"Уильям Гарвей. Его жизнь и научная деятельность" - читать интересную книгу автора (Энгельгардт Михаил Александрович)Глава VI. Характер и образ жизни ГарвеяГарвей был небольшого роста, худощавый, смуглый, с маленькими блестящими глазами и черными как смоль, впоследствии седыми, волосами; очень живой, подвижный, вспыльчивый – и в то же время крайне добродушный и незлобивый человек. Политические смуты тяжело отозвались на нем и на многих дорогих ему лицах; его дом был разграблен, работы уничтожены – худшее бедствие, какое может постигнуть ученого! Однако, упоминая о постигших его невзгодах, он не злобствует, не возмущается, никого не клянет и не поносит. Между тем, это было вовсе не равнодушие; он принимал близко к сердцу дела своей родины; последние годы его жизни были омрачены горечью и разочарованием, как это видно, например, из вышеприведенного разговора с Энтом. Но мы не замечаем у него озлобления, ненависти; он относился к невзгодам, постигшим его самого, его друзей и его родину, как к стихийному бедствию, которое не зависит от чьей-либо воли и умысла. Как большинство выдающихся людей, он смотрел на человечество сверху вниз. «Человек – только злобная обезьяна», – говаривал он шутя. Надо сознаться, что у него было некоторое основание для подобного отзыва; вспомним, сколько злобы, насмешек, ругательств обрушилось на него – за что же? За великую заслугу перед человечеством. Но это презрение смягчалось его добродушием и умом и никогда не превращалось в злобу. Он отличался замечательным постоянством в привязанностях – семейная добродетель Гарвеев, – мы видели это в его отношении к королю; столь же неизменным другом был он для всех своих родных и близких. Другую и еще более замечательную черту его характера представляет полное отсутствие ученого самолюбия. Он никогда не гонялся за славой и если решался на обнародование своих исследований, то с крайней неохотой – по настояниям, почти по принуждению друзей. Книга «О рождении животных» вряд ли была бы напечатана без вмешательства доктора Энта; вопрос о кровообращении разрабатывался не менее двенадцати лет (1616–1628). Вместе с тем, он не делал тайны из своих открытий и рассказывал о них друзьям, знакомым, ученикам, рискуя потерять право первенства. Должно заметить, что в те времена вообще не замечалось такой ревности к сохранению приоритета, как ныне, когда ученый, еще не обдумав порядком своего открытия, уже спешит сделать о нем «предварительное сообщение» или, по крайней мере, хранит его в строжайшем секрете. Однако и тогда уже возникали споры – нередко весьма ожесточенные – о праве первенства, и ученые принимали меры, чтобы обеспечить за собою это право. Так, Галилей извещал ученый мир о своих открытиях в замысловатых анаграммах, ни для кого, кроме автора, не понятных. Ничего подобного мы не замечаем у Гарвея. Его воодушевляла чистейшая, бескорыстная любовь к науке. Научные занятия составляли для него суть и отраду жизни, и никаких посторонних соображений, никаких честолюбивых планов – ни, тем более, коммерческих соображений – с ними не связывалось. Это отражалось, между прочим, и на его придворных отношениях. Дружба с королем не доставила ему никаких титулов, никаких великих и богатых милостей, да он и не добивался их, ограничиваясь ролью врача и ученого. В этом отношении он резко отличался от некоторых из своих современников, каковы, например, Бэкон, принесший в жертву мамоне честь и совесть, Коули, даровитый поэт, не гнушавшийся ролью шпиона, Драйден, писавший стихотворные памфлеты против врагов короля. Судя по немногим дошедшим до нас известиям, Гарвей был увлекательный собеседник. Недаром Карл I – плохой король, но блестящий представитель тогдашней интеллигенции, – дорожил его дружбой. Даже противники признавали силу его речи. «Когда послушаешь нашего Гарвея, – говорит Веслинг, – поневоле поверишь в обращение крови». Этому можно поверить, читая сочинения Гарвея, в особенности трактат о кровообращении. Он принадлежит к числу тех авторов, которые увлекают читателя не красотой слога, не блеском изложения, но удивительною ясностью и самостоятельностью мысли. Ничего взятого напрокат, все продумано и проверено собственным исследованием; печать оригинальности лежит на каждой фразе. Ума палата! И палата знаний – вот впечатление, которое выносишь из его книги. Впрочем, он далеко не лишен художественной жилки; нередко прибегает к метафорам, например, сравнивает кровообращение с круговоротом воды, испаряющейся под влиянием солнца, или уподобляет бешенство ученых рутинеров сицилийскому морю, бушующему вокруг Харибды. Живое воображение отражалось и на его религиозных взглядах. Религиозное чувство вообще было в нем сильно развито. «Изучение тела животных, – говорил он Энту, – всегда доставляло мне удовольствие, так как благодаря ему я считал возможным не только глубже проникнуть в тайны природы, но и увидеть в них образ или отражение ее всемогущего Творца». Впрочем, он не придерживался какой-нибудь определенной доктрины и совершенно равнодушно относился к богословским распрям и борьбе сект, придавшей такую своеобразную окраску английской революции. У него это было чувство восхищения «чудесами вселенной», отливавшееся в форму довольно смутных пантеистических представлений. «Я не придаю значения спорам о том, как назвать эту Первопричину. Под всеми названиями подразумевается то, что есть начало и конец всякого бытия, что существует от века, что является Создателем или Творцом, обладает Всемогуществом и обнаруживается как в отдельных явлениях, так и в бесконечности Вселенной». Природа являлась в его глазах как бы одушевленным целым, в котором все гармонично и осмысленно. Подобных же взглядов придерживалось большинство выдающихся людей того времени. Это было наследие древних веков, миросозерцание, развившееся на развалинах классической религии, представителем которого является, между прочим, любимый поэт Гарвея, Вергилий. Следы этого миросозерцания мы находим и в ученых трактатах Гарвея. «Природа всегда все делает к лучшему… Совершенная природа ничего не создает бесцельно», – подобные выражения встречаются у него нередко. Но, вообще говоря, он строго отделял свои философствования от ученых исследований, и, как уже пояснено выше, книга о кровообращении – образец строгого научного метода. Правда, и в ней попадаются иногда фразы о разумной и совершенной природе, но это только манера, способ выражения, красоты слога; автор не придает им значения реальных научных положений, на которых можно что-нибудь строить. Строгий, скептический ум, не примирявшийся с кажущимся знанием, вносимым в научную область метафизическими представлениями, проявляется и в отношении Гарвея к «духам», игравшим такую важную роль в тогдашней физиологии. «Мнения об их взаимодействии с нашим телом (существуют ли они независимо от крови и твердых частей или соединены с ними) так разнообразны и противоречивы, что это учение о духах служит только обычным убежищем невежества. Их пускают в ход во всех необъяснимых случаях, как плохие поэты выдвигают на сцену богов, когда нужно распутать интригу и привести к развязке». В книге «О рождении животных» уже гораздо большую роль играют и рассуждения о божественной природе, и бездоказательные, априорные положения вроде представления о «заразе», сообщаемой самцом самке; но тут и авторитет прежних исследователей, Аристотеля и Фабриция, гораздо сильнее тяготеет над Гарвеем, чем в книге о кровообращении. Вообще, как уже сказано, мы не замечаем в этой книге той смелости, оригинальности, уверенности, соединенной с ясным, трезвым, светлым умом, кои характеризуют трактат о кровообращении. Кажется, будто сам автор смущен недостатком фактических данных и часто в нерешимости и колебаниях топчется на одном месте, или укрывается под защиту своих предшественников, или пытается воспарить к небу на крыльях сомнительных гипотез вместо того, чтобы идти по твердому пути опыта и наблюдения. Это объясняется как недостатком фактов, так, вероятно, и преклонным возрастом Гарвея. Последнее обстоятельство повлияло также и на его отношение к открытиям Азелли, Пеке и других, о чем стоит сказать здесь несколько слов. По учению древних, пища из кишок поступает в брыжеечные вены, по которым достигает печени, где и превращается в кровь. Отсюда вены разносят ее по всему телу. Первый удар этому воззрению нанес Азелли, открывший (в 1627 году) млечные сосуды. Но Азелли думал, что млечные сосуды переносят хил в печень, где он и превращается в кровь. В 1641 году Пеке пополнил открытие Азелли, проследив млечные сосуды до их соединения в общем резервуаре, так называемом Пекетовом вместилище, откуда хил изливается через грудной проток в правую подключичную вену. Наконец, в 1650 году Рудбек и в 1651-м Бартолин завершили исследование хилоносной системы открытием лимфатических сосудов. Таким образом, удалось проследить движение пищи от начала до конца, до превращения ее в кровь. Галеновское учение о печени как месте изготовления крови было уничтожено, и Бартолин даже сочинил по поводу этого «развенчания печени» шуточную латинскую эпитафию, возбудившую великое негодование в лагере правоверных галенистов. Заметим, что Пеке и Бартолин были защитниками гарвеевского открытия. Это исследование хилоносной системы, начатое Азелли, законченное Бартолином, представляет второе великое приобретение XVII века в области физиологии. Первое – кровообращение – принадлежит всецело Гарвею. Но Гарвей отнесся скептически к открытиям Азелли и его преемников, за что и подвергся укоризнам: вот, мол, сам жаловался на нападки обскурантов, а следует их же примеру относительно других новаторов. Но его отношение к новым открытиям резко отличается от отношения к нему разного рода риоланов и примрозов. Не говоря уже о злобных выходках, о величании своих врагов «шарлатанами», «выскочками» и тому подобном, в его замечаниях по поводу открытия млечных сосудов мы не находим и тени того пошлого самомнения и заносчивости, которые характеризовали его противников. Он никогда не ссылается на авторитет своего имени. Он откровенно сознается, что не имел времени основательно изучить этот предмет «как по своему старческому возрасту, так и по недостатку спокойствия духа вследствие смут, волнующих Англию», что поэтому он не считает себя компетентным в суждении о таком сложном и тонком вопросе, не придает своему мнению значения безусловной истины, но считает нелишним высказать несколько соображений, которые, как ему кажется, противоречат новым открытиям. «Во всяком случае, я не сомневаюсь, – прибавляет он, – что много вещей еще не известных нам будут мало-помалу выведены на свет Божий неустанной работой грядущих веков». «Напрасно, – говорит он в другом письме, – вы заставляете меня, в моем теперешнем, не только преклонном, но уже дряхлом возрасте, приняться за новые исследования. Я уже исполнил свою задачу; но всегда радуюсь, видя, что даровитые люди трудятся на этой почетной арене». Очевидно, его нельзя зачислить в ряды рутинеров, ненавидящих новое за то, что оно ново и мешает воззрениям, освященным древностью. Конечно, возражения против открытий Азелли и других отнюдь не увеличивают его славу, но вряд ли могут и уменьшить ее. Не могло же его хватить на все. Он поставил себе определенную задачу – исследовать движение крови, – и, исполнив ее с полнотой и совершенством, которые не оставляли желать ничего лучшего, обратился к другим интересовавшим его отраслям науки. Как видим, Гарвей не был узким специалистом и, если можно так выразиться, в высшей степени отличался научной смелостью. В самом деле, предметом его занятий были физиология, сравнительная анатомия, патологическая анатомия, эмбриология – все отрасли знаний, в то время едва-едва затронутые. Первую он вызвал к жизни, в последней явился провозвестником великих истин, открытых и установленных только в нашем веке; остальные труды его погибли, но уже сами темы их свидетельствуют, что он не любил ходить проторенными дорогами и задавался широкими реформаторскими и творческими планами. Его любознательность не ограничивалась предметами его специальных занятий, как это видно из следующей заметки Обрея, относящейся к путешествию Гарвея по Германии в свите лорда Аронделя: «Он (Гарвей) постоянно делал экскурсии по лесам для наблюдения над замечательными деревьями, растениями, почвами и, случалось, был близок к гибели, так что милорд посланник не на шутку ссорился с ним из-за угрожавшей ему опасности не только от диких зверей, но и от грабителей». Вообще к успехам человеческих знаний он относился с большим энтузиазмом. «Теперь перед нами открыта вся Земля, и ревность путешественников познакомила нас не только с другими странами, нравами и обычаями их жителей, но и с животными, растениями, минералами, которые в них встречаются. Нет такой варварской нации, которая бы не открыла на пользу общую что-нибудь, упущенное из вида более цивилизованными обществами. Но неужели мы будем думать, что никаких новых приобретений не прибавится к тому, чем мы уже обладаем, или что все содержание знаний исчерпано работой прежних веков? Подобные мнения можно поставить в укор нашей лености, а не всеблагой и совершенной природе». Любовь к научным занятиям не оставляла его до последних дней жизни. Незадолго до смерти Обрей застал его читающим» Clavis mathematica» («Ключ к математике») Аутреда и решающим задачи. Он знал латинский и греческий языки, но был плохим грамматиком и писал с ошибками, по словам Обрея, который думает даже, что книги о кровообращении и рождении животных были написаны на английском языке и переведены на латинский Энтом. Но это неверно: Энт был только корректором Гарвея. Гарвей был хорошо знаком с древними писателями. Он изучал Аристотеля, Галена; любимым поэтом его был Вергилий. Вообще он был большим поклонником классических авторов и советовал своим ученикам читать и перечитывать их как источник знаний. Это, однако, не мешало ему выше всего ставить Истину. Не уставая приобретать новые знания, он щедро делился ими с другими. «Он всегда был рад, – говорит Обрей, – наставлять всякого, кто относился к нему скромно и с уважением. Когда я собирался в путешествие (в Италию), он указал мне, что следует посмотреть, с кем познакомиться, какие книги читать, как организовать свои занятия». Он был знаком со многими выдающимися людьми своего времени – Бэконом, Гоббсом, Коули, Драйденом. К сожалению, не сохранилось почти никаких сведений о его отношениях с этими знаменитостями. Мы знаем только, что Драйден и Коули писали в его честь довольно плохие стихи и что Гарвей ценил остроумие и стиль Бэкона, но не особенно уважал его философские произведения, находя, что «он пишет о философии, как лорд-канцлер». Не будучи мизантропом, Гарвей, однако, любил уединение. «Он всегда отличался склонностью к созерцанию и часто проводил время на кровле Кокайнхауза, купленного его братом, переходя с места на место в зависимости от направления ветра и времени дня. В Комбе, в Серрее, он любил в летнее время сидеть в подвале, предаваясь размышлениям. Он любил также темноту, потому что она помогала ему сосредоточиваться» (Обрей). Случалось, что расходившиеся мысли не давали ему уснуть; в таком случае он вставал и расхаживал по комнате в одной рубашке; затем, достаточно продрогнув, ложился и засыпал. Любимым его напитком был кофе; в своем завещании он оставляет кофейник брату Элиабу, в память приятных минут, проведенных ими за этой посудиной. Вот и все, что мы знаем о характере, привычках, домашней жизни великого физиолога. Эти скудные сведения не дают возможности восстановить его образ с достаточною ясностью и полнотой; в них только чуть-чуть намечаются главные черты его характера: созерцательная натура, удалявшаяся от суеты и дрязг политической и общественной жизни; любовь к науке, поглощавшая все его существо; пытливость и оригинальность, миролюбивый нрав; скромность, редкая в выдающихся людях (существует мнение, будто «скромность есть неотъемлемая черта истинного дарования», но, кажется, это такой же миф, как и большинство подобных афоризмов). На старости лет Гарвея жестоко донимала подагра, от которой он лечился холодной водой. При этом он садился обыкновенно на крыше Кокайнхауза, даже в холод, опускал ноги в воду и оставался в таком положении, пока не закоченеет. Помогал ли этот способ лечения или нет – во всяком случае, он до глубокой старости сохранил бодрость и силу, достаточные для того, чтобы заниматься наукой и посещать заседания коллегии врачей. Но лета и болезни взяли, наконец, свое, и смерть застигла Гарвея на восьмидесятом году жизни. Утром 3 июня 1657 года он заметил, что не владеет языком, и, чувствуя приближение смерти, послал за племянниками, роздал им на память свои вещи, а к вечеру того же дня скончался, мирно и безболезненно, в кругу родных и друзей. Говорили потом, что он отравился, желая избежать предсмертных страданий. Действительно, еще задолго до смерти он приготовил препарат опиума и просил одного из своих друзей дать ему это лекарство в случае, если болезнь его будет мучительна; тот обещал, но надобности в этом не оказалось. Тем не менее сплетня эта осталась. Тело его было положено в Гемпстеде, в графстве Эссекс, в склепе, построенном Элиабом. Почти вся лондонская коллегия врачей сопровождала его останки из Лондона. На могиле была положена плита с простою, но достаточно красноречивой надписью: |
||
|