"Новые силы" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)

V

По окончании представления все собрались в ресторане. Вся клика была налицо, даже Паульсберг с женой. Немного позже подошёл и адвокат Гранде с Кольдевином, домашним учителем, который плёлся за ним, всё время отговариваясь и упираясь. Адвокат встретил его у входа в Тиволи и втащил его туда.

По обыкновению, разговаривали о всевозможных предметах, — о книгах и искусстве, о людях и Боге, коснулись женского вопроса, мимоходом задели Мальтуса18, не забыли и политику. Оказалось, что, к сожалению, статья Паульсберга не имела решающего влияния на стортинг, и он большинством шестидесяти пяти голосов против сорока четырёх постановил отложить рассмотрение вопроса. Пятеро депутатов внезапно так опасно заболели, что не могли принять участия в голосовании. Мильде заявил, что он переселяется в Австралию.

— Да ведь ты пишешь Паульсберга? — вставил актёр Норем.

— Ну, что же из этого? Я могу закончить портрет в два дня.

Однако между ними существовало тайное соглашение, что портрет должен быть готов не раньше, чем закроется выставка. Паульсберг поставил это непременным условием. Он не желал быть выставленным со всяким сбродом, он любил обособленность, почёт, он желал один красоваться в окне художественного магазина. Паульсберг и в этом был верен себе.

Поэтому, когда Мильде заявил, что он может кончить портрет в два дня, Паульсберг отрезал:

— Я не могу позировать тебе в ближайшее время, я работаю.

Тем и кончилось.

Фру Ганка сидела рядом с Агатой. Она сейчас же крикнула ей:

— Подите сюда, барышня с ямочкой, сядьте здесь, рядом со мной!

И, обернувшись к Иргенсу, шепнула:

— Ну, разве она не мила? Посмотрите!

Фру Ганка опять была в сером шерстяном платье с отложным кружевным воротником, шея её была совсем открыта. Весна действовала на неё, она как будто несколько похудела. Губы у неё ещё не зажили, и она постоянно проводила по ним языком, а когда она смеялась, рот её складывался в гримасу, потому что треснувшие губы болели.

Она говорила Агате, что скоро собирается ехать к себе на дачу, и надеется, что Агата приедет к ней. Они будут есть репу, сгребать сено, валяться в траве. Вдруг она обращается через стол к мужу и говорит:

— Послушай-ка, хорошо, что я вспомнила, не можешь ли ты дать мне сто крон?

— Ха-ха, ещё бы ты забыла! — добродушно ответил Тидеман. Он подмигивал, шутил и был, видимо, в восторге. — Не женитесь, друзья, это дорогое удовольствие. Вот опять сто крон.

Он протянул жене красную кредитку, и она поблагодарила.

— Но на что же они тебе нужны? — спросил он шутя.

— Этого я не скажу, — ответила она.

И, оборвав разговор на эту тему, снова принялась болтать с Агатой.

В эту минуту в дверях появились адвокат с Кольдевином.

— Ну, разумеется, они здесь, — утверждал адвокат. — Никогда не видал ничего подобного! Я хочу выпить с вами стаканчик. Эй, послушайте, подите сюда, помогите мне справиться с этим человеком.

Но Кольдевин, увидев, из кого состояла компания, решительно вырвался от него и исчез. Он посетил Оле Генриксена в назначенный день, но с тех пор опять пропадал, и никто его не видел.

Адвокат сказал:

— Я застал его здесь, у дверей, мне стало жаль его, он, по-видимому, совершенно одинок, но...

Агата сейчас же вскочила с места, побежала к двери и догнала Кольдевина на лестнице. Слышно было, как они разговаривали, и, наконец, появились оба.

Прошу вас извинить меня, — начал Кольдевин. — Господин адвокат был так любезен, что пригласил меня с собой, но я не знал, что здесь так много... что здесь такое большое общество, — поправился он.

Адвокат засмеялся.

— Садитесь, пейте и веселитесь, дружище! Чего вам спросить?

Кольдевин сел к столу. Этот деревенский учитель, седой и лысый, обычно замкнутый в самом себе, теперь принимал участие в общем разговоре. Он, видимо, очень изменился со времени приезда в столицу, он даже не оставался в долгу и отвечал, когда его задирали, хотя никто не ожидал, что он сумеет огрызаться. Журналист Грегерсен опять перевёл разговор на тему о политике, он ещё не слышал мнения Паульсберга. Что же теперь будет? И какую позицию занять по отношению к этому факту?

— Какую позицию занять по отношению к совершившемуся факту? Надо отнестись к нему так, как мужчины должны вообще принимать подобные вещи, — ответил Паульсберг.

Тогда адвокат спросил Кольдевина:

— Ну, а вы и сегодня тоже были в стортинге?

— Да

— Так, стало быть, результат вам известен. Ну, что же вы скажете?

— Я не могу сказать вам этого так прямо, в двух словах, — ответил тот.

— Может быть, он ещё не вполне в курсе дела, он ещё так недавно приехал, — заметила доброжелательно фру Паульсберг.

— Не в курсе дела? Ну, нет, будьте спокойны, он в курсе дела! — воскликнул адвокат. — Я уже разговаривал с ним на эту тему.

Спор продолжался.

Мильде и журналист, стараясь перекричать друг друга, требовали отставки правительства, другие обменивались мнениями о шведской опере, которую только что слышали; оказалось, что многие знают толк и в музыке. Затем снова вернулись к политике.

— Так вас не особенно потрясло то, что произошло сегодня, господин Кольдевин? — спросил Паульсберг, тоже желая проявить благосклонность. — Я сам должен признаться, что, к стыду своему, весь день сыпал проклятия.

— Вот как, — ответил Кольдевин.

— Разве вы не слышите, что Паульсберг спрашивает вас, были ли вы потрясены? — резко спросил через стол журналист.

Кольдевин пробормотал:

— Потрясён? Да, конечно, каждый воспринимает по-своему. Но именно сегодняшнее решение не было для меня особенно неожиданным. В моих глазах это только последняя формальность.

— О, да вы пессимист?

— О, нет, вы ошибаетесь. Я не пессимист.

Наступило молчание, во время которого подали пиво, закуску и кофе. Кольдевин воспользовался этим случаем, чтобы бросить взгляд на присутствующих. Глаза его встретились с глазами Агаты, которая мягко смотрела на него, и это так взволновало его, что он вдруг сказал вслух то, о чём думал в эту минуту:

— А разве для вас сегодняшнее решение явилось неожиданностью?

И, получив полуутвердительный ответ, он должен был продолжать и высказаться яснее:

— Мне кажется, что оно стоит в прямой связи со всем нашим положением вообще. Люди говорят так: «Ну, вот мы получили свободу, конституция дала нам её, так насладимся же ею немножко!». И они ложатся и отдыхают на лаврах. Сыны Норвегии стали господами и просто жителями Норвегии.

С этим все согласились. Паульсберг кивнул головой: этот феномен, вынырнувший из деревни, пожалуй, не так уже глуп. Но Кольдевин опять замолчал, замолчал упорно. Наконец адвокат опять заставил его заговорить, он спросил:

— Первый раз, что я встретил вас в «Гранде», вы утверждали, что никогда не следует забывать, никогда не следует прощать. Это ваш принцип? Или же вы понимаете это как-нибудь иначе?

— Да, вы, вы, молодёжь, должны помнить разочарование, которое пережили сегодня, должны сохранить его в вашей душе. Вы верили человеку, и человек этот обманул ваше доверие. Не надо этого забывать ему. Нет, не следует прощать, никогда, — нужно мстить. Я видел раз, как мучили двух лошадей, вёзших омнибус, это было в католической стране, во Франции. Кучер сидит высоко на козлах под самой крышей омнибуса и хлещет их огромным бичом, но ничто не помогает, — лошади скользят по мощёной асфальтовой горе и не могут удержаться, хотя подковы их чуть не врезаются в землю, они не могут сдвинуться с места. Кучер слезает, оборачивает бич другим концом и начинает бить лошадей толстой ручкой, колотит их по костлявым спинам; лошади снова напрягаются, падают на колени, опять стараются сдвинуться. Кучер приходит в бешенство, потому что народу собирается всё больше и больше, он бьёт лошадей по глазам, бьёт между задними ногами, где всего больнее. Лошади мечутся, скользят и снова падают на колени, словно прося пощады... Я подходил три раза, чтобы схватить кучера, но каждый раз меня оттирали назад люди, не желавшие потерять мест, с которых им так хорошо было видно. У меня не было револьвера, я ничего не мог сделать, держал в руке перочинный нож и ругал кучера на чём свет стоит. Рядом со мной стоит женщина, монахиня с Христовым крестом на рясе, она говорит елейным голосом: «Ах, мосьё, как вы грешите, Господь милосерд, Он всё прощает!». Я обернулся, посмотрел прямо в глаза этому невыразимо жестокому человеку, не сказал ни слова и плюнул ей в лицо... Все пришли в восторг.

— В самое лицо, неужели? Но чем же это кончилось? Вот так штука! Как же вы отделались?

— Меня арестовали... Но я хотел сказать вот что: не следует прощать, это так жестоко, это коренным образом нарушает представление о праве. Надо платить за добро ещё большим добром, но за зло надо мстить. Если ударили по щеке, и ты простишь и подставишь другую, то доброта теряет всякую цену... Посмотрите, сегодняшний результат в стортинге, ведь он находится в связи с общим положением, которое мы создали. Мы прощаем и забываем измены наших вождей, извиняем их шатания и их слабость по отношению к решениям. Вот тут то должна бы выступить молодёжь, молодая Норвегия, сила и гнев. Но молодёжь не выступает, о, нет, мы усыпили её гимнами и квакерским вздором о вечном мире19, научили её взирать с преклонением на кротость и снисходительность и славословить тех, кто достиг высшей степени беззубой доброты. И вот наша молодёжь, рослая и сильная, этак футов по шести, посасывает бутылочку, жиреет и становится кроткой. Если её ударят по щеке, она великодушно подставляет другую, держа руки в карманах: как же, мир ведь важнее всего!

Речь Кольдевина возбудила немало внимание, с него положительно не спускали глаз. Он сидел, по обыкновению, со спокойным лицом и говорил, не горячась. Глаза его блестели, а руки дрожали, он неловко сложил их и скрестил пальцы, так что они хрустнули. Но голоса он не возвышал. В общем, вид у него был довольно плохой, он был в отложном, пристяжном воротнике, и этот воротник и галстук съехали набок. Из под них виднелась синяя ситцевая сорочка, но он даже не замечал этого. Седая борода закрывала его грудь.

Журналист кивнул и сказал своему соседу:

— Не так плохо! Да он почти из наших!

Ларс Паульсберг проговорил шутливо и по-прежнему благосклонно:

— Да, как уже сказано, я только и делал, что ругался половину дня, так что я заплатил свою дань юношеского негодования.

А адвокат Гранде, которому было очень весело, гордился тем, что придумал привести с собой Кольдевина. Он ещё раз рассказал Мильде, как всё это произошло:

— Я подумал, что здесь не особенно весело, и вдруг встречаю этого человека у входа в Тиволи, он стоял совершенно один; это растрогало меня...

В разговор вмешался Мильде:

— Вы говорите о нашем общем положении. Если вы хотите сказать этим, что мы во всех областях окружены таким же бессилием и мягкотелостью, то вы совершаете грубую ошибку...

— Я этого и не думаю.

— Так что же вы думаете? Нельзя говорить о молодёжи, которая так богата первоклассными талантами, как наша молодёжь, что она бессильна. Чёрт возьми, пожалуй, у нас никогда не было такого изобилия талантов среди молодёжи, как именно теперь.

— Я тоже не знаю, в какие времена ещё наблюдалось подобное явление, — сказал даже актёр Норем. молча сидевший в углу стола и потягивавший пиво кружку за кружкой.

— Талантов? Собственно говоря, это мы переходим уже к другому вопросу, — ответил Кольдевин. — Впрочем, разве вы находите, что наша молодёжь так уже талантлива?

— Ха-ха, он спрашивает! Вот как, так вы находите, что в настоящее время у нас не так то уже много талантов, господин Кольдевин? — Мильде язвительно расхохотался и обратился к Иргенсу, не проронившему ни слова. — Ну, Иргенс, плохи наши с тобой дела, феномен приговорил нас к ничтожеству.

Тут вмешалась фру Ганка, она хотела уладить дело.

— Это, может быть, просто недоразумение, господин Кольдевин выскажется определённее? Неужели же нельзя выслушать человека спокойно, не горячась? Как вам не стыдно, Мильде...

— Так у вас не особенно много веры в нас, потому что мы мало талантливы? — спросил Паульсберг всё ещё снисходительным тоном.

Кольдевин ответил:

— Веры?.. Не могу скрыть, что, по моему мнению, мы идём назад во всём. Должен признаться, что я так думаю. И особенно это касается молодёжи. Мы начали потихоньку идти назад, говоря прямо, уровень наш понижается, и всё более или менее растворяется в почти полном ничтожестве. Молодёжь уже не требует много ни от себя, ни от других, она довольствуется малым, называя это малое великим. Очень немного нужно, чтобы приобрести в настоящее время известность. Вот что я подразумевал, говоря о нашем положении вообще.

— Но, чёрт вас побери, что же вы скажете о наших молодых писателях, любезный? — вскрикнул вдруг журналист Грегерсен в сильном возбуждении. — Да читали ли вы кого-нибудь из них? Попадалось ли вам когда-нибудь на глаза имя Паульсберга, имя Иргенса?

Журналист был сильно рассержен.

Агата наблюдала своего бывшего учителя, её изумляло, что этот человек, всегда привыкший подчиняться, уступавший при малейшем противоречии, теперь на всё имеет готовый ответ и нимало не робеет.

— Вы не должны обижаться на мои слова, — продолжал Кольдевин. — Я должен оговориться, что мне не следовало бы начинать разговора об этом, это должны были бы сделать другие, более сведущие, чем я. Но если вы спрашиваете моё мнение, то я должен сказать, что наши молодые писатели немногим поправляют положение. Для литературы не существует мерил, всё основано на субъективном понимании, и моё понимание не таково, как ваше, об этом нечего и говорить. Ну, так вот: наши молодые писатели не способствуют поднятию уровня, по-моему, нет. По-видимому, у них не хватает на это сил. Они в этом не виноваты? Пусть так, но тогда и ценить их надо в то, что они стоят. Скверно то, что мы теряем из виду великое и делаем великим малое. Посмотрите на нашу молодёжь, посмотрите и на писателей. Они, правда, способны, но... да, они, конечно, способны и искусны, они достигают этого упорной работой, но у них нет вдохновения! И, Боже мой, как они, в сущности, расчётливы в обращении со своими средствами! Они скулы, сухи и благоразумны. Они напишут одни стихи, напечатают их, потом напишут другие. От времени до времени вымучивают из себя книгу, выскрёбывают себя добросовестно каждый раз до дна и приходят к прекрасному результату. Они ничего не выбрасывают, о, нет, они не сеют монеты по дорогам. А раньше поэты и писатели могли это делать, у них были на это средства, они были царственно богаты и швыряли в окно червонцы с великолепной и безумной беспечностью. Что же такого? Богатства их были неисчерпаемы. О, нет, наши молодые писатели благоразумны и ловки, но не они показывают нам, как старые, широких горизонтов, не изображают бурь, поразительного торжества пламенной силы.

Агата не сводила с него глаз, он взглянул на неё и встретился с ней глазами. Беглой, нежной улыбкой, озарившей её лицо, она дала ему понять, что слышала его слова. Ей хотелось показать Оле, как мало она сожалеет, что он не поэт. Она даже сочувственно кивнула Кольдевину и этим как бы согласилась с его оценкой поэтов. Кольдевин был благодарен ей за эту улыбку, она одна улыбалась по-прежнему дружелюбно, но ему мало было дела до того, что другие громко кричали, сердились и задавали ему грубые вопросы. Что такое он, в самом деле, за феномен, чтобы позволять себе судить с таким превосходством? Какие всемирно известные подвиги совершил он-то сам? Довольно ему сохранять инкогнито, пусть скажет своё настоящее имя! Все готовы преклониться перед ним!

Иргенс оставался спокойнее всех, он гордо крутил свои усы и посматривал на часы, чтобы показать, как наскучил ему этот разговор. И, бросив взгляд на Кольдевина, он шепнул с пренебрежением фру Ганке:

— Мне кажется, он не особенно чистоплотен, этот субъект. Взгляните только на его рубашку и на воротник, если это можно назвать воротником. Я заметил, что он сунул сигарный мундштук в жилетный карман без футляра. Бог его знает, может быть, в этом же кармане он носит и старую гребёнку!

А Кольдевин сидел всё с тем же спокойным лицом, устремив глаза на какую-то точку на столе, и невозмутимо слушал замечания и возражения, сыпавшиеся со всех сторон. Журналист спросил его прямо, не стыдно ли ему.

— Оставьте его, — перебил Паульсберг. — Я не понимаю, какая вам охота огорчать его.

— Да, невесело теперь, значит, в Норвегии! — воскликнул журналист со смехом. — Ни талантов, ни молодёжи, ничего, одно «положение вообще». О, Господи, и чем только это кончится! А мы-то, например, воображали, что народ должен чтить и ценить своих молодых писателей!

Кольдевин заговорил опять.

— Да ведь народ это и делает, — сказал он, — на это нельзя пожаловаться. Человеку, написавшему книгу или две, оказывается величайший почёт, им восхищаются гораздо больше, чем самым способным и толковым коммерсантом, самым талантливым практиком. У нас действительно писатели имеют очень большое значение для народа, они являются олицетворением его понятий о величии и благородстве. Я думаю, немного найдётся стран на свете, где духовная жизнь до такой степени была бы отдана в руки писателей, как у нас. Вероятно, вы согласитесь со мной, что у нас нет государственных деятелей, зато писатели занимаются политикой и делают это хорошо. Вы, может быть, замечали, что с наукой у нас обстоит неважно; но, при возрастающем уважении к интуитивному образу мышления, писатели, оказывается, не так уже далеко отстали от людей науки. Вероятно, от вашего внимания не ускользнуло, что за всю нашу историю у нас не было ни одного мыслителя, — теперь это уже не так страшно, писатели занялись теперь философией, и народ находит, по-видимому, что это очень хорошо. Мне кажется, несправедливо жаловаться на недостаток уважения и преклонения народа по отношению к писателям.

Паульсберг, неоднократно доказывавший своими произведениями, что он перворазрядный мыслитель и философ, теперь просто играл лорнетом и молча смеялся над безумцем. Но когда Кольдевин прибавил ещё несколько слов и закончил тем, что у него крепкая вера в практическую молодёжь, в молодые таланты, коммерческие таланты, например, то раздался оглушительный хохот, и журналист и Паульсберг закричали наперебой, что это замечательно, великолепно, разрази меня Бог, этому цены нет! Коммерческие таланты, это ещё что такое? Талант к торговле, что ли? Покорно благодарим!

— Да, по моему разумению, среди нашей купеческой молодёжи действительно много талантливых людей. И я посоветовал бы вам обратить на это внимание, этим не следует пренебрегать. Строят корабли, открывают рынки, ведут дела по невиданному до сих пор широкому масштабу.

Кольдевин не мог договорить, все опять расхохотались, хотя, из уважения к присутствующим приятелям купцам, старались перевести разговор на другое. Оле Генриксен и Тидеман сидели молча и слушали, в конце концов, они начали испытывать некоторую неловкость, не зная, как отнестись ко всему этому, но старались, по возможности, скрыть своё смущение и тихо разговаривали между собой. Вдруг Тидеман шепнул:

— Можно мне прийти завтра поговорить с тобой, Оле? Просто так, по делу. Можно прийти пораньше, так часов около десяти? Я не помешаю тебе? Ну, хорошо, спасибо.

На конце стола, где сидел Мильде, начали говорить о старом дорогом вине, «Иоганнисбергер Кабинет», Мюзиньи. Мильде понимал толк в винах и горячо спорил с адвокатом, хотя адвокат Гранде, из знаменитого рода Гранде, утверждал, что пил старое вино с самого детства.

— В последнее время твоему чванству конца нет, — сказал Мильде.

Адвокат покосился на него и пробормотал:

— Какая-нибудь мазилка Мильде тоже воображает, будто смыслит что-то в вине!

После этого разговор перешёл на премию за лучшее литературное или художественное произведение. Иргенс сидел и слушал, ни один мускул не дрогнул в его лице, когда Мильде заявил, что самый достойный соискатель Ойен. Это была замечательно хорошая черта в Мильде, он с такой радостью уступал премию Ойену, а между тем сам был соискателем и нуждался в деньгах, как никто. Иргенс положительно не мог понять этого.

Как-то сразу весь интерес к несуразному учителю пропал. Никто к нему не обращался, он взял свою шляпу и вертел её в руках. Фру Ганка из вежливости задала ему несколько вопросов, на которые он ответил, а потом всё остальное время не раскрывал рта. Странно, что он совершенно не замечал, что делается с его воротником. Ему стоило ведь только шевельнуть рукой, чтобы поправить его. Но он его не поправлял.

Наконец Паульсберг стал прощаться. Прежде чем уйти из ресторана, он отвёл журналиста в угол и сказал ему:

— Ты оказал бы мне большую услугу, если бы поместил заметку о том, что я написал уже почти половину своей новой книги. Публике всё-таки это, наверное, интересно знать.

Поднялись и адвокат с Мильде, они разбудили Норема, который заснул после всех своих под шумок выпитых кружек пива, и кое-как подняли его на ноги. Он начал говорить, он не слышал конца разговора, самого конца, говорил он, как же порешили насчёт поэтов? А, и фру Ганка здесь, очень рад её видеть. Но почему же она не пришла раньше?

Его потащили к двери и вывели.

— Значит, все расходятся? — спросил Иргенс с неудовольствием. За весь вечер он только раз попытался подойти к Агате Люнум, но это не удалось ему, она избегала его, избегала сесть с ним рядом. Позднее он заметил, что болтовня Кольдевина о молодёжи и поэтах доставила ей довольно большое удовольствие: что бы это значило? В общем, вечер вышел не из приятных, у фру Ганки рот болел так сильно, что она даже не могла смеяться естественно, не заводить же, в самом деле, разговор с фру Паульсберг! Вечер прямо пропал. А теперь все расходились, нельзя поправить настроение короткой интимной беседой.

Иргенс поклялся себе отмстить всей клике за пренебрежение, с каким она позволяла себе относиться к нему. Его время настанет, может быть, даже на будущей неделе...

У ворот Тиволи компания рассталась. Фру Ганка и Агата пошли вместе по улице.