"Ортодокс (сборник)" - читать интересную книгу автора (Дорофеев Владислав Юрьевич)Рука БродскогоЛежу на полу в пыльной, засанной, грязной квартире моего умирающего отца, окруженный маревом комаров. И пишу о Бродском, о моих отношениях с этим последним русскоязычным поэтом двадцатого века, поддержавшим мировое имя русской словесности. Тюмень. Обломок бывшей империи. Кругом разруха и пошлость, скудоумие и интеллектуальная неврастения. Этот город для зимы. Во все остальное время года – здесь нелепо, некрасиво, жалко. Здесь невозможны вкус, изысканность и изощренность, здесь – грубость и простота нравов, первозданность эмоций и реакций. Тюмень и Бродский. Россия и Бродский – они для меня связаны в единый мотив. Мотив творчества. Этот мотив требует от меня нового пути и нового героя, и нового качества, которого недостает миру России и миру Бродского. А соединены они и совпадают в своем устремлении к свету только во мне. Из дневника: Иосиф Бродский – русскоязычный поэт и литеpатоp; похоронен за pубежом (род. в 1940 г.); в конце жизни пеpешел на английский; и как поэт благополучно умер еще до физической смерти. Он попытался сидеть на двух стульях – ни на одном не усидел, стулья разъехались. Стихи, написанные Бродским в эмиграции, лишены ясности, стройности и гармонии, что обязательно наличествовало в русский период творчества. Бродский бежал из России от православия. Первым делом метафизически, – отправить следом физическое тело поэта было делом техническим. Ибо нетерпим ему воздух православия, с его кафолической духовностью и внешними мирскими несвободами. Бродский так и остался маленьким мальчиком, и еще и недоучкой. Ему не достало мужества выдержать аскетический напор России, потому он не сумел понять нелицеприятной и мужественной красоты ее. Он уехал не вперед, а назад, в историю, он там и остался в мыслях, в чувствах человека эпохи западного Возрождения. Увы! Он думал, что эпоха западноевропейского Возрождения – это и есть расцвет человека. А вот тут сыграла с ним злую шутку его самообразованность, почти дремучесть философская и духовная. Отказавшись от внутренних поисков России Бродский не понял, что западноевропейское Возрождение – это закат человека духовного, а провозглашение абсолютной светской самоценности человеческого гражданина – это начало упадка мысли и чувства, что в конечном итоге завело человечество в – так ненавидимый Бродским – капитализм. Бродский для русской словесности – это упадничество, это – вовсе не движение вперед и не развитие. Потому что новой словесности нет без новой мысли, новой идеи, а Бродский – это воплощение старой, уже давно пережитой западноевропейской идеи – абсолютной человеческой свободы. И потому он смотрится столь необычно в России. Ну, это – как негр где-нибудь в тайге, на оленях, в мороз. Экзотика. Но не тенденция. Бродский – это как Петрарка, который писал бы в двадцатом веке, а не своем четырнадцатом. Т.е., если бы Бродский писал на итальянском, он был обычным рядовым поэтом. Ну, и, конечно, лавры изгнанника, мученика режима, еврейский прононс. И все. Мне его жалко. И немного смешно по поводу своего бывшего внутреннего пиетета и даже почти сакрального страха перед именем Бродского. А ведь в сущности страх был напрасен, был хоть и приятной, а слабостью. Но все равно добрая ему память. Бродский сумел быть последовательным русским Петраркой. Бродский – экзотический амулет русской словесности. Бродский нужен был русской словесности – он ничего ей не добавил – он нужен прежде всего западноевропейской словесности для распознавания русской мысли, русской образности, русской чувственности. Потому что Бродский – это эхо русской словесности. Хотя и очень точное эхо. Бродский превратил свою поэзию в сортир. Поэтический метод Бродского напоминает пылесос. Он всасывает лишь то, что всасывается, то есть лишь материальный мир – объект изучения поэзии Бродского. Виртуального, нематериального, метафизического мира поэзия Бродского не замечает. Бродский хорош тем, что он очень понятен и приятен. Но русская поэзия никогда не была приятной. У приятной стороны русской поэзии есть иные названия – частушки, гимны. Основная ошибка Бродского, предопределившая его путь и судьбу, – впрочем, как и многих, вполне добропорядочных и светски умных людей, – он хотел, и видимо вполне искренне, помочь русской словесности в обретении западноевропейских ценностей. К тому же Бродский не понимал и не понял, что европейский мир, точнее, христианский мир – это единый процесс, в котором с одной целью, но под разными формами действуют разные участники – разные люди: западноевропейский человек и восточноевропейский человек – католический (позже и протестантский) человек и православный человек. В десятом-четырнадцатом веках европейский человек разделился по формальному признаку: западный человек пошел по пути мирскому/физическому – светскому пути, восточный – по пути церковному/метафизическому, по пути святости. Среди первых идеологов западного пути в европейской поэзии были Петрарка и Данте. Потому-то Бродский и пришел в Венецию. Потому как не Россия была его вдохновляющим началом, – хотя у него есть, написанные еще в российскую бытность, настоящие великие стихи, воспаряющие к божественной гармонии, – а Венеция и Флоренция – родина Данте и Петрарки. Среди первых идеологов восточного, уже русского пути, в искусстве был Андрей Рублев. Комментарии излишни. Трагедия Бродского в том, что он остался неприкаянным и по большому счету никому не нужным – от гениальности отказался во славу эгоистических устремлений, внешних пристрастий и внешнего комфорта, внешней свободы. Выбрав внешнюю свободу – потерял и всякую надежду на внутреннюю свободу. И напрасно Бродский, будучи уже за границей России, называл себя русским поэтом; да – он был таковым, но он перестал быть им с того момента, как он впервые недостаточно почтительно, излишне вольно отозвался о православии, то есть о природе русской духовности. И тотчас он перестал быть русским поэтом, а стал каким угодно поэтом, пишущим на русском языке. Например, итальянским, пишущим по-русски. В этом смысле он очень точно обозвал свой первый заграничный стихотворный сборник – «Часть речи»; русские слова растворились в пространстве, окружившем Бродского, оказавшегося вне времени; остались лишь русские звуки, что лишь – часть речи. И все. Бродский превращается в жалкого самонадеянного фигляра. Ибо культура, так называемая культура, – ничто, или, что точнее, культура вне духовности, т. е. веры, – это саморазрушающая стихия. А именно такова поэзия Бродского; точнее, таков поэт Бродский в своем осознании и формулировании своих внутренних задач. Спасение людей масштаба Бродского – в масштабе их таланта; поэзия этих людей, слово, к которому они прикасаются по милости Божьей, – оказываются сильнее, значительнее и возвышеннее их собственной личности. Смотрел и слушал по телевизору последние разговоры с Бродским (какое неприятное, злое лицо, лишенное признаков человечности и жалости, и милости к людям), который будучи в Венеции, говорил и ходил перед камерой и перед двумя, искренне влюбленными в него русскими журналистами. Много упражнялся о России и православии. Лучше бы он этого не делал. Ну, во-первых, потому что он так ничего и не понял в России. А, во-вторых, потому что, как и всякий поэт, Бродский умнее и выше, и значительнее, когда пишет стихи, а во все другое время становится просто маленьким умным человеком со своими недостатками и глупостями, полупрезирающим все несветское, и просто чуть-чуть иудеем, презирающим все иное. Жалко маленького Осю, за это его, уничижающее его самого недотепство. Но все равно Господь его милует – за его слух, которым он слышит, за его руки, которыми он точно передает услышанную у Бога музыку небес. Но и как же он мал, почти ничтожен, в рассуждениях о вере, религии, и особенно о православной вере, православной религии. И более всего в этом его устремлении к мысли о дикости России, о несовершенстве России, о недостатках российского общества. И в этой его интонации, поносящей советскую Россию, есть что похожее на интонацию Троцкого, когда тот поносит царскую Россию, те же упреки в антисемитизме, та же беспредельная злость, та же слепота и нежелание видеть очевидное. Бродский – это вершина ветхого человека, замороженного во времени, две тысячи лет зачем-то просуществовавшего, внешне живого, а на самом деле, находящегося в состоянии духовного анабиоза. И удивительное откровение – лицо Оси, лицо все и выдает. В этом лице совсем нет жертвенности, нет сочувствия ни к кому и ни к чему, кроме узкого круга своих людей (близкие, единые устремления, помощники, мировоззренческие друзья), это лицо – ветхого человека, лицо вечного жида, Агасфера, которого так ненавидел мир в последние две тысячи лет. Бродский – это Агасфер. И все тут. Он так ничего и не понял. Он еще долго будет скитаться по миру, пока не осознает, что же он совершил в момент восхождения Господа на Голгофу. Минуло две тысячи лет, Агасфер пока ничего не понял, он не осознал – за что он наказан, но более того, он не понял даже того, что он – наказан! Бродский-Агасфер – удивительный, абсолютный пример, еще не покаявшегося, – но уже вставшего на путь к покаянию, – иудея. И первый шаг – это познание католических светских прописных истиных. Глубинных, мистических оснований католичества, стало быть западного христианства, он еще не понял, – он еще не понял, что для верующего человека внешнее ничто, тем более в храме. Господь милостив к Агасферу-Бродскому лишь за то, что он еврей – потому не уничтожает его, а дает ему шанс осознать, дает возможность раскаяться. Агасфер будет скитаться, пока не раскается в содеянном. Да! Маленький гениальный Ося! Вот так. Прости старик. Уж прости. Вновь, заполняя возникшую пустоту, я читал ребенку стихи Бродского. Мелодично, но много строк ни о чем, лишь заполняющих паузы. Порой впечатление, что поэзия Бродского – это одна большая пауза. Но ребенку вслух почитать можно для тренировки речи. Бродский хоть и гений, а дурак. У него масса пустых, мелких и ничего не значащих стихов. А часто и просто глуповатых, банальных, очень поверхностных. Иосиф Бродский – старый поэт, поэт умирающего мира, умершего, мира идеологических представлений, построенного на вымышленных образах, эстетизированного/эстетствующего мира. «Поэт – оpудие языка. А не язык – оpужие поэта». – Это его мысль. Внешне мысль понтовая, эффектная, необычна и оригинальна, ярка. Но для человека искушенного – самая обычная, настолько обычная, что тиражируема в рамках любой профессии. Журналист может о себе сказать – «Журналист – орудие факта…». Судья – «Судья – орудие закона…». Крестьянин (если бы размышлял и сопоставлял) – «Крестьянин – орудие земли…». Во всем он таков – Иосиф Бродский, апофеоз русской литературы конца двадцатого столетия. Противоречив, оскорбительно язычен, несчастен. Я было решил, читая прозу И.Б., что его противоречия – это противоречия личного свойства. Но постепенно понял, что внутренняя противоречивость высказываний и поступков И.Б. – это не личная его противоречивость, такова природа его убеждений. Такова природа язычества, исповедующего эстетическую свободу и многообразие вселенной человека – даже вопреки, или против этического начала человека. Всякий, исповедующий эстетизм в качестве жизненной основы – противоречив глубинно. Всякий язычник противоречив глубинно. Неземная красота язычества вполне уживается с неземной противоречивостью языческих нравов, и все вместе с многобожием. Поскольку эстетика – это всегда внешний, всегда поверхностный слой жизни – человека, природы и мира в целом, – но в этом слое недостаточно глубины, чтобы успеть соразмерить и уложить противоречия, недостаточно места для хода механизмов ума и души, – ум и душа постоянно утыкаются в границы эстетики, не успевая осмылить и прорешать все возникающие коллизии и вопросы, как пора уже идти дальше. Талант Бродского – это талант иллюзиониста, который именно создает иллюзию правды, но не собственно правду, работая и созидая в категориях количества, не качества. И в этом смысле И.Б. – искренний эксплуататор традиции русской поэтической школы времен Северянина и Бурлюк-Крученых. И.Б. – как бы Игорь Северянин конца двадцатого века – традиций чистого эстетизма. Либо же надо договориться о терминах. Если же продолжать в рамках общепринятого, то получается так. Вершиной русской поэтики двадцатого века были Николай Гумилев и Осип Мандельштам. Они чудодейственным образом сумели соединить сакральность и технологию. И наметили выход русской литературы из тупика. Но не Бродский их продолжатель. Бродский – эксплуататор, а не творец чуда, он попытался продолжить раннего Пушкина, – в части продолжения традиции Возрождения и античности и склонности к поэтической технологизации, т. е. прежде всего в части овладения формальными приемами поэтической речи, в части естественного преклонения перед эстетическим/формальным началом языка. И И.Б. довел до совершенства технологию поэтического языка. Бродский – это логичное завершение эры ранней пушкиноидной литературы. Бродский и ранний Пушкин – близнецы-братья. Два мелких беса. Но есть отличие: Бродский так и остался ранним. Чистое естество И.Б. – это чистое эстетство. Подтверждением тому каждый его стих, и в концентрированном виде его слова в его нобелевской речи, образца 1987 г.: «Эстетика – мать этики». Выдавая это утверждение за выстраданную личную позицию, – И.Б. и не подозревает, что эта позиция устарела трижды – первый раз в тот момент, когда в 1850 г. до Р.Х. Бог даровал в Харране Аврааму право на единобожие: «Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, (и иди) в землю, которую Я укажу тебе. И Я произведу от тебя великий народ, и благословлю тебя, и возвеличу имя твое; и будешь ты в благословение. Я благословлю благословляющих тебя, и злословящих тебя прокляну; и благословятся в тебе все племена земные». Во второй раз – в 1250 г. до Р.Х. на горе Синай, когда Бог даровал через Моисея десять заповедей, утвердив на земле эпоху Ветхого Завета. В третий, – и это был последний, окончательный, утверждающий раз, – в 30 г. нашей эры в Иерусалиме, когда Господь Иисус Христос утвердил эпоху Нового Завета: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга». Все! эстетика языческого чувства и этика ветхозаветного закона окончательно отступили на второй план после рождения этики любви. Навсегда. То есть, Бродский даже и не чисто ветхозаветный поэт, а во многом еще и языческий поэт, и это несмотря на бытовой иудаизм советских евреев. Или именно благодаря этому обстоятельству, вполне виртуальному. Кстати, приведшему И.Б. в эстетизм. Эстетизм – это небытие. Прежде всего в духовном плане. Поэзия Бродского – это демонстрация человеческой личности – но не ее развитие; это – сам И.Б., отвергший попеременно, двигаясь назад, христианство и иудаизм, и основавшийся в язычестве. Что и подтверждает И.Б. самолично в в 1985 г. в очерке «Путешествие в Стамбул» (гл.16): «Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма. Такого человека нет, его и Диоген днем с огнем не нашел бы. Более памятуя о культуре, называемой нами античной или классической, чем из вышеупомянутого инстинкта исходя, я могу сказать только, что, чем дольше я живу, тем привлекательнее для меня это идолопоклонство, тем более опасным представляется мне единобожие в чистом виде». Но и не слыша этих его слов, почти ясно из его поэтических текстов, что Бродский – именно языческий поэт. И он демонстрирует это и всячески подтверждает, исповедуя и превознося античную поэтику и поэтику Возрождения, которая черпала себя из античности. Подобное к подобному. Языческий поэт двадцатого века, – как и любой другой, как и любого другого, – должен найти/обрести почву/основание под ногами. Вот И.Б. и обрел свою почву среди себе подобных. Языческая поэзия Бродского – это поэзия дикого зверя, которого загнали на арену – ах, как ярки его глаза, как бурно вздымается грудь и западают бока, как стремителен зверь в круговом беге. Но ведь это – дикий зверь – от него нет никакого прока: либо быть убитым в бою на арене цирка, либо быть отпущенным в лес, где он будет служить только самому себе, чтобы потом уйти в небытие. Но в любом случае ему не жить среди людей. Дикий зверь – это даже не домашнее животное, которое может испытывать и переживать любовь к человеку. Как далеко ему еще до слова. Хотя, конечно, – повторяюсь, – любая первозданность выглядит свежо и живо. Поэтому поэзия Бродского кажется – и есть таковой – энергичной и сильной. Как волк, который физически силен и всегда внешне энергичен, ибо свободен от обязательств. Бродский – это волк русской поэзии. Но ведь есть домашние псы, которые бьют волка. Волкодавы. Но они еще и способны на любовь. В ночь на 10 июля моей беременной жене Лене приснилось, как я убил волка. Бойскаут от культуры. И.Б. остался книжным человеком, книжным бойскаутом, который ни перед и ни за что не отвечает, не хочет отвечать. И одновременно Бродский катастрофически, невероятно необразованный человек. Конечно, он многое, почти все знает в литературе и в поэзии Европы и России, но он совершенно ничего не знает о духовной цивилизации, о духовной культуре, о человечестве в Святом Духе. Несчастный интеллектуал. Парвеню. Во всем. Особенно остро в публицистике – конечно-конечно: в эссеистике! В стихах И.Б. нечаянная и негаданная радость самообразования прет отовсюду, выпирает эдаким прыщом, – это когда хочется все, все что знаю, впихнуть во все, что пишу. Бродский – не образованный, Бродский – самообразованный человек. Бродский – банальный проповедник. Но что он проповедует? Язычество в поэзии. Или поэзию язычества? Свобода И.Б. осталась в рамках языческого мира – что хочу, то творю – не более, не далее. Жалкий гений места. Для того, чтобы быть, ему надо к чему-то прицепиться, всосать в себя что-то зримое, пахнущее временем и языком. И.Б. даже и не понимает, что он – есть отчаянный жалкий и бедный парвеню, когда с упоением описывает всю эту гниль и ветхость итальянского пыльного снобизма, венецианского пыльного быта. Который даже виртуальнее советского бытового иудаизма. Благородства не достает. Увы, это кровь. И у И.Б. женская сущность, он метафизически капризен и обидчив, он слишком от внешнего слова, он слишком традиционен в этом смысле. Бродский мне чем-то напоминает ребенка, ребенка-вундеркинда, который удивителен и неповторим в рамках детского мира, – его результаты, слова, поступки удивительны и несоизмеримы ни с чем угодно – но лишь в детском мире; при соприкосновении со взрослым миром этот детский гений – растворяется, теряется, исчезает, усредняется. В России детской мечты И.Б. был гений, он был – сверху вниз. В России духа – он взрослый, как и все, – и вот он уже всего лишь неловкий шутник и странный учитель, вечный отпускник, жалкий бес, бедный Ося, – который умер в убеждении, что его отец и мать, которые остались в России, умерли рабами, а он умрет свободным человеком, потому что не в России. Вот, что ляпнул И.Б. в своей нобелевской речи: «Лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии». Самый его неудачный каламбур. Неужели И.Б. не понимал, что этими словами он обрек на рабство около двухсот с половиной миллионов человек, живших на тот момент в России?! Что невозможно?! Никак. Нет. Не понимает. Жалкий недотепа, а в смысле понимания/осознания свободы – почти ничтожество. Безусловно И.Б. – в итоге – стал – в итоге – свободен – в итоге. Но это – свобода булгаковской Маргариты, намазавшейся кремом Азазелло, чтобы лететь на ведьминский шабаш. И это свобода от чего-то, а не во имя чего-то. Мазью Азазелло для И.Б. был волчий билет невозвращенца домой – невъездная виза. Высылка Бродского из СССР в 1972 г. была путевкой в литературный рай. В семидесятые годы мало-мальский талант, изгнанный из СССР, автоматически становился на Западе фигурой. А Бродский еще и настоящий талант. Но И.Б. не достало масштаба А.Солженицына, чтобы вернуться в Россию, когда стало можно, и недостало гения Бунина, чтобы состояться и за рубежом. Хотя, конечно, он шел по пути Бунина, именно Бунина эмиграционного. Но Бунин стал Буниным в России, а Бродский стал Бродским за рубежом, на волне холодной войны, и ненависти к «империи зла»/СССР. Т. е. Бунин – Бунин сам по себе, Бродский – Бродский благодаря чему-то. Благодаря большевизму, благодаря диссидентству, благодаря сионизму – И.Б. сделался гением места, светским гением. Конечно, главное, в чем я не могу отказать И.Б. – это мирская, материалистическая, земная свобода. Он достиг свободы слова. Хотя, конечно, духовность, духовное начало в этом слое почти вовсе не размещается. И потому И.Б. не достиг свободы духа. Для него открытием стала первичность языка слова. Но ведь, чтобы относиться к этому постулату привычно, достаточно знать Новый завет, причем, не весь. Духовность Бродского начинается, когда он выходит за границы эстетики – в стихах русского периода, в его первых зарубежных стихах, в его прозаических размышлениях о смерти и жизни родителей без него. Когда он говорит о том, что он переживает телом! И.Б. всегда страдал от своей духовной неполноценности. Какой-то стопор мешал ему выйти на простор веры. И стопор этот – Ветхий завет. А не антиБожественность. Поскольку И.Б. очевидно и подчеркнуто – религиозен: «Рассудок сыграл тут очень небольшую роль. Я знаю это потому, что с тех пор уходы повторялись – с нарастающей частотой. И не всегда причине скуки или от ощущения капкана: а я уходил из прекраснейших ситуаций не реже, чем из ужасных. Как ни скромно занятое тобой место, если оно хоть сколько– нибудь прилично, будь уверен, что в один прекрасный день кто-нибудь придет и потребует его для себя или, что еще хуже, предложит его разделить. Тогда ты должен либо драться за место, либо оставить его. Я предпочитал второе. Вовсе не потому, что не способен драться, а скорее из отвращения к себе: если ты выбрал нечто, привлекающее других, это означает определенную вульгарность вкуса». – «Меньше единицы», ч.2. Хотя эта религиозность и не осознанна, и не сформулированна. И потому, наверное, только светски, мирски он преодолел тяготение и инерцию Ветхого завета. Но манию Ветхого завета – нет. И.Б. страдал от своей поверхностности, поскольку понимал, – если и не логически, но условно, творчески, – что эстетическая сторона жизни – это очень незначительная ее часть – это внешний поверхностный слой. И в этом смысле И.Б. – внешний человек. Например, описывая и оценивая формалистически, языково и политически русский мат русских рабочих, – И.Б. не осознает сатанизма мата, бесовской природы сквернословия/брани. И.Б. говорит: И.Б. – особенно это заметно в прозе/публицистике, – пусть в эссеистике, это не столь предметно/конечно, – всегда подспудно борется со Христом. Причем, не в принципе, а как бы отстаивая мифическую фигуру, именно – словесную фигуру свободы выбора. И.Б. никак не мог остановиться в своем противостоянии власти. Даже если – это власть Христа. Из дневника: «В итоге Бродский свихнулся на почве борьбы с деспотией, властью, системой. Вначале он победил Бога в себе, а затем и тело свое решил победить – как последнюю систему, в которой он жил. Бродский сидел на диване и размышлял о себе, и о времени. Ему было скучно, хотя и весело, потому рассуждать о себе он любил. Но не любил рассужать, потому что он считал, что любой порядок, – а последовательность рассуждения – это уже порядок, уже система, уже деспотия, уже власть, – вреден и должен быть ниспровергнут. И тут Бродского охватила горячка. Он взял нож и принялся за разрушение собственного телесного порядка – путем отрезания от тела частей и кусков. Вначале он отрезал себе язык, затем член, потом откромсал с помощью молотка правую ногу, затем левую, отхватил левое ухо, затем правое, потом отрезал ягодицу – одну и другую, затем левую руку, потом покромсал торс со всех сторон, потом отрезал нос, щеки, срезал скальп, в довершении всего – голову. И осталась на диване рука с ножом и торсом. И этот торс и эта рука – это было все, что осталось от И.Б. – свободного человека в свободном мире демократии, выбравшего юдоль свободного самоубийства, вопреки юдоли мученика или деспота в деспотии. Через месяц рука и торс в жарком и сухом воздухе мумифицировались. Но и через год, и всегда свободная мумифицированная рука продолжала свободно сжимать нож выбора, провозглашая, защишая и свидетельствуя о свободе демократии – вопреки свободе деспотии. Бог для Бродского завершился, как только он взял нож для вивесекции собственного храма – собственного тела – ведь храм тела для души был покорежен навсегда. Безвозвратно. Впрочем, правая рука, если она когда-нибудь разожмется, сумеет по крайней мере перекрестить торс, то место, где сердце могло бы биться, если бы голова оставалась необрезанной. И в этом его спасение. Восхваляемая И.Б. интуиция спасла его и на сей раз. Оставив ему правую руку. Оставив ему шанс креста. Ему – мелкому бесу, это – если метафизически. А по-человечески – парвеню, свихнувшегося на демократии. Созданный русским языком, и его, русский язык проклявший. Мелкий бес. Кукушонок». Жил Бродский в свое удовольствие и умер за ради своего удовольствия. Никто и ничей, никак и ничто. Хотя по большому счету, это и не важно. Его жизнь – это его личное дело, его личная ответственность перед Богом. Если, конечно, он не приносит беды окружающим. А он не приносит беды окружающим. Правда, он не приносил и короткой помощи. Он показывает новый путь познания жизни, путь новой свободы. И, слава Богу! В чем его величие?! Скажем, он открыл новую свободу слова. Но проза И.Б. часто тщедушна, жалка, не вкусна. Это – вкусовщина, это не вкус. Его проза отличается условностью в выборе предмета. Он никак и ничего не писал о месте, где жил – об Америке – лишь вскользь, понимая, что придется писать, в том числе, скучно-правдиво-грубо-жестко-нелицеприятно, чего он позволить себе не мог, – ведь где же тогда жить, зарабатывать!? И ничего не написал про Израиль – не хотел разочаровываться. А про Россию, Стамбул, Венецию, Бразилию и пр. – можно свободно, не заботясь о последствиях. Приспособленческое начало. Величие такого человека, как И.Б., – это величие личности во времени, но не времени в личности. Только соединяясь, величие времени и величие личности дают вселенского гения. Но не в случае И.Б. Порой банальный, слащавый поэтический язык. Иосиф Бродский делает мир единым. Но не словами или мыслями, а интонацией. Поэтической интонацией. Обыденной поэтической интонацией, приближающейся к человеческому дыханию. И это не новость. И он всегда пишет от потребности и по потребности. И это не новость. Настоящий литератор – это песочные часы, как их ни поставь, – они отмерят одно время. Не так с И.Б. Если его перевернуть, песка не хватит, чтобы покрыть время, уже однажды И.Б. отсыпанное. Его труды жизненные противоречивы, как и он сам. Более половины нобелевской речи И.Б. отдал борьбе со своими врагами – критиканством/зубоскальством, деспотией, вкусовщиной, рабством, энтропией, местничеством, мизантропией, усредненностью, обезличенностью, системностью; но все эти враги в нем самом сидят, – и все вылезли в нобелевской речи. Но все вместе взятое сочетается с даром огромным, нечеловеческим. Заслуга И.Б. в том, что он не изменил дару. Мне часто хочется приголубить И.Б., погладить его гладкую, лысую голову. Потому что мне его жалко. Поэзия И.Б. – это талант, превзошедший человека, инструмент, превзошедший автора. Все остальное в И.Б. – это человек, недостигший своего таланта. Апофеоз инструмента. Когда нет Бога – все дозволено. Да. Именно это демонстрирует И.Б. во всем остальном. Эстетическое пиршество И.Б. означает на самом деле… Да ничего не означает! А часто и простое хамство. Главное! Поэтическое изобретение Бродского – в сближении человеческой поэтической потребности с человеческой потребностью в хлебе и воде. Именно! Ибо потребность И.Б. продавать поэтические книжки в супермаркетах – это основное открытие И.Б. для мировой поэзии. И возможным это откровение стало возможным благодаря природе русского языка. И это было непросто. Я его полюбил и примирился с ним, простив ему его необоснованные и мелкие нападки на духовную и отеческую жизнь (он – сам того не желая), – после его «Полутора комнат» и невероятной боли строк о родителях. Там слезы и страх, раскаяние, терпимость и сочувствие. Эти строки пропитаны слезами и страданием. Читая, видишь – нет! – чувствуешь комок в горле своем и его. И И.Б. примиряет непримиримых. И.Б. примиряет меня с родителями моей жены. Но вряд-ли их – ибо они никогда не прочтут И.Б. Все равно, значит совершился акт творческой воли. Хотя бы по отношению ко мне. И.Б. примиряет меня и с искусством. Искусство – это хорошее занятие, нужное, важное, интересное. Конечно, если это хорошее искусство. Бродский – это хорошее искусство, сильное, нужное – отделяет зону хаоса от человека. На том ему спасибо. Из дневника: 2001, июль |
||
|