"Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность" - читать интересную книгу автора (Огарков В. В.)

2

Перевод “Альзиры” Вольтера, хотя не был напечатан, распространился в рукописи и обратил на себя внимание самой императрицы; Фонвизин именным указом назначен был “состоять” при кабинет-министре Елагине.

Автор сам справедливо недоволен был переводом; однако имя Вольтера так любезно было сердцу Екатерины, что даже одна попытка перевести уже была приятна ей и выгодно рекомендовала вкус переводчика. Таким образом, началом карьеры обязан был Фонвизин тому имени, к которому потом всю жизнь он относился враждебно.

Елагин – сам литератор по склонности и притом франкмасон – был больше другом для Фонвизина, чем начальником. Фонвизин скоро привык представлять на суд его все свои произведения, а во время отлучек в Москву, к родным, переписывался с ним и посылал рукописи на просмотр.

Службою Елагин его не утруждал, так что Фонвизин скорее именно “состоял” при нем, чем служил. Только в экстренных случаях он проводил у него день, по большей же части бывал совершенно свободен и мог предаваться любимым литературным занятиям. В это время перевел он роман “Любовь Кариты и Полидора”. Кроме того, что работа была интересной, весьма кстати пришлись нашему автору и деньги, полученные от издателя в Москве, так как жалованье не покрывало расходов. Оставляя своего Пегаса, Фонвизин в письмах к родным часто жалуется на разные недостачи. Светская жизнь, визиты, куртаги[2] при дворе требовали расходов на платье и карету. Правда, по хозяйству все присылалось из Москвы, свое, помещичье, и слуги, конечно, были крепостные, но эти Ваньки, Петрушки, Сеньки требовали экипировки и “представляли в резон многие заплаты на прежней ливрее, разность пуговиц, из коих одни золотые, иные серебряные, а иные гарусные”, и так далее. Рублей пятнадцать из кармана составляли по тому времени уже большие деньги.[3]

Молодой чиновник вел довольно рассеянную жизнь. “Острые слова” его носились по городу и приобретали ему врагов, но среди тех, кто не был ими задет, они давали ему репутацию любезного и веселого собеседника. Театр оставался его любимым развлечением. Обыкновенно или он где-нибудь бывал на обеде или у него обедал кто-нибудь из друзей, чаще других князь Ф. А. Козловский, умный и образованный человек, Преображенский офицер, погибший впоследствии в Чесменском бою. (Он перевел несколько комедий и написал оригинальную комедию “Одолжавший любовник”, несколько песен, эклог и т. п.). Время проходило в живой, остроумной беседе о литературе, о новостях дипломатических и служебных, театре и столичных красавицах. Тут же составлялись эпиграммы, шутливые строфы и т. п. Иногда после обеда собирались князь Вяземский, Дмитревский “avec sa femme et une autre actrice”,[4] как сообщает Фонвизин сестре предусмотрительно на французском языке, на случай, если письмо попадет в руки отца. Последний находил предосудительным знакомиться с актерами.

Дмитревский, несомненно, имел значительное влияние на развитие драматического таланта молодого автора.

Гости, собиравшиеся у Фонвизина, вместе с хозяином отправлялись во французскую комедию или в русский театр, или на куртаг и представление во дворец, когда случались таковые. Таким образом, Фонвизин мог на месте пользоваться ценными замечаниями Дмитревского.

В Петербурге кроме французской комедии процветала трагедия Сумарокова. Мещанская драма, которая в это время делала широкие завоевания в Европе, у нас не имела успеха и только в Москве начала несколько преобладать над драмой ложноклассической, к великому негодованию Сумарокова. Однако и в Петербурге репертуар иногда разнообразился: “Играна была комедия “Женатый философ” (Детуша), которую смотрело великое множество женатых нефилософов”, – пишет Фонвизин сестре.

Несмотря на свой трезвый и острый ум, Фонвизин отдавал дань веку, будучи несколько сентиментален в молодости. Сентиментальность проскальзывает в некоторых рассказах его о своих увлечениях, в письмах к сестре. По временам он хандрит и жалуется на недостаток искренних симпатий и, главное, на отсутствие “предмета”. Однажды он пишет:

“Теперь шутить мыслей нет. Лишь только прочитал новую трагедию французскую “Троянки”. Слезы еще и теперь видны на глазах моих. Гекуба, лишающаяся детей своих, возмутила дух мой. Поликсена, ее дочь, умирая на гробе Ахиллесовом, поразила жалостью сердце мое, а отчаянье Кассандры извлекло из глаз моих слезы. Однако плюнем на них, – продолжает он, отдав дань веку. – Стихотворец подобен попу, которому, живучи на погосте, не всех оплакать. Я сам горю желанием писать трагедию, и рукой моей погибнут по крайней мере с полдюжины героев, а если рассержусь, то и ни одного живого человека на театре не оставлю”.

Хладнокровнейший в мире человек, наш дедушка Крылов также не знал предела в изображении страстей на сцене. Такова была непреклонная мода в целом мире (Лесаж осмеял ее в “Жиль Блазе”).

Современник Фонвизина Лукин выступил со своей комедией русских нравов “Мот, любовию исправленный” и в то же время с переделками комедий “Пустомеля” – с французского – и “Щепетильник” – с английского. Лукин, хотя и не оригинальный комик, был чрезвычайно умным человеком, страстно любил театр и понимал его требования. Он, впрочем, открыто признавал талант Фонвизина и говорил, что последний “имеет больше его способностей и знания”.

Лукин был также секретарем у Елагина, и между обоими авторами постоянно тлела глухая вражда. Фонвизин постоянно обвинял Лукина в интригах и в низости характера. В письмах к сестре он выражает свое негодование и удивляется, что Елагин слишком доверяет Лукину. В конце концов Елагин устранил Лукина и, по замечанию Фонвизина, “поклялся впредь не производить в чины никого из тех, которых отцы и предки во весь свой век чинов не имели и родились служить, а не господствовать” (?!).

Несмотря на удаление Лукина, Фонвизин не подвигался по службе, так как Елагин из-за пристрастия к литературе, театру и философским вопросам мало заботился о карьере как своей, так и своего секретаря. Фонвизин вследствие этого все более и более охладевает к своему начальнику и начинает относиться к нему прямо неприязненно, отыскивая случай оставить его совсем. Честолюбию его открылся новый путь после успеха “Бригадира”, написанного во время отпуска, в Москве. Мы знаем уже, какой успех имела комедия в чтении автора и как обратила она на себя внимание императрицы и многих высоких особ. Вскоре после этого Фонвизин перешел на службу к графу Никите Ивановичу Панину, который был воспитателем великого князя. Это был один из наиболее замечательных людей в царствование Екатерины II, дипломат и царедворец. Человек большого ума и характера, он был терпелив, благодушен, тверд в своих мнениях и руководствовался благородными правилами как в политике, так и в личной жизни. Сверх должности воспитателя наследника он управлял коллегией иностранных дел. Служба у Панина дала Фонвизину то положение, которого он искал. К этому времени завязываются у него дружеские связи с политическими, военными и дипломатическими деятелями в России и за границей. Значительная переписка с ними демонстрирует с лучшей стороны его ум и характер. А то, что в отношениях он был искренен и дружелюбен, доказывают слова его из одного письма к сестре, где он пишет ей о знакомствах своих в Петербурге:

“Я не лгу, что знакомства еще не сделал. С кадетским корпусом не очень обхожусь затем, что там большая часть – солдаты, а с академией затем, что там большая часть – педанты. Да сверх того, слово знакомство, может быть, Вы не так разумеете. Я хочу, чтобы оное было основанием ou de l'amitié ou de l'amour (или дружбы, или любви)!”

Правда, письмо это относится к периоду особой мягкости его сердца, однако в основе таким оставался всегда характер отношений его к людям.

Друзья Фонвизина обращаются к нему во всех случаях, когда кому-нибудь надо помочь. Он устраивает так, чтобы одно лицо без особой надобности отправлено было из Петербурга в Варшаву и обратно курьером, потому что его обстоятельства очень плохи. Он содействует оправданию офицера Маркова и победе над несправедливым гневом главнокомандующего в Варшаве. В конце концов наступает момент, когда ему самому грозит опасность в виде явной опалы, надвигающейся на графа Панина, которого хотят удалить от наследника престола. Если бы это случилось, Панин намерен был оставить службу. “В таком случае, – пишет тогда Фонвизин, – Бог знает, что мне делать, или лучше сказать, я на Бога положился во всей моей жизни, а наблюдаю только то, чтоб жить и умереть честным человеком”. История кончилась благополучно, но каковы были интриги при дворе, видно из следующих слов Фонвизина: “Я ничего у Бога не прошу, как чтобы вынес меня с честью из этого ада”.

Литературный талант Фонвизина поступает, так сказать, вместе с ним на службу ко двору. Повесть “Каллисфен” написана, вероятно, для великого князя. В этой повести рассказывается известный эпизод убийства Клита Александром Македонским и рисуется благородная твердость философа, ученика Аристотеля, который пал жертвою долга, предостерегая и упрекая Александра в несправедливости. Повесть указывает на необходимость царю иметь верных советников и говорит о честности как первом долге гражданина.

Фонвизин написал также “Слово на выздоровление великого князя”, которое произвело очень сильное впечатление на современников, статьи “о вольности французского дворянства и пользе третьего чина” (рукопись не издана) и, как говорит родной его племянник в своих записках, под руководством Панина составлял проекты различных государственных реформ, необходимых для блага империи. Участвуя в трудах, Фонвизин принимал участие и в забавах двора: куртагах, спектаклях и маскарадах. В так называемых “кавалерских представлениях” принимали участие все вельможи. Роли распределялись между ними. Принимали участие Орлов, Шувалов и др. “В балете “Галатея и Ацил” его высочество явился в виде брачного бога Гименея и искусными и благородными своими танцами удивил всех”, – пишет Фонвизин сестре.

Порошин так описывает святочные игры при дворе Павла и самой Екатерины:

“Сперва, взявшись за ленту, все вокруг стали, некоторые ходили в кругу и прочих по рукам били. Как эта игра кончилась, стали опять все в круг без ленты уже, по двое, один за другого, гоняли третьего. После этого “золото хоронили”, “заплетали плетень”, пели, по-русски плясали, польской, менуэт и контрадансы танцовали. Императрица во всех этих играх сама быть и “по-русски” плясать изволила с Никитою Ивановичем Паниным. Во время сих увеселений вышли из внутренних императрицы покоев семь дам. Это были в женском платье граф Григорий Орлов, камергеры граф Александр Сергеевич Строганов, граф А. Н. Головин, П. Б. Пассек, шталмейстер Лев Нарышкин, камер-юнкеры Баскаков, князь A.M. Белосельский. На всех были кофты, юбки и чепчики. Князь Белосельский был одет похуже других, представляя маму, а прочие “барышни” были под ее смотрением. Их посадили за круглый стол, поставили закуски и подносили пунш. Потом играли, плясали и много шалили”(!).

Возрожденная литература в XVIII веке еще нетвердо стояла на ногах и оттого не могла принести даже скромных плодов обществу. Реформа Петра Великого нескоро коснулась литературы, которая продолжала оставаться чем-то случайным до второй половины века, до воцарения Екатерины II.

Может быть, неслучайно двое юношей вступили в жизнь и поступили на службу именно в год переворота и восшествия ее на престол. Эти юноши были Фонвизин, гвардии сержант по званию, но уже не военный, а причисленный к коллегии чиновник-литератор, и Державин, который пока далеко отставал от Фонвизина по развитию вследствие непривилегированного рождения и воспитания. В качестве простого солдата он находился еще на действительной службе; на нарах в казарме своей учил он оды Ломоносова и пробовал писать, плохо зная, однако, грамматику. Как солдат со своею ротой он принимал некоторым образом участие в возведении Екатерины II на престол и был из первых, увидевших ее в царственном величии. “Фелица” Державина явилась потом, почти в одно время с “Недорослем”, и резко обозначили эти произведения и лица авторов два направления в литературе века Екатерины – лирическое и сатирическое.

Только в эту пору печатная литература начинает вытеснять рукописную, хотя они идут рядом еще долгое время. Новость дня в 1763 году между прочим составляет рукописная трагедия Тредиаковского “Деидамия”, о которой Фонвизин пишет сестре: “Нет ничего ее смешнее; Ахиллес является в ней в женском платье. В ней 4626 стихов…”

Царствование Екатерины благодаря вольным типографиям и дружной деятельности новых людей воспитало читающую публику, которая до того времени была совершенно случайной. “Кой-кто читал трагедии Сумарокова, – говорит Болотов. – Один унтер-офицер полка знал “Хорева” наизусть и, побывав, вероятно, в Петербурге в театре, декламировал всю трагедию с выкриками, пафосом и жестами завзятого актера”. Он подарил Болотову рукопись трагедии и выучил его самого “выкрикивать по-модному стихи”. Театр, сценические представления и любовь к ним способствовали, конечно, немало успешному развитию литературы. Охотно переводились Мольер, Детуш, Мариво, Реньяр, Бомарше. Случайный характер литературы уступает место определенному направлению при Екатерине. Даже творчество Сумарокова приобретает при ней новое значение и развитие, хотя он давно уже писал. С ее именем связаны тесно имена не только Державина и Фонвизина, при ней и под ее знаменем выступающих в поле, но Хераскова, Миллера и многих других, деятельность которых получает более широкое развитие. Замечательно образованная и обладавшая огромной начитанностью при большом уме, Екатерина не только “покровительствовала”, но, любя литературу, и сама занималась ею, что придавало ее действиям особый характер, дружественный по отношению к рыцарям пера. Первым следствием ее воцарения и покровительства было расширение и оживление литературных кругов. В публичном собрании Московского университета 3 октября 1762 года Рейхель, профессор университета и библиотекарь, произнес “Слово” по случаю коронования Екатерины и говорил о том, что “наука и художества процветают запрещением (?) и покровительством владеющих особ и великих людей в государстве”. Это “Слово” переведено было Фонвизиным с немецкого на русский.

В столичном обществе начали образовываться литературные кружки. В Москве, под сенью университета, такой кружок образовался даже несколько раньше, уже в 1760 году. Членами этого кружка стали недавние его питомцы: Фонвизин, Я. И. Булгаков, И. Ф. Богданович, Потемкин и другие. Но главным членом, возле которого группировались остальные, был Херасков, сперва асессор, а потом директор университета, человек высокого благородства, искренно преданный просвещению и заслуживший уважение не одного поколения в русском обществе. Под его редакцией издавался журнал “Полезное увеселение”, который члены кружка снабжали плодами своих трудов.

Для характеристики времени особенно интересен журнал “Вечера”, выходивший в 1772–1773 годах. По мнению академика Л. Н. Майкова, этот журнал был не предприятием одного лица, но порождением “литературного салона”. Центром кружка являлись Херасков и его жена. Посетителями салона и авторами журнала были Богданович, Майков, Козловский, М. В. Храповицкая и др. Помещаемые в этом журнале вопросы и ответы, задачи и загадки, стихи на заданные темы – все хранило следы тех литературных забав, которые были в моде в старину.

В одном номере журнала по поводу упомянутых выше задач помещена заметка – интересное литературное признание. “Съехавшись в последний вечер и по окончании наших трудов, когда мы гораздо поустали, вздумалось нам веселее окончить, и для этого друг другу задавали задачи, которые и сообщаем так, как невинную шутку”, и так далее.

И. И. Дмитриев рассказывает в своих воспоминаниях (“Взгляд на мою жизнь”), что Е. В. Хераскова очень любила bouts-rimes (буриме) и сочиняла их даже в болезни, чуть ли не накануне своей смерти. Если Фонвизин и не примыкал тесно к этому дружескому кружку, то во всяком случае живою связью между ним, этим обществом и самим изданием был его приятель, князь Козловский. К началу царствования Екатерины относятся и зачатки нового сатирического направления, только сперва оно носит характер более общий. Таковы послания Фонвизина.

В кругу приятелей Фонвизина князь Ф. А. Козловский, талантливый юноша, которого многие любили за просвещенный ум и благородство характера, играл особую роль, так что даже повлиял на начало литературной деятельности нашего героя. Это был настоящий тип молодого вольтерьянца того времени. Основательное знакомство с французским языком и литературой, светлый ум и энтузиазм молодости сделали его страстным поклонником великих идей французской философии, в особенности Вольтера. Влияние его на Фонвизина могло быть весьма благотворно, так как из-за беспечности характера живой ум не спасал нашего автора от некоторой самобытной распущенности, халатности мысли и недостатка серьезного образования и убеждений.

Имея, с одной стороны, этого друга, с другой, – Елагина, своего начальника, у которого в доме он был принят как родной, тоже философа, весьма образованного человека и “главного мастера” российских масонских лож, – Фонвизин имел все для того, чтобы усвоить себе плоды европейской мысли. Это был решительный момент в жизни Фонвизина. С его цельной натурой и острым умом он должен был стать или прямым сторонником идей, которые так любила, хотя и довольно платонически, Екатерина, или врагом новейшей философии с ее патриархом Вольтером во главе. Впрочем, основательно он с этими идеями никогда не знакомился, и можно к нему отнести то же, имея в виду Вольтера, что он говорит в послании к Ямщикову:

Он не читав Руссо, с ним тотчас согласился,Что чрез науки свет лишь только развратился.

Именно так относился Фонвизин к энциклопедистам. Руссо он ставил выше всех других за его идеи воспитания.

Фонвизин рассказывает в своем “Признании”, что, посещая с Козловским общество, где “шутили над святыней и обращали в смех то, что должно быть почтенно”, он поддался этому влиянию и написал тогда “Послание к Шумилову”, за которое прослыл безбожником. “Но Господи! – говорил он, – Тебе известно сердце мое; Ты знаешь, что сие сочинение было действие не безверия, но безрассудной остроты моей”.

Взглянув на это “Послание”, мы не найдем в нем ни безбожия, ни “безрассудства”. Смешение философии с “безбожием”, несмотря на то что сам Вольтер был деист и вовсе не отрицал божества, привело Фонвизина в конце концов к ханжеству.

В “Послании” автора занимает вопрос, который он предлагает слуге своему, Шумилову:

Скажи, Шумилов, мне: на что сей создан свет?

В ответ на этот вопрос он рисует картину пороков общества. Ни умный, ни дурак не знает причины, почему свет так глупо вертится. Почему везде торжествует глупость, обман и неправда.

И все мне кажется на свете суета.

Жизнь – игрушка, и надо только уметь ею забавляться. Зачем людям рай?

Жить весело и здесь, лишь ближними играй. Играй, хоть от игры и плакать ближний будет.

Не получив ни от кого ответа на вопрос о цели создания, автор заключает послание словами:

И сам не знаю я, на что сей создан свет!

Особенно раскаивался, вероятно, Фонвизин в том, что осмеял здесь духовенство. По крайней мере в “Признании” он говорит о “нескольких строках” в “Послании”, “кои являют его заблуждение”. Судя по ханжеству его в последние годы жизни, эти строки должны быть следующие:

Смиренны пастыри душ наших и сердецИзволят собирать оброк с своих овец.Овечки женятся, плодятся, умирают,А пастыри при том карманы набивают,За деньги чистые прощают всякий грех,За деньги множество в раю сулят утех.Но если говорить на свете правду можно,То мнение мое скажу я вам неложно:За деньги самого Всевышнего ТворцаГотовы обмануть и пастырь и овца!

По указанию митрополита Евгения “Послание” было напечатано в Москве в 1763 году, во время устроенного дворцом для народа публичного маскарада, когда на три дня во всех московских типографиях позволена была свобода печатания.

Однако уже князь Вяземский тщетно разыскивал подтверждение факта таких “литературных сатурналий”, по остроумному его определению. По-видимому, это послание увидело свет только в 1770 году, опубликованное в “Пустомеле” с таким примечанием:

“Кажется, нет нужды читателя моего уведомлять об имени автора сего “Послания”. Перо, писавшее сие, российскому ученому свету и всем любящим словесные науки довольно известно. Многие письменные сего автора сочинения носятся по многим рукам, читаются с превеликим удовольствием и похваляются сколько за ясность и чистоту слога, столько за остроту и живость мыслей, легкость и приятность изображения и т. д.”.

Не нужно было “сатурналий” для дозволения печатать это послание. Вкус к философии был так развит, что некоторые факты вольнодумства цензуры кажутся теперь парадоксами.

Так, когда Фонвизин стал переводить сочинение Самуэля Кларка “Доказательства бытия Божия и истины христианской веры”, Теплов давал ему советы, как обойти цензуру Синода. “Но неужели, – спросил Фонвизин, – Синод будет делать мне затруднения в намерении столь невинном?” – “Да разве не знаете вы, кто в Синоде обер-прокурор?” – “Не знаю”. – “Так знайте ж – Петр Петрович Чебышев”, – сказал Теплов. Этого обер-прокурора Св. Синода считали явным атеистом. Теплов уверял Фонвизина, что встретил в доме приятеля двух гвардии унтер-офицеров, которые спорили о бытии Божием. Один из них кричал: “Нечего пустяки молоть, а Бога нет!” – “Да кто тебе сказывал, что Бога нет?” – спросил Теплов. “Петр Петрович Чебышев вчера на гостином дворе”. В этом рассказе Теплова, очевидно, кое-что прибавлено от себя, и сам Фонвизин заметил, что Теплов “имеет личность” против Чебышева, так как бранит его сильно, но все же “нет дыма без огня”.

Фонвизин добивался от Теплова, где взять оружие против безбожников и как почерпнуть наилучшие доводы о бытии Божием. Последний указал ему на сочинение С. Кларка, которое, по уверению Фонвизина, и вернуло ему душевный покой. Надо отдать справедливость Фонвизину в том, что он честно отнесся к волновавшему его вопросу, искал откровения. Правда, по свойственной натуре его лени он был неразборчив и слишком скоро нашел ответ на волновавший его вопрос. Насколько предвзяты были его решения в этом вопросе, он сам обнаруживает, рассказывая о посещении дома одного знатного, очень умного и образованного вельможи. “Он был уже старых лет, – говорил Фонвизин, – и все дозволял себе, потому что ничему не верил. Сей старый грешник отвергал даже бытие Вышнего существа”. Фонвизин обедал у него, и за столом хозяин, к негодованию юного, но патриархального по убеждениям или, вернее, по воспитанию автора, не скрывал своего свободомыслия. “Рассуждения его были софистические и безумие явное, но со всем тем поколебали душу мою”. На вопрос князя Козловского, нравится ли ему это общество, он солидно ответил, что просит “уволить его от умствований, которые не просвещают, но помрачают человека”. Тут показалось ему, что сошло на него наитие. “Я в карете рассуждал о безумии неверия очень справедливо и объяснялся весьма выразительно, так что князь ничего отвечать мне не мог”.

Установившееся таким образом миросозерцание было, быть может, душеспасительно, но препятствовало разрешению многих вопросов в смысле прогрессивном. Были вопросы, которые даже затрагивать считалось уже противным религии. Ломоносову, как известно, приходилось энергично защищать свободу физических исследований природы.

Известная книга Фонтенеля “Беседы о множественности миров” в Европе давно уже сделала общим достоянием факты учения Декарта и Коперника о природе. У нас же она была запрещена. В 1757 году члены Синода подали Елизавете доклад, в котором просили высочайшим указом запретить ее, “дабы никто отнюдь ничего писать и печатать, как о множестве миров, так и обо всем другом, вере святой противном и с честными нравами несогласном, под жесточайшим за преступление наказанием не отваживался, а находящуюся ныне во многих руках книгу “О множестве миров” Фонтенеля указать везде отобрать и передать в Синод”. Они же требовали суда над Ломоносовым как над безбожником. Последний, напротив, ссылался даже на Василия Великого и в своей оде писал:

Уста премудрых нам гласят:Там разных множество светов;Несчетны солнца там горят,Народы там и круг веков:Для общей славы божестваТам разна сила естества.

Раскаяние Фонвизина в “вольнодумстве” заметно уже в последовавшем за “Посланием” переводе сочинения Битобе в девяти песнях “Иосиф”. В этом изложении библейского рассказа слог автора “Бригадира” обретает черты, не свойственные ему прежде, уподобляясь напыщенной и раздутой риторике. Фонвизин говорит, однако, что многие проливали слезы, читая это повествование.