"Дни" - читать интересную книгу автора (Дорофеев Владислав Юрьевич)

Владислав Дорофеев Дни

Первый день

Она любит серый костюм и красные туфельки. На левом запястье она носит перламутровый браслет, а в ушах у нее болтаются на длинной ниточке по два шарика: красный и белый и, если она склоняет голову, когда чему-нибудь удивляется или слушает, не понимая, ниточка изгибается и шарики просто валяются на плече – правом или левом; когда она не понимает, головка клонится к левому плечу, когда удивляется, головка переваливается к правому.

Она курит и просит друзей приносить опиум, тогда она остается одна, раздевается, закрывает окна, ложится на пол и курит, изредка слегка сдвигая и раздвигая ноги. У нее восхитительный ромб в низу спины над тазом, стороны ромба одинаковые и он такой, как раздувшееся веретено. Она живет одна, но есть два друга – оба синеглазые, блондин ржаной и печальный, другой рыжий и высохший.

Иногда, если пришел рыжий, она поет: среди ночи она просыпается, будит рыжего, просит прощения, он садится к инструменту, сонно играет, исполнитель он профессиональный, а она заворачивается в простыню, садится на подоконник, окутанная синим мраком, поет, обняв колени. Тихо и печально летают звуки, две фигуры в простынях играют и поют, сами себя слушают со стороны и удивляются, как они еще живы. Потом мужчина бреется, заказывает такси по телефону, для прощания она сходит с подоконника, простыня падает, мужчина целует, молча уходит. Через некоторое время звонок, мужчина уже дома, говорит: «Доброе утро, милая.»

Женщина закрывает крышку инструмента, гладит черные ледяные клавиши, затем вспоминает о том, что забыла подарить купленную зажигалку, рыжий мужчина не курит, но собирает зажигалки и карточные колоды.

Она любит своих мужчин реально за реальные пристрастия и привычки, она любит своих мужчин, и они знают друг друга; иногда один уходя, встречался с другим, на кухне, или в прихожей, или на лестнице, или возле дома. Блондин выше женщины на голову. Женщина в припадке тайного – и ей – отвращения к себе сказала блондину: «Ты, кажешься мне сплошным стволом дерева.» Мужчины приходят к женщине уже десять лет.

Тогда, десять лет назад у женщины был муж и ребенок, муж был вольной профессии и метис. Однажды к ним друзья привели блондина, блондин остался ночевать и жил еще две ночи; на третью ночь муж пошел к друзьям и остался у них ночевать, после одиннадцати позвонил женщине и сказал, что не придет. Блондин и женщина остались наедине, он хотел, но не притронулся к ней, а утром бессмысленно заснул на другой кровати, проснулся от того, что она стояла над ним: «Я испугалась, показалось, ты ушел!» Некоторое время спустя она оставила мужа и ушла к рыжему, она не жила с рыжим, но свой уход объяснила любовью к рыжему… А ребенок где-то далеко остался.

«Эти мужчины меня любят, но ни за что-то, а так, любят и все. Иногда, я представляю – они, как немые рыбы, которые раньше говорили, плавают в груди моей, живут и плавают, я им меняю воду и сыплю корм, а они прожорливые и серебристые жадно работают хвостами и ртом.» Так она говорит, поворачивается спиной к зеркалу; в углу комнаты еще осталось немного мрака, и она добавляет тьмы, прикрывая глаза ладошками и вот, кажется, разделились части тела и части мира, растворились в желе, а желе – мир.

У нее почему-то остались в памяти роды; некоторые забывают что-нибудь, а она все помнит и боль и те двое суток, в течение которых она продолжала рожать.

Деньги ей дают эти двое, сколько она захочет, столько просит, они не отказывают. Раньше она любила бывать за границей, особенно ей нравился Тунис. В памяти женщины, весь Тунис похож на белое мраморное тело Кановы.

Когда она просыпается одна, ей особенно радостно и весело – улыбка то и дело обнажает верхние зубки. Женщина любит спать на желтых простынях и, когда одна, читать Гомера. Радость ей доставляет игра на инструменте и декламация под музыку из Гомера; но когда она пытается представить Гомера, она всегда представляет его в виде головы в пространстве, голова с закрытыми глазами, если она пытается представить дальше, видит, как лицо молодеет и глаза открываются, потом немо отворяется зев рта, жилы шеи напрягаются, глаза выливаются и голова улетает кружась в далекие миры, к неведомому черному солнцу и будто нечто остается висеть, соединяя ее и улетевшую голову – это похоже на крик и похоже на вымысел.

Она отходит от окна, подходит к зеркалу, заложив ладони за голову, смотрит рассеянным взглядом, слегка напрягает ноги и подпрыгивает; «Я хочу умереть… Я сейчас хочу умереть…» Прыгает еще и еще, много неисчислимо много раз прыгает, немеют руки, она прыгает и прыгает, потом падает на пол и спит.

Третий день

Женщина мертва?

«Я сплю…» Глаза ее ожили, но прикрыты корочками-веками. Она лежит на правом боку, вдруг глаза вылупились, она подняла руку, посмотрела сквозь пальцы в небо за окном и, как раз поймала промеж указательного и безымянного пальцев солнце. В животе забулькало – хочется есть.

«Хорошая у меня комната – лицемерная, каждого, кто войдет, она обманет. Комната непостоянная и думают, что я такая же изменчивая; может быть в этом заблуждение мужчин моих… Желтая постель и красные стены необычны и приятны в хаотический полдневный час… Я, кажется, сегодня превзошла себя, так много я никогда не прыгала. Но почему я думаю об Эдгаре По, говорят он умер на скамейке в Нью-Йорке. Непонятно, сон или явь? Будто спускаюсь по лестницам Каменного театра, а на каждой лестничной площадке меня встречают, заволакивают в какие-то комнаты, там… Но, господи, я хочу есть! Сделаю яичницу и черный хлеб, а вечером, если придет блондин, выпью рюмку коньяка, рыжий парень… Не понимаю, мне совсем не хочется читать, но хочется что-нибудь сделать, хочется двигаться и больше и больше…»

Она полурусская, ей тридцать лет, а впрочем, так она выглядит, ей тридцать пять, а агатовые волосы могучей волной над шеей.

Сегодня она решила быть в украшениях из белого металла и надеть черное платье с треугольником для белой грудины и шеи, на которой пребудет ожерелье из белого металла весь день и даже ночь, если она, как в прошлый день или, как случится в …надцатый день, когда она ночью попросит блондина по телефону, чтобы ее не «беспокоили сегодня».

Она умеет разговаривать с собой, но не вслух, а молча, как бы про себя. Однажды любопытная, она узнала, что древние греки слышали в себе второй голос: с того дня она превратилась в покорную ученицу и вслушивалась, жила одной надеждой когда-нибудь услышать себя вторую, она тогда простилась с мужем, и ребенок остался где-то далеко. Однажды утром после ванной, вытирая шею, она услышала:

– Здравствуй, пора заняться делом.

«Да, да.» – Она тотчас ответила, а удивившись, поняла, что одна и разговаривает с ней Она-Вторая.

«Кто ты? И где ты раньше была?»

– Я независимая. Раньше спала. Вполне могу обойтись без тебя до твоей смерти, но таков суровый закон вражды, если просят, надо дать то, что просят, а иначе зачем я и зачем ты.

Она подивилась самостоятельному уму неизвестной с нейтральным андрогинным голосом. Теперь, это – ее голос, который живет в ней и обсуждает вместе с ней все ее проблемы и насущные вопросы.

Незаметно получилось с этими двумя. Она никогда не думала про себя, что она греховна, ведь ей всегда было близко и доступно чувство смерти. Но как-то в забытьи она увидела себя в постели сразу с двумя мужчинами. Когда-то она знала, что хочет родить и родила от любимого человека, в первый раз, когда она стала женщиной, она стала и матерью. Но вот теперь: два мужчины и она одна беззащитная меж двух гигантов на ласковой желтой постели – женщина лежит, боится дышать и повернуться, мужчины спят, сложив руки на груди, глаза закрыты очками с круглыми стеклами и торчат бородки клинышком, рыжий в синих очках, а блондин в зеленых.

Рыжий, а вслед за ним блондин предложили ей не работать и брать у них деньги, и «деньги она должна» брать, потому что они так считают. Она слушала мужчин, не благодарила, не задумывалась, не огорчалась, но затем устроила так, что они повстречались в прихожей, а когда один ушел, она все рассказала второму; и после она еще раз их сталкивала у себя и опять у себя и опять все рассказала про ушедшего оставшемуся. «Мои мужчины – благородные люди!» Нет! она, так именно, не думала, но любила любого в отдельности и никогда не мешала их, не мешала имена во время ласки и не путала свои чувства; она молчала, когда мужчины впервые встретились в прихожей, как-то молча рассказывала каждому про другого, словно, молча, но самоубийственно искала страсть и чувства.

Она отошла к центру комнаты, посмотрела в зеркало на ноги со спины: «Хороша я! хороша!» Она сама себе сшила белый хитон, сборчатый он запросто сползал с плеч, жалобно омывая наготу тела желанием побыть на великолепной плоти.

Она часто подходила к зеркалу, становилась и после легко спускала с плеч хитон – он падал к ногам на пол, а ей виделось, как позади, в глуби, мертвенным светом желтели два светильника, границы и грани комнаты растворялись и женщина уходила в невыносимо неблизкие миры и пространства, тогда она все видела и знала, всех чувствовала и даже не летела, а просто, обычно, была везде вся – так она хотела, так она жила.

Позвонил блондин.

Вечером, как обещал, пришел с рыжим догом. Все поцеловались дружески. Накормили собаку; долго пили коньяк и ели холодную рыбу и лимон, пили гранатовый сок, пробовали мешать коньяк с соком, получалось похоже по вкусу и цвету… «на глину», сказала женщина.

Блондин любил работать у женщины, здесь работалось вольно и просторно. Когда женщина утомилась, он помог ей раздеться, уложил: отправился за стол и долго-долго писал, уже запели бы петухи, но осенью ночи не такие короткие, как поздней весной и ранним летом – еще далеко до рассвета.

Мужчина перестал писать, подошел к зеркалу, подозвал собаку, опустил руку на твердую собачью голову, так постояли, прикрыв веки, потом разделся, неожиданно почувствовал вкус миндаля во рту, нагнулся над женщиной в кровати, посмотрел, взял ее тело в охапку, раскинулся на полу, а женщину уложил уютно на животе; подошел пес, попечалился, заглядывая коровьими глазами в лицо блондину, вздохнул и успокоился мордой на бедре. Женщина – некая ночная тень, свернулась на мужчине и спит, но как может спать то, что, словно, не плоть, не тело, не женщина – она! Подумал ли мужчина, что это душа, Сама Душа Мужчины касается его живота. Несколько секунд они восхитительно и укромно втроем жили и уснули.

Беспредельная чернота за окнами. Ночной мир ограничен и невелик, он, как мир под дождем, когда небо пытается уничтожить физические зримые границы, тогда нет грязи, нет памяти, ничего нет.

И не надо.

Пятый день

Это было так неожиданно.

Она перешла в пятый класс, а жила в далекой деревне среди сопок. В деревне жили чабаны с семьями.

Ей два года: она сидит в седле одна без поддержки и скачет вслед отцу, она скачет, привязанная к седелке жеребенка, а жеребенок бежит неотступно за матерью – отцовской кобылой. И, если задрать голову, видно, как отара овец перевалила через вершину и весь склон серый, будто поросший мохом; постепенно закипает солнце, тоже переваливает через вершину над ними, лезет едва-едва на гору неба – такое нагое: «Папа, солнце – это я?… Можно мне к нему?…»

Неожиданно в середине школы она поняла, что есть бог. Она долго понимала бога, она установила, как бы норму или правило: читать богу на ночь две-три сказки, а после засыпала на спине с раскрытыми глазами.

Но отца затоптали овцы, когда неожиданно на противоположном склоне сопки начался странный провал земли, а овцы уже перевалили вершину; отец пытался их остановить, упал с лошади, а тут собаки подоспели – и овцы страшно завернули и сшибли лошадь, и уплыла серая струя потоком за вершину на прежний след. А мать загрызла собственная собака, одна из тех, которые завернули отару. Женщина была еще жива, когда рассказывала, что собака неслышно кинулась ей на спину; утром, еще было темно, она шла подоить корову, собака беззвучно сжимала челюсти, а мать лежала на снегу, скребла левой рукой, а правой шарила в цинковом ведре, затем вскрикнула и закрыла глаза. Осклизлый сумрак продолжал рассеиваться. И уже больше не открывая глаз, уснула мать мертвым сном. И женщина перестала читать сказки богу и забыла на время, что бог в верху.

Женщина чувствует лес и потому любит лес, как нечто самое лучшее и по настоящему постоянное, например, она явственно понимает жизнь дерева, движение под корой и под землей, а стоя на земле леса, она представляет себя, как на прозрачном ящике, внутренности коего наполняют могучие и прочные жилы-корни, ей тогда пусть и страшно, а приятно и гордо, что вот она живет двойной жизнью, потому что видит то, о чем никто другой не подозревает. Когда ей становится неловко или обидно, она приходит в лес. Лес ее, будто старая уютная Детская на дальнем втором этаже: шум мира стихает уже на лестнице, и, когда затворяется дверь, любой шум исчезает и не существует, и остается детская и короткая кровать у стены. Под кроватью стоит корыто, в котором она держала черепаху, над дверью висит, вырезанная из красной бумаги цифра «6», окно закрыто зеленой шторой и нет ни одной игрушки – она с ними простилась, чтобы не печалить их переменами: да, она нашла себе другую игрушку, которая плещется в тухлой воде существования: в воде исчезают представления о весе, верх делается низом, и блондин и рыжий, как две гирьки, висят через шею, но тянут вверх, в руках она сжимает алые розы, а лес детства густ, а как известно, в густом лесу розы не цветут, а если растут, никто их не видит толком.

«Я хочу жить… Поздно, кажется! Я уже захотела обратное!..»

Женщина вспомнила бога и снова хочет жить, как миллионы. Она смотрит в потолок, лежит, подобрав колени к животу и читает сказку, которую запомнила, тогда деревенской зимой среди сопок.

«Да, я слушаю. Здравствуй, Блондин. Я проснулась только-только. Лежу, никак не могу встать. Правда, глупо?! Я думаю о государстве и о всех жителях Земли, которые вдруг могут подумать… Да, да, конечно, лучше не по телефону, я помню, ты боишься телефон… Я днем выйду навестить Жанну, вспомни, „сверкающая женщина“, тебе понравились морщины на ее лбу. Она больна и почти не способна говорить, еле шепчет: ее избили какие-то глупцы, а уходя, они сказали, что били они ее за гордую походку. Она приползла домой, позвонила, шепчет и говорит, что этим особенно унизили и, что она себя неимоверно пустынно и никчемно чувствует, что лучше бы изнасиловали, а они бросили будто освежеванную тушу… А, что? Тайна! – хорошо, до вечера.»

Ранней весной женщина и Жанна танцевали вальс на кладбище перед церковью – время после вечерней службы! Жанна любит ходить в церковь и слушать надрывные звуки старушек и сип стариков. Женщина же садилась на скамейку в углу и смотрела, а Жанна крестилась и подпевала; после вальса на кладбище Жанна пожаловалась, что церковь для нее, некий автомат, где все механически и автоматически.

И сейчас женщина прошлась в туре вальса по влажному полу, печатая сальные следы на разноцветном полу, где под слоем бесцветного лака замерли округлые лепестки в соцветиях: если женщина ложилась, растопырившись руками и ногами, она как утыкалась в воображаемый круг по вершинам лепестков: цветы ожили – черные, седые, оранжевые, зеленые и голубые.

Женщина превратилась в принцессу из сказки. Скользит маленькое тельце, прозрачные ступни в пыльце, воздушные невидимые потоки обвевают и будоражат. Впрочем, вот она одевается, свежая и осенняя после воды и мыла. На завтрак неизменная яичница и чашка сока.

А какие словечки, мысли бегают внутри женщины: «Я же видела, как мужчина гнался за женщиной, догнал, свалил и бил ногами в лицо. Она лежала на земле, кричала „помогите-помогите“, а он бил и бил, и ругался. Что она сделала такого, чтобы ее убивать… Этот тип!.. Хватило б сил, я бы его на месте выхолостила… Что со мной? который день не читаю, а двигаюсь-двигаюсь, много ем и думаю о, а, в сущности, мужских проблемах… Иногда, мне кажется, что жизнь зримая, как река, которая двигаясь вперед, движется назад в прежнее начало покоя и снова источника, из которого вытекает… Рекой она бывает раз, когда идет от начала к концу, а остальное время, пока снова „не река“, бывшая река основательно скучает… И ко мне приходит моя маленькая общая смерть, она играет на дудочке, на той самой, на которой я играла в сопках. Смерть – это, видимо, я сама, но единственно настоящая и последняя… Жанна будет рада этому ночному светильнику и подарю ей свою последнюю фотографию. Фотография маленькая и вовсе не заметны морщины…»

Женщина надевает очень любимый серый костюм, обувает красные пунцовые туфельки, на левое запястье продевает перламутровый браслет. На улице слегка желтая крестьянская погода.

«А, например, за что меня наказывать или награждать…» Женщина начала открывать дверь – столкнулась с иной женщиной. Телеграмма. «Мое имя, адрес!» Телеграмма от рыжего из какой-то дальней страны, как всегда латинскими буквами русский текст. Рыжий мил, поздравляет женщину с днем рождения…

Жанна любит сухое вино. Женщина выйдет на улицу и купит белое сухое вино, может быть «Алиготе», затем съест из ларька любимое крем-брюле, пойдет к Жанне. Жанна живет через двадцать домов по противной нечетной стороне; надо пройти сквозь гогочущую улицу, среди разврата внешней стороны города, между солнцем и землей, умереть для себя и, сжимая губы… На улице женщина оставляет все и ничего не находит.

Может быть находит Жанна, которая перед тем, как ее избили, последние полгода выходит на улицу в восемь вечера с пятнистой собачкой на правой руке и думает о том, что возможно кто-нибудь соблазнится на собачку и заметит руку и после хозяйку, и заинтересуется и спросит что-нибудь и попросится у хозяйки в гости. Но и собачка, как приманка, не работает, впрочем, Жанна понимает и не бьет собачку, лишь закармливает эклерами, кажется, от эклеров собачка потеряла голос, она только сипит и ворчит, укладываясь спать. И не ясно, кто из более невинен, собачка или Жанна. Жанна немножко похожа на крокодила, когда похожа на больную в кровати, недвижная.

У женщины есть ключ от квартиры Жанны: она входит, нарочито громко стучит по полу, проходит в комнату. Это квартира бабушки Жанны. Женщина когда-то ходила к бабушке Жанны учить французский язык и тогда же узнала внучку бабушки – Жанну. Бабушка умерла, а Жанна перешла в квартиру бабушки – уже десять лет она живет в бабушкиной квартире. Бабушка была ростом со стул и в начале века жила в Петербурге. Жанне пятьдесят лет, ее волнуют проблемы культуры, в частности, некая культура Средиземноморья, уничтоженная в некое время, но, как Жанна считает, еще до написания Ветхого иудейского завета; и еще Жанна утверждает, что эта самая культура как-то связана с культурой, что проявила себя на острове Пасха и потом дала ответвление в русской народности. Жанна знает несколько иностранных языков и была трижды замужем, у нее есть дочь, которая в разговоре с друзьями называет Жанну: «Моя бабушка.» Да, у Жанны бывает мрачно дома, но то мрак дружелюбия и тоски, а, порой смертного часа, когда у Жанны останавливалось сердце и никто не способен был понять почему. Жанна говорила, что спокойна и не боится, ей кажется, что она умирает от того, что не знает зачем жить дальше, хотя силы еще остались для того, чтобы выполнить еще какую-нибудь задачу, но она не знает какую: родить, убить, потерять? – нет она не знает! А потому готова умирать. Сердце затем пошло, волшебно уверенно, наверное, Жанна поняла, что ей делать и как это сделать. Что-то несомненно помогло ей, вот что?

Жанна и женщина всегда хотят видеть друг друга. Они любят себя и каждую в отдельности. Жанна в воскресенье не ест, так она, как говорит, «очищает внутренности», а теперь вот уже пятый день ничего не ест, лишь пьет сок, который приносит женщина.

«Жанна, я сегодня родилась! Ты рада?»

Жанна сейчас думает, что, когда она падала, последнее, что она видела – небо: темно-синее почти черное небо и почти белая Луна, резкая и трезвая, в маленьком над головами небе, а один из этих был в белых носках, а каблуки закрыли Луну.

«Жанна ты рада?» Они поцеловались, женщины – как это возможно было поцеловать в опухшие губы Жанну; на секунду застыли и расплакались от слащавого умиления, будто два увядших цветка склоняются навстречу в янтарной коричневой вазе, а в вазе загнивающая вода.

У Жанны на потолке нарисовано, как она сама утверждает, сто тысяч пар глаз, она любит выискивать вверху глаза по настроению и смотреть, словно, обнимать Ее-Себя невидимую, которая таится за каждой парой глаз и, которая всегда вся вместе есть – Она! Сегодня глаза Жанны в дальнем углу, и Жанна просит женщину закрыть окна и включить свет – так лучше и надежнее.

Отец женщины убил как-то рысь, сделал чучело и, когда женщина осталась жить в городе, она привезла и рысь, а познакомившись с Жанной, подарила рысь Жанне. Рысь теперь стоит с неизменным оскалом в изголовье Жанны. Жанна полюбила чучело, как только увидела, а женщине подарила цветочную янтарную шестигранную вазу, великолепную и нежную.

Женщина подошла в лежащей Жанне, спрашивает: «Зачем ты полюбила меня? я не хочу, чтобы меня кто-нибудь любил, чтобы хоть один человек хотел отдать мне за меня себя; ведь ты хочешь отдать мне свою душу, или ты еще не любишь меня? Я знаю, что, если меня полюбить, разлюбить уже нельзя, потому что я чужая всем и тебе, и себе. Помнишь, ты мне сказала, что у меня глаза нехорошие, я тогда плакала и обиделась невообразимо. Сегодня я бы не плакала, сегодня я хочу сказать: если я злая, то злая только к себе и никто не знает, чего я хочу и на что способна, никогда не поймут меня, я никогда не захочу рассказать о себе, о людях людям. Вот ты – слабая и не слабая, тебя можно прихлопнуть и ты не сопротивляешься и не станешь сопротивляться и не хочешь, хотя… Возможно, беззащитность – это и есть человек; такая беззащитность, чтобы всем признавалась в любви и, чтобы душу носила на веревочке на шее. Ты не старуха, а уже хочешь счастья, уже молчишь, если молчится, уже сидишь, когда сидится и сетуешь, что у тебя не осталось чистых чувств и переживаний! Ведь ты на малость не способна, ты уже не способна даже напиться. Я не хочу тебя видеть и твои глупые глаза, которые лишь детство, а не бог, в которого ты веришь, закрыв собственные глаза.»

У Жанны как-то неожиданно вышло напряжение из кожи лица и тела, она сумела впервые сесть, не опираясь на стену и заговорить, не делая пауз: «Порой, я не понимаю у кого настоящие живые глаза, а особенно теряюсь, если думаю про восточные свои глаза в постели с мужчиной, тогда, например, мне представляется, будто на месте моих глаз два круглых зеркальца, которые свободно вынимаются и вставляются еще проще… А, ты, собственно, о чем? Мне кажется, ты не выспалась сегодня. Ложись рядом, я так устала, одна и одна, ложись и спи.»

Они уснули, свет не погасили, за окнами выливается ночь в день; млеет вино на столе, две милые женщины спят под ста тысячами пар глаз, и, конечно, чувствуют в том свою судьбу и предопределение.

У Жанны выпуклый лоб и она кудрявая; когда-то у нее были зелено-стальные выпученные глаза с кошачьими веретенами внутри; сейчас глаза мертвые и плоские, кожа глянцевая и белая, будто трупная. Ничто не двигается в этой комнате, свет засох, и только часы живут полной жизнью, заполняя кругом себя все и ничего тоже часы заполняют.

Собачка с толстым брюхом лакает воду, вздохнет и уснет в углу, раскинув ноги, тело, голову и живот, равный размерами всему остальному в собачке.

Но нам скучно-скучненько! Куда же мы направимся, что посмотрим? Подождем пока проснутся милые женщины? Нет! отправимся в следующий день, ибо нам не понятно, почему же она захотела и попросила смерти и, как будет выполнена ее просьба, и кто ее выполнит. Пускай они продолжают спать. Но мы знаем определенно, что вечером, когда она-некая придет домой, вдруг станет не различим тип лица, потеряется всякая определенность, а полумрак при свечах уничтожит всякую возможность понять, кто это: Жанна или та женщина из первого, третьего и начала пятого дня. Очертания и грани рассеются в стороны и лишь пена шампанского из стеклянного бокала в руке женщины напомнит нам, что сегодня день рождения женщины и пришел блондин и из зеленого рюкзачка, который был за спиной, вынул керамическую голову Гомера и вручил с поклоном женщине. Женщина мило улыбнулась, улыбка была такая, что, казалось, что женщина извиняет его, дитя-блондина и благосклонно прощает, прощает ему его неделикатность и некоторую грубость и заодно не замечает небритую шею. И еще: нам показалось, что у женщины задрожала жилка на шее под подбородком, словно, ей мерзко, словно, она в гневе.

Блондин пил, потом уставился в зеркало на себя и читал стихи из средневековой поэзии; причем в зеркале, если посмотреть со стороны, отражался черный, метр в поперечнике червь, червь уютно стоял на кольце из кончика хвоста. Изредка он курил и запивал сухость в горле. Что еще блондин умел?

Блондин – высокооплачиваемый среднемолодой бывший сутенер, с фамилией на М… Блондин художник, одержим идеей создания гарема на базе европейского духа, он, как отмечено карандашом аллюрным почерком в книжечке, переспал с великим количеством женщин, был период, когда он спал каждый следующий день с тремя разными женщинами; каждый год блондин голодал по двенадцать дней, а всем рассказывал, что двадцать; и во время голодания он писал трактаты-предвидения на желтые волшебные темы, например, в очередном трактате М… назвал себя «Идолище», а в следующем именовал десятилетие, в котором он живет «десятилетием Пещеры»; впрочем, он был только странный, но живой и честный художник и потому мы стараемся воздержаться от личных впечатлений по отношению к нему.

Он, кстати, спрашивает: «Ты сегодня утром хотела сказать, а я тебя…» «Да! Я… все люди подумают… однажды подумают… они все занимаются… Тем, что им дадено и должно, а есть еще что-то, что-то иное и не предопределенное, для свободного выбора есть нечто, чему я названия не знаю и может быть сейчас еще никто не знает названия и что это, неизвестно? Пушкин, например, как-то в свое время сказал, человеку надо понять, что человек должен делать лучше всего и чем скорее человек поймет, как делать это, тем проще и легче жить; но мне думается, что это правило верно лишь в определенные времена и периоды истории, а потом вдруг оказывается, что есть еще какое-то, как-то, где-то и потом выходит. что прежнее должное и назначенное уже мало и недостаточно. Ты вот этого еще не понял, впрочем, ты мал, тебе не тридцать семь пока. Ты и не поймешь никогда этого.»

«Полагаю, ты говоришь о пушкинской привычке к ямбу, которую он хотел и не сумел преодолеть, но так было и с Пастернаком.» «Оба гуся хороши. Я хочу: любить, жить, умереть, а пройти туда, где свободно для выбора и там не должное, а так… просто есть и есть, как есть.»

Вот…

Пятнадцатый день

Женщина спит и во сне мечтает о рыжем: «Скотина, – думает она: – как давно не появлялся.» И потом она мечтает, что сколотит ящик под размер кровати, насыпет землей, посеет бамбук, когда придет рыжий, она упоит его снотворным, а когда он завалится спать, она выдвинет ящик из под кровати и спихнет рыжего на ростки бамбука, а руки и ноги привяжет, бамбук – уже в силе – врастет в тело рыжего и порастет наружу из тела, рыжий очнется, чтобы помучиться, и скончается, она станет долго плакать, а потом сама примет такую же муку Себе. «Но нет, наверное, нельзя найти рассаду бамбука.»

Переживает во сне и вздыхает вслух женщина.

Ай-ай-ай! Звонок!

И ящерицей она проскользнула в прихожую. Дверь, как резиновая, отскакивает и маленькая виснет на рыжем.

«Дурак. Я… Ты кретин. Ты хочешь один быть всегда – я знаю. Ту кретин, но я тебя люблю – пуще жизни.»

Она всем, что у нее есть, гладит рыжего, женщина вспоминает тело Рыжего; мужчина гладит и терзает любимую женщину. Обнимаются мужчина и женщина.

Рыжий говорит, что скоро настанет вечер, что он приехал из Квебека, и, что он просит разрешения пригласить ее на джазовый концерт. Она, еще не проснулась: еще спит, укрытая в ложбине на худосочных травах, еще далеко под горным солнцем, сладким, как лед.

«Поесть бы и выпить чего. Ты меня покормишь, а я тебе расскажу, почему я столь равнодушен к тебе: мы с тобой поздние плоды, мы долго зреем, долго сохраняемся – нам надо реже вспоминать о каждом и еще реже видеться.»

Произносит он выученным залпом, смотрит в свои глаза в зеркале прихожей.

Женщина вскрикивает, стаскивает плащ с рыжего, кружится вокруг и увлекает за собой в комнату, напевает и трепещет, взбудораженная внезапным появлением рыжего. И рыжий рад.

Женщина останавливает дыхание, замечает, что голая, говорит рыжему: «Рыжий, я нагая!»

И рыжий одевает на нее бирюзовое платье-балахон.

«Пойдем на кухню, у меня есть холодная рыба, чай, черный хлеб, коньяк, сделаю яичницу: ты знаешь, я предпочитаю употреблять в пищу те продукты, которые нельзя испортить, которые не прошли сквозь смерть, тоску, шок, безысходное.»

Неожиданно и нестерпимо их из дома повлекло.

Женщина подпоясалась бронзового цвета ремешком, всунула ноги в изумрудные туфельки, надела черный плащ и они потопали из лицемерной комнаты мимо ушлого зеркала прихожей, из себя в огород города, а поесть они зайдут в кафе, где закажут коньяк, яичницу, холодную рыбу.

«Хорошо ли тебе…»

Женщина спросила, не открывая век и упрямо изгибая спину.

«Я счастлив и напряжен, как человек. Пусть женщины и реки убьют меня, я буду терпелив и не настойчив, я буду – младенец!»

Запивает рыжий пятидесятью граммами и брызжет лимоном в пунцовые десны.

Милые, вам надо подготовиться к вечеру джаза!

Во мраке зала Рыжий величественно раздвоится, левую руку его продолжает ощущать женщина, а Сам он сойдет в личину джазиста на сцене; и заиграет джаз и давится зал от натуги, не успевая поглотить джазовые звуки. Логический мир джаза развивается, обыден, даже консервативен, гармоничен и профессионален, как сама жизнь. Джазист ничего не создает, он отвергает слепоту и использует себя в качестве музыкального аккорда, в качестве ассонирующего или диссонирующего момента. Звук сплетается с взглядом зала, страсть, как лоза, оплетает стены зала. Джазовая партитура поведения джазиста в сочетании с чистыми эмоциями, страстями, настроениями производит удручающее и прекрасное впечатление распада. Зритель и джазист дифференцируются и каждый получает то, что он хочет: потребитель потребляет, производитель производит, но и каждый одновременно – производитель и потребитель, жрет и изрыгает каждый. Излишне ровный джаз был бы скучен и с третьим аккордом нес бы тоску по дому и отвращение к неуюту темного чужого зала, когда бы не рыжий джазист.

«Кто тобою любим, Женя?» – Спрашивает Она-Вторая.

«Я люблю рыжего, он сидит по правую руку мою белую!»

«Тронь его или спроси вслух о чем-нибудь – это пустая оболочка, лишь тело, а рыжий-Сам на сцене, люби сценического рыжего, он правдив и твой, но и жалей рыжего, он джаза – помни об этом!»

Женщина и сегодня не забыла нацепить украшения из белого металла; рыжего рядом она уподобила украшениям своим, а на сцене играет и распоясанная в фантастическом красно-желтом колпаке в порыжевшем от старости и носки зеленом форменном балахоне, в черных усах беснуется мужская душа рыжего – именно об этом и говорила женщине Она-Вторая, и женщина не возражает, объясняя себе феномен Рыжего в удивительном и красивом раздвоении его. А, внимание к женщине, спросим мы; внимание уже не обязательно, если душа рядом, не скрыта и, если душа похожа на клоуна, такая душа не страшна, а то, что не страшно, то истинно.

Она вышла с рыжим в смешную послеконцертную ночь. Они вместе любят такие ночи, когда особенно видно, что страх – это одиночество. А если сам выбрал одиночество, то легко, когда захочешь, раздвоишься, а захочешь, любишь рыжего или женщину, кого захочешь, того и любишь своею любовью одинокого. И лишь захотевшие быть одинокими хотят жить! И ночь им – светлый «до мажор» «Битлз», светлый «до мажор Бетховена».

Мир потихоньку расслабляется, отдыхая от дня минувшего.

«… мухи фанфаронят, а молодые мухи испытывают себя на человека и, вообще, всякая живность испытывает себя на человеке, но все честны при этом?»

Вся суть в том, что рыжий после разговора о мухах сделал в постели предложение женщине, и женщина засмеялась визгливым истошным воем, приглушая немые свои слова: «Малыш, я не ждала, не хочу предложения, потому что я никогда и ни о чем, и ничего не знаю определенно, ясно, различимо. Я говорила „Да“, а внутри „Нет“, а на „нет“ – „да“. Твои важные глаза виноватые свидетельствуют, что ты отчасти из уважения к моей персоне делаешь это брачное предложение.»

Женщина увидела, что время победило ее окончательно и, она уже никуда не колышется ни вправо, ни наоборот, уже ветер растаял в ней, она встала уже пред временем на колени и, время повернуло к ней раскаявшейся, иную морду, противоположную морде, которая обращена к непокорным. Что же дальше делает женщина? Она спит! Единственное на что она теперь самостоятельно и творчески способна.

Спят, сдвоенный рыжий и традцатипятилетняя женщина, слегка похожая на нечаянно успокоившийся в саду снегопад.

Теперь женщина совсем беззащитна, и это очень хорошо.

Последний день

Но рыжий не слышит.

«Нет, не играть, не петь – на улицу!»

«Ночь ведь!» Говорит нелепым голосом рыжий, сощурив глаза, он сел было к инструменту, после того как женщина его разбудила и, как обычно ночью, попросила прощения, но рыжий, к сожалению, не услышал, что женщина просит прощения дольше чем всегда, вдвое дольше.

«Правильно, ночь; мы пойдем вдоль реки по городу, я хочу. Пойдем.»

«Нет-нет.» Тусклым голосом мнется рыжий, «прости», мол, засыпает, упрятав голову в подушки.

Женщина сгорбленная походила по комнате, недоумевая, что делать, подскочила к окну, как-то оделась и выкинула себя на улицу, ночную и жидкую, под невидимые человеку звезды, под полную Луну.

Если вы не спите, я вас выведу в первые дни августа ночью за пределы дома. Ночь внезапна, черна и недвижна. Мир остывает и остыл. Ночь – это смешно, после света шагаешь в темноту и обязательно, какие-то осклизлые матовые беловатые фигуры пройдут или промчатся, или нырнут, или скользнут мимо тебя или из тебя в темноту – как последняя память света и человека о том, как он богат и силен; он владеет ночью, строя дом и, зажигая огонь в нем; и побеждает человек ночь. Так думает человек. Но ночь не отступает, она сгибает человека и проходит дальше.

Бежит женщина по тротуарам и земле, по дорожкам и через мост, вот любимая набережная с золотыми гладкими куполами за стеной. К дереву у стены женщина пристыла и сквозь закрытые глаза, она увидела продолжение представления в Каменном театре: после очередного лестничного пролета женщину затащили в туалетную комнату, прислонили испуганную, замертвевшую к стеночке, и она не двигается, настоящая женщина, онемевшая; они, какие-то, расстреливают тело, но хотят еще нечто расстрелять, они недовольны, после каждого залпа подходят, осматривают мишень, дико взвывают и опять возвращаются на исходные позиции, тщательно целятся, дырявят тело, подходят, снова остаются неудовлетворенными, взвывают и дрожат, от бешенства слепнут, женщина ускользает и от этих, спускается вниз по лестницам.

«Что? Что хотели? те с ножами, эти стреляющие, что искали и не нашли, как убить? Кого хотели разрезать и расстрелять все эти люди? Душу-у-у… Душу! конечно, Душу!»

Женщина оставила дерево, укромно идет вдоль парапета набережной, села, изображая амазонку, на парапет и смотрит в реку. Балуются женские волосы с ночным опухшим от скуки ветерком. Очертания фигуры, если уходит Луна, сливаются с набережной.

Очнулась женщина, рядом сидит, какой-то человек. Вдвоем, человек и женщина сидят на парапете, вот человек слюнявит указательный палец и прикрыв левый глаз протирает кожицу века, открывает глаз, слюнявит палец, прикрывает правое веко и протирает, не сменяя позы и гримасы лица лысой глянцевой головы. Они сидят и сидят, а женщина еще перебирает неслышные разные слова, составляя из них новые предложения: «И вся я в этой обычной жизни укрыта впереди золотым слоем; золотой слой повторяет изгибы и выпуклости, и впадины, и вот обнаруживается снаружи еще одна женщина. И получаются три женщины: две явно видимые и Она-Вторая. Незаметно для человека я выскочу из под маски, и человек обманется, маска его надует, человек будет думать, что я на месте, рядом. При жизни у меня есть золотая погребальная маска.» Скользят словосочетания, и она еще хочет, чтобы какая-нибудь из трех ушла в лес и повесилась! Свив для этой цели своими руками веревку, потом завязала бы петлю и закрепив одним концом веревку к ветке над обрывом, упала бы с обрыва, полетела что ли.

Человек рядом считает цвирканья из скверика за рекой, вот сколько-то насчитал и протирает веки, дальше считает, насчитал, протирает веки.

В купе на двоих, в мягком вагоне в международном поезде сидит женщина, одна она едет домой.

Женщина включила ночник, потушила верхний свет, сорвала одежду, села на нижнюю полку, схватила со столика сложенный исписанный лист, повалилась боком навзничь, ткнув головой стену через подушку, принялась читать помятый лист; лист этот – последнее письмо блондина. Блондин частенько баловался письмами к женщине.

Блондин не подозревает, что его задели слова женщины о том, что он еще мал и не понимает зачем и почему он художник, а может быть, он не художник, а, предположим, остался гениальным сутенером.

Пусть и будет тем кем должно, великодушно добавляем мы. Да здравствует! новоиспеченный сутенер-гений! В конечном же итоге блондин был бы согласен на переговоры-уговоры.

Сидит и смотрит в красную стену женщина, отворилась входная дверь – это рыжий, они сегодня поедут на родину женщины в сопки. Сейчас женщина встанет и рыжий поцелует ее в шею, женщина прильнет к мужчине и скажет: «Хорошо, если я поеду одна. Представляешь, как удобно – я буду одна в купе и никому не стану мешать. Тебя я вызову, как приеду.»

Не надо описывать прощание, дорогу, встречи, ибо это уже ни мало не изменит, лучше сразу перейти к главному и посмотрим, что и как. Сама женщина не помогает нам не болтать лишнее, и не терять напрасно времени. Уже она вошла в мир, а мир в нее единственной мыслью: «Скорее бы, скорее найти то старое дерево над обрывом. То дерево, именуемое мною Кроола в те давние времена, когда я бродила с дудочкой по лесу и в сопках, и ложилась спать на древние курганы, а небо любила лучше, нежели маму и папу.»

Стоит дерево над обрывом и ветви держали воздух пропасти; женщина воткнула в край обрыва зеленую палочку и приставила к палочке зеркало из дома, так получалось, что когда бы она спрыгнула вниз, длина веревки остановит ее лицо на уровне зеркала, в последнем сознательном движении женщина уравновесится, повернется лицом к зеркалу и увидит свое настоящее лицо: она отмерила, примерила, поправила зеркало, погладила, поцеловала землю, надела петлю и сползла вниз; ее последнее лицо осветило заходящее солнце.

… когда та, встреченная мною на эскалаторе, бывшая уже готовая самоубийца: в глазах самоубийство и ничего кроме и дикие черной срамоты глаза, ради которой я могу спасти повесившуюся, дала согласие сильнее смерти: «Я согласна, уже.»

«И ты не станешь думать о самоубийстве?»

«Не буду.»

«Пойми, женщина, которая умерла сама – умерла до срока, раньше срока! Ты же берешь на себя ответственность поступка, по отношению с повесившейся! Я тебе все рассказал, тщательно, по дням, чем началось и как закончилось. Я спасу повесившуюся, если теперь ты перестанешь хотеть и думать о самоубийстве – это право ты отдаешь, соглашаясь взять обязательство не думать, женщине, которая оборвала нить сама и нарушила движение к смерти до срока и повесилась раньше времени; ей бы грозило худшее из худших, если бы я тебя не усмотрел на эскалаторе, твои никчемные глаза, твои обреченные одежды, исподлобья взгляд. В душе самоубийцы вечность! Мгновенно подумал я, а в вечном находится ушедшая!»

Женщина умерла, и лицо ее, воскресшее в ночи, в зеркале, заговорило, очерствело в страхе, ибо ночь кончилась над обрывом; закричало лицо в немом ожесточении – ибо некуда рыдать в зеркале, зеркало ограничено и надменно, и рыдать бы в тесной вымученной могиле женщине вечно, когда бы ураганный ветер не закачал повесившуюся над обрывом и не уронил зеркало, и лицо выпало в Землю.

«Посмотри, самоубийца (тише! все же бывшая, теперь! Впрочем, посмотрим, что дальше), повесившаяся умирает окончательно, успокаивается повесившаяся, находит свое место, до которого она не дотянула, до времени, оборвав нить. Она – твои мысли, самоубийца! Ты искала способы, решения самоубийства, она нашла свою смерть и способ смерти! Ее смерть – это ты! Ты – для самоубийства готовившая свою душу! Ничего теперь не бойся, живи! Добра тебе!»

Уже сделали.

Нулевой день

Сегодня узнаю.

Эта женщина с эскалатора не сдержала слово: покончила с собой, она покончила с собой в петле в проеме окна, в заходящем солнце, спиной к небу, и лицо смотрело в зеркало шкафа в трущобной квартире, и комнату обвеивал, от алых роз в руках самоубийцы, невидимый и нескончаемо нежный запах, и глаза самоубийцы (ну, что я говорил! ведь-таки состоялась), как две пустые комнаты, покачивались, если качалось тело.