"Возвышение Бонапарта" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)

I

В законодательных сферах по-прежнему все волновалось, бурлило, кипело. После 30-го прериаля советы не расходились еще несколько дней; в жару торопливых, взволнованных прений, в лихорадке ночных заседаний, экзальтация умов дошла до предела; так длилось около месяца. В течение этого времени законодательное собрание стремилось сделаться центром власти и деятельности, словно оно вышло из долгого рабства лишь для того, чтобы в свою очередь стать узурпатором.

Толчок давал всегда совет пятисот; старейшины следовали ему. В совете пятисот преобладали якобинцы; они брали не численностью, но отвагой, дисциплиной, порывом; под давлением их дворец Бурбонов превратился в горнило революционного фанатизма, откуда исходили пламенные законы, едкие, жгучие. Таков был так называемый закон о заложниках – новый закон о подозрительных личностях, пустивший в ход новый механизм преследования, который мы со временем будем иметь случай наблюдать в действии. Таков закон о призыве рекрутов всех разрядов, с целью формирования в каждом департаменте вспомогательных батальонов. Для покрытия расходов на этот колоссальный набор был вотирован в принципе прогрессивный налог в сто миллионов на обеспеченный класс населения; применение на практике этого принципа предлагалось регулировать последующими законами; он отдавал буквально все имущество в жертву произвольным поборам фиска. Свершив столько великих дел, советы несколько поостыли, но зато затрепетал Париж, перед которым снова встал призрак конвента.

Новая директория в окончательном своем составе: Бappac, Сийэс, Гойе, Рожэ-Дюко и Мулэн – перемерила состав министерства и главнейших администраций, выбирая по возможности людей с чистыми руками и незапятнанной репутацией, но в то же время сильно выдвигая передовые элементы. Появились и уцелевшие монтаньяры; Роберт Линде, террорист неподкупной честности, занял пост министра финансов, Кинет – министра внутренних дел. Бургиньону дали департамент общей полиции. Мера очень серьезная – портфель военного министра предоставили Бернадоту, который очертя голову кинулся в поток якобинства. Генерал Марбо,[184] известный своими крайними взглядами, был назначен парижским комендантом. Зато в морское министерство Сийэс посадил своего человека, Бурдона, а в министерство юстиции Камбасерэса. В последнем Сийэс оценил зрелый, сложившийся ум, словно самой судьбою предназначенный к трудам по переустройству государства, и, отчасти, открыв ему свои планы, сделал себе из него полезного союзника.

В такое время, когда в программе на первом плане стояли строгие нравственные требования, трудно было оставить министерство иностранных дел за Талейраном, слишком известным своим “деловым умом”[185] и подвергавшимся жестоким нападкам. Сдержанно и очень ловко защищаясь путем печатного слова, Талейран все же чувствовал необходимость на время стушеваться и сойти со сцены. Он подал в отставку; сначала получил отказ, затем отставка была принята, и министром иностранных дел назначен гражданин Рейнар, умный и образованный дипломат жирондистского закала. Талейран полагал, что этот второстепенный персонаж только сбережет ему место, дав возможность подготовить свое возвращение; к тому же за Рейнаром была крупная в его глазах заслуга; будучи послом республики в Тоскане, он отсутствовал; заведование министерством он мог принять не раньше, как через несколько недель, а пока Талейран оставался исполняющим должность.

На стороне Сийэса было всего три министра из шести; но он надеялся мало-помалу привлечь кого-нибудь из остальных. Он даже пытался завоевать симпатии некоторых влиятельных депутатов якобинской партии, наименее скомпрометированных своим прошлым, таких, с которыми можно было разговаривать. Он стал приглашать на собеседования Журдана и других: все признают, что конституция не удовлетворяет более потребностям Франции – почему же не сговориться и не изменить ее? Беда только, что пересмотра хотели все, но каждый хотел его на свой лад. А так как Сийэс уклонялся от объяснений относительно того, чем должен быть в конце концов заменен теперешний режим, Журдан и другие были недовольны его непроницаемостью; да и помимо того они изрядно не доверяли Сийэсу, подозревая в нем задние мысли; словом, его авансы не встречали сочувствия.[186] Отношения в правящих сферах сильно испортились; Сийэс был зуб за зуб с Журданом и прочими; его друзья в обоих советах все больше и больше сплачивались в партию оппозиции умеренных, отстаивавших конституцию от нападок революционеров, в ожидании, пока они, в свою очередь, будут иметь возможность нарушить ее и переделать по-своему. Необходимо помнить, что эта партия была умеренной лишь в сравнении с якобинцами, т. е. умеренности весьма относительной и недавнего происхождения.

Таким образом, победители 30-го прериаля разделились на два лагеря. В совместной игре каждый рассчитывал обыграть другого; теперь оба это заметили, и неудачная попытка одурачить товарища привела только к резким столкновениям. В результате, правительство утратило всякое единство импульса и действия. Началось невообразимое смятение, страшная кутерьма. Это-то Лафайет, удалившийся после Ольмютца в Голландию, следя с границы за ходом событий, называл “национальным топтанием в поганой луже” (margoullis national).[187]

В директории царил раздор. Сийэсу не удалось взять верх над своими коллегами; он оскорблял их своим превосходством и слишком показывал им, что он их презирает. Что это за люди!”, – говорил он, выходя из собрания.[188] Баррас с первых же дней начал вилять. В то время, как агент, уверявший, что он уполномочен Баррасом, пытался снова завязать сношения с эмиcсарами претендента, сам Баррас втихомолку путался с наиболее подозрительными и опасными из террористов.[189] Полагая, что сила в данный момент на их стороне и, быть может, опасаясь, как бы партийная печать не разоблачила его козней, он щадил якобинцев, готовый, однако, восстать против них, если бы они стали слишком опасными; с этого момента он каждый месяц меняет направление. Гойэ и Мулэн сразу перевалили на сторону якобинцев и там остались. Умеренные депутаты, подававшие за них голоса на веру, не зная их, со своей стороны испытывали разочарование.[190] Зато словно в этой странной кампании всем так и подобало быть непоследовательными, Рожэ Дюко, которого якобинцы считали своим человеком,[191] сблизился с Сийэсом и благоговейно следовал во всем его указаниям.

Таким образом, из пяти директоров, двое тянули до известной степени вправо, двое влево, а пятый поочередно то вправо, то влево. Сийэс будировал, Баррас интриговал, Гойэ всюду видел заговорщиков и упивался чтением полицейских донесений;[192] Мулэн чувствовал, что он на своем посту только временно и покорно катился по наклонной плоскости. Министру Камбасерэсу, который явился засвидетельствовать ему свое почтение и просить его благосклонности, он ответил: “Это я прошу вашей дружбы сейчас и вашего покровительства на будущее время; я не обманываюсь относительно вашего настоящего положения и того, которое вас ждет впереди”.[193] В этом необычайном правительстве, которое само себя парализовало, казалось, не было человека, способного хотеть и действовать.

“Директория ничего не хотела, ничего не слушала, все откладывала. Директора читали только газеты, обсуждали только газетные статьи, огорчавшие их. Они начинали заседания в одиннадцать утра и сидели до пяти с половиной, даже до шести. Каждый час являлись министры; их выслушивали всегда поодиночке, хотя следовало бы выслушивать их всех вместе. Речь шла все время о газетах, о жалобах, о доносах на частных лиц; из пяти директоров разве один слушал доклад министра и то урывками, в промежутках разговора. После заседания директора отправлялись обедать, всегда в многолюдном обществе и сидели за столом весь вечер, пока не наступало время ложиться спать. А по утрам они читали газеты и письма, чтобы иметь возможность толковать о них с другими во время своих томительных заседаний”.[194]

Министры редко виделись между собой и пребывали все время в состоянии взаимного недоверия, да им и недосуг было видеться, дел было по горло. Линде с головой ушел в финансовый омут, что не мешало ему собираться с мыслями и подготовлять общие меры; но он не надеялся провести в советах последовательную программу действий. Камбасерэс застал в своем департаменте настоящий хаос; ему приходилось все начинать сначала. Бернадот говорил и писал без передышки; его речи, прокламации, циркуляры, воззвания являются любопытным памятником революционно-гасконского красноречия; мы снова находим в них смесь воинственного пыла и бессвязного пафоса. В своих работах он обнаруживал блестящие качества: ум, увлечение, поразительную работоспособность. Вставал он всегда чуть свет, в три часа, и, покинув свой “домишко”[195] на Цизальпинской улице, первым являлся в министерство. Он во все вникал, за всем следил сам, прилагал все старания, чтобы подтянуть канцелярии, подогнать обучение новобранцев, снова наладить материальную часть, преобразовать армию, подбодрить, поднять упавший дух солдат и офицеров. Против хаоса затруднений и всяческих преград, стоявших, на его пути, он ополчился всею силой своей неутомимой и кипучей деятельности. Но гражданские власти, бездействующие или выбитые из колеи, плохо помогали ему; в провинции начинали ходить тревожные слухи о положении дел в Париже и распаде республиканского правительства.[196]

Парижская печать, освободившись от намордника, сейчас же бросилась в крайности. Какая радость – безнаказанно призывать к ответу тиранов фрюктидора, большинство которых сохранили за собой свои места, уцелев во время последнего кризиса! “30-го прериаля были смещены правители коварные, дурные, изменники; оставлены: дурные, изменники, коварные”. Какое наслаждение нападать на эту вечную факцию термидорцев и фрюктидорцев! – “Это она посадила в исполнительную директорию самого низкого злодея, какого когда-либо видела в своих рядах контрреволюция… Олицетворение этой факции Баррас; нет преступления против человечества, которого бы он уже не совершил”.[197]

Газеты, больше пятидесяти сразу, подняли страшный шум. Воскресшие органы правой всячески поносили правительство, не останавливаясь ни перед чем, находя возможность даже клеветать на “его. Газета свободных людей (Journal des hommes libres) сделалась официальным вестником якобинства, ее прозвали Газетой тигров; своих противников она обзывала “газетными подлецами” (feuilistes d'infâmie).[198] Эта газетка и некоторые другие в том же духе напоминали худшие органы печати 1793 года; то же упорство в травле, та же мания доносов, смесь грубой ругани с ядовитыми инсинуациями. Всех принимавших какое бы то ни было участие в делах, обливали грязью; оскорбляли женщин – и тех, которые, по слухам, были причастны поставкам, и тех, которые сочиняли книги и занимались политикой; беззастенчиво вторгались в частную жизнь; самая чистая репутация не спасала от такого вторжения. Люди, наиболее преданные принципам свободы, в том числе добродетельный Кабанис, приходили в ужас перед этим “потоком клеветы, грозившим все поглотить”.[199]

Наряду с газетами выходило неисчислимое множество брошюр, предвещавших общее разложение и конец режима. Их предавали открыто, по всему городу публиковали объявления о них; разносчики во все горло выкрикивали на улицах: “Завещание республики, или Дело плохо. – Старая директория продавала нас; новая будет вешать. – Четверо повешенных и пятый, готовящий себе петлю. – Полиция арестовала Завещание республики; суд отказался преследовать издателя”. По углам улиц всюду были расклеены афиши, требовавшие общего вооружения граждан, разжигавшие ненависть и дурные страсти.[200] Вокруг дворца Бурбонов продавали книжонку сочинения депутата-памфлетиста Пульсье, озаглавленную “Перемена местожительства”. Автор предполагал переселить старейшин на Монмартр (где прежде вешали), пятьсот в сточную трубу; военного министра в улицу Боен, рекрутов в Покойницкую улицу (rue de la Mortellerie), роялистов на мыс Доброй Надежды, а прогрессивный налог в улицу Чистки-Карманов (Vide-Cousset).[201]

Советы то подчинялись влиянию крайних элементов, то восставали; против него. Старейшины первые опомнились и теперь пытались, еще нерешительно, преградить путь якобинскому движению. Совет пятисот продолжал разыгрывать из себя верховное собрание – не распускал комиссий Одиннадцати (нечто вроде комитета инициативы и действия), но не осмеливался довести; до конца свою дерзость. Его засыпали петициями об отдаче под суд и о привлечении к ответу советом старейшин: экс-директоров Рейбелля, Трейльяра, Мерлэна, Ларевельера. Против этих четырех лежачих; накалилось множества обвинений: в продажности, подкупе, посягательствах на свободу личности, угнетении союзных народов, и даже весьма несправедливое обвинение – в том, что они отправили Бонапарта против его воли в Египет; услали в “аравийские пустыни”[202] нашего лучшего, генерала и цвет наших армий в то время, когда республика, стонущая под гнетом всяких напастей, так страшно нуждалась и в том, и в другом. К счастью, процедура отдачи под суд была медленная и сложная. Рейбелль, перешедший в совет старейшин, энергично защищался и в своих речах, и в печатных своих мемуарах; притом же многие депутаты, убеждая Мерлэна н Ларевельера выйти в отставку, приняли его брата Жозефа, любезного, приветливого, превосходного хозяина. Оба эксплуатируют память своего великого брата и считают себя: вполне способными, с ним или без него, хоть завтра же стать во главе нового правительства. Жозеф еще, по-видимому, искренно желает возвращения героя и не прочь вызвать его. Люсьен ведет себя не столько как совладелец, сколько как наследник великого имени; полагая, что Наполеон надолго, может быть, навсегда, сошел с политической сцены, он трудится для самого себя, и постепенно этот двадцатичетырехлетний юноша, благодаря таланту и апломбу, становится заметной силой. У Жозефа есть связи, у Люсьена – клиенты. Партия обоих братьев соприкасается с группой Сийэса, но не смешивается с нею.

Впрочем, здесь каждая маленькая группа мнит себя партией, каждая партия становится факцией. В зале совета пятисот минутами кажется, что парламентские правая и левая вот-вот дойдут до рукопашной, оспаривая друг у друга эту арену. Большинства голосов добиваются интригами, или захватом врасплох депутатов. Часто обсуждение текущих дел прерывается предложениями политического характера, вызывающими бурные прения, которые под конец доходят до драки. Иные заявления директории вызывают грозу. “Депутаты вскакивают, перебегают с места на место, бранятся между собой. Напрасно председатель неистово звонит, призывая к порядку, напрасно пристава надрывают себе глотку, унимая крикунов; вся зала гудит и волнуется; докладчика не слышно; не слышно даже собственного голоса”.[203] Публике опротивели такие сцены, и парламентский режим становится ей чем дальше, тем антипатичнее.