"Константин Леонтьев" - читать интересную книгу автора (Бердяев Николай Александрович)
I
У К. Н. Леонтьева не было сложных познавательных интересов и широкого познавательного кругозора. Идеи его – остры и радикальны, но не отличаются большим разнообразием и богатством. Он искал сложной и разнообразной жизни, а не сложного и разнообразного познания. Он не принадлежит к гностическому духовному типу. Это был человек необыкновенно сильного и острого ума, один из умнейших русских людей. Но ум его был по преимуществу эмпирический, а не метафизический. Он совсем не силен в диалектике и не может мыслить отвлечённо. Он сам признаёт, что для него непривычны «натуги непрерывной метафизико-диалектической нити» и что он заботится о «методе действительной жизни». Никакой философской школы у него не чувствуется, а всегда чувствуется школа натуралиста и дарование художника. «Сознаюсь, что когда я пишу, то больше думаю о живой психологии человечества, чем о логике; больше забочусь о наглядном изложении, чем о последовательности и строгой связи мыслей. Меня самого, при чтении чужих произведений, очень скоро утомляет строгая последовательность отвлечённой мысли; глубокие отвлечения мне тогда только понятны, когда при чтении у меня в душе сами собой являются примеры, живые образы, какие-нибудь иллюстрации, хотя бы смутно, туманно, мимолетно, но всё-таки живописующие эту чужую логику, насильно мне навязанную; или же пробуждаются, вспоминаются какие-нибудь собственные чувства, соответствующие этим чужим отвлечениям. Самые же эти так называемые «начала» мне малодоступны... Когда мне говорят: «Начало любви», я понимаю эти слова очень смутно до тех пор, пока я не вспоминаю о разных живых проявлениях чувства любви... Вот как я слаб в метафизике». Он предпочитает богословие метафизике, потому что его можно прикрепить к Евангелию, к соборам, к папской непогрешимости и т. п. более зримым и осязаемым вещам. «Я не признаю себя сильным в метафизике, – пишет он Александрову, – и всегда боюсь, что я что-нибудь слишком реально и по-человечески, а не по-философски понял. Я чувствую психологию более конкретную, но, когда начинается психология более метафизическая, у меня начинает «животы подводить» от страха, что я не пойму». В метафизике, в области отвлечённой мысли, он всегда пасовал перед Вл. Соловьёвым и признавал его превосходство. Он не платоник, не созерцатель общих идей. Он остался натуралистом и в религиозный период своей жизни. Но его натуралистические исследования и построения были усложнены его эстетическими оценками и религиозными критериями. Натуралистические, эстетические и религиозные мотивы действуют в нём свободно и самостоятельно, не насилуя друг друга, но в конце концов ведут к высшей истине, в которой совпадают все критерии и оценки. К. Леонтьев был необычайно свободный ум, один из самых свободных русских умов, ничем не связанный, совершенно независимый. В нём было истинное свободомыслие, которое так трудно встретить в русской интеллигентской мысли. Этот «реакционер» был в тысячу раз свободнее всех русских «прогрессистов» и «революционеров». У него нужно искать свободомыслия, родственного свободомыслию Ницше. К. Н. говорит, что «свобода лица привела личность только к большей безответственности и ничтожеству». Он делает резкое различие между «юридической свободой лица и живым развитием личности, которое возможно даже и при рабстве». Он глубоко понял, что «индивидуализм губит индивидуальность людей, областей и наций». «Свернувши круто, – пишет К. Н. со свойственными ему радикализмом и остротой, – с пути эмансипации общества и лиц, мы вступили на путь эмансипации мысли». И поистине, всё русское «эмансипационное» движение, освобождающее общество и лицо, не только не привело к эмансипации мысли, но окончательно поработило мысль. К. Леонтьев «эмансипировал» мысль – в этом одна из великих его заслуг. В нём было «живое развитие личности», «индивидуальность», а не индивидуализм, не отвлечённая «свобода лица».
В своих социологических исследованиях К. Леонтьев хотел быть холодным, безучастным к человеческим страданиям, объективным. В этом он был прямой противоположностью русской «субъективной школе в социологии». Как социолог, он решительно не хочет быть моралистом и проповедовать любовь к человечеству. Он относится к социологии как к зоологии, к которой, кстати сказать, имел вкус и склонность. «Есть люди очень гуманные, но гуманных государств не бывает. Гуманно может быть сердце того или другого правителя; но нация и государство – не человеческий организм. Правда, и они организмы, но другого порядка; они суть идеи, воплощённые в известный общественный строй. У идей нет гуманного сердца. Идеи неумолимы и жестоки, ибо они суть не что иное, как ясно или смутно сознанные законы природы и истории». «Страдания сопровождают одинаково и процесс роста и развития, и процесс разложения. Всё болит у древа жизни людской... Боль для социальной жизни – это самый последний из признаков, самый неуловимый; ибо он субъективен». Вот с какой умственной настроенностью подходит К. Леонтьев к исследованию общественного процесса. И этот пафос жестокого и беспощадного натуралиста, объективного физиолога и патолога человеческого общества находит себе санкцию в его эстетических оценках и в его религиозной вере. Он с религиозным пафосом и с эстетическим любованием утверждает действие железной природной необходимости в человеческом обществе, объективно-природные основы общества, не допускающие субъективного человеческого произвола. В законах природы, действующих в истории, он видит Бога и красоту. Он открывает божественное начало не в человеческой свободе, а в природной необходимости. В этом родствен он Ж. де Местру и французской контрреволюционной католической школе, хотя, по-видимому, он не был с ней знаком. Натурализм К. Леонтьева приводил к тому, что он не понимал категории свободы, не понимал творческого значения духа в жизни общества.
К. Н. был, в сущности, добрый, мягкий человек, с любовью и вниманием относившийся к людям. Это видно из его писем, из воспоминаний о нем, из всей истории его жизни. Уж наверное, в нём было больше доброты и любви к людям, чем у Н. Михайловского, проповедовавшего гуманную и сердечную «субъективную социологию». Добрым и нежным человеком был ведь и Ж. де Местр. Опубликование его переписки всех изумило. Не могли понять, как это тот, кто проповедовал апофеоз палача и искупление кровью невинных жертв, оказался таким прекрасным человеком. Жестокие идеи К. Леонтьева тоже внушали самое превратное о нём мнение. Он пишет о себе А. Александрову: «Я, хоть и никогда не проповедую „чистую мораль“ и терпеть не могу, когда пишут о „любви“ к человечеству, но сам не совсем уже, как Вам, я думаю, известно, лишен нравственных и добрых чувств». В воспоминаниях своих он говорит о той «любви к людям, о которой я никогда не проповедовал пером, предоставляя это другим, но искренним и горячим движениям которой я, конечно, никогда не был чужд. Близкие мои знают это». И это подтверждают все знавшие его. К. Н. любил конкретных живых людей, встречавшихся ему на жизненном пути, он не любил отвлечённого человечества и отвлечённого человека, отвлечённого человеческого блага и человеческой пользы.
Беспощадная натуралистическая социология не мешала этой любви к живым людям, она не допускала лишь любви к отвлечённому человечеству, к утопиям земного всеблаженства. Эстетика К. Н. относилась с отвращением к отвлечённому человечеству и к земному всеблаженству, но нисколько не противоречила любви к живым людям. Это очень важно выяснить о личности К. Леонтьева. И христианство его находило себе сердечный исход в любви к живым людям, а не отвлечённому человечеству и отвлечённому человеческому благу. В обществе он видел организм иного порядка, чем организм человеческий, и к нему относился иначе, чем к живой человеческой душе. И в этом он возвышался над обычным русским отношением к проблеме общества, отношением сентиментальным, отрицающим органическую реальность общества и применяющим к нему исключительно субъективно-моральные категории. Благодаря такому подходу, К. Леонтьеву удалось сделать некоторые социологические открытия, которые ждут ещё своей оценки и которые подтверждаются жизненным общественным процессом. «Будем строги в политике; будем, пожалуй, жестоки и беспощадны в „государственных“ действиях; но в „личных“ суждениях наших не будем исключительны. Суровость политических действий есть могущество и сила национальной воли; узкая строгость личных суждений есть слабость ума и бедность жизненной фантазии». Вот почему К. Н. был добрым и мягким человеком и жестоким и суровым социологом. У нас же слишком часто бывает наоборот. Тип К. Н. не только эстетически, но и этически выше. Так и Ж. де Местр был выше, чем Ж. Ж. Руссо. Но всей тревожности и сложности вопроса об осуществлении христианской правды в жизни общества Леонтьев никогда не понимал из-за своего натурализма и прирожденного своего язычества.