"Возвышение Бонапарта" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)

I

В общем, консульство лучше принимали, чем слушали, охотнее рукоплескали, чем повиновались ему. Однако в Париже буйства реакционеров прекратились довольно скоро, так как население оставалось неспособным к сильному длительному подъему. Спокойствие, по крайней мере внешнее, было восстановлено; что же теперь предпримет Бонапарт? Примется, ли он муштровать Париж, начнет ли преобразование Франции с придания приличного и благоустроенного вида ее столице? В этом отношении работы предстояла масса, так как даже наиболее враждебные революции классы населения, сталкиваясь с ней, заимствовали от нее привычки разнузданности; наряду с анархистами по убеждению, сколькие сделались “анархистами по привычке”.[736] В результате получилось общее расслабление, небрежность, распущенность. Этот хаос оскорблял Бонапарта, претил его инстинкту порядка, его прирожденной страсти к систематичности. Но он понимал, что если он поспешит, круто обойдется с парижанами, слишком рано начнет муштровать их, они могут и заупрямиться. Нет, он лишь постепенно, очень постепенно даст им почувствовать свою власть. Не злоупотребляя, даже не пользуясь правами и полномочиями, унаследованными им от прежних правительств, он дает Парижу иллюзию свободы и едва решается чуть-чуть подтянуть вожжи.

Странный какой то, нескладный этот Париж первых недель консульства, Париж переходной эпохи, где старое общество робко-робко пытается поднять голову, а рядом кипит и бурлит другое, только что народившееся общество, живущее чисто внешней жизнью. Внешний вид города – какой-то сумбур, причудливая амальгама безобразия и красоты, молодые побеги, пробивающиеся сквозь развалины. Прибывающий в Париж иностранец, осмелившийся вернуться изгнанник, которому с чужих слов мерещатся все ужасы террора, ожидает найти Париж в крови и развалинах, увидеть страшную печать террора, “кровь, отрубленные головы”; но если он заговорит об этом, ему отвечают: “О, это уже старо!”[737]

Если он приехал с запада, он, прежде всего, видит Елисейские Поля, более прежнего оживленные, хотя еще сохранившие вид дубравы. Вообще, с западной стороны столица удивительно красива. Директории угодно было обратить площадь Согласия, кровавую площадь революции, ныне окруженную вновь отстроенными зданиями и зеленеющими садами, в величественное преддверие столицы. “Мост, Тюльери, Елисейские Поля, набережные, дворец Бурбонов, – все это вместе составляет замечательный ансамбль”.[738] Влево от Елисейских Полей, за предместьями Оноре и Рул, вырастает новый город, светлый, роскошный: кварталы Анжу, Шоссе-д'Антэн, Роше, кварталы, поднимающиеся в гору к Поршеронам и Монмартру; город разбогатевших людей, поставщиков, генералов, набивших карманы в Италии, артистов и комедианток. Там любят селиться все те, кого выдвинула революция, кого она вывела в люди; в своих красивых отелях с греческим фронтоном и колоннадами, в обстановке, которая уже начинает приближаться к строгому античному стилю, среди красного дерева, золота, фресок, коринфской резьбы и гармонии полосатых тканей с нежными тонами фона, они довольно неуклюже учатся быть изящными.

За бульваром тянется опять старый город, но весь взбудораженный, перевернутый вверх дном. И королевский Париж, раскинувшийся по обоим берегам реки, был полон контрастов роскоши и нищеты; теперь контрасты еще сильней бьют в глаза, так как революция только переместила роскошь и усилила нищету. Отдельные места стали красивее. Чище прежнего “содержится Тюльери с его мраморными амфитеатрами, квадратами зелени и целым войском статуй. Противоположный саду фасад дворца, выходящий на Карусель, ободранный пулями 10-го августа, таким и остался; нижняя часть его исчезает под густой растительностью – республика стыдливо прикрывает зеленью жилище королей. Хорош Ботанический сад на другом конце города, обогатившийся новыми растениями и музеем, созданный похвальным усилием революции, с целью организовать науку. Но от Люксембурга, его цветников, его тенистых кущ остались одни руины; эспланада Инвалидов вся в ямах и рытвинах; сад Пале-Рояля до такой степени опустошен, что его пришлось закрыть на несколько месяцев для того, чтобы привести в порядок. Памятники, даже и те, что присвоила себе революция, ограблены, расшатаны и ежеминутно грозят рухнуть. Ограблены, осквернены бесчисленные церкви и могущественные аббатства, хранилища богатств и сокровищ искусства, их шпицы сломаны, статуи вывезены, гробницы опустошены. Часть церквей, именуемых храмами, служат в известные часы для отправления культа декады; а остальное время здесь уживаются, хотя и не мирно, другие культы – католический, конституционный, теофилантропический, соперничающие и взаимно ненавистные друг другу.

Даже и эти церкви ограблены, лишены своих сокровищ, и Музей французских памятников на набережной Августинцев мог только подобрать обломки колоссального крушения. Зато Лувр наполняется сокровищами, награбленными в Италии; оттуда то и дело прибывают чудеса, шедевры – Аполлон Бельведерский, Венера Капитолийская, Лаокоон, еще не совсем раскупоренные, едва выглядывающие из залитых гипсом ящиков, куда их уложили на дорогу. Бронзовая квадрига,[739] приписываемая резцу Фидия и похищенная из Венеции, пока стоит в саду Инфанты; ее хотят перевезти на площадь Побед и впрячь четверку в триумфальную колесницу.

На площадях стоят осиротевшие пьедесталы без статуй; аллегории из дерева и гипса, обломки революционных апофеозов, осыпающихся под дождем. На площади Побед, на Вандомской, на Королевской площадях и в прилегающих к ним кварталах фасады старинных, величественных зданий обезображены кричащими вывесками, нарушающими гармонию линий и симметрию. Жилища знати, аристократические отели Сен-Жерменского предместья, отели богачей в Марэ, за исключением тех, которые спасли капиталисты, забрав их себе, превращены в увеселительные заведения, в аукционные залы, в агентства, попали в руки парижских спекулянтов, шарлатанов, сводней. Все не на месте; биржа – в церкви Батюшек (Petitspères), общественный зал – зал Зефиров – на кладбище близ церкви Св. Сюльпиция. Попадаются курьезнейшие учреждения, невозможное сочетание имен. На улице Антуана открыли приют для жертв государственных банкротств, убежище для рантье.

Госпитали, отданные под покровительство мирских добродетелей, сидят без денег, и однако дивный институт Валентина Гаюи[740] существует; детище аббата Сикара[741] пережило изгнание своего автора; в Божоне иностранец дивится успехам благотворительности, умело пользующейся всеми ресурсами, предоставляемыми ей наукой, – благотворительности, созданной порывом гуманности и тем толчком к великодушной помощи ближнему, который революция в первое время давала умам.[742]

Но кварталы, где обитали духовное сословие и церковная благотворительность, линия монастырей, примыкавшая к террасе Фельянтинцев, город духовенства, ютившийся под сенью собора Парижской Богоматери, Сорбонна и ее коллегии, очаги церковной учености и обширные монастырские обширные земли за уцелевшими кварталами левого берега, – все это отдано в жертву спекуляции, ломке, военным поставкам, скороспелой и нечистой наживе или же просто пошло под клоаки и свалки мусора; целые кварталы преобразились в сплошные магазины торговцев старым тряпьем и всевозможными отбросами.

Останемся в центре. Под осенним небом, черным, как сажа, скверно вымощенные улицы, лишенные тротуаров, изборожденные посередине зловонными ручьями, извиваются между домов с грязно-желтыми фасадами, с неровными крышами, причудливой архитектуры. На обезображенных площадях еще виднеются на облезших древках красные фригийские колпаки, деревья свободы, увешанные трехцветными лохмотьями; на каждом углу переправленные или сокращенные надписи с урезанными именами святых; нижние этажи домов все сплошь заклеены афишами, так как каждому предоставляется право расклеивать что ему только угодно; граждане-соседи вывешивают на стенах плакаты, наполненные грубой руганью; афиши позорят памятники и пачкают фонтаны. На шоссе вы теперь мало увидите красивых и опрятных экипажей и совсем не видно карет с гербами, зато имеются 1162 извозчичьих фиакра, с нередко проставленными мелом номерами и женщинами на козлах; на улицах Майль и Дени по целым дням стоят ломовые телеги, загромождая проезд; 2 690 кабриолетов во весь опор мчатся по городу, давя, пугая; опрокидывая в своей безумной скачке прохожих; в газетах стон стоит от жалоб на эти “смертоносные орудия”.[743] По тротуарам торопливо шагают с озабоченным видом деловые люди, мелкими шажками бегут парижанки – но сколько среди них жалких и темных личностей, рантье без ренты, рабочих без работы, чиновников без жалованья, подозрительных субъектов, вечно боящихся, что за ними следят, и пугливо оглядывающихся назад. А рядом, наоборот, бесстыдство в осанке и манерах: хорошо одетая женщина, подобравшая платье до колен, “молодая женщина в мужском костюме”;[744] покойник в гробу, которого тащат, словно какой-нибудь тюк, без всякой помпы и даже благопристойности. Старые моды сталкиваются с новыми; одни ходят в напудренных волосах с косичкой и надвинутой на глаза треуголке, другие стрижеными, прикрывая свою прическу а ла Кориолан широкополой фетровой шляпой. Рядом с господами в длинных сюртуках с пелериной, в бланжевых камзолах, или в голубых с белыми пуговицами, видишь людей в карманьоле. Военные, защитники отечества бегут за жалованьем, что не мешает им высоко нести свой общипанный плюмаж. Многие молодые люди вернулись с войны изувеченными: у того рука на перевязи, этот ходит на костылях. В этом необычайном смешении титулов и костюмов попадаются и воспоминания о колоссальном греко-римском карнавале, восемь лет странствовавшем по Парижу: на Королевском мосту в ужаснейшую погоду встречаешь “учеников художника Давида, одетых совершенно, как ученики Апеллеса, с обнаженной головой, с голыми ногами в котурнах, без всякой одежды, кроме двойной туники, падающей волнистыми складками”;[745] прохожие любезно и насмешливо предлагают им зонтики.

На мостах, на площадях, на улицах – всюду передвижные выставки товаров, торговля под открытым небом, игры и лото, лотки и балаганы, загромождающие улицы, мешающие движению. Это изобилие паразитных видов промышленности, этот захват улицы – одна из характерных черт тогдашнего Парижа; она придает всему городу ярмарочный вид.

На Новом Мосту, на Гревской площади, на Луврской набережной, на бульваре Темпля – непрерывное представление фокусников, фигляров, шутов, акробатов, демонстраторов редкостей и странствующих певцов. Сколько здесь мелких ремесел, странных и безымянных товаров, какая выставка всевозможного лома, brit-a-brac'a, старого железа, старых книг и эстампов! Продавцы под полой плаща торгуют гравюрами с изображением бывшей королевской семьи, запрещенными уборами и эмблемами. Полиция гонит их, поощряет других. Вскоре прохожие толпятся перед картинкой, изображающей “первого консула Бонапарта повреди сектантов различных культов, призывающих их всех к взаимной терпимости”.[746]

Праздношатющиеся, гуляки, всякого рода, те, кто остался не у дел и кто выбит из колеи, собираются в известные часы дня там, где можно поесть. Революция, выбросившая на мостовую десятки тысяч людей, вырванных с корнями из родной почвы, была благодатью для содержателей ресторанов. Не говоря уже о королях вкусного стола, Мео, Бери, Роберте, Сэвре, Розе и их талантливых учениках, число трактирщиков, кабатчиков, торговцев лимонадом, винами и ликерами страшно возросло. Всюду видишь объявление: “Холодные завтраки”. В рестораны забираются с утра, так как жизнь начинается рано. Да многие парижане и весь день проводят в кафе, в нескончаемой болтовне; у каждой партии, у каждого кружка свое излюбленное кафе, из которого она делает нечто вроде клуба и читает там свои излюбленные газеты, хоть и не верит тому, что в них написано.

Даже и “свет”, бомонд, живет, в общем больше на улице, чем дома. Что представляет собою этот “свет”? Маркизов, пажей, мушкетеров и пр. заменила иного рода молодежь: поставщики, ажиотеры, прокурорские клерки.[747] Они катаются верхом или в фаэтонах, которыми сами правят, выставляют напоказ своих любовниц. Парк Монсо служит, главным образом, для утренних прогулок. Днем ездят в Булонский лес укреплять мышцы играми или гимнастикой на античный лад, ибо грекоманы вводят в моду атлетизм, как впоследствии его вводили в моду англоманы. Люди более возвышенных вкусов предпочитают зевать на конференциях, организованных Лицеем искусств, Республиканским Портиком, или же мечтают об открытии вновь концертов Общества Любителей на улице Клери. Под вечер наполняются все тридцать пять банков с разрешенными общественными играми и бесчисленные игорные притоны, где часы бегут незаметно среди лихорадочного возбуждения. На тусклом фоне приниженной буржуазии и честных людей, смутно мечтающих о более упорядоченном существовании, волнуется, блистает веселится, острит, изрекает приговоры и судит вкривь и вкось о чем угодно другое общество – выскочек и выброшенных за борт своим кругом; здесь ни признака мысли, ни тени заботы о будущем, о том, чтобы построить что-нибудь прочное. Дни, когда вся Франция спекулировала и безумно увлекалась биржевой игрой на ассигнации, миновали, но сколько еще людей проводят весь день на бирже или за игрою в кости, в погоне за скорой наживой, за минутным удовольствием, за удачей в деньгах или в любви.

На людных и торговых улицах с утра появляются женщины, пришедшие за покупками, с легоньким сетчатым мешочком, réticule, y пояса. Магазины прихорашиваются на перебой, соблазняют заманчивыми витринами с роскошной резьбой. Процветают те лавки, где продаются модные безделки, перья, ленты, кружева и всякие балаболки. Женщины ищут здесь, чем расцветить, изукрасить свой туалет, не заботясь о главном, ибо они продолжают носить под своими мехами вместо платья “лишь краткое извлечение, и то насколько возможно прозрачное”,[748] и рядятся в заморские ткани, в английские газы и кисеи. Старая французская промышленность, снабжавшая былую аристократию иного рода роскошными тканями, томится и чахнет без дела.

Однако вот уже несколько дней творится что-то странное. В улицах Бурбоннэ и Бутэ, где некогда процветала торговля, где прозябают некогда знаменитые фирмы, в давно заброшенных магазинах шелковых тканей появились покупательницы, да еще в таком множестве, что хвост стоит у дверей. И все это сделал анекдот с Бонапартом, которого мода еще раньше политики признала диктатором. Рассказывают, будто он однажды вечером в Люксембурге, находясь в обществе Жозефины и других дам, блиставших слишком уж афинским изяществом, заставлял лакея усиленно топить камин, набивать его углем, подкладывать еще и еще; ему заметили, что так можно наделать пожару, но он продолжал свое и, обернувшись, говорил: “Разве вы не видите, что эти дамы голые?”. Слух, что Бонапарт призывает моду к приличию, с задней мыслью оживить национальную промышленность, проник и в газеты; некоторые опровергают его, другие подтверждают; “и тотчас же наши дамы-патриотки ну заказывать платье, юбки, спенсеры, шали, душегреи на зиму, и все шелковое”.[749]

Весь этот люд обедает между четырьмя и пятью. Из богачей со сравнительно устойчивыми средствами только банкиры и негоцианты, да и то частью иностранцы, “чьи космополитические гостиные пользуются большим влиянием”,[750] пытаются вернуться к традициям гостеприимства и пышных приемов, что, однако, не вполне им удается. “Не знаю, подлинно ли красиво обставленная комната, тонкий обед, изысканные туалеты, реверансы и каламбуры составляют хорошее общество”. Мужчины любят обедать в ресторанах; брюмерцы, депутаты и чиновники, участвовавшие в перевороте, чтобы не потерять связи между собой, сходятся всегда у ресторана Роза; там они в мечтах строят здание будущего правительства, раздают милости, привлекают, сплачивают сочувствующих, достигают общего замирения. До брюмера разница взглядов в обществе была так велика, что невозможно было усадить несколько человек за один и тот же стол, без того, чтобы, не зашла речь о политике, и беседа не перешла в “бестолковый и шумный спор”.[751] Мерсье жалуется на это в своей “Новой Картине Парижа”. А теперь начинают отвыкать от споров “из-за мнений, и крик услышишь только в кабаках”.[752]

Газеты отмечают мирный тон обедов, как одно из последствий лозунга, данного консульством.

Открылось несколько официальных салонов, где принимали в определенные дни. Особенно усердствовала в них г-жа де Сталь; “она вертелась, как волчок, вокруг выдающихся людей”.[753] Стремясь упрочить свое влияние, доставив видные места своим друзьям, она немало хлопотала и о несчастных, об эмигрантах, стараясь облегчить их участь, добиться освобождения, исключения из списка, и не давала покоя судьям. Открыла она и собственный салон, где составляли списки новых законодателей и проводили своих кандидатов.

Из представителей прежнего общества иные уже пытаются пробить себе дорогу в этом новом свете; другие держатся поодаль, довольные тем, что их не трогают. На улице Онорэ, в домике скромной наружности доживает жизнь нераскаянная вольтерьянка, принцесса де Бово. Она ни на один день не прекращала своих приемов. Живет она в небольшой квартирке, “меблированной остатками прежнего изящества”. “Покинув грязную лестницу, общую для всех жильцов, вы сразу чувствовали себя перенесенным в особый мир: все в этих маленьких комнатках носило отпечаток изысканности и благородства. Немногие слуги, которых вы видели там, были уже стары и немощны; но вы все время чувствовали, что и их мнение чего-нибудь да стоит: очень уж хорошее общество они видели на своем веку”.[754] В этот укромный уголок заглядывали и политики, и философы, мнившие, что, бывая здесь, они “становятся похожими на людей старого режима”.[755]

В пять часов открываются театры. Полиция не может добиться, чтоб они закрывались в установленный час – бульварные в девять, городские в половине десятого. Театр для всех сборный пункт, место встреч, манифестаций и беспутных наслаждений. В самый, разгар революции в prospectus'e одного театра было объявлено, ради привлечения публики, что все ложи будут снабжены кроватями. Актеры разыгрывают из себя важных особ, занимают весь Париж своими претензиями и ссорами, приняты во всех кругах общества. После 18-го брюмера артисты комической оперы сочли долгом послать Бонапарту поздравительный адрес. В больших театрах сценическая постановка очень тщательная, балеты и декорации великолепны, артисты выше тех произведений, которые им приходится воплощать на сцене. В области драматической литературы производство обильное, но весьма посредственного достоинства: холодные трагедии, плоские водевили или мрачные драмы. Публика продолжает держаться реакционных тенденций. Великие слова, которыми некогда упивалась Франция и которые в устах революционеров производили главным образом ораторский эффект – свобода, отечество, добродетель – теперь не трогают сердец.

В некоторых театрах ложи являются выставками ослепительных туалетов не столько женских нарядов, сколько костюмов – Геб, Флор, гречанок, одалисок; однажды вечером г-жа Талльен явилась в оперу в костюме Дианы-охотницы с колчаном за спиной, с тигровой шкурой через плечо, с бриллиантовым полумесяцем в волосах, одетая, главным образом, в драгоценности, блеснуть в последний раз своей торжествующей наготой.[756] Жозефина тоже не прочь блеснуть, но роскошью лучшего тона: “19-го фримера: вчера Бонапарт был в опере вместе с супругой, последняя была в белом атласном платье, а не в батистовом, без бриллиантов, но с большим количеством античных камней в кольцах и браслетах. Их ложа была полна очаровательных и нарядных женщин”.[757] В других театрах публика в общем очень мало заботится о костюме. Лишь по прошествии двух месяцев полицейский надзор отмечает улучшение в этом смысле; в нивозе читаем полицейскую заметку в обычном претенциозном стиле: “замечено, что с некоторого времени наряды стали среди зрителей более обычным явлением. Масса, видимо, возвращается к навыкам и формам, составившим французам в Европе репутацию самого учтивого и любезнейшего из народов”.[758]

После восьми часов вечера ходить пешком рискованно. Зажженных фонарей тысячи, но очень многие скоро начинают мигать и гаснут; какие-то подозрительные фигуры крадутся во мраке, собираются на подозрительные сходки. Несчетное количество воров оперируют в одиночку или шайками, нападают на прохожих, проникают в дома, которые имели неосторожность оставить открытыми.

Теперь зима, и мы уже не увидим ночных сборищ в увеселительных местах под открытым небом; сады, приюты танцев и любви, погасили свои огни. Наслаждение запирается в теплой комнате, тщательно законопачивая все щели, но зато напоминает о себе огненными сигналами. Наружный фасад оперы освещен “столь же новым, как и блестящим способом”.[759] Из театров идут к Гарши, в улицу Ришелье, где и светло, и шумно; нарядные дамы заходят туда есть мороженое. В шесть часов начинает играть музыка на платных балах. Никто теперь не устраивает танцевальных вечеров у себя; предпочитают чаи, сборища не столь парадные, хотя всякой еды потребляется на них в изрядном количестве, зато целыми кружками ходят танцевать на “абонементные балы”. Лучшие из них даются антрепризой, снявшей бывший отель Юзес, на улице Монмартр, и в салонах Аполлона близ обители капуцинов; танцуют в двухстах, трехстах местах, кружась в томной или бешеной пляске. Но и помимо того, на многих улицах, глухих переулках и тупиках сон мирных граждан тревожат сиплые голоса, циничные призывы; обыватели жалуются, что уличные девки все скандалят и своими драками не дают покоя по ночам.

Проституция – одна из зияющих язв столицы. Она наводнила весь город, бьет через край. В Пале-Рояле целая армия “девок”, проституция в белокуром парике и фалбалах торгует собой в фойе театра Монтансье, которого Бонапарт не смеет закрыть из страха восстановить против себя “всех старых холостяков в Париже”; галереи даже днем недоступны для честных женщин, так как “девки”, проживающие на антресолях дворца, высовываются в окна и “зазывают прохожих”. На Итальянском бульваре опять “девки”; под сводами Комической оперы бродячие нимфы в невозможном декольте, несмотря на холод; на бульваре Темпля девочки от восьми до шестнадцати лет, предлагающие себя любителям; на площади Карусели, в скученных, подслеповатых домах, лезущих на середину площади, почти все квартиры заняты продажными женщинами; в Тюльери, в Люксембурге, на всяких зрелищах в первых рядах – девки. По вечерам на Большом Августинcком рынке и на соседней набережной женщины завлекают прохожих и удовлетворяют их “тут же, на чистом воздухе, между лавок торговцев живностью”. Есть и такие, что торгуют собой в монастырях старинного Аббатства.[760]

И сколько еще других, нечистых, темных и опасных элементов кишмя кишат в Париже: итальянские беглецы, революционеры из-за гор, выгнанные из дому победами Суворова и падением цизальпинских республик, ищущие в Париже убежища и хлеба, всегда готовые пустить в ход ножи и оказать помощь смутьянам; колония опасных иностранцев, один из элементов беспорядка, наиболее тревожащих консулов – выходцы из Ирландии, вандейцы, покинувшие свою опустошенную родину; разбойники с большой дороги, южные поджариватели (chauffeurs), оставившие свое ремесло ради огромного города, где все теряется и тонет в общей массе: целое войско ослушников, дезертиров, порой, где-нибудь под лестницей поднимается люк и показывается суровая фигура шуана, который выходит из своего тайника, словно в родной Бретани, чтобы выслушать лозунг или отыскать себе другое убежище. На окраинах бульваров, в предместьях, шатаются толпами рабочие без работы. Промышленность в таком застое, что в нивозе полиция отмечает как утешительный факт возвращение рабочих на одну из мануфактур.

Предместья теперь уже не бунтуют из-за куска хлеба, не выходят с криком и шумом на улицу, но зато многие берутся за постыдные ремесла или же примыкают к шайкам контрабандистов. Контрабанда ведется в широких размерах; это одно из главных занятий парижского населения; у контрабандистов своя организация, свое войско и вожди; они совершенствуют свои приемы, ведут подступы и подготовительные работы. По подземным ходам, по таинственным коридорам, прорытым под наружными городскими стенами и ведущим в дома соучастников, несут из-за заставы бочонки с винами и спиртными напитками. Почтенные на вид буржуа поощряют эту отрасль промышленности и поддерживают ее деньгами. Контрабандисты не останавливаются и перед вооруженными нападениями, грабежами со взломом, ночными набегами; у застав происходят настоящие битвы между стражей и контрабандистами, причем победа нередко остается за последними.

В течение нескольких месяцев эти беспорядки все растут и растут. Полки контрабандистов на день расходятся по пригородным селениям, по пустырям, подготовляют нападения, грозят смертью обывателям, которые осмелились бы донести на них или помешать их ночным похождениям. А ночью принимаются за работу. С восточной стороны Париж буквально осаждают эти орды варваров и кочевников. “Контрабандистов насчитывают больше десяти тысяч, все народ храбрый, мужественный, отлично вооруженный; ими предводительствуют смелые предприимчивые вожди: говорят, они заклятые враги правительства. Между портом Ла-Рапэ и Ла-Вильетт живет около 2500 контрабандистов; жилища их расположены за стенами, но невдалеке от них; при домах довольно обширные склады товаров. Многие из главарей хвастают тем, что, если бы началось движение, они могли бы направить по желанию всех своих подчиненных…[761] Настоятельно необходимо принять меры против них, иначе ввозные пошлины скоро сведутся на нет; да и контрабандистов развелось такое множество, что они могут вызвать большие волнения, помогая факциям”.[762] Это разбойничье войско, в случае надобности, легко могло преобразоваться в армию бунтовщиков.