы. Сордонгнох никогда еще не видел столько людей сразу. Он теперь стал знаменит, наш Сордонгнох. Это объект номер один в плане отделения биологических наук Академии.

Здесь среди умирающей природы я как-то успокоился, многое понял, кое на что взглянул иначе. Желтеют и высыхают растения, умирают бабочки — все готовится встретить зиму, чтобы весной вновь возродиться и во веки веков вершить свой цикл расцвета, смерти и обновления Жизнь бессмертна. И люди тоже бессмертны бессмертием коллектива. Эстафета поколений, переходящая от отца к сыну, законсервированные генетические шифры.

Я натворил много глупостей. Но не жалею об этом. Они сделали меня богаче и чуточку мудрее.

Как только исчезла ампула с препаратом — я назвал его препарат виталонга, вечная жизнь, — я совершенно растерялся. И, ничего не соображая, ринулся сюда, на Сордонгнох. Воображаю, какую чепуху я намолол директору института. Старик, наверное, решил, что я не в себе. Только здесь, под колючими льдистыми звездами, я сообразил, что виталонга уже живет в крови подопытных животных и незачем мне для этого вновь искать скрывающегося в глубинах далекого озера дракона. Мы ищем его для иных целей. Этот дракон действителыю неоценимый дар нам, людям. Я впрыснул виталонгу кроликам с привитыми опухолями. Папилломы рассосались через семнадцать дней; саркома Брампера исчезла через сорок суток, даже рак семенных желез вынужден был отступить. Недаром писали провидцы, что проблема рака связана в один узел с проблемой жизни… Нужно много, очень много работать, чтобы отделить антиканцерогенные и гиперрегенерационные свойства виталонги от патологического бессмертия. Когда организм замыкается в себе — это патология. Кто знает, может быть, нам удастся найти иные пути предохранения нуклеиновых кислот от накопления митогенетических ошибок. Возможно, тогда мы уже с иных позиций станем подходить к бессмертию. Оценки меняются со временем. Нельзя закрыть путь будущим поколениям шлагбаумом наших представлений. Может быть, человечество научится управлять временем. Здесь можно лишь фантазировать. Ясно одно, что наши внуки уйдут дальше, намного дальше. Поэтому не будем так категорично ставить вопрос: нужно или не нужно бессмертие?

Со вчерашней авиапочтой мы получили три письма, и они вызвали целую бурю в нашем доселе спокойном лагере. Мы здорово поспорили и даже чуть-чуть поругались между собой. Особенно горячился и наскакивал на меня Валерий. Ромка занимал свою, особую, по-моему, для него самого до конца не ясную, позицию, но тоже время от времени выкрикивал общефилософские положения.

Первое письмо было от матери Курилина. Она писала, что месяца два назад Борис Ревин попал в больницу в очень тяжелом состоянии. Врачи не могли определить характер его заболевания. Все было очень странно и необычно. Что-то вроде сильного летаргического сна. И в то же время это была не летаргия. От больного уже почти отказались, как вдруг за дело взялся аспирант Мироян. Такой симпатичный маленький армянин, писала Курилина. Он попросил написать Валерию, чтобы тот сообщил все известные ему подробности о Борисе.

Два других письма были адресованы мне. Я сразу проникся симпатией к их авторам. Один из них, Мироян, о котором уже упоминала мать Курилина, подробно описывал характер заболевания Бориса и просил меня помочь в трудном деле. Все, касающееся Бориса, его очень интересует.

В третьем письме ассистент университета Флоровский рассказывал, как выглядел и что делал Борис перед заболеванием. Флоровскому с большим трудом удалось раздобыть мой адрес, и каково же было его удивление, когда этот адрес полностью совпал с адресом Валерия Курилина, который дала Марья Ивановна, мать молодого геолога. Он и Мироян считают, что мы больше, чем кто-либо, осведомлены о действительной причине заболевания Бориса.

И они не ошибаются. Я сразу понял, что Борис, верный своей цели, взял ампулу и впрыснул себе виталонгу. Я припомнил наш последний разговор, и мне многое стало ясно. Странные вопросы и поступки Бориса выглядят теперь иначе.

— Это первая жертва вашего препарата, — мрачно сказал Валерий.

Мы сидели возле палатки. Отсюда хорошо видна спокойная гладь Сордонгнохского озера.

— Я только одного не понимаю, — продолжал Валерий, — почему все, что ни сделает наука, приносит столько же зла, сколько и добра. Порой кажется, что лучше бы некоторых великих открытий и вовсе не было. Вот, например, ваше бессмертное вещество.

Вы же понимаете, какую проблему вы ставите перед людьми. Быть бессмертным! Да за это уцепятся эгоисты, дураки и прочая и прочая! Какие могут быть странные неожиданности, какие злоупотребления! Этот случай с Борисом меня сильно настораживает.

— Развитие человечества, — прервал его Роман, — идет с помощью метода проб и ошибок. Без ошибок нет движения, а ты хочешь, чтобы все шло гладко, без сучка без задоринки.

— Я не хочу этого, но нужно же предусматривать, куда поведет то или иное изобретение. Ученые должны прекратить игру с огнем. Человечество уже вышло из детского возраста.

— Я должен поддержать Романа, — начал я, — он объективно прав. Развитие мысли, науки не может остановиться из-за того, что возможна ошибка. Если данное открытие не сделаем мы, его сделают другие…

Пока я это говорил, из головы у меня не выходила фраза, которую я мельком видел в письме Курилиной: «…Как он был невезучим, гак и посейчас остался. Лежит, бедолага, ни жив ни мертв, только Мироянчик круг него суетится…»

— Мы сделаем все, чтобы поставить Бориса на ноги, — неожиданно для самого себя говорю я.

Голос у меня глухой и напряженный. Ребята с удивлением смотрят на меня. Верю ли я в свои слова? Верю. Но мне страшно; а вдруг…

Как-то Борис сказал мне, что ему очень хотелось бы, кроме всего прочего, разгадать одну тайну, с которой связаны близкие ему люди. Глаза его были прозрачны и стеклянны. Он будто всматривался внутрь себя. Тогда это не произвело на меня особого впечатления, но сейчас все приобретало таинственный смысл: и неподвижный взгляд, и неистовое устремление любой ценой, даже ценой жизни, к видениям прошлого. В этом парне причудливо смешались любопытство ученого, страсть охотника, боль человека. Такая смесь чувств порой бросает людей на подвиг.

Мысль о Борисе тяжела. Но пока нужно думать только о науке. С ее помощью всегда увидишь какую-нибудь тропинку, по которой придет спасение.

— Мы поставим его на ноги, — повторяю я упрямо, словно убеждаю кого-то.

Меня радуют все факты, которые сообщили мне Мироян и Флоровский. Это последнее недостающее звено в моей гипотезе о внутриклеточной информации. Я оказался прав. Мозг способен черпать информацию только из организма, не вступая в контакт с внешней средой. Эта информация запасена в клетках, в тридцати триллионах совершеннейших машин памяти.

Блестящие эксперименты с двухголовым червем планарией, которые провел англичанин Мак Конелл, доказали, что существует наследование приобретенных признаков. Флоровский и Мироян первые увидели картины, которые нередко фиксировались в веществе наших клеток.

Копии нуклеиновых кислот, которые постоянно рождаются и рушатся внутри нас, несут в себе следы памяти и опыта, приобретенного бесчисленными поколениями наших предков. Эти приобретенные черты непосредственно отражаются в мозгу и нервной системе. Со смертью предков приобретенный опыт не пропадает, он переходит дальше из поколения в поколение, становясь богаче и полнее.

Но не вся жизнь организма находит отражение в структуре нуклеиновых кислот. Лишь крупные, поворотные события физической и духовной жизни могут вызвать мутации. Мутация — это буквы в летописи революций. Триллионы разбуженных виталонгой клеток непрерывно посылают в мозг Бориса всю накопленную ими информацию.

Все это происходит хаотично, без всякой последовательности и зачастую одновременно. Только такой сложный и совершенный прибор, как церебротрон, мог разобраться в этом хаосе и разложить его по своим ферритовым полочкам.

Состояние Бориса вполне объяснимо. Никакой даже самый развитый мозг не в состоянии вместить такой напор обильной и яркой информации.

Нужно приглушить эту информацию, подавить внезапный бунт клеток. Только так можно вернуть Бориса к активной жизни. Все, что я вам рассказал, я напишу Мирояну и Флоровскому. Для них многое прояснится.

Думаю, что здесь нам во многом помогут наблюдения над сордонгнохским ящером. Эту загадку необходимо во что бы то ни стало раскрыть. Мы обшарим все озеро сетями, пока не поймаем ящера и не поместим его в аквариум. У нас достаточно теперь для этого и сил и средств. Думаю, что поимка ящера откроет нам и другую тайну, которая так потрясла ваше воображение, Роман. Мы возьмем пробы воды и грунта, поймаем других обитателей озера, произведем радиометрические измерения. Может быть, мы и сумеем раскрыть удивительною загадку бессмертного ящера, узнать его историю. Я не согласен с вашей пылкой гипотезой, Роман. Почему обязательно космонавты из других миров? С одинаковым успехом все можно объяснить обычными земными причинами… Объяснений можно придумать много. В этом-то вся беда. Нелегко из десяти расплывчатых и шатких гипотез выбрать одну, верную. Вполне допустимо, что бессмертный ящер — это фокус все той же ма1ушки-эволюции, возможности которой еще далеко не исчерпаны. Можно гадать и искать. Я больше надежд возлагаю на второй вариант. Поэтому будем ждать фактов.

— Нам, конечно, следует поблагодарить лектора за интересный и высоконаучный доклад, — насмешливо сказал Валерий после того, как я закончил. — Но, если говорить откровенно, Артур Викентьевич, я не могу восхищаться изобретением, которое способно отшибить у человека память и превратить его в живого мертвеца… А вот Бориса мне жаль, хотя, конечно, он сам, дурак, виноват…

— Вы неправы, Валерий! — закричал я, раздосадованный упрямством молодого геолога. — То, что мозг отключился от внешнего мира, — это всего лишь спасительный рефлекс! Так предохранители отключают установку, спасая ее от скачков напряжения в цепи. Я не думаю, чтобы в мозгу Бориса произошли необратимые изменения. Мы обязательно вернем его к жизни. Борис совершил подвиг во имя науки. Я уверен, что все физические и психические переживания Бориса отразятся на его генах, которые принесут в далекие поколения рассказ об этом великом подвиге.

— Борис станет великим и бессмертным в веках! Аминь! — торжественно провозгласил Роман, вставая. — О чем спорить? Давайте работать, и труд нам покажет, кто был прав. Добудем ящера из кладовой Сордонгноха, посмотрим, как он управляется со своим бессмертием. Меня лично интересует вопрос, почему этот ящер не спит все время, как Борис, а периодически хватает то собак, то уток. Как вы думаете, Артур Викентьевич?

— Не знаю… Пока не знаю, — сказал я.

Все замолчали.

— Ну что ж, будем работать, — сказал Валерий. И добавил: — Я вот что думаю: не слетать ли мне в Москву — посмотреть, как там дела, а?

Мы согласились, что, пожалуй, он прав.

Вечером я долго думал о нашем разговоре, о проблеме виталонги. Почему-то я верю, что все будет хорошо. Люди найдут свое бессмертие.


Записка аспиранта Г.Мирояна

ассистенту университета В.Н.Флоровскому

«Владимир Николаевич, ты сегодня меня не застанешь, меня вызывают в Москву. Очень прошу, посмотри повнимательней мои сегодняшние записи (церебротронных видений Ревина—Михайлова). Я сразу по биотокам определил: с Ревиным что-то происходит. Мое предположение подтвердилось. Впрочем, сам увидишь. Можешь делать замечания на полях, чем больше, тем лучше. Мне интересно, что ты обо всем этом думаешь».


Запись Мирояна

Этот сеанс был не похож на другие. Раньше я все время чувствовал собственное присутствие в тех картинах, что разворачивались перед моими глазами. Сейчас все было иначе. Впечатления были настолько сильными и непосредственными, что порой я совершенно забывал о Галусте Мирояне, обклеенном электродатчиками и лежавшем в темной церебротронной.



Первым и главным ощущением была усталость. Она тяжелым цементным тестом схватила мышцы и суставы. Когда я поднимал ногу, мне казалось, что я слышу, как рвутся и дробятся мои одеревеневшие мускулы. Огромным усилием воли посылал я вперед свое измученное тело. Еще шаг, еще… Иногда я останавливался и оглядывался назад. Там двигался он. Высокий рыжебородый мужчина в резиновых сапогах и брезентовой накидке шел тяжело и медленно. Когда я смотрел, как он, пошатываясь, старательно обходит свинцово-серые лужи, во мне на миг появлялась теплота сочувствия и понимания. Я кивал ему головой, поднять руку я уже был не в силах. А он только смотрел в ответ. Голубые глаза на сером лице были нечеловечески прозрачны. Они ничего не выражали — ни боли, ни тоски, ни надежды. Я поворачивался и шел вперед.


Я знал, что мы идем уже много дней. Нас по-прежнему окружала мокрая осенняя тайга. Ослизлые стволы исполинских сосен сверкали, словно облитые глазурью. По ним скользили жирные капли дождя. Низкое темное небо лежало на раскачивающихся верхушках деревьев. Оно непрерывно источало влагу и холод. Под ногами плескалась студеная грязная жижа из веток, мха и воды. Воды здесь было сколько угодно. Она струйками выдавливалась из-под ног, сочилась из рваной коры старых елей, внезапно преграждала путь, разлившись маслянистым неподвижным озером. Вода висела в воздухе, превращая его в холодный вязкий кисель. Иногда мне казалось, что, кроме воды, вокруг нас ничего нет. Лес был из воды, воздух из воды, мы сами из воды, весь мир был сделан из воды.

Мокрые брюки и белье сильно натирали колени, и кожа там горела, словно от ожога. По вечерам, когда мы забивались в нашу крохотную изъеденную дождем палатку, я снимал разорванные в нескольких местах резиновые сапоги и рассматривал свои ступни. Они были белые и набрякшие, как у мертвеца. Казалось, влага пропитала живую ткань тела и если нажать пальцем, то из-под пористой кожи выступят желтоватые молочные капли. Я не нажимал — боялся.

Мой рыжебородый друг доставал из рюкзака, где хранились образцы и еда, маленький сверток. Первой из свертка извлекалась грязная помятая бумажка, на которой были написаны два слова: «Дойти и выжить». Потом появлялся мешочек с мукой, баклага спирта и пачка с печеньем. Мы опрокидывали по глотку огненной влаги, запивали ее болтушкой на дождевой воде и съедали по куску печенья. Огня, насколько я помню, мы уже давно не разводили — не было спичек да и слишком отсырело все вокруг. Наверное, во всей тайге не было ни одной сухой ветки. Мы засыпали, плотно прижавшись друг к другу.

У меня было ощущение нескончаемой вереницы однообразных дней. Мы шли, шли, шли… Я помнил серые дни, похожие между собой, как близнецы, бесконечные холодные ночи, когда к утру хочется плакать от голода, медленное движение по болотистым таежным зарослям и усталость. Усталость сделала бесчувственными руки и ноги, лицо, грудь. Были безразличны удары ветвей по щекам, вода, проливавшаяся за ворот, намокшие и опухшие ноги.

Все чаще я оглядываюсь назад на своего спутника, все дольше задерживаюсь, поджидая его. Походка у него сейчас особенно неуверенная, он часто взмахивает руками, словно собирается взлететь, глаза сверкают лихорадочным блеском. Он торопится за мной, он боится отстать… Меня охватывает тревога.

Мне очень хочется ему помочь, но я ничего не могу поделать. Основной груз — рюкзак с нашими образцами — волоку на себе. Рыжебородый несет только палатку, но ему нелегко и это. Он сильно сдал… Вот тебе и богатырь… Я поджидаю, пока он доковыляет ко мне, и иду дальше. Но он все больше и больше отстает. Лес слегка редеет. Очевидно где-то поблизости река. Наконец-то вечер. Я наскоро ставлю палатку, и мы заползаем в нее. Сегодня мы ложимся спать без ужина. Еды осталось всего на два дня, а идти нам еще не меньше пяти суток Как мы дойдем?

Я просыпаюсь от холодного и мокрого прикосновения к лицу. Мне кажется, что на меня упала палатка. Я медленно сгребаю ткань с лица и обнаруживаю, что запутался в тряпках, которые положил в головах. Я поворачиваюсь на другой бок и пытаюсь заснуть. Что-то необъяснимо тревожит меня. Наконец до меня доходит причина. Мне не хватает тепла его тела. Я протягиваю руку, и она повисает в ужасающей пустоте. Я лихорадочно обшариваю всю палатку, все углы, закоулки, вмятины, словно там мог спрятаться и потеряться взрослый человек. Меня охватывает ужас. Я обнаруживаю, что исчез рюкзак с образцами и с остатками еды. Я вырываюсь из палатки, словно из склепа, на воздух. Занимается раннее утро. Солнца, конечно, нет, но где-то далеко на востоке над иссиня-черным лесом расплываются вялые, бледные полосы. Я быстро скатываю палатку валиком. Может, он просто пораньше встал и решил пройти вперед, чтобы ему не догонять меня в течение всего дня? Но куда он двинулся и почему не предупредил меня? Ведь у него даже компаса нет! Неужели сбежал? Это моя смерть.

Я бегу, выплескивая воду из сапог и луж. Внезапно я замечаю впереди темную фигуру. Я настигаю ее и хватаю за плечо. Он быстро поворачивает ко мне голову. В этом лице нет ничего человеческого. Потухшие глаза в кровавых белках смотрят тупо и настороженно, на щеках вспыхивают фиолетовые пятна. Я что-то быстро говорю, убеждаю, возмущаюсь. Резкий удар внезапно прерывает меня, Я падаю навзничь, прямо в огромную лужу. Лежу в грязной воде и смотрю, как медленно уходит рыжебородый. С ним уходят моя еда, спирт, жизнь.

И я, уже не тот человек в тайге, а Галуст Мироян с датчиками на лбу, отмечаю про себя, что рыжебородый болен. И я, Галуст Мироян, знаю, как называется эта болезнь, но тот человек, что лежит в тайге, мешает мне вспомнить это название.

Я выбрался из лужи и теперь сижу на упругом мшистом покрове. Сегодня, кажется, первый день, когда нет дождя. Значит, скоро зима. Я не пойду за рыжебородым, который уносит в рюкзаке мою жизнь. Когда-то он подарил мне счастье, а сейчас я должен вернуть ему долг. Теперь-то я знаю, что не дойду, но идти все равно надо. И я плетусь с кочки на кочку, пока часов через пять не выхожу к реке. Она небольшая, синяя и холодная. Я беру правее, чтобы подыскать подходящую переправу, и вдруг замечаю его. Он тоже ищет брод. У него в руках шест, чтобы ощупывать дно.

Сапоги он снял и держит их под мышкой. Видно, что ему мешает рюкзак. Вот он вернулся на берег, сбросил рюкзак, огляделся по сторонам. Что-то делает на берегу — отсюда не видно, все же метров триста. Потом снова пошел в воду, на этот раз в сапогах. Правильно, все равно ноги мокрые, а камешки на дне острые, без обуви не пройдешь.

Я отыскиваю палку и начинаю тыкать в воду. Здесь везде крутой спуск, да и глубина порядочная. Я долго брожу по берегу и наконец, решаюсь двинуться вверх по течению. Там, вероятно, больше мелких мест. А как дела у рыжебородого? Я осматриваю поворот реки, где маячил его силуэт, и никого не вижу. На противоположном берегу низко склонились вековые кедры. На этом — шумит сосновый молоднячок, продуваемый пронизывающим осенним ветром. Я медленно иду туда.

Песок под рюкзаком успел осесть и слежаться. Когда я потянул мешок за лямки, под ним открылась яма, на самом дне которой собралась вода. Немного поодаль на мелкой речной зыби раскачивался какой-то предмет. Я извлек его. Старая пыжиковая шапка. На внутреннем ободке вышита хорошо знакомая надпись: «Ник. Курилин».

И вот здесь что-то произошло. Я, Галуст Мироян, из тайги был переброшен в свою церебротрониую вскриком: «Отец, отец!» Это кричал Борис Ревин. Я бросился к пульту, отключил церебротрон и подошел к больному. Он бредил! Это огромная победа. Это первый шаг к выздоровлению. Интересно, что, когда я рассматривал кривые биопередачи, я отметил колоссальный толчок-импульс. Огромное нравственное возбуждение вывело больного из состояния апатии.

Он уже реагирует на яркое освещение! Свет прожектора вызывает дрожание век. Сейчас Ревин по-прежнему бредит. Мы начали использовать различные химические препараты. Надеемся, надеемся, на многое надеемся!

Кстати, я долго думал об увиденной сцене в тайге. С твоих слов я знал о семейной драме Михайловых. Получается, что Михайлов ни в чем не виноват, это его бросил Курилин. И Михайлов принял предательство друга на себя. У них там были какие-то счеты. Но когда я «просматривал» эту сцену, мне показалось, что Курилин был болен. Я проверил все внешние признаки заболевания, которые мог не заметить измученный и отупевший от усталости Михайлов. Похоже на таежный энцефалит. Это тяжелое, быстро развивающееся мозговое заболевание могло сделать Курилина невменяемым…


… ЛЕТ СПУСТЯ(Эпилог)

Вопрос. Какие открытия прошлого, по вашему мнению, сохранили свое значение и в наши дни?

Ответ. Мне не хотелось бы умалить и принизить значение множества великолепных достижений науки прошлого, но я возьму на себя смелость назвать всего лишь две, по-моему, совершенно уникальные победы человеческого разума. Это атомная энергия и раскрытие тайны жизни.

Вопрос. Скажите, если б эти открытия не были сделаны в свое время, насколько задержалось бы развитие нашей цивилизации?

Ответ. Этого не могло произойти. Они были подготовлены всем ходом истории человеческого общества. Атомный век для человечества начался с лучей, обнаруженных Беккерелем, а не со взрыва бомбы над Хиросимой. Точно так же разгадка тайны жизни началась с открытия структуры нуклеиновых кислот, а не с тех грандиозных потрясений, к которым привело использование виталонги.

Вопрос. Вы считаете, что применение этих великих открытий не всегда шло по правильному пути?

Ответ. Безусловно. Чтобы проникнуть в тайны атома, не стоило взрывать атомную бомбу. Это нисколько не продвинуло нас по пути познания ядерных процессов. И опять же навязчивые и вздорные идеи о бессмертии, якобы порождаемом виталонгой, на некоторое время сбили науку о жизни с правильного пути. Нам остается утешаться тем, что все это этап, давно пройденный человечеством. Сейчас атомная энергия верно и преданно служит людям, а виталонга-прим стала самым заурядным препаратом в любой аптеке Вы сами, наверное, ею пользуетесь, а если нет, то скоро начнете. Она спасает людей от преждевременной старости, придает необыкновенно устойчивый жизненный тонус, неиссякаемую бодрость духа, великолепную трудоспособность в любом возрасте.

Вопрос. Скажите, председатель, как себя чувствует Борис Ревин-Михайлов, самый старый человек на земном шаре, да и, пожалуй, во всей Солнечной системе?

Ответ. В настоящее время он руководит объединением….


— Ну, хватит валять дурака, — сказал Положенцев, входя в дверь с букетом цветов.

Ромка поперхнулся недосказанной фразой и закашлялся. В его руках дрожал микрофон (чайная ложечка). Курилин по-прежнему величественно покоился в кресле. Он посмотрел на часы и, преувеличенно кряхтя, поднялся.

— Что, уже пора ехать? — сказал он, обращаясь к Положенцеву.

— Да, такси уже у подъезда.

— Если эти роскошные цветы предназначены для Бориса, — Курилин потрогал влажные малиновые астры, — то совершенно напрасно: он их терпеть не может,

— Не для Бориса, — отрезал Положенцев.