"Возвышение Бонапарта" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)

I

18-го брюмера, чуть свет, план начали приводить в исполнение. Толчок должен был исходить из Тюльери, резиденции старейшин. Пустить в ход парламентскую машину предстояло инспекторам зала, так как им было предоставлено право созывать собрание и располагать его стражей. Среди ночи эту стражу подняли на ноги и поставили под ружье, как бы для защиты дворца. Сквозь спущенные занавеси и тщательно запертые ставни пробивался свет; там шла потайная работа. Инспектора не ложились всю ночь; они писали приглашения на чрезвычайное заседание, назначенное на 8 часов утра, умышленно избегая звать членов, явно враждебных, – удобный способ устранить оппозицию и; обманом выманить постановление. Между пятью и шестью часами гвардейские унтер-офицеры разнесли приглашения по домам адресатов, строго согласуясь с сделанным выбором. В одном доме жило двое старейшин, один надежный, другой нет – приглашение получил только первый.[594]

Разбуженные нежданным призывом, старейшины повиновались: торопливо, крадучись пробирались они по темным улицам к Тюльери. Всё вокруг дворца имело свой обычный вид, “на улице не было ни одного лишнего солдата”.

Только на бульваре в предрассветной тьме слышался мерный стук копыт; то были конные и пешие драгуны Себастиани, шедшие из отеля Субиз, где они квартировали. В пять часов Себастиани приказал ударить тревогу; в момент отправления ему принесли записку от военного министра: “Приказываю гражданину Себастиани не выпускать полк, которым он командует, из казармы и держать его под ружьем, наготове”.[595] Себастиани расписался в получении, положил приказ в карман и бульварами двинулся со своим отрядом в западную часть города. За исключением двух офицеров, вполне надежных, никто не знал, что их ожидает нечто более важное, чем утренний смотр. Драгуны 8-го и Стрелки 21-го полка, размещенные в казармах на Марсовом поле и на набережной Орсэ, должны были несколько позже явиться на указанный им стратегический пункт, участок между Шоссе-д'Антен и Тюльери.[596]

В департаменте, примыкающем к Вандомской площади, все были уже на ногах; сдерживаемое волнение теснило грудь, проявляясь тревожным перешептыванием, “все говорили друг другу на ухо”. В шесть часов Редерер с своим сыном пришли к Талейрану; тот еще одевался: “У нас еще целый час впереди, – сказал Талейран, – надо бы составить для Барраса черновик почетной отставки в таких выражениях, которые бы облегчили переговоры с ним; это следовало бы сделать вам”. Молодой Редерер стал писать под диктовку отца; черновик несколько раз переписывали, вымарывали, вставляли фразы; не сразу удалось найти хорошую редакцию, удачную смесь смирения и достоинства, с похвалами по адресу Бонапарта, с оттенком волнения и чувствительности. Бумага вышла вся измаранная; ее едва можно было прочесть, но Талейран все же положил ее в карман, чтобы воспользоваться ею, когда придет время.

Зала совета пятисот мало-помалу наполнялась; между семью и восемью открылось заседание под председательством Люсьена. Это заседание на скорую руку, на заре, в тусклом свете осеннего утра, – совет законодателей, подготовленных заранее или захваченных врасплох, не трудно было привести к вожделенному концу. Корне, от имени инспекторской комиссии, прочел доклад о мнимом заговоре – страшном заговоре террористов против отечества и свободы; он не утруждал своей фантазии, чтобы хоть несколько освежить эту устарелую тему, он просто прикрыл громкими фразами бедность содержания. До слушателей доносились страшные слова: “тревожные симптомы, зловещие донесения. Если не примут мер, пламя мятежа охватит все кругом… ужасные последствия… отечество погибнет… республика покончит свое существование, и скелет ее достанется коршунам, которые будут вырывать друг у друга обглоданные члены…” Далее следовали несколько более определенные указания: заговорщики из департаментов толпами идут в Париж, присоединяются к тем, у кого давно уже припасены меч и кинжал на главную власть в государстве; это соответствовало и предостережениям газет, уже несколько недель кричавших, что якобинцы из провинции понемногу проникают в Париж. Доклад заканчивался призывом к мужеству и патриотической энергии старейшин. Вожди оппозиции отсутствовали, никто не посмел требовать разъяснений. Как результат доклада, предложено было издать декрет о переводе в Сен-Клу помещения собрания; Ренье поддержал предложение; старейшины вынесли желаемое постановление. Это была точка опоры всей операции.

Декрет состоял из пяти постановлений; законодательный корпус переводится в коммуну Сен-Клу; оба совета будут заседать там в двух разных флигелях дворца; они отправятся туда завтра, 19-го брюмера, в полдень; до того времени функции советов прекращаются, и всякие совещания где-либо в ином месте воспрещены. Статья 3-я поручила генералу Бонапарту озаботиться выполнением декрета, с каковой целью под его начальство отдавались все войска, состоящие в Париже и в конституциональном районе, а также вся 17-я дивизия; граждане приглашались оказывать ему помощь по первому требованию; сам генерал должен был явиться в совет и принять присягу. Затем был вотирован адрес французам; в нем говорилось, что вышеуказанные меры принимаются для обуздания фракций, для восстановления внутреннего мира и подготовки мира с иноземцами; он заканчивался словами: “Да здравствует народ! Республика в нем! Она его создание!” Инспектора Корне и Беральон отправились за Бонапартом, а собрание осталось ждать, не совещаясь больше, но и не прерывая заседания.

Рано утром в этот день обыватели кварталов, расположенных к северу от Шоссе д'Антен, могли любоваться необычным зрелищем: офицеры в полной парадной форме, в высоких сапогах, белых лосинах, с широкими золотыми или шелковыми поясами, в двурогих шляпах с трехцветным плюмажем, с торчащим из-под складок широкого форменного сюртука кончиком сабли, шествовали один за другим по улицам, направляясь к одному и тому же месту – маленькому отелю на улице Шантерен. Их было много, но каждый думал, что только он один приглашен и что Бонапарт примет его в особой аудиенции. По прибытии на место, каждый дивился, что встретил такое большое количество своих товарищей. Все сразу поняли, что предстоит нечто серьезное, и именно сегодня; и все эти люди, возмущенные низостью существующего режима, жадные и в то же время энтузиасты, прониклись великой надеждой. Каковы бы ни были личные чувства их к Бонапарту, они не могли не броситься стремительно вслед за тем, кто поведет их на штурм подьяческого режима, за тем, от кого они ждали республики, созданной по их образцу и для их употребления, – республики народной, героической, покрытой славой и выгодной для военных.

Они шумно разговаривали между собой, воодушевляли друг друга. Дом был слишком мал, чтобы всех вместить, и впускали только главных; остальные ждали на улице, на дворе, на крыльце, бродили по саду. Слышалось бряцанье сабель, звяканье шпор о плиты, скрип песка в аллеях.

Иные офицеры, постарше чином, приезжавшие в каретах, приходили в смущение от такого соблазнительного зрелища, но, раз войдя, им уже трудно было выйти. Подъездная аллея, сжатая между постройками, вела к самому фасаду отеля, и экипаж не мог повернуть во двор, не проехав перед крыльцом. Рассказывают, будто Бонапарт, быстро сбежав по ступенькам, поймал на бегу одного из нерешительных за руку, вытащит его из кареты и, не дав ему опомниться, увлек его в дом; отсюда и пошла речь о мышеловке.[597] Бонапарт все время сидел в своем узеньком кабинетике, дверь которого открывалась порою перед почетным гостем, и снова запиралась; позади кабинета была еще комнатка для ультрасекретных разговоров. Гостей принимали Бертье и его адъютанты, Жозефина не выходила; она оставалась в своих апартаментах, где был накрыт стол к завтраку.

Ждали президента Гойе, приглашенного на завтрак. Несмотря на все чары Жозефины, Гойе был удивлен таким ранним часом и, заподозрив неладное, встревожился. Вместо того, чтобы поехать, он счел за более благоразумное остаться в Люксембурге и послал вместо себя свою жену. Обманутый в своих ожиданиях Бонапарт стал просить гражданку Гойе написать мужу записочку с просьбой непременно приехать; записку мол снесут сейчас же.[598] Но гражданка, при виде этого дома, полного сумасшествовавших офицеров, сообразив, в чем дело, воспользовалась случаем написать мужу, Чтобы он был настороже, и предупредить его о засаде. Таким образом, попытка овладеть Гойе и опутать его розовыми цепями не удалась.

Офицеры все прибывали; то были по большей части офицеры без солдат, состоящих под их начальством, гарнизонные, не дежурившие в этот день, адъютанты национальной гвардии. Являлись и большие чины – начальники бригад, генералы; среди более и менее потертых мундиров мелькали сюртуки с густыми эполетами, с высоким воротником, расшитым золотыми листьями. Моро, Макдональд, Бернонвилль приехали верхом.[599]

Лефевр явился одним из первых. В первую минуту комендант Парижа смутился, но Бонапарт заговорил с ним и тотчас же покорил его. Лефевр был родом эльзасец, чувствительная натура под грубой оболочкой, француз больше по душе, чем по речи. Он был скор на великий гнев, так же быстро переходивший в неожиданное умиление, и не мог устоять, когда перед ним раскрывали душу. Когда Бонапарт изобразил ему республику добычей адвокатов, которые ее эксплуатируют и губят, он пришел в негодование; когда же Бонапарт вручил ему саблю, которую сам “герой” носил в Египте, он не мог больше выдержать: слезы выступили у него на глазах. Плача и бранясь одновременно, он объявил, что готов “швырнуть в реку этих м… адвокатов”. Он был, побежден, но для большей безопасности Бонапарт удержал его возле себя, в своем кабинете, как бы для того, чтобы сделать его своим поверенным и своей правой рукой.[600]

Бернадот позволил Жозефу привести себя, но явился в штатском платье, чтобы не иметь вида, будто он явился по обязанности службы. Он пришел обсуждать, а не предлагать свои услуги. По словам самого Бернадота, Бонапарт все пустил в ход, чтобы завербовать его или, по крайней мере, ограничить его деятельность: строгость, угрозы арестом, внезапное смягчение тона, ласковые просьбы, мольбы не противиться и дать честное слово, что он не пойдет против Бонапарта. Бернадот жестикулировал, размахивал палкой, в которой была скрыта шпага, отделывался громкими и уклончивыми словами, обещая не брать на себя инициативы сопротивления, но в то же время заявляя, что он остается в распоряжении законных властей. От него не удалось вырвать ни одного обещания; он до конца продолжал хитрить, лавировать и врать как истый гасконец. Однако, чтобы быть вблизи на случай успеха, он отправился завтракать к своему шурину Жозефу, у которого собралось в этот день довольно много политических деятелей: это был способ продержать их взаперти пока будет нужно.

Улица Шентерен и прилегающие к ней были все заняты вооруженными отрядами: конвойные, ординарцы ждали приказаний; лошади, которых держали под уздцы, били копытами по мостовой. Драгуны Себастиани выстроились посреди улицы.[601] Перед домом, у ворот и у входной двери поставили стражу, с приказом никого не выпускать: выехать должны были все вместе. Другие эскадроны поднялись по бульвару до шоссе, д’Антен – тогдашней Монблан – и остались там, прикрывая издали импровизированную главную квартиру. Прохожие видели издали на бульваре, посредине широкой аллеи, неподвижную колонну войск и блеск оружия. Время от времени проскачет офицер в галопе. Многие предложили свои услуги нести эстафетную службу и развозить приказания. Виднелись посты, часовые; весь квартал принял воинственный вид.

Вокруг маленького отеля по-прежнему топтались офицеры. Нетерпение и экзальтация возрастали – это было какое-то опьянение. И все, казалось, благоприятствовало опасному начинанию: утро вставало ясное, довольно теплое; можно было ждать хорошей погоды; бледное осеннее солнышко проглядывало сквозь туман.[602]

Но вот у подъезда останавливается казенная карета: из нее выходят инспектора Корне и Баральон; они приехали передать Бонапарту декрет и призыв старейшин. Их сопровождает государственный курьер в парадной форме, в плаще с широким отложным воротником и шляпе с пышным пучком перьев – это официальный посол. Новоприбывших хозяин встречает внизу, в овальной гостиной, читает декрет и замечает пробел. В тексте перечислены отдаваемые под его начальство армейские войска, национальная гвардия, гренадеры советов, но не упоминается о той гвардии, которая составляет стражу директории, а между тем ее очень важно заполучить, а главное изъять из ведения люксембургских правителей: Бонапарт решает пополнить этот пробел в приказе по армии, изменив подлинный текст декрета.[603] Он сразу объявляет себя генералиссимусом, призывает всех к дисциплине и набирается сил. Он предупреждает Лефевра, что теперь парижский комендант подчинен только ему, рассылает адъютантов, велит собрать, все войска вокруг Тюльери, приступить к расклейке прокламаций и распространению брошюр; адъютантов национальной гвардии он отправляет в те кварталы, где стоят их части, предписывая им приструнить муниципалитеты и обеспечить порядок на улицах. Теперь, когда все эти меры наскоро приняты, можно и ехать.

В нижнем этаже распахивается настежь дверь и в толпе мундиров, кидающихся ему навстречу, показывается Бонапарт. На этот раз он в генеральской форме, простой в своем мундире, длинные полы которого скрадывают его и без того небольшой рост, простой в своей уже легендарной маленькой шляпе, очень простой и обаятельный. В руке его декрет старейшин, возле него Лефевр, “сильно взволнованный”, он бросает на ходу несколько отрывистых фраз и просит, чтобы ему помогли спасти республику.[604] При виде его офицерами овладевает приступ энтузиазма; с хриплым криком “ура” они выхватывают шпаги из ножен и бешено размахивают ими высоко над головой; в ясном свете утра сверкает холодная сталь. Бонапарт садится на лошадь и, увлекая всех за собой, направляется в Тюльери. По пути к ним присоединяются кавалерийские эскадроны, которыми командует Мюрат. Блестящий кортеж спускается с бульвара, впереди Бонапарт, выделяющийся, на виду; позади него фырканье лошадей, сверканье стали и золота, бряцанье оружия и развевающиеся султаны.

На бульваре Маделен к ним присоединяется еще группа офицеров. Мармон, живущий на улице Сен-Лазар, пригласил к себе на завтрак несколько товарищей и привел их с собою; впрочем двое сбежало. А так как у остальных восьми не было лошадей, Мармону пришлось похозяйничать в соседнем манеже. На пути уже начинают собираться любопытные. Финансист Уврар, живущий на углу Шоссе д'Антен и улицы Прованс, увидав это шествие из окон своей квартиры, садится к письменному столу и пишет письмо адмиралу Брюи, с которым он имел деловые отношения, как поставщик флота; он отдает себя в распоряжение назревающего успеха и предлагает денежную поддержку.[605]

Кортеж подвигался дальше, к площади Согласия и Тюльери. Величавая аристократическая площадь была обведена балюстрадой и обнесена канавами; посреди площади гипсовая статуя Свободы, видевшая столько преступлений, уже осыпалась на своем только что ремонтированном пьедестале. Позицию занимали пешие драгуны, разделившиеся на колонны, по дивизиям, вдали блестели каски эскадронов, загораживавших и мост, и въезд в аллею. В Тюльерийском саду, на террасе, идущей параллельно дворцу, выстроилась гренадеры совета старейшин; в конце аллеи, уходящей в густую чащу деревьев, явственно вырисовывалась линия красных плюмажей.[606]

Все кварталы, прилегающие к дворцу и саду, кишели народом. В городе, узнав о происходящем, прежде всего удивились. На порогах домов, на улицах люди изумленно переглядывались, спрашивая друг друга, что это значит; затем любопытство погнало всех на место действия. В отдаленные кварталы, в предместья, новость проникла довольно поздно и не вызвала у рабочих никакого движения в том или в другом смысле. Приток любопытных шел главным образом из центральных кварталов, буржуазных, купеческих, торговых.

В толпе, собравшейся вокруг Тюльери, не происходило никаких беспорядков; в ней царило радостное оживление. Физиономия Парижа была скорее праздничная, чем такая, как в дни революции. Каждый, однако, понимал, что дело идет о низвержении существующей власти. Говорили: “Директория рухнула” и радовались при этой мысли. Оно пало, наконец, это прогнившее насквозь правительство, которое давно уже едва держалось, а между тем все продолжало давить французов гнетом своей безобразной тирании; почти все были довольны его падением. Преобладало чувство облегчения, но без энергических проявлений, ибо политика опротивела народу и он уже не дивился превратностям внутренней жизни страны. Париж присутствовал при революции и рукоплескал ей, но не трудился ей помогать. Агенты правительственной администрации, по-видимому, сами готовы были восстать против правительства. Привратник тюрьмы Форс, авторитет в своем квартале, говорил узникам: “Кто знает, не придется ли мне выпустить вас, чтобы дать место им. Приходи кто хочешь – я на своем посту”. Однако он отправился вслед за другими в Тюльери посмотреть, как падет правительство, и поглядеть на человека, к которому естественным путем, как бы по наследству, переходила власть.

Одно имя было у всех на устах, повторялось в каждом разговоре, преследовало воображение, наполняло Париж: Бонапарт.[607] С радостным любопытством толпа разглядывала генерала, показавшегося на краю площади со своими офицерами, смотрела, как торжественный кортеж проехал между шпалерами пехотных войск, взял наискось к Тюльери и углубился в сад: среди приветственных возгласов слышался многознаменательный крик: “Да здравствует избавитель!” Люди, прибывшие с другого берега, рассказывали, что им только что пришлось видеть другое, весьма странное зрелище – Сийэса верхом, с двумя адъютантами проехавшего через Пон-Рояль по пути из Люксембурга и въехавшего во двор Тюльери через Луврскую калитку, чтобы присоединиться к Бонапарту.