"Вечер в Венеции" - читать интересную книгу автора (Поплавская Полина)

Глава 16

Вот Рождество и пришло в Италию. Хотя Божене казалось, что в этой части земли, где есть только два времени года – весна и лето, оно никогда не наступит.

Фаустина, всю последнюю неделю ходившая по мастерской со стружками в волосах, утром, накануне праздника, не пустила пришедшую в мастерскую Божену на свою половину. Пообедать она вышла в комбинезоне, покрытом пятнами краски, и Божена наконец вернулась на землю и почувствовала, что ее любимый праздник не оставит ее в стороне. Ей захотелось и самой окунуться в приятную суету: рождественские подарки – с детства любимая забота – готовы были вернуть ее в жизненный круговорот, прерванный отъездом из Праги, из ее общего с Томашем дома.

И она незаметно выскользнула из четырех стен своего нового пристанища и спустилась по гулкой лестнице вниз.

Вышедшую из сырости лестничного колодца Божену с ног до головы залило солнце. По ее телу пробежали мурашки: будто тоненькие солнечные струйки залились за шиворот легкого пальто и побежали по телу, щекоча его сверху вниз. В голове проснулся какой-то прилипший еще вчера, но забытый к вечеру мотивчик, и ощущение весны, ставшее для нее уже обычным итальянское чувство, вновь заспорило с волшебством зимнего Рождества.

Но она тем временем уже шла по Старому мосту, на котором велась бойкая предпраздничная торговля, и в пестроте чужих фантазий ловила взглядом что-нибудь необычное – для Фаустины.

Эта женщина, так внезапно возникшая в ее жизни – будто для того только, чтобы сыграть в ней свою небольшую, но яркую роль, – могла в любое мгновение выскользнуть из нее, оставив в душе Божены благодарное восхищение. И ей хотелось оставить Фаустине что-нибудь еще, кроме воспоминаний, на память об их дружбе.

Божена мало знала о ней: Фаустина была молчуньей еще в большей степени, чем она сама. Но судьба, вот уже много лет вновь и вновь приводившая Фаустину к спокойному одиночеству, казалась Божене похожей на ее собственную судьбу.

«Вот оно, мое будущее. Фаустине сорок. Сейчас она живет, не размениваясь на страсть и треволнения мимолетной любви. Она не дурна собой, но ее красота целомудренно украшает ее жизнь, не становясь приманкой для жадных глаз. Разве это не прекрасно?»

Подобные мысли, высокопарные и холодные, раньше никогда не посещали Божену. Но теперь, оставшись одна, она хотела получить от жизни доказательства того, что поступила правильно, – и порой искала их в судьбе окружавших ее людей, в своем настроении. Иногда ей нравилось представлять себя свободной и одинокой, бредущей по жизни с единственной привязанностью – к искусству.

Но вдруг она заметила в толпе, переполнявшей мост, взгляд, будто идущий за ней на поводу. Сухощавый итальянец, коротко стриженный, с влажными крупными глазами на сухом лице, стоял, прислонившись спиной к стене одного из ювелирных магазинчиков, и не отрываясь, видимо, уже давно смотрел на нее. И когда она почувствовала это и посмотрела в его сторону, он не сразу отвел глаза. Но в них не было вызывающей наглости, той, что на несколько мгновений словно делает тебя чьей-то собственностью, – нет. Этот итальянец смотрел так, как смотрят на щемящий сердце закат – любуясь и не ожидая ответа.

Божена, отвлеченная от своих мыслей, вздрогнула, почувствовав правду: она по-прежнему открыта для любви; короста самообмана вмиг осыпалась с ее души от легчайшего прикосновения. И она стояла на мосту, в гуще предпраздничной давки, а ее разбереженная душа звучала, словно тронутые невзначай струны виолончели.

Незнакомец же, подаривший себе эти секунды, не пряча глаз, тихо улыбнулся Божене и, словно боясь расплескать впечатление, пошел в ту сторону, откуда она пришла, и больше не обернулся.

Это настроение, пойманное Боженой на лету, не покидало ее уже до самого вечера.

Бродя по маленьким флорентийским магазинчикам, она выбрала наконец подарок для Фаустины – воздушное длинное платье из такого тонкого шелка, что оно помещалось в небольшую серебряную шкатулку.

И возвращаясь в мастерскую с дюжиной блестящих свертков и сверточков со всевозможными лакомствами и рождественскими сувенирами – крошечной пушистой сосенкой, посыпанной искусственным снегом, набором огромных синих шаров и гирляндой смешных светящихся гномов, – Божена снова чувствовала жизнь яркой и таинственной, как рождественский чудесный пирог с сюрпризом, который пекла когда-то бабушка Тереза. Или как старый деревянный башмак, который в рождественскую ночь наполнялся подарками в волшебной комнате бабушки Сабины.

* * *__


В мастерской был сквозняк. Фаустина встретила Божену со шваброй в руках: она торопливо выветривала запах краски и прибирала комнаты, готовясь выбросить весь накопившийся хлам.

– Посторонись, а то сейчас я и тебя вынесу на помойку! – Запыхавшаяся Фаустина схватила огромную старую корзину, приспособленную под мусор, и, шутя оттеснив Божену в сторону, со смехом побежала по лестнице вниз.

Божена, смешно вертя шеей у старого зеркала, размотала косынку и, снимая на ходу пальто, нетерпеливо прошла в ярко освещенную комнату, служившую им столовой.

Домотканая скатерть на одном из столов, на ней матово светится серебряный винный сервиз – Божена как-то, гуляя по городу, купила его в антикварной лавке – все это, подобно старинному натюрморту, заворожило ее.

Другой стол, застеленный газетами, был пододвинут к приоткрытому окну, и на нем, вздернув к потолку странные носы, сохли маски-близнецы. Божена подошла ближе и увидела две абсолютно одинаковые птичьи головки – голубые, с разноцветными клювами и темными провалами глаз. По форме они напоминали шапочки с вуалью и должны были закрывать волосы и лицо.

Божена хотела уже померить одну из них, но вернувшаяся Фаустина протестующе вскрикнула:

– Осторожно, они еще сохнут!

– Фаустина, ты волшебница! Мне так хочется поскорее стать птицей… – Божена послушно опустила руки.

– Подожди до утра, – Фаустина подошла и взглянула на свое творение так, словно впервые увидела.

Божена, очарованно не сводившая глаз со стола, вдруг опомнилась и, повернувшись к Фаустине, благодарно сжала ее руки в своих, а затем выбежала из комнаты и вернулась с изящной серебряной шкатулкой-футляром и сосенкой в руках.

– Фаустина, с Рождеством! Загляни-ка под это дерево…

Фаустина проворно присела и выхватила из рук Божены шкатулку с подарком. Открыв ее, удивленно ахнула и потянула за кончик лиловой ткани, как факир, извлекающий бесконечную ленту из крохотной коробочки.

Платье выпорхнуло из шкатулки, словно разбуженная бабочка, и снова задремало у Фаустины на руке.

– У меня никогда ничего подобного не было… – Она растерянно смотрела на подарок. А потом как-то легко приняла его, вновь став прежней Фаустиной. И вдруг добавила: – А то, что было раньше, чем никогда, я почти уже совсем не помню.

Она улыбнулась и прошла с платьем к себе. А заинтригованная Божена принялась развешивать большие, синие, как зимняя пражская ночь, шары и украшать растопырившую длинные иглы сосенку беззаботной гирляндой. Но время от времени она подходила к окну и замирала на мгновение – то с шаром, то с фруктами в руке.

Когда Фаустина вернулась, комната уже была готова к встрече Рождества.

Божена наливала вино в серебряный кувшин. Подняв глаза, она забыла о нем и спохватилась только тогда, когда оно пролилось через край на плоский поднос.

Перед ней стояла другая, незнакомая Фаустина. Коротко стриженные волосы, обычно дерзко топорщившиеся в разные стороны, были гладко причесаны и замысловато уложены. Платье, такое необычное, что его смогла бы носить далеко не каждая женщина, сидело на ней естественно. Глядя на Фаустину, Божена удивлялась только тому, что видит ее такой впервые… Но она чувствовала, что сама Фаустина не придает значения произошедшей с ней перемене и не замечает произведенного эффекта.

Наконец-то заметив ее восхищение, молчавшая до сих пор Фаустина, улыбаясь, сказала:

– Как же ты угадала! Мне так трудно угодить…

– Я и сама не знаю.

– Я уже успела позабыть, что такое платье.

– Фаустина, я не понимаю тебя… – Божена принялась собирать пролитое вино салфеткой. Она никогда не любила чужую навязчивость. И не позволяла себе быть бестактной. Но теперь ее что-то тревожило в поведении Фаустины. Тем не менее она взяла себя в руки и беззаботно добавила: – Ну вот, все готово. Садимся?

И зажглись долгие витые свечи, и сумрак за окном стал для Божены почти пражским, и чуть закружилась голова… Большие синие шары отражали тревожное пламя и таинственно кружились в полутьме.

Божена смяла сосновую хвоинку в руке и вдохнула с детства знакомый аромат. Не хватало только фамильного пирога с айвой.

Ей было удивительно спокойно рядом с Фаустиной – молчать, смеяться, слушать ее.

И когда теплые пожелания остались позади, она уютно устроилась в мягком глубоком кресле и, ничего не спрашивая, приготовилась слушать, как если бы они с Фаустиной условились, и обещанная рождественская история, смутно угадываемая Боженой весь этот вечер, будет извлечена из шкатулки, чтобы, подобно лиловому платью, придать облику Фаустины завершенность.


– Да, я не все рассказала тебе. Ведь это и не обязательно – все рассказывать.

Фаустина, замолчав ненадолго, закурила что-то пряное: голубоватый дым, причудливо завиваясь, поплыл по комнате, и запахло сушеным вишневым листом.

– К тому же это было так давно… Даже не верится, что со мной.

И, больше не отвлекаясь, она окунулась в свое прошлое – так, словно отправилась в гости к тому, кого уже нет на свете.

– Я была его самой юной натурщицей – почти девчонкой. Но многие давали мне все двадцать, а я их не разуверяла… Так что, думаю, когда мы венчались, он и сам не знал, который мне год.

Его ню всегда имели успех, он ни в чем не нуждался и жил широко: хорошо платил натурщицам, часто ни с того ни с сего делал нам богатые подарки – но и работать приходилось немало.

Я почти ничего не знала о нем. Девицы постарше рассказывали, что была в его прошлом какая-то темная сердечная история, но уже много лет он жил один и никого из приходящих ему позировать девушек не обижал.

И поэтому, когда однажды, вдруг прервав сеанс, он сделал мне предложение, я была удивлена, но не напугана – Амедео нравился всем… Я, шестнадцатилетняя бедная Фаустина, была польщена, что он выбрал именно меня.

Будущее мое, до сих пор темное и безрадостное, внезапно озарилось в моих фантазиях ярким светом, и я, не раздумывая, согласилась. С моим отцом он тоже быстро все уладил: завалил подарками и отказался от полагавшегося мне скромного приданого. Большего отец и не мог для меня – и себя тоже – желать. Вскоре я перебралась в богатый дом на набережной – свадебный подарок Амедео мне, шестнадцатилетней девчонке! Амедео говорил, что начинает со мной новую жизнь и не желает больше оставаться в своей холостяцкой берлоге.

Из этого дома мы отправились в свадебное путешествие, безоблачное и однообразно счастливое. Я смотрела на мир его глазами, ему это нравилось. К тому же я была молчалива: не думаю, что у него когда-нибудь прежде был слушатель лучше меня.

Мы исколесили всю Италию. Мне, никогда нигде не бывавшей, мир показался огромным. Амедео чувствовал это, видел мою наивность – и постепенно привык к роли всесильного покровителя. Я вся была в его власти: в его руках, будто слепой котенок, впервые раскрыла глаза; он дал мне отведать роскоши, но как! – кормил меня ею с ложечки, заботливо, но… деспотично. И когда однажды я попробовала сама протянуть к ней руки…

Это случилось в Риме. Как только мы приехали туда, зарядили дожди. Вот уже четыре дня мы никуда не выходили, но я этому была даже рада. За последний месяц я успела устать от новых впечатлений, мне вообще хотелось уже вернуться в Неаполь, заняться нашим новым домом – думаю, ты понимаешь, что чувствует женщина, пусть даже шестнадцатилетняя, которой подарили дом. К тому же у отца я жила в маленькой комнате вместе с одной из сестер – старой девой, которая устроила в ней все по своему усмотрению и не позволяла даже вазу с цветами поставить туда, куда хочется мне.

Но Амедео был упрям: будто споря с погодой, он и слышать не хотел об изменениях в наших планах. И каждое утро, глядя в большое окно снятой им на пару недель уютной квартиры на виа Аркимеде, вьющейся от подножия до вершины живописного холма, он лишь мрачнел и откладывал этот поединок до следующего утра. Но поздняя осень брала свое, и лишь золотой купол собора Святого Петра, встающий из моря крыш, шпилей и куполов, заменял нам солнце.

Однажды утром, не дожидаясь, пока Амедео раздвинет портьеры, я выбралась из нагромождения пестрых подушек – больших и совсем крошечных; Амедео обожал заниматься любовью то пряча меня под их лебяжьей невесомостью, то вызволяя мое тело из этого бутафорского заточения. Часто, распалив, он одевал меня в одно из немыслимых платьев, которые шил для меня сам, и начинал рисовать восседающей на горе из подушек. На бумаге он раздевал меня, одетую, и добивался потрясающего эффекта: обнаженная натура сочеталась с лицом жаждущей раздеться женщины. И нагота была какая-то особенная! Сквозь нежно струящуюся ткань одежды просачивалась в его воображение тайна женской красоты, доступная только ему одному. Но только спустя несколько лет я поняла, что Амедео никогда не позволил бы мне чувствовать себя с ним на равных: я всегда была для него прекрасным, но безмолвным образом, порождением его карандаша.

Не знаю, стала ли я в то утро жертвой его хандры, или же он впервые заподозрил, что я не поняла еще правил игры, в паутину которой он втянул меня, как мохнатый паук глупую бабочку…

Я решила не будить его и вышла на улицу, чтобы прогуляться и купить что-нибудь к завтраку: мне надоели ресторанные изыски, которые он заказывал каждое утро по телефону, – захотелось состряпать что-нибудь домашнее.

Прежде чем выйти, я долго крутилась у зеркала, меняя плащи, накидки и шляпки, коробки с которыми имели честь входить в торжественный кортеж картонок, саквояжей и чемоданов, вытягивающийся каждый раз в длинную вереницу, тянущуюся за нами от поездов и кораблей до очередного временного пристанища.

До сих пор мы всегда выходили вместе, и Амедео сам подбирал мне наряды для выхода: эти веселые переодевания напоминали игру и часто прерывались объятиями и поцелуями. При этом он без устали восхищался моей красотой и тем, как естественно вхожу я в любой образ, предложенный им. А одежда, сшитая или заказанная Амедео специально для меня, была сродни театральным костюмам и требовала того, чтобы ее носили умело и раскованно… Но я, честно говоря, тогда не задумывалась над этим. Да и кто бы задумался на моем-то месте?! Рядом с Амедео я всегда чувствовала себя уверенно – он так искренне любовался мной, что мне и в голову не приходило сомневаться в том, что у меня все получается хорошо.

И вот, одеваясь в то утро сама, я вдруг вспомнила один эпизод, которому в свое время почти не придала никакого значения.

В Венеции мы были приглашены в один изысканный дом – ужин на тридцать персон с дворецким в белых перчатках и слугами, в палаццо, выходившем сразу на несколько каналов, с множеством внутренних двориков с садами… И, поправляя прическу в небольшом зале, служившим уборной, я нечаянно подслушала разговор слуг. Они говорили, что дон Амедео снова веселит всех своими причудами: на этот раз приехал с живым манекеном, а говорит, что это и есть его жена. Но кто же ему поверит! Разве может знатная дама представлять его костюмы публике, будто живая картина?! Но как ловко она носит на себе то, что никакая другая не решилась бы и примерить! Верно – нанял актрису. Но хороша!..

«Подумаешь, завистливая болтовня слуг! – сказала я себе. – Да что они понимают в искусстве и в нашей любви!»

Но почему-то в то римское утро этот подслушанный разговор вспомнился мне… Завершив свой туалет, я вышла из дома и, раскрыв большой зонт, стала спускаться по виа Аркимеде.

Дождь не мешал мне. Сбегая вниз по извилистой улочке, я впервые за последний месяц не чувствовала на себе пристрастных взглядов фешенебельной публики. Какая-то женщина, закутанная в широкий платок, поднималась навстречу мне с корзиной, полной свежей рыбы. Мальчик на велосипеде разбрасывал газеты, завернутые в полиэтилен, у ворот домов. Мне приятно было чувствовать себя богато и со вкусом одетой, а еще приятней было то, что Амедео не участвовал в моем сегодняшнем «одевании».

Спустившись вниз, я, сама не знаю как, забыла, зачем шла, и стала бродить по улицам и площадям, любуясь Римом, который я видела до сих пор только из окна.

И лишь проголодавшись и уже собираясь перекусить в попавшейся мне на пути траттории, я вспомнила об Амедео, села в трамвай и вернулась на виа Аркимеде.

Амедео завтракал, сидя в постели. Трясясь в звонком трамвае, я боялась, что, может быть, он уже отправился меня искать. Или волнуется, не зная, что и думать. Но ничего подобного я не заметила. Увидев меня, он молча продолжал завтрак. И лишь закончив его и бросив на поднос скомканную салфетку, Амедео встал, снял с моей головы шляпку и, бережно держа ее на ладони, стал смахивать с нее еще не успевшие впитаться дождинки. Потом, повернувшись ко мне спиной, он аккуратно пристроил шляпку на специальную подставку, помогающую сохранить форму при перевозке, и наконец, оставив ее сушиться на подоконнике, повернулся ко мне. Прошло столько лет, но я до сих пор помню выражение его лица и тон, которым он сказал мне тогда: «Ты думала, что делаешь? То, что ты неизвестно где на себе таскала, стоит целого состояния – большего, чем есть у твоего отца. Ты больше никогда ничего не наденешь без моего ведома! А если тебе хочется гулять, то ходи в том, в чем ходила ко мне работать».

В тот же день мы уехали из Рима.

Всю дорогу я пыталась простить ему происшедшее, списывая все на его вспыльчивость. Он, как ни в чем не бывало, был весел и предупредителен со мною, но я никак не могла отделаться от мысли, что он любуется не мной, а дорожным костюмом, который придумал специально для нашего свадебного путешествия.

В Неаполе оказалось, что дом уже обставлен по последней моде. Даже будуар и моя спальня уже имели законченный и весьма изысканный вид, но… Я-то мечтала устроить их совсем по-другому.

…И потянулись однообразные зимние дни.

Амедео продолжал писать меня в своей излюбленной манере и вскоре открыл выставку, назвав ее «Фаустина».

Я блистала на вернисаже, переходя из зала в зал в уже привычно оригинальном для меня костюме, в окружении благосклонных критиков и многочисленных поклонников Амедео. А со стен глядело на меня мое тело – будто проданное этой толпе зевак и ценителей, торопливо и щедро раскошеливающихся при виде автографа Амедео и растаскивающих по домам мои обнаженные портреты под общим названием «Фаустина».

Та первая, римская, трещина в наших отношениях разрасталась. Конечно, я не перечила Амедео и бывала с ним везде, где он считал нужным меня показать и в каком угодно наряде. Но освободившись, я почти пряталась от него, уединившись где-нибудь в своей части дома.

Сначала он пытался заявлять свои права на всю мою жизнь, но вскоре понял бесполезность этих попыток и довольствовался теперь нашей телесной близостью и своим видимым превосходством на публике.

Кроме того, я продолжала быть безмолвной и послушной натурщицей, и если в его работе уже не было того вдохновения, с которым он писал меня во время нашего долгого путешествия, то это компенсировалось для него приятными воспоминаниями и ощущением того, что он все-таки владеет мною.

И он действительно владел мною – так порой казалось и мне. И тогда я впадала в отчаяние, насколько глубокое, настолько и незаметное для окружающих.

Но однажды посторонний взгляд все же коснулся моей души и заставил ее трепетно отозваться.


Праздновали день рождения Амедео.

С раннего утра наш дом лихорадило: слуги, запасы, заказы, столы, приглашения, бесконечные звонки, телеграммы. В чаду забот я встретила гостей, и в мельтешении едва знакомых мне лиц, улыбок, проплывающих в дымке сигарного дыма мимо меня, под аккомпанемент хрустального звона бокалов и шелест извлекаемых из помпезных коконов подарков прошел весь день.

Вечером же я облегченно вздохнула: мы с гостями отправлялись на заранее подготовленный Амедео огромный катер, чтобы, выйдя на нем в ночное море, закончить гулянье праздничным фейерверком. Здесь мне уже не надо было выступать в роли хозяйки, и я, отойдя на второй план, немного расслабилась.

Амедео был увлечен предстоящим фейерверком – пиротехника входила в число его капризных пристрастий, наряду с устройством карнавалов, морской рыбалкой и заботами всеми признанного кутюрье, – и тоже оставил меня в покое. Пока гости выходили из дома и собирались на набережной, я успела сильно замерзнуть в своем огненно-алом, как поле маков, платье из тщательно продуманных, но в нарочитом беспорядке собранных лоскутов – это был последний наряд, в который Амедео собственноручно облачил меня перед вечерним коктейлем. В нем я и отправилась в море, успев лишь накинуть сверху широкое пончо. Переодевшись в нашей каюте в удобное шерстяное платье, гетры и низкие туфли – все это я заранее приготовила там, зная нрав Амедео, – я прошла в кают-компанию, оформленную в стиле прибрежной таверны, и, усевшись за грубо сколоченный стол, заказала немного рому, чтобы согреться и унять все еще колотившую меня дрожь.

Мне принесли что-то испанское – кажется, касалью, – и первый же глоток этого огненного напитка, горького, как олеандр, обжег мне горло. Но душа моя, уставшая от бесконечной суматохи этого длинного дня, вдруг лишилась защитной коросты. Мне стало так одиноко на этом переполненном людьми корабле… Мое тело согрелось, но внутри меня будто текла холодная река одиночества.

До сих пор я помню в мельчайших подробностях то, что произошло потом. Я вдруг почувствовала на своей руке чье-то дыхание, и поцелуй, горячий, как прибрежный песок в знойный день, обжег мою кисть. Я вздрогнула, но руки не отдернула. Из полутьмы этой выдуманной Амедео таверны на меня смотрели глаза, показавшиеся мне такими же горячими, как и губы. Это был первый человеческий взгляд за весь день, обращенный на меня. Все остальные гости Амедео, включая его самого, смотрели будто сквозь меня, или же взгляд их застревал на моих причудливых оболочках, и от этого я действительно начинала чувствовать себя манекеном – те болтливые слуги, так разозлившие меня в Венеции, оказались правы!

Незнакомец, словно нашедший меня посреди ночного моря, которое ярко вспыхивало причудливыми фейерверками за стенами кают-компании, стал моим вторым мужем чуть позже. Но единственная в моей жизни большая любовь родилась в тот самый миг, когда я, еще даже не видя его лица, ощутила огромность тепла, исходящего от этого высокого, большого человека с лицом, похожим на критскую маску. Я не смогу сейчас точно сказать, но хочу, чтобы ты поняла, что я почувствовала тогда. Та река, что так безысходно несла внутри меня холод, вдруг исчезла. И я, не задумываясь, пошла за незнакомцем, когда он, чуть потянув меня за руку, встал из-за стола.

В шуме разрывающихся шутих и треске бешено крутящихся фейерверков мы, никем не замеченные, отыскали шлюпку. Он умело спустил ее на воду, спрыгнул вниз и помог сойти мне.

Дальнейшее было похоже на наваждение. Долго ли мы плыли – не помню. Внутри у меня все радостно замирало от таинственной опасности происходящего. Будь я взрослее – этого и ничего последующего никогда не случилось бы, но в юности скудный жизненный опыт позволяет поступкам быть авантюрно-воздушными, безрассудными.

Не думая об опасностях, подстерегающих юную неопытную женщину на каждом шагу, я доверила свою заблудившуюся жизнь этому незнакомцу – и до сих пор не жалею об этом.

Он не причинил мне зла. Тот, чьего имени я так и не узнала в ту ночь, похитил меня лишь затем, чтобы устроить праздник в честь меня одной. Оказавшись на берегу, мы добрались до одного из небольших ресторанов, рассыпанных по всему побережью. Этот был почти пуст.

Для нас двоих зажглись свечи, вышли в зал музыканты – и, выпив подогретого пряного вина, мы танцевали… За все это время он не сказал мне ни слова – лишь неотрывно смотрел мне в глаза. Но каждый шаг, поворот, кружение этого бесконечного танца делали нас ближе друг другу. То, с какой страстной бережностью он вел меня в танго, кружил в чуть ленивом ночном вальсе, говорило мне больше, чем все слова, нашептанные Амедео за стремительно пролетевший месяц нашей близости.

Я уже перестала удивляться таинственной безмолвности незнакомца – она завораживала меня, впрочем, как и все в эту чудную ночь. Вскоре мы вернулись назад – так же незаметно, как и сбежали. Веселье на катере несколько поутихло, но не настолько, чтобы наше отсутствие кто-нибудь заметил. Мы расстались на палубе: я спустилась в каюту, он просто скрылся в ночном сумраке, крепко сжав на прощание мою руку. В ту ночь мы больше не виделись. Но я так и не смогла уснуть до утра.

Не помню, как мы вернулись домой, что было потом… Кажется, к обеду я заснула и проспала до следующего утра.

Проснулась же оттого, что услышала голос прислуги, разговаривающей с почтальоном. Сама не знаю почему, но я тут же встала и, накинув Длинный соде-ли,[1] сбежала вниз. Среди журналов, приглашений и газет, внесенных горничной в переднюю, я обнаружила небольшой конверт, запечатанный красным сургучом.


…Фаустина, впервые прервав свой рассказ, встала и вскоре принесла из своей комнаты тот самый конверт и протянула его изумленной Божене. Та, все еще находясь под гипнозом повествования, недоверчиво вертела его в руках.

– А ты, верно, решила, что все это рождественская сказка? – Фаустина рассмеялась.

Потом она вновь закурила и, помолчав, добавила:

– Это было письмо от Филиппо, моего спутника с той самой ночи и до сих пор. У меня с собой много писем и записок от него, а еще больше их – в нашем небольшом доме недалеко от Неаполя, в котором мы прожили вместе почти двадцать лет.

Фаустина на мгновение отвернулась.

– Все эти годы я будто читаю длинную книгу о любви – и в его глазах, и в его бесконечном письме, адресованном мне. А у тебя в руках ее начало.

И Божена, бережно достав письмо, прочла всего несколько строк:

«Даже если бы я обладал счастливой способностью, свойственной всем людям, вчера в Вашем присутствии я не смог бы вымолвить ни слова.

Хочу услышать Ваш голос».


– Вечером того же дня, – продолжила свой рассказ Фаустина, – какой-то мальчик принес мне большую корзину янтарного винограда, в которой я нашла свернутую трубочкой записку: «Я хочу похитить Вас еще раз. Согласны?»

Сейчас мне кажется, что тогда я нисколько не мучилась с ответом. Не знаю, может, так оно и было.

Но шли дни, а незнакомец молчал… Ожидание становилось невыносимым, и однажды я, попытавшись описать Амедео человека, имени которого не знала, спросила его: кто это?

Оказалось, что человека, который так стремительно вошел в мою жизнь – а я уже чувствовала, что это случилось, – зовут Филиппо. Вот уже несколько лет, как он, сбежав из города, живет в провинции и занимается виноделием. «Живет у себя на холме, словно монах, – сказал Амедео. – А может быть, так ему и лучше… Филиппо ведь – нем».

Потом Амедео заговорил о чем-то другом, но заметив, что я не слушаю его, решил использовать мое настроение и, продолжая говорить, подошел ко мне и стал неторопливо расстегивать мой пеньюар. Предстоящее переодевание – на этот раз у него в руках было что-то серебристо-розовое, полупрозрачное – уже начало возбуждать Амедео, его прикосновения становились все настойчивей… Но когда его губы потянулись к моим, я вырвалась и, сказав, что сегодня не буду позировать, убежала к себе.

А через час нашла его в столовой и объявила, что ухожу от него к Филиппо.

Разумеется, Амедео не поверил мне и, ответив, что я становлюсь слишком капризной, шутя пригрозил действительно отправить меня в подарок Филиппо: «Будешь подвязывать лозы и месить виноград босыми ногами – пожалуй, тебе это больше подходит!»

Думаю, потом он долго вспоминал эту свою шутку.

Не желая больше слушать меня, Амедео отправился играть в бридж, а я, отыскав в его гостевой книге адрес Филиппо, – на вокзал.

И можешь мне поверить, я никогда не пожалела о том, что сделала в тот вечер.

Когда я постучалась ночью в дом Филиппо – я чудом нашла его, не заблудившись среди бесконечных виноградников, – мне не нужны были никакие слова, чтобы понять, как он ждал встречи со мной…

* * *

Божена встала и с глазами, полными слез, обняла Фаустину.

В тот миг им обеим показалось, что в комнату словно впорхнул тихий ангел и осенил их своими белоснежными крыльями…


Оставшиеся до открытия карнавала недели Божена провела в заботах и печали.

История Фаустины, так растрогавшая ее в рождественскую ночь, теперь часто приходила ей на ум, когда она думала о своей жизни.

Божена тосковала. Не столько потому, что осталась одна, – нет, она почувствовала только теперь, как была одинока все эти годы, проведенные рядом с Томашем.

Целиком уйти в работу не получалось, хотя профессиональный успех сопутствовал ей весь последний месяц как никогда. Она попала на выставку во Флоренцию, познакомилась здесь с Фаустиной – Божена еще не встречала огранщика, способного сравниться в мастерстве с этой маленькой итальянкой, – все это было несомненной удачей.

На конкурсном показе их совместное изделие получило третью премию и диплом за лучшее воплощение оригинальной идеи. Божена попросила членов жюри вручить премию лично Фаустине и, как та ни упиралась, не взяла себе из нее ни лиры.

Она была счастлива, что смогла помочь этой очаровательной женщине, к которой так привыкла за последний месяц. То, что ее новая подруга увозила с собой в Неаполь выставочный каталог, в который вошла их работа, было лучшей рекомендацией, какую только Фаустина могла где-нибудь получить. А как это важно для мастера – Божена знала по себе.

Выставка закрылась, все разъезжались по домам – пора было и им расставаться. Но Божена была уверена в том, что расстояние не станет помехой их дружбе. К тому же они совсем скоро встретятся на карнавале.

Медальон, так сблизивший их, было решено подарить Николе.

Фаустина уехала, а Божена стала с трепетом готовиться к встрече с Венецией. Она ехала на родину деда впервые.