"Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях" - читать интересную книгу автора (Левидов Михаил Юльевич)Глава 4 Свифт ставит точку«Сказка бочки», небольшая рукопись, написанная очень четким и очень спокойным почерком, окончена; доволен ли Свифт? Ему около двадцати девяти – это не юношеский возраст. Люди рано начинали жить в ту эпоху: двадцать восемь – двадцать девять лет – возраст свершений. Где свершения эти? Их нет. С момента вхождения его в жизнь – около девяти лет назад – шли спокойные, вялые, пожалуй, годы. Шли легко, безмятежно, опадая, как листья с дерева. Были, конечно, и затруднения, и неприятности, и осложнения, не оставлявшие, однако, следа, не ставившие, во всяком случае, рокового вопроса: «Верен ли мой путь, правильно ли нацелена моя жизнь…» Однако вопрос этот никак не интересовал Джонатана Свифта. Стремления, искания, достижения, свершения – все это знал и он, но в плане совершенно особом, в своем понимании. Не в жизненных реальностях, а в области взгляда на жизнь. На жизнь, на мысль, на человека и человечество, на все унаследованное человечеством духовное богатство. Взгляд на жизнь – он заменил для Свифта на эти годы самую жизнь со всеми ее случайными, а иногда и досадными деталями и конкретностями. Годами воспитания своего взгляда на жизнь и были годы Мур-Парка. В этом процессе – о нем знает только он сам – находит все, что нужно человеку, щедро богатому эмоцией и страстью человеку: тут он ищет и находит свое полнозвучное счастье; тут веселится бурная романтика риска, вскипает и утверждает себя дерзание юности, воинствует и торжествует натиск воли… Спокойные, вялые, пассивные годы… Но ведь годы эти – буря переживаний, неудержимая лавина страсти: именно так написана эта могучая книга самоутверждения. Все эти годы писал Свифт свою книгу? Может быть, месяцы, а не годы: небольшая ведь книга; но каждый день в этих годах был ступенью громадной лестницы, по которой всходил он наверх, неуклонно и упорно день за днем, ступенька за ступенькой на головокружительную высоту. Поднялся, бросил пронизывающий взгляд на мир, расстилающийся под ним, взгляд стал итогом. Двадцатидевятилетний, сумрачный, стройный и собранный, суровы его льдисто-голубые глаза, одинокий и гордый своим одиночеством, высокий и молчаливый, – знал ли Джонатан Свифт подлинную цену этому итогу своих раздумий? Понимал ли, как ничтожна перед таким итогом самая блистательная жизненная карьера, самые волнующие жизненные перипетии? «Боже, какой я гений был, когда писал эту книгу!» – так судил престарелый Свифт о Свифте молодом, который судил в своей книге человека и человеческое… Но свифтовский итог – только книга, литературное произведение? Для нас – теперь, но не для Свифта – тогда. «Сказка бочки» для него не литература. Литературой были и весьма среднего качества его оды и прочие стихотворные произведения, его написанная одновременно со «Сказкой» «Битва книг» – произведение, вполне умещавшееся в рамках жанра «вежливая литература»: этот английский термин соответствует французскому «галантная литература»; сэр Уильям Темпл с его этюдами о садоводстве и о вреде крайностей был, конечно, украшением «вежливой литературы». Но не «Сказка бочки» – это и не вежливая, и не литература… В целеустремленном документе вроде тщательно аргументированного судебного приговора не найти ведь ни вежливости, ни литературы… Естественно спросить, какова же цель целеустремленного документа? Свифт словно предвидит вопрос и отвечает на него первой же строчкой документа: «Сказка бочки, написанная для общего совершенствования человеческого рода». Однако… разве это серьезно? Свифт – великий мистификатор, это всем известно. Так и здесь – по-видимому, не больше чем обычная мистификация, не очень тонкая ирония, особенно если подумать – что же означает само название «Сказка бочки». Какую такую сказку может рассказать бочка? А еще со времени Томаса Мора, первого применившего данный оборот речи, было известно, что «Сказка бочки» означает – бессмысленная болтовня. Как же не мистификация: бессмысленная болтовня, написанная для совершенствования человеческого рода. Да, мистификация, но совсем необычная, мистификация, так сказать, двойного плана; да, ирония, но не над самим собой, как на первый взгляд может показаться: ирония и мистификация свифтовского плана – одновременно и обнаженная и замаскированная. «…Написанная для совершенствования человеческого рода» – это вполне и до конца серьезно. Но тут же мечта Свифта зашифровывается и маскируется издевательским заглавием – «Сказка бочки». Сказана правда, звучащая насмешкой. В этом весь Свифт – от «Сказки» и до «Гулливера». Ибо всегда и постоянно он хотел одного и того же – совершенствовать человеческий род. Хотел это так, с такой же гениальной уверенностью в праве своем и естественной простотой, с какой хочет ребенок предаться своим детским играм, и с такой же страстной энергией и беззаветно стихийным натиском, с каким стремится поэт к образу, скупец к золоту, зверь к пище, влюбленный к подруге. Серьезное стремление совершенствовать род людской. Знает Свифт, что такое именно стремление, родившееся вместе с родом человеческим, создало старинные чудесные книги – Иова, Иеремии, Исайи… Но он-то человек нового времени, он не пророк, а только секретарь вельможи на отдыхе… Знает Свифт, что такое же стремление продиктовало огненные терцины Данте, вдохновенные строфы Мильтона, но у обоих был лейтмотив завуалирован симфонией художественных образов, тканью поэтического вымысла… А он, Свифт, не чувствует себя художником, поэтом – в этом смысле. И если не завуалировать свою мечту, разве не почувствует в ней читатель привкус комического? Поэт найдет образ, скупец прикоснется к золоту, зверь дорвется до пищи, и встретит влюбленный подругу – и все это в норме жизни. Но ему, двадцатидевятилетнему секретарю, книжкой совершенствовать род человеческий? Как просто и легко осмеять трепетную мечту. И не нужно быть «Люцифером гордости», чтоб этого бояться. Значит, зашифровать свою мечту. Но как? И вот тут Свифт становится Свифтом, гениальным мистификатором. Нужно сказать о ней так просто и громко, так во весь голос, что принята она будет за шутку, за мистификацию. Да, мистификация, но двойного плана. Мистификация – она же страховка. Так, в таком плане нужно писать эту удивительную, эту единственную книгу. И если современники-читатели насмешливо спросят: «Кто дал тебе право, ничтожному писаке, безродному секретарю, исправлять человечество? Кто ты такой, с твоей бешеной злобой, жуткой издевкой, мрачным сарказмом, высокомерной уверенностью? Да ты просто смешон!» – тогда он ответит: “Над кем смеетесь – над собой смеетесь, ведь я вас просто мистифицировал своей “бессмысленной болтовней”». Но современники отнеслись к «Сказке бочки» очень серьезно, так серьезно, что она непосредственно отразилась на свифтовской судьбе. И совсем не посмеялись над ней. Но вот биографы и комментаторы, отнюдь не усомнившиеся в стремлении Свифта совершенствовать род людской, в праве его на это усомнились. И право его – право великого гуманиста – дискредитировали психологическими изысканиями. Существо изысканий известно: прирожденный плохой характер плюс унижения, понесенные в Мур-Парке, – это и обусловило возникновение одной из гениальнейших и мрачнейших книг, известных человечеству. Представителям такого метода литературоведения прекрасно известно также, что Шекспир написал «Гамлета» потому, что ему изменила жена, а Данте «Божественную комедию» – после того, как у него сбежала любовница. Почему бы не поставить памятников двум достойным дамам, а заодно сэру Уильяму Темплу? С точки зрения литературной практики эпохи «Сказка бочки» – произведение в жанре эссе. Жанр этот – основной в литературе эпохи, наравне с поэзией и драматургией. И, пожалуй, особенно в Англии – наиболее привлекающий внимание и читателей и литераторов. Очень вместителен этот жанр, позволяет он автору вносить в свое произведение менее уместные в других жанрах элементы и науки, и философии, и политической публицистики, и морализирующего памфлета, и, наконец, художественной образности. Жанр эссе был в некотором роде синтетическим, и соответствовал он нормам духовной культуры семнадцатого века, стремившейся к синтезу всего отвоеванного в борьбе со средневековьем и феодальной культурой. Первый английский эссеист Бэкон претендует на универсализм своей мысли и подчеркнуто озаглавливает свое эссе – «Новый Органон»: старый, аристотелевский, был дискредитирован церковной схоластикой, нужно строить новый, столь же всеобъемлющий и по характеру и по целям своим. «Сказка бочки» в плане жанра не может на первый взгляд считаться особым достижением. Не говоря уж о мастерах этого дела, и сэр Уильям писал гораздо стройней, с большим композиционным мастерством. Свифтовское эссе построено с неуклюжестью очевидной, словно нарочитой, вызывающей и дразнящей. Из одиннадцати глав или разделов лишь пять относятся к основному сюжету, остальные шесть самим Свифтом названы «Отступления». Неуклюже и громоздко это произведение со своими пятью предисловиями, помимо шести отступлений. Но автор и не думает возводить элегантную игрушечную постройку, изящные очертания которой ласкают взгляд литературного эстета и прихотливого сноба. Стиль Свифта в первой пробе пера – это уже полностью стиль Свифта. Два стилистических направления были заметны в ту эпоху: изящный и легкий стиль «вежливой литературы» и тяжелый, наукообразный, педантический стиль ученых и морализаторских эссе, условно говоря – стиль забавляющегося аристократа и поучающего профессора. Но когда дело доходило до полемики, до борьбы, особенно в политических памфлетах, с какой легкостью и профессора и аристократы отказывались от академизма и изящества и вооружались увесистыми дубинами! Невероятная грубость литературной полемики была общей для всех стилистических школ и литературных направлений эпохи. Автор «Сказки бочки» дебютировал не в роли профессора и, конечно, не в роли аристократа. Стиль плебея и демократа, безжалостный, собранный и мускулистый, чуждый всякому украшательству, презирающий декламационные побрякушки; стиль, игнорирующий зачастую грамматические правила и синтаксические каноны – в стремлении к предельной ясности и максимальной доходчивости; стиль – рабочий инструмент, стиль – средство, а не самоцель. Но каким гибким и изобретательным становится инструмент, когда изготовляет мастер пародийно-мистификационные детали своего сложного чертежа! А детали как раз очень важны: одна из второстепенных, побочных целей свифтовского памфлета – это откровенная пародия на современное английское эссе со всей его сложной орнаментикой предисловий, посвящений, отступлений, вводных частей, формалистических композиционных узоров: отсюда и возникает нарочитая композиционная рыхлость и громоздкость памфлета. Но вот отброшены в сторону мистификаторски-пародийные цели; Свифт хочет нанести прямой удар по врагу, и стиль его – отточенная сабля и узловатая дубина одновременно, не поймешь, сабля ли, дубина ли в руках: дубиной фехтует, как саблей, и саблей наносит страшный удар наотмашь – такая полемика не столь груба, сколь смертоносна… Комментаторы и критики, работавшие над расшифровкой свифтовского памфлета на протяжении двух веков, добились в общем желанной цели, распутав сложную сеть намеков, парабол, иносказаний, отделив пародийное от основного, принципиальное от личных выпадов, гениальный сарказм от мелкой злости, бич сатиры от укуса обиды, – ведь было и это все у Свифта. В итоге установилась общая точка зрения на «Сказку бочки». Считается она настолько неоспоримой, что вошла в школьные учебники английской литературы; неудивительно, что с ней встречаешься и в предисловии к советскому изданию свифтовского памфлета. Кто же не знает, что «Сказка бочки» – антирелигиозный памфлет! Воспользовавшись популярной в фольклоре темой о трех братьях, получивших наследство от отца, Свифт в прозрачной аллегории подверг критике три основные группировки христианской религии эпохи: католицизм, кальвинизм с его разветвлениями и протестантство (англиканская церковь). В истории каждого из сыновей дает он историю каждой из трех ветвей христианства. Но лишь история двух сыновей – Петра (католичество) и Джека (кальвинизм) – рассказана Свифтом во весь голос, история же Мартина (лютеранство) смазана, затушевана, и заключительная ее часть имеется лишь в предварительном наброске, принадлежность которого Свифту подвергается притом сомнению. Объясняется это – при полном единодушии комментаторов – весьма просто: как священник англиканской церкви, Свифт принужден был – из уважения ли к своей религиозной группировке или по соображениям элементарной осторожности – демонстрировать хотя бы в этой части памфлета свою лояльность. Пока комментаторы единодушны, но расходятся они в основном вопросе: был ли Свифт атеистом. Одни это отрицают, считая, что ярость свифтовских обличений направлена лишь против искажений христианской религии – католицизм и кальвинизм в глазах Свифта, члена англиканской церкви, и являются таковыми. Эту концепцию подсказал комментаторам сам Свифт: в предисловии к новому изданию «Сказки бочки», 1710 года, он заявляет с достаточной определенностью, что стремился бороться с предрассудками религии, но не с нею самой – «автор готов поплатиться жизнью, если из его книги будет добросовестно выведено хоть одно положение, противоречащее религии или нравственности». Другая группа комментаторов не склонна придавать значение свифтовскому комментарию, считая, что тут дымовая завеса, что в памфлете своем стремился он нанести удар христианству во всех его разветвлениях. Известна характерная фраза Вольтера: «Розги Свифта так длинны, что задевают не только сыновей, но и самого отца (христианство)». Был ли Свифт законченным атеистом или лишь обличителем извращений в религии – этот вопрос непосредственно связан с другим: достаточно ли сказать – «антирелигиозный памфлет», чтоб получить полное представление о «Сказке бочки». Из одиннадцати глав свифтовской книги история трех братьев занимает лишь пять. Что же в остальных шести, в «Отступлениях»? Объединены ли они подобием сюжета, какой-либо основной темой? Предисловия к памфлету откровенно пародийны – Свифт издевается над низкопоклоннической лестью авторов, посвящающих свои бездарные работы знатным лицам, но как же разобраться в поражающем читателя сумбуре и хаосе шести «Отступлений»? С отступления книга и начинается, это первая глава, озаглавленная скромно – «Введение». Куда мы введены? Как осмыслить необузданный хаос, бредовый, почти сумбур! Физически почти слышен бешеный лет мыслей, вонзающихся, как стрелы. В кого? Стрелы издевки направлены на объекты, подобранные как будто нарочно по признаку случайности и несоответствия. Это Английское королевское общество (что-то вроде Академии наук); это нравы актерской среды; это сочинения мелких памфлетистов; это опыты по алхимии; это порядок совершения публичных казней; это схоластические определения мудрости. И все это на фоне разнузданной, свирепой мистификации, сдвигаются события, лица и эпохи, известный еврейский богослов второго века оказывается автором знаменитого произведения английского фольклора; сам автор памфлета называет себя старцем, заявляет, что он написал за свою долгую жизнь девяносто одну брошюру к услугам тридцати шести политических группировок, любезно сообщает, что тело его истощено плохо залеченными венерическими болезнями… Такова увертюра – первая глава первой книги начинающего автора; конечно, никто в мировой литературе так не начинал свою первую книгу. Мимоходом брошено замечание: «Книги – дети мозга». Как капризен мозг, породивший эту первую главу первой книги! Но дитя ли мозга? С первых же строк первой главы первой книги чувствуешь взрыв бешеной эмоции, долго тлевшей в подполье, под пеплом, прорвавшейся наконец… «Кто одержим честолюбием заставить толпу слушать себя, пусть как можно усерднее жмет, тискает, толкает, карабкается, пока не вознесется на некую высоту…» Четыре эмоциональных глагола в одной фразе; к кому они относятся – не к самому ли автору, «одержимому честолюбием», который будет сейчас жать, тискать и толкать мысль и чувство читателя, чтобы вскарабкаться на головокружительную высоту по ступеням мистификационных парадоксов? Напрашивающийся, но риторический вопрос, и не так просто обстоит дело со Свифтом. Увертюра прозвучала. Кто ж не знает, что в увертюре нужно искать ключ ко всему произведению, доминанту, лейтмотив вещи… Но подождем искать. Следует дальше первая глава самой сказки и затем третья глава книги, второе отступление. И стало легче. Тут уже есть некий сюжет, видный из заглавия – «Отступление касательно критики». Заглавие не обманывает. С первой и до последней строчки эта главка – неистовая, яростная атака на жанр критики и его представителей. Удар подготовляется исподволь, исподтишка, удар словно подкрадывается тихими шагами. Развертывается рассуждение, пародирующее научный стиль, о священном происхождении института критики, имитируется библейская стилистика, с неподражаемой серьезностью нанизывается гирлянда цитат из классических авторов, частью подлинных, частью придуманных, демонстрируется свифтовское искусство диалектически истолковать любую цитату так, что становится она аргументом… Подкрадывается Свифт… Но незаметный какой-то шаг – и все цитаты, силлогизмы, рассуждения и аргументы неожиданно сжались, сгустились, уплотнились в безжалостный, железный кулак. Кулак этот бьет, аккуратно, точно, мрачно, современных представителей – названы имена – критического, верней, эссеистского жанра. Притом с утонченной вежливостью сообщает Свифт: «Ведь давно уж замечено, что истинный критик как древности, так и нового времени подобно проститутке никогда не меняет своего звания и своей природы»; с величайшей любезностью приводит он «научную» справку, уподобляя критика «конопле, которая, по утверждению натуралистов, годится для удушения уже в семенах». Но это удар, рассчитанный на то, чтоб убить. Есть специальный термин в английском уголовном кодексе: «выстрел, имеющий целью убить» – в отличие от выстрела случайного, в результате недоразумения, в состоянии законной самообороны. Но ни случайности, ни недоразумения, ни законной самообороны нет у Свифта. Стреляет именно, чтоб убить. Почему же, однако? Как было бы все понятно, если б писал эти строки писатель оболганный, исстрадавшийся, задыхающийся под грузом обид, непонимания, клеветы… Но написаны они человеком; еще ни строчки не опубликовавшим, еще не успевшим стать обиженным литератором. Какая тут самооборона! Застываешь в недоумении перед холодным бешенством этого удара. Неужели же не удастся найти для него внутреннего оправдания? Свифт стреляет, чтоб убить. Свифт входит в литературу этой первой своей книгой для того, чтоб убить – в мимоходном порядке – современную ему литературу: это узнает читатель из пятой главы книги – «Отступление в современном роде»; предшествующая ей, четвертая – это продолжение сказки о трех братьях. «Мы, удостоенные чести называться современными писателями, никогда не могли бы лелеять сладкую мысль о бессмертии и неувядаемой славе, если б не были убеждены в великой пользе наших стараний для общего блага человечества» – так начинается тихой издевкой пятая глава. И взлетает на следующих четырех-пяти страничках ослепительный фейерверк мистификаций, издевок и пародий. В точный адрес направлен свифтовский сарказм – в адрес Уильяма Уоттона, имя которого упоминается и в третьей главе. Уоттон, малоодаренный публицист и педантический филолог, ныне уже забытая фигура, был довольно популярен в свифтовское время, популярностью, однако, особого свойства: вся литературная Англия знала, что он был вундеркиндом, уже в тринадцать лет получившим степень бакалавра искусств. Блестящих надежд он не оправдал, ко времени написания «Сказки» он стал типичным ничтожеством от науки, самодовольным педантом-тяжелодумом – свирепо Свифт ненавидел таких людей. Но Уоттон был для него лишь ближайшей мишенью. В 1694 году Уоттон опубликовал свое известное «Рассуждение о древней и современной образованности», послужившее поводом к горячей дискуссии, охватившей всю культурную Англию конца века. Тема дискуссии: кто сделал более значительный вклад в культуру человечества – античные писатели или современники – была наивно-дилетантской, даже комической, но скрывалось за внешней темой характерное и значительное содержание. Культура конца века, воинствующая и самонадеянная культура людей, покончивших с догмами средневековья, но в то же время развращенная и эгоистическая культура, возникшая на пепелище революционных идей середины века, послереволюционная и в известном смысле контрреволюционная культура, утверждала себя в этой дискуссии. И очень часто это утверждение переходило в чванное самодовольство маленьких людей в области науки и мысли. Свифт вмешался в эту дискуссию, нетрудно догадаться, на чьей стороне: мудрость века считает он пошло поверхностной, морально развращенной. И он написал одновременно со «Сказкой бочки» остроумный небольшой памфлет – «Битва книг». Веселый и блестящий юмор этой вещи, пожалуй, единственное ее ценное качество; слишком условен, и притом заимствован из одноименного французского памфлета ее сюжет: битва находящихся в библиотеке книг античных и современных авторов и позорное поражение последних. А во главе армии современников Свифт поставил мистера Уоттона и другого филолога – Бентли. Но если в «Битве книг» Уоттон был осыпан легкими стрелами шаловливого свифтовского юмора, то в пятой главе «Сказки бочки» на него обрушились тяжелые бичи ярости. Удар, чтоб убить, наносит Свифт, говоря по адресу Уоттона, что им, автором «Сказки бочки», написано «новое пособие для невежд, или искусство стать глубоко ученым при помощи мелкого чтения». Расправиться с Уоттоном лично было лишь, однако, узкой, мимоходной целью «Отступления в современном роде». За этой маленькой мишенью видел Свифт другую и основную: характер современной ему духовной культуры. В плане откровенного издевательства зачисляет он и себя в ряды ее представителей. «Разрешите мне воспользоваться почетной привилегией выступать на литературном поприще последним; я требую абсолютного авторитета по праву, как самый новый из современников, что и дает мне деспотическую власть над всеми авторами, выступавшими до меня». И на основании этой «деспотической власти» он протестует против обычая современных авторов снабжать свои произведения большим количеством предисловий и отступлений, ожидая, конечно, что наивный читатель воскликнет: а ты сам! (пять предисловий и шесть отступлений в «Сказке»). Но это Свифту и нужно, чтоб закончить главу недвусмысленной насмешкой: «Уплатив таким образом должную дань почтения и признания установившемуся обычаю наших современных авторов этим непрошеным и длинным отступлением, ничем не вызванным всеобщим охаиванием, выставив напоказ с большими трудностями и не меньшей ловкостью мои собственные великолепные качества и чужие недостатки, оказав полную справедливость себе и почтение им, – я счастливо возвращаюсь к моей теме». И следует шестая глава «Сказки». Так не в Уоттоне, оказывается, дело; и не в «обычае современных авторов»; все это гораздо серьезней. За пародией, издевкой и мистификацией отчетливо слышен приглушенный, сдерживаемый, такой подлинный вопль «молодого современного автора»: «Дорогие современники, я не в вашей культуре, я не с вами, не ваш, не ваш!» И этот вопль и пафос отрицания всей культуры современности – в нем лейтмотив увертюры, центральная тема, звучащая пока в подтексте всех сумбурных отступлений, яростной, как бы неоправданной злобы, бесцельной якобы мистификации, ничем как будто не вызванных ударов, чтобы убить. А в следующем за шестой главой новом отступлении, с вызывающей откровенностью названном «Отступление в похвалу отступлений» (Свифт пользуется здесь, как сказали бы сейчас, методом «обнаженного приема»), центральная тема звучит уже не в подтексте. Тут идет лобовая фронтальная атака на типические стороны современной культуры, отброшены мистификации и аллегории, вещи называются собственными именами. Литература, а особенно драматургия конца века (Уичерли и другие) отличается разнузданным цинизмом, и Свифт пишет: «Я имею в виду прославленный талант передовых современных умов черпать поразительные, приятные и удачные уподобления и намеки из сферы срамных частей обоих полов». Идут далее обвинения в лености и рабстве мысли, в никчемной болтовне, в страсти к бессмысленному цитированию авторитетов, в бездарном начетничестве. Все это относится уже не только к литературе, но и к науке; тут не отдельные выстрелы – идет обстрел пулеметным огнем, обвинения обгоняют друг друга в яростной скороговорке – автору некогда! И в самом деле. Следует затем восьмая, глава – продолжение сюжета «Сказки» и, наконец, глава девятая – знаменитое «отступление о безумии», центральный момент всей книги, одиннадцать небольших страничек, стоящих на уровне лучшего когда-либо написанного Свифтом, на уровне самых страшных, мужественных и горьких страниц мировой литературы. Но это отступление тесно примыкает к самому сюжету «Сказки», являясь его завершением. Свифт отнюдь не претендовал на оригинальность во внешнем построении сюжета своей притчи о трех братьях: боец, а не эстет, художник мысли, а не формалист, он никогда не гнался за дешевыми лаврами внешней выдумки. Прозрачность аллегории в сюжете «Сказки бочки» была им доведена до очевидности. Поэтому и дано старшему брату имя Петра (апостол Петр), второму – Мартин (Мартин Лютер) и третьему – Джек (Джон Кальвин). И похождения Петра рассказаны во второй и четвертой главах «Сказки» отчетливо, скупо, ясно, чтоб каждый увидел и понял, что автор имеет в виду. Мистификация, намек, парадоксы, гротеск – все это в отступлениях, в этих же главах «Сказки» энергичные и скупые мазки могучей и суровой кистью. И это понятно: католицизм в Англии уже до Свифта был достаточно скомпрометирован и ненавидим широкими массами; задача памфлетиста была не в обличении и осмеянии, а в наложении клейма, в выполнении приговора общественного суда. В немногих штрихах дает памфлетист историю и практику католицизма, применяя при этом изумительный метод, ставший впоследствии могучим оружием критического разума в борьбе с отжившими фикциями. Через весь сюжет «Сказки бочки» проходит мотив одежды и всего связанного с ней. Три кафтана завещал отец трем братьям, судьба этих кафтанов – это судьба самих братьев. История католицизма – она и есть история украшения, то есть усложнения, обрастания кафтана. Движимый пошлостью, тщеславием, похотью, стал старший брат, а за ним и другие обряжать свой кафтан. Но что такое наряд? Это основа всего, говорит Свифт. Портной – великий демиург, вселенная – огромное платье, облекающее всякую вещь, шар земной – полный элегантный костюм, и человек – лишь форма платья – «микрокафтан». Следуют лаконичные, трагические в афористической четкости своей строки: «Разве религия не плащ, честность – не пара сапог, изношенных в грязи, самолюбие не сюртук, тщеславие не рубашка и совесть не пара штанов, хотя и прикрывающих похоть и срамоту, но легко спускающихся для обслуживания и той и другой». «Это сатира на фанатиков», – делает вежливое примечание к данному абзацу один из ранних комментаторов Свифта, сужая гениальный размах свифтовской мысли. Нет, в этих скупых строчках – они послужили основой пухлого и многословного трактата Карлейля «Сартор Резартус» – не о фанатиках речь; могучий ветер, сметая скалы, разметывает и песок, но не в песке ведь дело. В приведенных строчках ключ к пониманию свифтовского метода, того метода – он основной и в «Гулливере», – каким он вел свою борьбу одиночки гуманиста против современной ему культуры и морали, и религии как части духовной культуры. История культуры, морали, а значит и религии, нынешняя практика культуры, морали, религии – это, по Свифту, история и практика облачения культурных, моральных и религиозных ценностей в одежды и покровы. И он, Свифт, снимает покровы, буквально разоблачает, раздевает, оголяет, отделяет внешнее от подлинного, видимость от сути и показывает, что за покровами – мерзость, гниль, ложь! Сдирающий покровы, срывающий маски – таким осознает он себя в современности, и отсюда его яростный вопль: я не с вами, я не ваш! Так возникает его художественный метод, метод обессмысливания того, чему условным молчаливым соглашением придан фиктивный смысл. Очень простую вещь делает Свифт: не желая быть участником этой игры, он нарушает ее правила. В четвертой главе «Сказки», завершающей критику католицизма, центральное место занимает описание основного католического обряда – таинственной мистерии пресуществления (евхаристии). Так, как Свифт, описал бы этот обряд человек, увидевший его в первый раз, знающий только то, что сейчас увидел. Результат подобного описания поражает читателя ударом грома: фиктивный, привнесенный в обряд смысл вышелушивается, и остается лишь шелуха, поражающая своей очевидной бессмыслицей оболочка. Что требуется для пользования этим приемом – а он встречается и в «Гулливере», и в политических памфлетах Свифта, – особая гениальность выдумки? Нет, он очень прост, им пытались пользоваться многие и до и после Свифта. Но не каждому, так сказать, позволено его применять: это оружие трудное и опасное, оно применимо лишь в определенные политические эпохи и по плечу лишь человеку особого склада и своеобразного положения в своей среде. Для того чтоб прорвать круг условных фикций, нарушить правила игры, кажущиеся ненарушимыми, необходимо не столько понять, сколько посметь. И тому лишь дана эта гениальная смелость, кто чувствует за собой право судьи – но одиночки, обличителя – но по собственному закону, кто отвергает культуру породившего его общества и среды во имя далекого своего идеала. Этот прием или метод – он чаще встречается в области художественного мышления, отсюда и стремление понять его как чисто литературный или даже литераторский прием, столь характерное для формалистов в литературоведении, отрывающих его и от человека и от эпохи. Но не возьмешь этот прием по абонементу из библиотеки приемов, не одолжишь на случай – он основной момент мировоззрения и еще более мироощущения художника. И когда встречаются на протяжении веков два художника во всем разные, но одинаково применяющие этот метод, – духовное их сродство несомненно и незыблемо. Так устанавливается родство Свифта с Толстым; можно ли не вспомнить, читая описание обряда пресуществления у Свифта, толстовское – в «Воскресении» – описание обряда причастия? Ведь тут моментами буквальное совпадение! Заимствование? Пустяки! Мироощущение, кровь и нерв творчества не заимствуют, тут духовное сродство. Чему ж удивляться – разве не был Толстой «срывателем всех и всяческих масок» в своей эпохе и среде? Через века и страны они родственны друг другу, одинокие бунтари, рвавшиеся за рамки своего окружения и времени и одинаково не желавшие видеть ростки будущего в настоящем. Тематически шестая глава продолжает развитие сюжета «Сказки бочки», повествуя о похождениях третьего брата, Джека, – прозрачный псевдоним кальвинистов, пуритан, сектантов всех мастей, отколовшихся на протяжении шестнадцатого и семнадцатого веков от официальной англиканской церкви и тридцати девяти пунктов ее катехизиса и объединенных в общем термине – нонконформисты («несогласные»). Аллегория Свифта все так же намеренно прозрачна, стиль и метод те же, что в четвертой главе. Набрасывая скупыми штрихами сжатую историю реформации (бунт двух братьев против Петра), автор с громадной сатирической силой обнажает психологический смысл религиозной борьбы пятнадцатого и шестнадцатого веков, сняв с него покровы условленного понимания. Конечно, Свифту недоступен был анализ социально-экономических причин возникновения этих сект – крайне левого крыла протестантизма – в Европе и Англии; тем более он не мог понять закономерности, с которой разбитые кадры кромвелевской революции, разочаровавшиеся в создании «царства божия» на земле, сказали: «Царство божие внутри нас» – и устремились в лоно религиозного мистицизма. Но идейно-психологический пафос этого мистицизма он понял превосходно. Понял – и восстал против него как мыслитель-реалист, как художник-реалист, как человек могучего критического разума. Биографы и комментаторы радостно указывают, что сравнительная кротость Свифта в нападении на Мартина объясняется тем простым соображением, что не мог же он, в то время уже священник англиканской церкви, подрубать сук, на котором сидит, необузданная же ярость атаки на протестантские секты ничем не компрометировала его. Нет нужды оспаривать эти очевидные рассуждения, можно даже их принять и пойти дальше и глубже – это всегда рекомендуется при изучении Свифта. Уже Игнатий Лойола внес в мистику католицизма сухую рассудочность и автоматичность. А к концу семнадцатого века она совершенно выветрилась, целиком превратилась в обрядность, в звонкие погремушки и нарядные блестки на «кафтане Петра», в эффектное театральное зрелище. Католический мистицизм перестал быть соблазнительным даже для наивного мышления; можно было с ним разделаться, обессмыслив обрядность. Но и в лютеранстве, а тем более в английской его ветви – англиканстве – уже с момента возникновения его мистическое начало было сведено к минимуму: сухой рационализм, дух конкретной деловой практики был содержанием этой церкви, родившейся сразу как государственный институт. С тем большей силой эксплуатировали мистическое начало – в благоприятной для них социальной обстановке – пуританские секты, нонконформисты. Отсюда яростный гнев Свифта против символического «Джека», против упоминаемых в «Сказке» исторических фигур Якова Беме, Джона Нокса, Кальвина, Иоанна Лейденского – этих ярких представителей мистической истории и религиозного экстаза. С исключительной остротой умственного зрения, проникающего сквозь все покровы, видел Свифт: здесь таится главный враг человеческой свободы и разума. Как же разрушает Свифт мистическое, или, говоря языком эпохи, «божественное» или «духовное» в человеке? Взбунтовавшись против Петра и поссорившись с Мартином (шестая глава «Сказки» – уход нонконформистов из англиканской церкви), Джек создает «секту эолистов» – «самую прославленную и самую эпидемическую секту». «Эпидемическую» – какой характерный термин! «Эолизм» распространяется как душевная, психическая болезнь. Но что такое «эолизм»? В, примечании самого Свифта в начале восьмой главы, рассказывающей об «эолистах», читаем: «эолисты, то есть претендующие на вдохновение, озарение». Не мистификация, не аллегория – конкретное, точное определение: основным догматом протестантских сект и была вера в постигающее человека внезапное озарение. «Вселился дух божий» – такова ходячая формула протестантской мистики. Но «дух божий» – это и есть «эол» (ветер по-гречески). Значит, одержимость «божественным» – это душевная болезнь, психическое расстройство. С потрясающей силой реалистического, рисунка описывает Свифт в восьмой главе «Сказки» проявление и признаки болезни эолизма, заимствуя иллюстративный материал из практики пуританских проповедников, доводивших себя и слушателей до состояния «духовного экстаза». Изгнать разум, заменив его экстазом, – такова, по Свифту, цель этих проповедей. И хотя есть в этом описании и мистификационные нотки, но оно называет все своими именами и достаточно реалистично, чтоб быть понятным каждому читателю. Мистическое, то есть «божественное», в человеке порабощает, лишает свободы и разума – таков подсказанный гневно-брезгливым анализом религиозного чувства окончательный вывод из похождений Джека. Но, не довольствуясь этим, Свифт обличает Джека и по другой линии, указывая, что «эолисты» прекрасно умели устраивать при помощи «экстаза» свои житейские дела: откровенный намек на купцов из Сити, значительная часть которых принадлежала к сектантам. В первом произведении своем Свифт уже выступает ненавистником «денежных людей» – с этой ненавистью не расстается он всю долгую свою жизнь. И в своем Джеке и «эолистах» олицетворяет он не только религиозную мистику, но и капиталистический дух эпохи, со свирепым красноречием показывая, как оборачивается мистическая теория – деловой, то есть капиталистической, практикой. Так обогащается и углубляется его гуманистическая критика современной ему культуры. Покончив с Джеком, исчерпал ли Свифт свой гнев ко всему, что порабощает и оглупляет человека, свой пафос отмежевания от культуры, построенной на порабощении и оглуплении, свое стремление «совершенствовать человеческий род»? Нет. Он пошел дальше, написал девятую главу «Сказки». Вот полное ее заглавие: «Отступление касательно происхождения, пользы и успехов безумия в человеческом обществе». Это трудная глава. Топор, проникший далеко вглубь в борьбе с самыми древними, крепкими, узловатыми корнями. Какое же дерево хочет срубить дровосек? Религия на нем – широкая, могучая, но только ветвь; литература, наука на нем – только ветви. «Сказка бочки» – антирелигиозный памфлет? А эта девятая глава! Зачем же путать ветвь с деревом? Молодой, начинающий автор, скромный секретарь знатного вельможи, хотел написать не антирелигиозный памфлет. Замах не по ветви был, а по дереву, хотя, естественно, религия – этот объект отмежевания, борьбы, брезгливого гнева и горькой иронии – заняла количественно наибольшее место в его работе. По дереву был размах, хотя и обрубал он предварительно ветви. «Отступление касательно безумия» – религия не ярчайшее ли проявление этого безумия? Значит – срубить эту ветвь в первую очередь. Но исчерпывается ли религией безумие? – Отнюдь нет, дорогой читатель, так прочти же девятую главу, вчитайся в нее, и если, прочтя, захочешь назвать мою работу «античеловеческим» памфлетом – я возражать не буду… Я изобрел – исключительно как стилистический прием, в порядке нехитрой мистификации – секту «эолистов», и «заслуженная репутация славной секты (так начинается девятая глава) ничуть не роняется оттого, что возникновением и уставом своим она обязана такому учредителю, как описанный мной Джек, у которого зашел ум за разум и мозги свихнулись, каковое состояние мы считаем болезнью и «В самом деле, если мы совершим обзор величайших деяний, совершенных в истории отдельными личностями, например основание новых государств силой оружия, развитие новых философских систем, создание и распространение новых религий, то найдем, что совершившие все это были люди, природный разум которых претерпел множество превращений благодаря их пище, воспитанию, преобладанию какой-либо наклонности совместно с особым влиянием воздуха и климата». – Ты поймешь, любезный читатель, что последние строки – это в порядке все той же мистификации; если же горькую серьезность основной части моей формулировки ты также захочешь принять за шутку, я даю тебе это право. Я шучу и мистифицирую, конечно, когда предлагаю твоему любезному вниманию мою «теорию паров» как источник и первопричину безумия, но когда я касаюсь темы – безумие как рычаг политики, то я знаю: и это ты сочтешь выгодней и безопасней для себя принять за шутку. Пусть так. Но слушай дальше. «Другой пример (безумия в политике) я нашел у очень древнего писателя. Некий могущественный король свыше тридцати лет забавлялся тем, что брал и терял города; разбивал неприятельские армии и сам бывал бит; выгонял государей из их владений; пугал детей так, что те роняли из рук бутерброды; жег, опустошал, грабил, устраивал драгонады, избивал подданных и чужеземцев, друзей и врагов, мужчин и женщин. Говорят, философы всех стран долго ломали голову, какими физическими, моральными и политическими причинами объяснить возникновение столь странного феномена». – Ты смеешься, изнемогаешь от хохота, когда я объясняю дальше этот «феномен» как «феномен паров» и с циническим натурализмом рассказываю – это тебе не может не понравиться, – как возникают эти пары в задней части тела. Но понимаешь ли ты, что эту мелочь моего остроумия – а оно лишь разменная монета моего мировоззрения – я бросаю тебе как приманку, как червячка на крючке; схватишь червяка – и проглотишь, хочешь не хочешь, крючок: ведь не можешь даже ты не понять, что герой моего примера – великий и могучий король, наш современник, христианнейший монарх Людовик XIV, и о его славном царствовании я так непочтительно рассказал. И если он жалкий безумец в моих глазах – можешь понять, как я отношусь к нашим домашним политикам и ко всей нашей общественной системе, основанной на безумии и зле. Впрочем – я уточняю: «Читатель, я уверен, согласится со следующим моим утверждением: если современные мыслители считают безумием потрясение или помрачение мозга, под действием некоторых паров, поднимающихся от низших способностей, в таком случае это безумие породило все великие перевороты, которые происходили в управлении государствами, в философии, в религии». – И если тебе кажется сомнительным этот силлогизм – не настаиваю на нем: его первая часть дана лишь для твоего развлечения, но мне важны только последние его слова… Догадался ли ты, мой внимательный читатель, какая жестокая правда скрыта в диких моих мистификациях? Не трудно догадаться. Но если ты очень толстокож – позволь поделиться с тобой еще одним моим проектом. Возможно, даже тебя проймет затаенная в нем моя ненависть, скорбь – и ты затруднишься принять его за милую, остроумную шутку. Я предлагаю использовать тех, подобных тебе, коих ты почему-то решил считать безумцами и засадил в Бедлам – сумасшедший дом. Я, видишь ли, предлагаю «исследовать достоинства и способности всех питомцев этого учреждения…». «Этим способом, после должного различения и целесообразного применения их дарований, могут быть созданы замечательные кандидатуры для занятия различных государственных должностей, церковных, гражданских, военных, пользуясь при этом методами, скромно мною предлагаемыми. И я надеюсь, что благосклонный читатель отнесется сочувственно к моим усердным стараниям в этом важном деле, приняв во внимание мое всегдашнее уважение к почтенному обществу, коего я одно время имел счастье состоять недостойным членом». Я иду тебе навстречу, любезный читатель, намекая, что и я, автор этих строк, был питомцем Бедлама, я даю тебе возможность победоносно воскликнуть: лишь величайший безумец смеет называть нас всех безумцами! И дальнейшие мои строки, где показываю я с неистощимой наглядностью, с ужасающей конкретностью, с бурной моей логикой, как становятся питомцы Бедлама, оставаясь безумцами, полезными и почетными гражданами твоего, читатель, общества, – можешь считать эти строки строками сумасшедшего. Зачем же мне лишать тебя этого удовольствия. И не пеняй на меня, если удалось мне обмануть тебя. Впрочем, нужно ли пенять? Ты ведь стремишься к счастью, а что такое твое счастье, счастье человека, о котором я рассказываю в этом небольшом моем сочинении? «Если мы разберем, что обычно понимается как счастье с точки зрения разума или чувств, мы увидим, что все свойства и признаки счастья входят в такое короткое определение: быть счастливым – это значит постоянно находиться в положении ловко обманутого». – А теперь – для вящего твоего удовольствия – я посмеюсь даже над моей пытливой мыслью, стремящейся проникнуть в глубь вещей. «Поскольку легковерие более благополучная одержимость духа, чем любознательность, поскольку мудрость, имеющая дело с внешней оболочкой, предпочтительнее той мнимой философии, которая проникает внутрь вещей и важно возвращается назад с известием и открытием, что там внутри она ни к чему не нужна». – Помнишь, читатель, мою параболу о портном-демиурге? Так сообрази – если он хозяин мира, автор всего кажущегося, покровов, масок, то есть в конечном счете «внешней оболочки», то против кого же направлена моя разоблачительная философия? Против мировых основ? Успокойся, я шучу – я ведь сам называю мою философию «мнимой». Зато твоя философия – она реальна и так выгодна она! Вот выводы твоей не мнимой философии: «…человек, способный удовлетворить свою пытливость пленками и изображениями, приходящими к его чувствам от внешности вещей, он, как подлинный мудрец, снимает сливки с природы и оставляет философии и разуму лакать кислые опивки. И это высший предел утонченного блаженства, это и есть состояние человека ловко обманутого, благостно мирное состояние дурака среди плутов». Следует одиннадцатая глава, дальнейшие похождения Джека, доведенные до современных Свифту дней, – отраженная в зеркале прозрачнейшей аллегории история интриг и заговор нонконформистов в конце века: это откровенный до предела и гневный до дрожи в суровом свифтовском голосе политический памфлет, то грубо натуралистический, то яростно мистификационный… И заключение, характеризуя которое, Свифт пишет в последних строках одиннадцатой главы: «Я, как подобает благовоспитанному писателю, приступаю теперь к исполнению акта вежливости, которым менее всего на свете может пренебречь человек, идущий в ногу с современностью». Прием раскрыт, даже обнажен: совершенно очевидно, что автор устал, изнемог – и отписался на этих последних строчках. Но какой же все-таки нотой кончает изнемогший под тяжестью и силы и горя своего человек: «Я делаю здесь остановку, пока не найду, пощупав пульс публики и свой собственный, что для нашего общего блага мне совершенно необходимо взяться снова за перо». И Свифт ставит точку. Книга написана. Что же книгой рассказал о себе этот человек? Кто он? Я не с вами, дорогие современники, я не ваш! Чей же? «Я отрицаю всю вашу культуру и религию как важнейший ее элемент и отрицаю эту культуру как форму мистики, одержимости, духовного рабства, я отрицаю эту культуру, счастье в которой – быть дураком среди плутов». Что же признает автор «Сказки»? «И я выхожу из вашей игры, нарушая ее правила, иронизируя, издеваясь. Нарушаю потому, что, когда дети играют, они знают, что правила игры условны, – и в любой момент опрокидывают правила, возвращаясь к реальности. Вы же глупее детей, в этой вашей грязной и низкой игре фетишизируете правила так, что для вас исчезает реальность». Какая же реальность существует для Свифта? Реальность человеконенавистничества, обиды на человека? Красноречиво и сильно рассказала эта книга о нем, нужно было лишь уметь прочитать ее. Нет, не человеконенавистник. Одиночка, изгой – и в хроническом состоянии обиды. Но обиды не на человека, а за человека. Эта разница в одной букве решает все. Обиды за то, что человек глуп – а мог бы быть и мудр; несчастен – а мог бы быть счастлив; немощен – а мог бы быть могуч. Но на кого же обида – кто в этом виноват? Легко сказать: Свифт должен был обидеться на социальный строй и бороться за изменение его. Но, выросший на пепелище революционных идей, сожженных реставрацией, дышавший подлым воздухом послереволюционного неверия – разочарования – банкротства, – где, в какой житнице мог он найти новые семена для посева? Человек, органически чуждый религиозности и притом опоздавший родиться, Свифт не мог изжить свою обиду пафосом великих религиозных реформаторов-революционеров – Гуса, Виклифа, Джона Лилберна… Человек боевого темперамента и конкретного мышления, не мог он вступить на путь бесстрастного мудреца-созерцателя, Спинозы… И не поэт, не художник образов – не мог он изжить обиду за человека, за мир, растворив ее в стихии творчества, нашедшего свою цель в себе. Но обиду изжить он хотел – и потому рассказал о ней. Рассказал – вот главное в Свифте – не только с целью объяснить мир, но и с целью изменить мир путем «совершенствования человеческого рода». Но замаскировал в рассказе свою цель – иронией, мистификацией, гаданием – надвое. Хотите – примите всерьез, хотите – примите за шутку! Пора наконец сорвать истлевшую защитную одежду, расшифровать мистификацию, отнестись серьезно. И сказать: не антирелигиозный памфлет написал Свифт, и не человеконенавистнический памфлет, и вообще не памфлет. Исповедь он написал. «Сказка бочки» – это могучая и горькая исповедь единственного в эпохе подлинного гуманиста, всю силу своей властной любви к правде, свободе, разуму, всю силу горькой своей ненависти к лжи, рабству, тупости вложившего в робкую, но бесконечно дорогую ему надежду, мысль, переживание: «Я объяснил, – если вы поймете – вы же захотите это изменить?…» И с этой надеждой – мыслью – переживанием – поставил он точку в «Сказке бочки». Что же ты будешь делать дальше, Джонатан Свифт, когда ты поймешь, что тебя даже не хотят понять? |
||||||
|