"Заре навстречу" - читать интересную книгу автора (Кожевников Вадим Михайлович)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Рогожин и Тумба сложили у порога кучкой щепки и зажгли их. Все ребята стояли на лестнице и смотрели, как разгорается этот костерчик. Вдруг, когда пламя стало лизать дверные доски, кто-то со двора забарабанил по двери и крикнул:

— Эй, открывай!

Это было так неожиданно, так весело и по-свойскп приказано, что Рогожин и Тумба стали затаптывать горящие щепки. Но потом, засомневавшись, начали быстро заваливать выход дровами, и все в страхе помогали им. Поленья гулко бухали о двери. И что там во дворе кричали, не было слышно.

Забив снова весь коридор дровами, ребята кинулись вверх и прильнули к окнам. Но из окон не было видно, кто стоит внизу.

Но вот от стены дома отошел невидимый до этого человек. Остановился посреди двора и, приложив сложенные ладони ко рту, крикнул:

— Вы что, гольтепа, ошалели взаперти, что ли? Открой, говорят.

На голове человека была папаха из всклокоченного волчьего меха. На плече висела винтовка, а из рваного под мышками полушубка вылезала клочьями овчина.

Потом к нему подошел другой человек — квадратный, плечистый, в черном бушлате, перепоясанном солдатским ремнем, а на ремне, как малепькпй окорок, коричневая кобура пистолета. Этот человек также поднял голову к зарешеченным окнам и гулким басом спросил сердито:

— Вам еще кланяться нужно, что ли?

— Вы кто будете? — крикнул Рогожин.

— Ревком! — мощным голосом произнес человек.

— Попался, не подловишь! — ехидно завопил Гололобов, — Кто оттуда, тот на всю улицу орать об этом не будет.

— А почему? — раскатисто спросил человек. — Почему нам не орать, когда мы теперь власть? И можем вам ухи еще оттрепать за сопротивление революционной власти.

— Поори, поори шибче! — крикнул Тумба. — Услышит кто, похлебаешь в тюрьме баланды.

— Вы, может, прятаться к нам прибежали? — озабоченно спросил Рогожин.

— Ну, пусть прятаться, — согласился человек.

— Тогда так и говори! — крикнул обрадоваыно Тумба. — Только снаружи запор отбейте, мы вас к себе пустим, пожалуйста.

— Отбили, — сказал человек.

Ребята, толкаясь, сбежали вниз и быстро разбросали дрова. Но Тумба все-таки предупредил:

— По кругляку возьмите на всякий случай, если обман, их двое, справимся.

Дверь открылась, и Тима сразу узнал: квадратный — ото Капелюхин, а в рваном под мышками полушубке — пимокат Якушкин. Тима радостно закричал:

— Ребята, я их знаю! Они настоящие!

Капелюхин, нахмурившись, оглядел Тиму, потом сказал, сощурив глаза:

— Ведь Сапожков, а?

— Где мама, вы знаете?

— Вот видали его? — насмешливо спросил Капелюхин. — Сразу — где мама, а еще герой… Варвара Николаевна терзалась, терзалась да в нарушение приказа комитета стала бегать по городу как оглашенная, сынка искать. Ну, контрразведка ее и прихватила.

— Она в тюрьме?

— Сейчас в тюрьме одни мыши остались, — гордо заявил Капелюхин. — Всех освободили в один момент.

Представим тебя мамаше, не беспокойся.

Расхаживая по приюту, Капелюхин крутил головой и говорил укоризненно:

— Ну и запакостили вы, ребята, помещение, ай-яй-яй.

Старший-то у вас был?

— Я, — сказал Рогожин и смущенно потупил глаза.

— Что ж ты революционной дисциплины внушить им не мог! Куда ни ступи кожура картошки. Сахар на полу рассыпан. Казенные матрацы пожгли. Стекла на сколько рублей поколотили. Разве так неаккуратно бунтовать следует?

— Мы это не от озорства, — тихо сказал Рогожин.

— Ну там с чего, после расскажете, а сейчас давай сядем и подумаем, куда вас девать теперь. На сем месте оставлять нельзя — скотный двор.

— Дяденька, а вы нас отпустить насовсем можете? — кротко спросил Сухов.

— Это куда же?

— А так, кто куда.

Капелюхпн задумался, потом заявил решительно:

— Нет, не пойдет. Надо вас к новой жизни пристроить основательно.

— Значит, в барак сгоните?

— Зачем в барак, нужно помещение хорошее приглядеть. Что же, мы такие бедные, что и буржуев у нас нет?

Может, мачухипский флигелек присмотрим или Пичугина особняк — тоже ничего.

— Да вас дворник Леонтьев ка-ак шуганет! Он револьвера не испугается.

— Дворник — это, конечно, начальство сейчас большое, но мы его уговорим, дворника. Посулим чего-нибудь.

— Зачем вы над нами смеетесь? — обиженно спросил Иоська.

— Я, мальчик, по смеюсь, а радуюсь, — строго сказал Капелюхин. Радуюсь, что революция столько хороших Дел сразу сотворить очень просто может. В городе знаете кто? Полная власть пролетариата — рабочих и крестьян.

Мы, конечно, задержались маленечко после Питера и Москвы, но ничего: к чему шли, к тому пришли.

— Бы как про нас узнали?

— Мальчонка в ревком пришел. Огузков его фамилия.

— Это не фамилия, а прозвище — Огузок.

— Ну, это все равно, как его там зовут, только он всех за полы хватал. Сразу толком ничего объяснить не мог. А как поняли, ну и пришли.

— Это вы ночью стреляли?

— И мы, и в нас. Обоюдно, как водится. Значит, так, ребята. Давайте от себя тройку. У нас теперь, как чего, сразу тройку. Мы по городу походим, помещение подходящее подыщем, а остальным все здесь прибрать, чтобы полный порядок был. К вечеру переселим.

— А нельзя, чтобы вместо наших живодеров вы воспитателями остались? Будьте добры, дяденька. А мы все вас, как солдаты, будем слушать, взволнованно попросил Чумичка. — Верно, ребята?

— Спасибо за доверие, — сказал Капелюхпн, скручивая задрожавшими от волнения пальцами цигарку. — Только в воспитатели я не гожусь. Мы вам кого необразованнее сыщем.

— Не надо нам образованного, вы идите.

— Вы что же, дураками расти хотите? — сердито спросил Капелюхпн. Революции обученные люди требуются. И чтобы такие слова глупые вам забыть. Понятно?

Ну, кто у вас тройка, давай пошли.

— У нас комитет.

— Ну, давай сюда комитет, раз вы такие уж организованные.

К Капелюхипу подошли Рогожин, Тумба и Стась. Капелюхин торжественно пожал каждому мальчику руку и отрекомендовался:

— Капелюхин с ревкома, — подумав, добавил: — Бывший механик с затона. Ну, пошли!

И когда уже подошли к дверям, Тима отчаянно крикнул:

— А как же я?

— А ты что, комитет? — прикрикнул на него Тумба.

— Обожди. Так нельзя. Давай обсудим парня, — сказал Капелюхин и, обращаясь ко всем ребятам, заявил: — Вот об этом пареньке мать очень страдает. Не знает она, куда он подевался. Конечно, до вечера он здесь может побыть, не скиснет, да мать его жалко. Но вы сами решайте. А я тут ни при чем.

— Монетой метнуть, да?

— Эх вы, отставшие! Давайте на голосование: кто согласен отпустить, кверху руки. Так… А кто теперь против? Ну, четверо против остальных. Называется, при подавляющем большинстве. Значит, пусть идет.

— А двери нам после вас снова дровами завалить?

— Нет надобности. Только вы полы помойте, реоята.

— А где воды взять?

— Река под носом.

— Можно и на реку ходить?

— Ну, я вижу, и бестолковые вы! — рассердился Капелюхин. — Придется с вами после митинг проводить, чтобы все права растолковать.

Когда вышли во двор, из приюта раздалось запоздалое «ура». Якушкин спросил опасливо:

— Может, они с радости какую шкоду учинят?

— Нет, — сказал Капелюхин, — с радости люди глупостей не допускают. С горя, да, бывает.

Снегопад кончился. Сухой, лучистый блеск исходил от рыхлого, словно вспененного, снежного покрова. Уминаясь под ногами, снег хрящевато хрустел. Кротко светило блеклое голубое небо. Засыпанный снегом город выглядел чистеньким, опрятным, тихим. На перекрестках у костров грелись люди с винтовками за плечами, и многие из них уважительно здоровались с Капелюхиным. Возле сомовской бани стояла очередь солдат. Капелюхин подошел к ним прикурить и осведомился:

— Вы что же, ребята, в Торговую не пошли?

Молоденький веснушчатый солдат сказал конфузливо:

— Там сейчас Красная гвардия моется.

— А вы кто?

— Из второго замороченного батальона, который не сразу к своим примкнул, — бодро ответил солдатик.

— Ну, тогда правильно, — согласился Капелюхин.

Переходя по хлипким доскам, перекинутым через дымящуюся помоями канаву, Капелюхин пробормотал укоризненно:

— Заразу посреди города какую развели! Нужно в Совете сказать, чтобы досок отпустили и гвоздей. А жителям присоветовать забить канаву досками, — и весело спросил Рогожина: — Слыхал, чего я удумал? Правильно?

Подошли к дому Мачухина. Но Капелюхин вдруг усомнился:

— Без мандата, ребята, нельзя. Вроде самоуправство.

Придется в Совет топать.

Совет пояещалея теперь в здании городской управы.

Какой-то — лысый человек в телячьей куртке отстукал с трудом, одним пальцем, Капелюхину бумажку. Протянув ее, сказал:

— Бери. Но только она недействительная.

— Это почему же?

— Печати нет.

— У кого же печать?

— Ни у кого. Изаксон еще делает.

— А где Осип Давыдович?

— В типографии.

— Может, без печати сойдет?

— Нельзя. И номер исходящий надо. Сорок шесть будет. После сам проставишь.

— Видал? — довольно подмигнул Рогожину Капелюхин. — На все номер кладут, чтобы беспорядка никакого не было. И печать требуется. А я еще револьвер со вчерашней пальбы не чистил. Вот как крепко сразу за свою власть взялись.

В подвальном этаже бывшей редакции "Северной жизни", склонившись над верстачком, что-то царапал тонким шильцем Изаксон.

— Осип Давыдович, давай печатку, — крикнул еще издали Капелюхин.

— Вам как еще прикажете, прямо-таки с собой в бумажку завернуть? — не подымая головы, иронически спросил Изаксон. Потом закричал возмущенно: Печать с революционным гербом могу выдать только председателю Совета товарищу Рыжикову!

— Осип, — униженно попросил Капелюхин. — Ты только на нее дыхни и сюда вот пришлепни. Я ее даже в руки брать не буду, если нельзя. Гляди, ребята ждут.

Им помещение для жизни предоставить надо.

Изаксон озабоченно поправил на носу очки в железной оправе н, склонив по-петушиному голову, посмотрел в ту сторону, куда показывал рукой Капелюхин.

— Тима! — внезапно жалобно воскликнул Изаксон. — Мой мальчик! — и вдруг, отталкивая от себя нечто невидимое, с горечью произнес: — Нет, нет, не подходи ко мне, жестокий человек. Забыть меня, старика, когда я столько искал тебя…

— Я не забыл, — взволнованно сказал Тима. — Меня в приют посадили. А где мама?

— Твоя мама придет сюда только вечером. Опа сейчас спдит на телеграфе и принимает из самого Петрограда декреты Совета Народных Комиссаров. И если б даже произошло землетрясение, она не смеет отлучиться оттуда даже на пять минут. На проводе у нее товарищ БопчБруевич. А утром, ты знаешь, что было утром? Утром товарищ Ленин уже знал не только про наш город, но и про всю — губернию.

— А где папа?

— В тюрьме.

— Так почему вы его не освободите оттуда? — в отчаянии закричал Тима.

— Я извиняюсь! Неточно сказал: он временный помощник начальника городской тюрьмы, только и всего.

Твой папа часто попадал в тюрьму, у пего есть опыт, вот его и назначили. Только и всего.

— Тогда я пойду к папе.

— Он пойдет к папе! — пожал плечами Изаксон. — Теперешнее тюремное начальство должно само добывать заключенных. Он сейчас воюет с остатками офицерского отряда. Офицеры засели в мужском монастыре. Там же здоровые кирпичные стены!

— Так что же мне делать?

— А почему ты не спрашиваешь про Яна?

— Ну, я хочу тогда к Яну.

— Он хочет к товарищу Яну — военному комиссару города! А у того сейчас только и делов, чтобы поить тебя рыбьим жиром и учить гимнастическим упражнениям.

Нельзя к Яну: ему некогда.

— Осип Давыдыч, дай печать, — нетерпеливо сказал Капелюхин.

— О печати не может быть и речи.

— Тогда я пойду так. — И Капелюхин, дернув сердито плечом, приказал: Пошли, ребята.

Тима остался. Но когда уже захлопнулась стеклянная дверь типографии, он не выдержал и сказал мечтательно улыбающемуся Изаксону:

— Я вечером приду. Скажите маме — я целый, — и бросился догонять Капелюхпна.

Сам Мачухнн открыл им дверь. Поверх нижнего белья на нем была огромная мохнатая шуба, ноги засунуты в фетровые ботики с расстегнутыми застежками. Нижняя мокрая губа расслабленно свисала, а глаза были сивые, мутные.

— Пожаловали, — произнес он хрипло, еле двигая языком. — Входите, погладив всклокоченную бороду лиловой опухшей ладонью, торжествующе сообщил: — А я душу вином гашу. Значит, грабить пришли? Будьте любезны. Вот мой чертог, обитель, так сказать. Это трапезная. А тут, вы хоть выражение морды смените, молельня.

Почивальня. Двухспальная — карельская береза. А я на ей, как сиротка, второй десяток лет один. Преставилась супруга. — Смахнув с бороды слезу, открыл дверь в следующую комнату, глухо сказал: — А ото, думал, помру, городу сдам, на просвещение поколений. Все, что о Сибири написано, собрал. Каждый переплет — полтинник. На растопку товарищи, конечно, пустят. В прах из трубы развеют. Глобус на крыше кирпичами расколотят. — Тяжело опустившись в кресло, застряв в нем толстыми бабьими боками, он вдруг жалобно попросил: — Пододвиньте кто графинчик, а то под сердцем засосало. — Выпив из старинного, радужного стекла, стаканчика, спросил: — Выходит, ваша взяла. Тэ-кс… Значит, имущество брать будете?

— Гражданин, — с достоинством заявил Капелюхин. — Я к вам с мандатом. Вот.

Мачухин держал между пухлых пальцев бумажку и глядел на нее бессмысленными глазами.

Капелюхин деликатно пояснил:

— Мандат. Законно машинкой отпечатан. Но пока не действует — поскольку без печати.

— Антихристовой? — спросил Мачухин.

— Давайте без выражений, — сурово предупредил Капелюхин. — Значит, мы пока с предварительным осмотром к вам.

— Дверь как, запирать или нараспашку оставить? — вяло спросил Мачухин, с трудом волоча ноги. — Мне теперь все едино. Бери, хватай! Конец свету наступил, крушение!

— Быстро вы на корню подгнили, гражданин Мачухин.

— Горе свалило, горе, — сказал Мачухип. — Стала на дыбки Россия, — и, хитро подмигивая заплывшим воспаленным глазом, опросил: — Ты думаешь, я из тех, кто ныл, что хам грядет. Не-ет. Я народ знаю. Мы его круто мяли, а он нас за то еще шибче сомнет. Потому горе в вине топлю, что все понимаю и чую себя, как муха осенняя, но неохота за открытую злобу на старости лет в вашем остроге доживать. Вот какой я неглупый! Потому покорно говорю: берите, нате. Вот ключи все на стол выложил.

Мачухпнские апартаменты не понравились Капелюхину: комнат много, а все вроде кладовок — темные, тесные.

Решил: нужно поискать помещение попросторнее.

Иначе было у Пичугина. Он вышел навстречу в косоворотке, в болотных сапогах. Держа руку в кармане, спросил сразу:

— Что, с обыском? Нет? Зачем пожаловали? Помещение? Ваш мандат? — И, возвращая мандат, сказал с торжествующей ухмылкой: — Липа! Ни печати, ни подписи! — Вытащив из кармана руку с револьвером, нацелив на живот Капелюхина, предупредил: — Принимаю вас как грабителей, буду стрелять и могу без предупреждения.

Сзади Пичугина появился поджарый человек с пробором посредине головы, в такой же, как на Пичугине, сатиновой косоворотке, но в офицерских галифе и армепских сапогах. Он держал руку за спиной.

— Ребята, — сказал озабоченно Капелюхин. — Выйдите-ка отсюда на улицу. Я тут по секрету побеседую. — И, видя, что мальчики колеблются, прикрикнул: — Ну, кому сказано?

Вышли на улицу, как велел Капелюхин. Прошло несколько томительных минут. Рогожин подошел к дверп и стал дергать ее; дверь оказалась запертой изнутри. Он начал колотить дверь ногами, никто не открывал.

— Бежим, — сказал Тумба, — до рабочих и солдат.

Они же теперь на всех перекрестках стоят.

Действительно, мальчики скоро наткнулись на красногвардейский патруль. Красногвардейцы выломали замок двери и ворвались в пичупшскпн дом. В коридоре валялся с прижатыми к животу руками человек в офпперских галифе, а в огромной столовой среди опрокинутой мебели они нашли Капелюхпна, лежащего на Пичупше.

Лица обоих были в крови.

Подымаясь, Капелюхин сказал со вздохом облегчения:

— Здоровый, черт. Слышу: стучат, а слезть с него не могу. Я его держу, а он меня. Крепкий. Если б я из-под его ног половичок не дернул вовремя, он бы мне сразу башку прострелил, а так споткнулся и промазал. По самому черепу пуля скользнула. Сначала, как поленом, огрела. Если б не моя ловкость, лежать бы мне теперь вверх брюхом.

Пичугина держали за руки. Но потом отпустили. Тяжело дыша, он сел на стул и, положив ногу на ногу, нагло улыбаясь, сказал красногвардейцам:

— Благодарю, товарищи! Вы спасли мне жизнь, — и, указывая пальцем на Капелюхина, заявил: — Он пришел меня грабить, я, конечно, был вынужден защищаться.

— А это кто? — спросил красногвардеец, наклоняясь лад человеком в офицерских галифе.

Пичугин пожал плечами.

— Возможно, из их шайки. Я слишком взволнован.

Прошу меня сейчас оставить в покое.

— А вот дойдете до комиссара города, по дороге остынете, успокоитесь, сказал вежливо старший из краспогвардейцев и ехидно попросил: — А который тут из трех ваш пистолетик? Будьте любезны, покажите пальчиком. — Потом он приказал одному из красногвардейцев: — Козлов, поищи у покойника документики.

Ян Витол сидел за большим столом. Его лоб и шея были забинтованы, и он не мог повернуть головы. Пристально глядя на Пичугина маленькими, светлыми, пронзительными глазами, держа в руках документы человека в офицерских галифе, он спросил усталым голосом:

— Значит, помощника начальника контрразведки укрывали?

— Не укрывал, а принял у себя в доме, — спокойно и с достоинством сказал Пичугин.

— Допустим. Значит, это он сдал вам на хранение ящик лчмонок?

— Я не знал, что в ящике гранаты.

— А вот эти письма, адресованные иностранному подданному Дэвиссону, вашей рукой написаны?

— Они носят чисто коммерческий характер. Это мой компаньон по приискам и некоторой части рудников, а также лесных владений.

— Попятно. Но вот списочек тут приложен членов ревкома…

— Это частная информация.

— Была, — сурово сказал Вптол, вставая. — А теперь мы рассматриваем это как передачу шпионских сведений о нашей державе иностранной державе и будем вас судить как шпиона.

— Позвольте, о какой державе может идш речь? Ну, пришла к власти вместо временной коалицпп другая партия. Это же еще не государство. Любой юрист опровергнет такое обвинение.

— Вас будет судить народный трибунал Российское Социалистической Республики. — И, не оборачиваясь, Яи приказал громко: — Товарищ Сапожков, препроводите арестованного!

Из соседней комнаты вышел папа Тимы, близоруко вглядываясь в лица людей, спросил озабоченно:

— Простите! Кто арестованный?

— Папа, — закричал Тима, — папочка! — и бросился на шею отцу.

Но отец, растерянно бормоча, не решался обнять сына, только гладил его лицо дрожащими пальцами:

— Тима, голубчик, это такое счастье, что ты нашелся!

Но, понимаешь, сейчас ужасно неудобно. Ты извини, но я занят, так сказать…

— Мальчик, — грозно сказал Витол, — отойди в сторону. — Распишитесь в получении арестованного, — приказал он отцу, — и выполняйте! Все остальное потом.

Обратившись к Капелюхину, строго спросил:

— А вы чье поручение выполняли, явившись к Пичугину?

Молча кивая головой, Витол терпеливо слушал сбивчивый и взволнованный рассказ Капелюхнпа. Потом спросил:

— Так вы уверены, что это помещение вам подходит?

— Да вроде да, — смущенно сказал Капелюхии. — По обсмотрел все внимательно. Но когда бегал я за ним, — видал, помещение обширное. А когда под нпм лежал, заметил, потолки высокие, атмосферы много.

— Значит, вы это помещение именем Совета рабочих и крестьянских депутатов предлагаете конфисковать для сиротского дома, я вас так понял? медленно и значительно выговаривая каждое слово, спросил торжественно Витол.

— Именно так, — согласился Капелюхин. — Только вы, товарищ Витол, печатку мне на мандат поставьте, если имеете, конечно, чтобы я по закону все мог обернуть.

— Печать у меня есть, и очень красивая, — похвастался Витол. — Мне ее уже давно преподнес Осип Давыдович: он всегда твердо верил в то, что у нас будет военнореволюционная комендатура.

Достав из кармана портсигар, Ян вынул оттуда завернутую в тряпочку печать, дохнул на нее и приложил к истерзанной бумажке. Потом спросил:

— Как будет называться ваш новый дом?

— Обыкновенно — сиротский приют.

— Нет, это не подходит, — брезпгаво поморщился Ян. — Нехорошие слова, надо другие. Ну, мальчики, вам жить, ваше предложение?

— Дом свободы, — сказал Рогожин.

— Нет, это пышно.

— Счастливый приют, — сказал Тумба.

— Нет, сентиментально.

— Школа труда, — сказал Стась.

— Нет, это не школа, а дом. Но Дом труда у нас уже есть. Ты? — глядя без улыбки на Тиму, спросил Витол.

— Может, детский сад?

— Нет, это когда маленькие.

— А назовем детский дом. И точка, — сказал Капелюхин.

— Серьезно, но мало. Нужно так, — задумчиво произнес Витол, — детский дом номер один. Это значит, что таких домов будет много. Ну, как? Одобрили? Дай бумагу, я напишу на мандате название.

И, наклоняясь, морщась от боли, Витол написал бережно: "Вышеупомянутое помещение передать на вечное владение "Детскому дому № 1".

— А теперь, — сказал Витол Тиме, — подойди ко мне, мой мальчик, и я обниму тебя, пока за тобой не пришли твои папа и мама.

Когда Витол выпрямился, на повязке его проступила кровь.

— Это ничего, — сказал он, слабо улыбаясь, — я очень полнокровный. Немножко даже полезно.

Он налил из цинкового бачка воды в жестяную кружку и медленно, с наслаждением глотал, поглядывая на мальчиков веселыми светлыми глазами.

— Мы знаем про вас, — пожимая каждому руку, сказал он им на прощание. Вы хорошие товарищи. Благодаря вам второй батальон расселили в железнодорожной казарме, и нам очень лет ко было их разоружить. Я буду ходить скоро в детский дом номер один в гости. — А Тиме он сказал: — Ты останься, я уже послал за твоей мамой.

Будешь сидеть здесь и ждать.

Все ребята по очереди попрощались с Тимой, а он, едва сдерживая слезы, словно извиняясь в чем-то, говорил каждому:

— Я все равно приду. Только вы понимаете…

— Понимаем, — сказал Рогожин.

— Ты все-таки приходи, — попросил Тумба. — Я же твой ручатель. Мне все про тебя интересно будет…

— Ну вот, ты уже и счастливый, — сказал Стась.

Потом Ян долго крутил ручку телефона и говорил:

— Барышня, будьте любезны, дайте мне тюрьму. Это кто у телефона? Говорит Ян Витол. Слушай, я неофициально буду говорить. Отпусти своего помощника. Сегодня у него сын нашелся. Ну да, Тима. Кого отпустить? Тебя?

Что такое? Надо же кому-нибудь там сидеть, то есть не сидеть, а сажать врагов? Что? Не умеешь? Сапожков тоже не умеет. Каждого о здоровье спрашивает. Но это ничего, он медик. Арестанты смеются? Пусть! Нет, ты это оставь.

Столько в тюрьмах сидел! Значит, плохо сидел, теперь учись. А Сапожкова учить мы не будем, он с завтрашнего дня — заведующий городского народного здоровья. Почему не сегодня? Товарищ Рыжиков еще решение не подписал…

Потом Витол ходил по истертым каменным плитам старинной гранильни, занятой под военную комендатуру, и, застенчиво улыбаясь, говорил дежурным красногвардейцам:

— Сейчас надо строить новый мир. В борьбе со старым миром русский пролетариат уже накопил гигантский исторический революционный опыт. Но строить новый мир — это очень не просто. Завтра мы должны пустить две фабрики, мельницы, подвезти топливо в город, на железную дорогу, снабдить тысячи людей продуктами, наладить нормальную работу всех необходимых учреждений.

Нужно много людей, которые возглавят все это, — и, обращаясь к Тиме, спросил: — Ты знаешь, кто твоя мама?

Директор телеграфа. Когда-то ее партия поставила работать телефонисткой, чтобы подслушивала разговоры охранки. И она спасла нескольких товарищей. А теперь она плачет в телефонную трубку, жалуется, что ее не слушаются телефонные барышни. Твой отец — помощник начальника тюрьмы! Бывший контрразведчик пожаловался на "резь в желудке", и твой папа явился к нему в камеру с кружкой Эсмарха. Косначев морочит всем голову и просит позволения устроить на площади мистерию, изображающую взятие Бастилии. Он хочет Сыть создателем нового театра. А нам нужны в газете его боевые фельетоны. А Эсфири Рыжиков сообщил, что она назначена начальником всех хлебных и фуражных складов города. Эсфирь за две ночи взяла на учет все до последнего фунта. Ты понимаешь, как это важно? Хлеб! Завтра мы отсылаем первый эшелон хлеба в Россию. И знаешь, кого я пошлю комиссаром эшелона? Капелюхппа. Это крепкий человек. Косначев говорит, что революция — ото красота, и требует, чтобы мы устроили иллюминацию в городе.

А Эсфирь не дает ему керосина. И правильно, кероспп нужно дать людям. Зачем, чтобы на улицах был свет, а в домах темнота? А он, знаешь, как обозвал меня? Этим ползучим, как его… — Ян нетерпеливо защелкал пальцами.

— Гадом, — подсказал Тима.

— Нет, вспомнил, — эмпириком. Но это у Косначева одно и то же. Я не могу обижаться. Он особый человек.

Пишет стихи.

Ввалилась группа красногвардейцев.

— Товарищ комиссар, вот поймали кобринского племянника. Гляди, чего он кидал через забор в хлебные склады. Как шлепнется об землю, так горит.

Тима узнал этого человека по длинной, как кишка, шее. Это был юнкер, которого Капелюхип на митинге спрашивал: "Где пролив Дарданеллы?"

Витол сел за стол, положил перед собой листок бумаги и спросил жестяным голосом:

— Ваша фамилия? Запятпе? Предупреждаю, за ложные показания будете привлекаться к особой ответственности судом Народного трибунала…

Тима вышел из комендатуры и сел на ступени крыльца.

Над головой, замирая от высоты, трепетали звезды.

А с земли навстречу небу голубым пламенем сверкал снег, будто освещенный изнутри.

Вздымая стеклянную снежную пыль, подъехало много саней, запряженных парами и тройками. В них сидели и лежали люди с винтовками. Из передних саней вышел человек и скомандовал:

— Без приказа никуда! А я мигом. — И прошел в комендатуру. На поясе у этого человека висела длинная драгунская сабля. Тима узнал его — это был Анакудинов.

Но он не остановил Анакудинова.

Он увидел, как по тротуару торопливой походкой шла мама. Она была обвязана серой шалью, но на голове прежняя потертая круглая каракулевая шапочка.

— Мама! — крикнул Тима. Но мама, вместо того чтобы идти навстречу Тиме, почему-то остановилась, начала развязывать шаль и вдруг медленно опустилась на землю.

— Мама, мамочка! Что с тобой? Ты больная?

— Нет, я просто немножко поскользнулась, — жалобно проговорила мама и, бросив на снег варежки, трогала лицо Тимы, как-то недоверчиво, нерешительно и слабо улыбаясь. Потом она спросила: — Я даже не верю, я такая счастливая. Неужели это ты?

— Да я же, я… мамочка, — твердил Тима.

Мама подошла к ступеням комендатуры, села и, жадно глядя на Тиму, произнесла с отчаянием:

— Нет, я не могу никак еще поверить!

Подошел отец и смущенно сказал:

— Ну, здравствуй! Понимаешь, я первый раз, как тебя увидел, даже растерялся.

— Слушай, Петр, — заявила торжественно мама. — Я хочу, чтобы сегодня мы были вместе.

— Да, да, я больше от вас ни к кому не пойду, — горячо сказал Тима.

Отец озабоченно спросил маму:

— К тебе можно?

— Ну что ты, Петр, я сплю там на столе в аппаратной.

Отец сконфуженно сказал:

— У меня есть кабинет, но я его сегодня уступил.

Видишь ли, у нас только девять арестованных. Топить весь корпус нецелесообразно. Ну, так вот…

— Куда же нам деваться?

— Но у нас же есть квартира.

— У нас квартира?

— Я имею в виду квартиру в Банном переулке. Мы же внесли вперед, когда Тима жил один. Возможно, ее никто не занял.

Был уже второй час ночи, небо светлело и будто всасывало в себя звезды. А снег стал зеленоватого цвета, такого же нежного, как небо. Отец пошарил в щели за Дверным наличником и сказал удивленно:

— Смотри, ключ на месте.

Открыли дверь. Мама нашла в печной нише спички.

Зажгла. Прошла в комнату, чиркнула новую спичку, потом взяла со стола лампу, налила керосин, зажгла фитиль, дохнула в стекло и вставила его в горелку. Комната осветилась.

Не было керосинки, швейной машины, не было многих вещей. Но стоял стол, железные кровати и, главное, лампа, хотя и без абажура. Голая и некрасивая, она все-таки светила, и иней по углам блистал рыбьей чешуей.

— Я затоплю печь, — сказал папа.

Мама обхватила Тиму руками, прижалась лицом к его лицу и сказала шепотом:

— Ты весь мой. Вот я трогаю тебя, а все не могу поверить.

— И мне всё, как во сне… — сознался Тима.

— Петр, — спросила мама, — это ничего, что я так ослабела от счастья?

Тима проснулся оттого, что кто-то в кухне громко говорил:

— Так точно, товарищ помощник начальника, вызывают.

Папа вошел на цыпочках в комнату, наклонился к маме и стал что-то шептать. Мама сказала сонно:

— Ах, Петр, ты мне все лицо своей щетиной поцарапал! — Потом произнесла тихо, покорно: — Я понимаю.

Иди. Только возьми мой теплый платок. Ужасно смотреть на твою голую шею.

Папа пощекотал усами Тимпну щеку, сказал:

— Спи, мальчик, — посоветовал: — Лучше всего на правом боку. — И ушел.

А на рассвете пришел другой человек, уже за мамой.

Мама старалась одеваться бесшумно, думала, что Тима спит.

Но Тима не спал. Он смотрел, как осторожно движется по комнате мама, вот такой же она виделась ему всегда во сне, как в тумане. Когда Тима силился разглядеть ее лицо, она вдруг вся расплывалась, исчезала. И он лежал, стараясь не шевелиться, тоскливо думал: вот она сейчас тоже уйдет исчезнет, как всегда исчезала во сне, и он снова останется один.

Мама подошла к Тиме. Тима зажмурил глаза. Мама вздохнула и, положив легкую руку ему на плечо, произнесла нежно:

— Тим, Тимочка!

Тима открыл глаза и с трудом улыбнулся маме. Ему вовсе не хотелось улыбаться, по улыбнулся он для того, чтобы маме было легче уйти. Ведь она все равно должна уйти, потому что это всегдашнее "так надо" властвует над папой, и над мамой, и над всеми, кто с ними.

— Ты иди, ничего, — мужественно разрешил Тима.

Мама погладила Тиму по щеке, поводила по его лицу теплыми губами и со вздохом сказала:

— Ты уже взрослым становишься, да? Понимаешь, как нам трудно. — И уже обычным своим озабоченным голосом продолжала: — На подоконнике кошелка, там крупа, сало, хлеб и немножечко сахара в фунтике. Ты покушаешь, хорошо?

— Ладно. Иди уж. — Тима произнес эти слова нарочно грубовато и снисходительно, увидев, как на глаза мамы, на нижние веки, вдруг набежали слезы, и, чтобы самому не заплакать, повернулся лицом к стене. — Иди.

Я спать буду.

Мама подоткнула вокруг Тимы одеяло и, еще раз протяжно вздохнув, проговорила жалобно:

— Я постараюсь прийти еще сегодня. — Потом нерешительно добавила: Может, даже папа придет.

Но Тима, зажмурив глаза, молчал. Зачем мучить маму? Ведь он знал, когда мама так обещает прийти домой, увидеть ее снова удается обычно очень не скоро.

По-мышиному пискнув заиндевевшими петлями, закрылась дверь, и Тима опять остался один.

Но как бы там ни было, обещанная папой, мамой и Рыжиковым революция произошла.

Почти полночи сегодня папа и мама говорили об этой революции.

Папа рассказывал, как он участвовал в штурме мужского монастыря, где засел офицерский батальон. Папа сказал:

— В Петрограде рабочие и солдаты Зимний дворец брали, а мы здесь мужской монастырь. Но это для нас, сибиряков, тоже исторический момент.

Тима заметил: отец впервые назвал себя сибиряком.

Когда отец упомянул имя Ленина, Тима, вспомнив, что ему говорил Копытов, заявил маме:

— Это очень хороший человек, оп себе даже имя такое нарочно выбрал, чтобы всегда все помнили, как при старом режиме трудящихся людей зазря убивали, чтобы таких случаев никогда на свете больше не было.

— Значит, у вас в приюте среди учителей и передовые люди были? — наивно спросила мама.

— Нет, — с чувством превосходства сказал Тима. — Учителя там все вроде жандармов. Это я сам узнал. — И, смутившись, объяснил: — Мне Копытов еще в деревне Лениным хвастал, а он самый злой мужик в Колупаевке, никого зря хвалить не станет.

Потом отец сказал Тиме:

— Знаешь, когда мы пытались взять мужской монастырь, нам помог удивительно смелый мальчик. Перелез незамеченным через каменный забор, пробрался к монастырским воротам, бросил в офицеров гранату и, хотя его тяжело ранили, открыл железный засов на воротах, и мы тогда ворвались.

— А кто этот мальчик?

— Говорят, из тайги с партизанами Анакудинова пришел, мне его увидеть не удалось.

— А он жив?

— Не знаю. Отвезли в больницу к Андросову. Павел Андреевич — отличный хирург, будем надеяться. — И отец стал рассказывать с гордостью, как отважно дрались с офицерами рабочие с затона и мельниц, а также слободские мастеровые. Разводя удивленно руками, отец сказал маме: — Представь, Федор какой умница оказался. Это, собственно, он руководил всем штурмом. Великолепный стратег! Полковник, которого мы там взяли, и тот потом в тюрьме мне Федора хвалил: "Никогда, говорит, не полагал, что так тактически грамотно атаковать нас мужичье будет". Спросил: "Нельзя ли узнать, кто ими командовал?"

Мама рассказывала, как она волновалась, когда на телеграфе принимала из Петрограда декреты о мире и о земле, и как она, взволнованная, выскочила на балкон, держа пук телеграфных лент, и стала читать по ним декреты, и как сотни людей стояли внизу и слушали в тишине. А мама чуть не отморозила себе уши, так как забыла даже накинуть платок.

Папа, протирая вспотевшие очки, взволнованно сказал маме:

— Представь себе, декреты вручили мне написанными от руки в тот момент, когда я пробирался в казарму к солдатам второго батальона, чтобы убедить их перейти на нашу сторону… Ты сама понимаешь, какое историческое и жизненное значение имеют для народа эти великие документы. Естественно, я счел целесообразным прочесть их солдатам. Они уже выстроились с оружием во дворе казармы, но я успел вовремя, выбежал перед ними и объявил: "Товарищи, одну минуту, прослушайте, пожалуйста, великие документы, подписанные Лениным…"

Стал читать, вижу боковым зрением: бросился офицер к пулемету. Конечно, испытываю очень неприятное ощущение. Но солдаты схватили офицера за руки и кричат мне:

"Читай, читай дальше!" И вот дочитал до конца — молчат, потом свалка у них началась, стали офицеров обезоруживать. Тут все обошлось как нельзя лучше.

— А когда ты читал декреты, ты ничего не заметил? — спросила мама каким-то странным голосом.

— Вообще момент исторический, — смущенно пробормотал отец, — но я старался сосредоточиться только на тексте.

— Ичне узнал моего почерка! — обиделась мама. — Ведь это же я для вас переписывала срочно по приказу Рыжиков а.

— Представь, Варенька, не узнал, — смутился отец.

И извиняющимся тоном объяснил: — Понимаешь, очень волновался. Прости, пожалуйста. Читаю, а сам все-таки думаю, вдруг кто-нибудь выстрелит. Вполне естественная в таких условиях раздвоенность сознания. Словом, нервничал. Я ведь, знаешь, не всегда вполне умею владеть собой.

— Значит, ты меня не так сильно любишь, — упрямо сказала мама и, вздохнув, заявила: — А я как услышу запах карболки, так у меня сердце страшно начинает биться, словно ты где-то рядом…

— Ну, Варвара, — испуганно сказал отец, — разве можно делать такие поспешные выводы? Я ведь твой наперсток с собой носил. Вот видишь… — И отец показал Руку с растопыренными пальцами. На безымянном был мамин серебряный наперсток.

Мама расхохоталась и стала целовать папу в запавшие щеки. А отец счастливо ежился и бормотал:

— Ну-ну, вот видишь, я тоже не чужд сантимептов.

А Тима снисходительно думал о своих родителях:

"Странные они все-таки люди. То друг перед другом такие строгие, непреклонные: "Комитет велел", "Комитет приказал", — а то вот — нате! расстраиваются оттого, что будто бы папа о маме не думал, когда его убить свободно могли. Словно нельзя обойтись без этих телячьих нежностей. Нет, наверно, все-таки они не настоящие революционеры. Разве правильно спрсшивать с человека, когда он на врагов идет, чтобы про любовь думал? Нет, — утешился Тима, — они это просто так, шутили. И никакая любовь им вовсе сейчас не интересна. Главное сейчас, чтобы мама над телефонными барышнями настоящей начальницей стала, а папа перед арестованными не срамился, держал бы их строго, как полагается. Все-таки не умеют они еще начальниками настоящими быть…" — И, обеспокоенный этой мыслью, Тима сказал родителям:

— Вы бы лучше спать ложились. А то завтра сонные плохо работать будете.

— Правильно, — поспешно согласился отец и погасил лампу.

Но уснуть ему не удалось, так он и ушел на свою работу невыспавшийся.

Когда ушла и мама, Тима встал, затопил печь, сварил кашу, поел, убрал комнату, даже пол вымел… И затосковал, но уже не от одиночества, а оттого, что нечего было больше делать. Его охватило беспокойство. Сидеть одному и ждать родителей? Конечно, можно побродить по улицам. Но ведь Ян говорил, что всюду не хватает людей, столько у всех дел, чтобы устраивать новую жизнь, а Тима будет просто так гулять? Что с приютскими ребятами сейчас? Бросил он товарищей. Ведь они же его товарищи, как товарищи папы и мамы — Рыжиков, Федор, Эсфирь, Капелюхин. Так почему же он сейчас не с приютскими?

Ему нужно быть с пилит.

И, воодушевившись этим, таким простым и радостным открытием, Тима написал на листке бумаги большими печатными буквами: "Я в детском доме № 1", — чтобы в случае чего родители знали, где он. Положил бумагу на стол, оделся, запер дверь, засунул ключ в обычное место, в щель за дверным наличником, и отправился на Миллионную улицу к пичугинскому дому.

А до этого вот что произошло в детском доме № 1.

После того как приютские перебрались в большой ппчугинский особняк, Капелюхин сказал им:

— Вы, ребята, устраивайтесь здесь спокойненько, словно у себя дома. — И приказал Рогожину: — Ты у пих старший, ты и командуй, а я в Совет пойду за дальнейшими директивами насчет вашей новой жизни.

Какой должна быть эта новая жизнь, никто из ребят не знал. Поэтому слова Капелюхина "устраивайтесь, словно у себя дома" они поняли по-своему.

Под командой Рогожина они стали выносить пичугинское имущество в сарай и конюшню. Стаскивали туда стулья из красного дерева со спинками в виде лиры, огромные кресла с пузатыми сиденьями, шкафы из карельской березы, узорные ковры, кованые сундуки вывезли, взяв тачку у дворника. А сам дворник, долговязый, с горбатым сизым носом, растерянно бродил по пичугинской квартире и все время приговаривал:

— Вот это пасха, вот это будь здоров, господин Пичугин, ваше степенство!

— Ты что? — спросил его Рогожин. — Рад или притворяешься?

— Гляди: во! — Дворник разинул рот и показал беззубые десны. — Двор худо вымел — за это. — И обиженно заявил: — Не вам одним без них радость.

Картины в золоченых рамах и портреты родичей Пичугина снесли на чердак. Горшки с кустами роз, унизанных шипами — кривыми и острыми, словно кошачьи когти, фикусы в деревянных кадках и рододендроны с висящими, словно серые змейки, воздушными корнями вытащили в дворницкую.

Складывая пичугинскую обувь в плетенный из черемуховых ветвей короб, Огузок, вернувшийся к ребятам, прельстился кожанымп шнурками с медными наконеч"

пиками на охотничьих австрийских ботинках. Выдернув шнурки, он запрятал их себе под рубаху. Но Сухов заметил и закричал испуганно:

— Ты что делаешь, ворюга? — и бросился на Огузка.

Огузка били скопом. Когда отпустили, он против своего обыкновения не стал обзывать своих обидчиков живодерами, а только сказал сердито:

— Вы мне скажите спасибо, что я попался. Другой не попадется. А нас потом всех за такое выгнать могут. — И предложил деловито: — Надо бы всех обыскать, что ли.

Ребята стали смеяться над Огузком, но Рогожин не смеялся. Он сказал задумчиво:

— Правильно Огузок говорит, нужно чего-нибудь придумать. Если не из нас кто, так дворник сопрет. А отвечать нам, — и приказал Стасю: — Давай все вещи записывай!

Усевшись в прихожей за круглым столиком, согнувшись напряженно, как велосипедист, Стась старательно выводил в толстой книге меж печатных строк: "Ложки вроде серебряные, маленькие 30, большие 20. Часы со звонком 1, без звонка 2. Баба с чернильницей золотая, а может, медная. Оленьи рога. Одеяла 8. Чучела всякие 5. Шапки меховые 9, без 7. Одежи всякой 80. Шубы 10. Машинка с музыкой. Посуда 90. Ботинки со шнурками 11 пар. Лобзик

1…"

Рогожин, потный, взволнованный, с выступившими на лице красными пятнами, говорил, затыкая нажеванным хлебным мякишем отверстия в сундучных замках:

— Вот видали, чуть с маху не влипли. Верно. Спасибо Огузку: революция нам доверилась, а мы — шнурки воровать. Правильно сообразили — перепись устроить. По переписи всё Капелюхину сдадим. А пока сарай и каретник сторожить по очереди будем.

После того как все помещение было освобождено от пичугинского имущества, ребята притащили со двора доски и начали сооружать нары.

Работали всю ночь. К утру нары были готовы.

— Окна здесь здоровые, — хозяйски заявил Тумба, — будем баловаться, кокнем ненароком. А теперь сберегать надо казенное имущество. Давайте решетки делать!..

В огромную кафельную печь на кухне вмазали два чугунных котла, привезенных из приюта. Один для каши, другой для баланды.

Оглядывая помещение, Тумба с гордостью говорил:

— Все в точности, как полагается, сделали. Придет этот Капелюхин из ревкома, вот подивится порядочку!

Но пришел не Капелюхин, а Рыжпков.

И хотя у Рыжикова торчала из кармана телячьей куртки рукоять нагана, ребята встретили efo не очень приветливо.

— Вы кто будете? — осведомился Рогожин, недоверчиво разглядывая аккуратно подстриженную бородку и брезентовый засаленный портфель, который Рыжиков держал под мышкой.

— Во-первых, здравствуйте, — сказал Рыжиков.

— Ну, здравствуйте, — нехотя ответил Рогожин.

— Это что же такое будет? — поблескивая голубыми глазами, спросил Рыжиков, кивая головой на нары.

И насмешливо улыбнулся: — Похоже на тюремное помещение. Если вы его для контрреволюционеров оборудовали, тогда ничего, может вполне сойти. Конечно, спасибо за труд. Но у нас для них от старого режима остались специальные здания, значительно большей вместительности, чем требуется. Помедлив, спросил: — Так кто ж вас тут попутал?

— Вы что, смеяться пришли?! — вызывающе крикн: т Гололобов. — Так мы за такой смех можем вам поворот о г ворот сделать. И нагана вашего не испугаемся!

— А сесть можно? — спросил Рыжиков.

— Садитесь, — согласился Рогожин.

Рыжиков сел на нары и, пытливо глядя в лица ребят, спросил:

— Выходит, вам нравится, как вы помещение для себя оборудовали?

— А чем плохо? — удивился Тумба. — Все как следует, — но, чувствуя что-то неладное, тревожно осведомился: — Может, нельзя было доски без спроса брать?

— Не в досках дело, — грустно промолвил Рыжиков.

— Ах, вы про вещи всякие беспокоитесь! — догадался Стась. — Думаете, чего-нибудь стащили? Нет, такого нету.

Мы тут решили: хоть самое малое у кого найдут, бить артелью. Вот, пожалуйста, проверьте. — И Стась протянул Рыжикову том роскошного издания "Мужчина и женщина".

— Богатая книга! — усмехнулся Рыжиков.

— А вы на картинки не глядите. Вы прочтите в ней мою перепись.

— Так! Здорово! — с каким-то радостным изумлением говорил Рыжиков, листая страницы и просматривая записи Стася. Захлопнув книгу и бережно прижимая ее к груди, он произнес взволнованно: — Спасибо, товарищи, ну прямо большевистское спасибо! И как это вы сразу правильно свой революционный долг поняли. На учет всо взять! Ведь с этого мы все сейчас начинать должны. Бсч этого народ правильно хозяйничать не может. Ну, молодцы!

— Если б я шнурки не спер, не догадались бы, — похвастался Огузок. — А то бы…

Но на него так цыкнули, что он сразу смолк и сконфу-"

женно спрятался за чужие спины.

Ласково улыбаясь, Рыжиков попросил:

— Вы меня, товарищи, извините. Может, вначале обидел — посмеялся. У вас ведь, верно, все в приюте так было? А нам старое вот где сидит! — Он похлопал себя ладонью по худой шее. — Ломает народ сейчас все старое.

Но сломать — это еще полдела. Надо сразу по-новому жизнь строить, а как? Вот вопрос. С этим вы и столкнулись. И получилось не очень хорошо. Но я не в упрек.

Нам всем очень трудно… — задумался, потом произнес уверенно: — Старый мир, он сотни лет существовал.

А новый? Великий народу труд предстоит, — и, потолкав рукой деревянную стойку, подпиравшую верхние нары, вдруг заявил восхищенно: — Крепко сделали — мастера, а вот почему нары? А может, что-нибудь другое?

— А чего надо было? — хмуро спросил Тумба.

— Топчаны хотя бы. Все-таки на топчанах спать лучше, чем на нарах.

— Это мы не догадались, — виновато признался Рогожин. — Верно, топчаны лучше.

— А стулья почему вынесли?

— Слабые они. Спинки из жердочек: чуть ногой заденешь, раз — и нету, пренебрежительно заявил Тумба.

— Зачем же на стул обязательно ногами становиться?

Вещь хорошая, ее беречь надо. Потом, глядите, в стенах гвозди торчат. Некрасиво это.

— Мы их после повыдергаем.

— Гвозди-то от картин. Почему картины сняли? Не интересные, что ли?

— Там на одной лес очень здорово нарисован, совсем как правдышний.

— Ну вот, выходит, смотреть приятно, а вы — в сарай.

Рыжиков оглядел пол, спросил:

— Ковры были?

— Были, — печально сказал Рогожин, — тяжелые, еле вытащили.

— А ведь ковер, пожалуй, лучше, чем просто голый пол.

— Если по новой жизни нас выпускать на улицу теперь будут, загваздаем их ногами.

— Можно скребок на крылечке прибить, а в прихожей тряпку положить, вот и будут ноги чистые.

— Это конечно, — вздохнул Рогожин.

— Потом печь в кухне разрушили. Вмазали котлы.

Я смотрел, хорошо, как настоящие печники! Но кастрюлю некуда теперь поставить — плиты-то нет!

— А зачем кастрюлю?

— А вдруг третье блюдо, скажем, кисель. В чем его сваришь?

— Кпсель тока на пасху и рождество — долго ждать! — уныло заметил Огузок.

— А если по воскресеньям варить, раз тут такие любители. Тогда как?

— Кисель! Это бы здорово!

— Шкафы все вынесли. Куда книги класть?

— А книг у нас нету.

— Нет, так будут.

— Тогда мы шкафы враз из сарая и принесем.

— Вот, ребята, видите, какая история получается, — проникновенно произнес Рыжиков. — Не подумалп вы сами, какая у вас новая жизнь должна быть. Собрались бы обсудить, что ли, сначала.

— А как?

— Ну, помечтали б, как жить хотите. Что ж, вы мечтать не умеете?

— У нас Сухов здорово мечтает. Как начнет сказки врать, только держись.

— А вы по правде помечтайте. Про то, что на самом деле может быть.

— Неловко. Зачем же нам нахальничать, и так все здорово!

— Нет, ребята, мечтать нам всем надо. Без этого далеко не уйдешь. Нужно всегда цель видеть. Мы вот, большевики, всегда мечтаем и не стыдимся этого. Только так мечтаем, чтобы потом это на самом деле для всего народа сбылось.

Провожали Рыжикова гурьбой. Просили:

— Вы к нам заходите, не стесняйтесь. Про кнпги не забудьте!

Пришел Капелюхин. Осмотрев котлы в кухне, нары в комнатах, он остался очень доволен и заявил громогласно:

— Все правильно!

— Нет, неправильно! — ядовито сказал Тумба. — Это только для старого режима правильно. А мы должны всё по-новому делать, а не так, как было.

— Это как же? — смутился Капелюхин.

— А вот так, чтобы красиво.

— Смотри, как быстро всё понимать стали! — опасливо произнес Капелюхин и вдруг радостно ухмыльнулся: — Согласен. Верно! Гляжу — как казарма. Я тут, помню, о ковры спотыкался. — И сердито спросил: — Куда подевали, тащи обратно! И еще чего-нибудь для полного удовольствия.

Увидев Рогожина, Капелюхин протянул ему бумажку и, тыча в нее пальцем, попросил:

— Распишись. Восемь саженей дров привез со склада.

Шесть мешков муки три нуля и два мешка картофельной. Товарищ Эсфирь сказала, чтобы кисель из нее варили.

Тима пришел в детский дом № 1, когда ребята выгружали дрова из саней. Увидев Тиму, Тумба крикнул:

— Становись в ряд, подхватывай! Видал, какие поленья — березовые!

Тима не заметил, чтобы его возвращение кого-ппбудь удивило. Стась только спросил:

— Чего так долго не приходил? Боялся, наверно, думал: у нас все по-старому? Нет, теперь у нас тут коммуна, — и, смутившись, поправился: Не совсем еще, но будет коммуна.

Сложив дрова в сарай, ребята сварили кашу и чинно расселись в столовой, и хотя здесь было, как и в приюте, — вместо столов настелены на козла доски, — зато ели они из тарелок, и не деревянными ложками, а мельхиоровыми, совсем похожими на серебряные.

Потом привезли книги. Ребята расставляли их по шкафам, а Стась переписывал названия в толстую тетрадь, которую подарил ему Капелюхии.

Совсем неожиданно в детском доме появился воспитатель Чижов. Моргая и потпрая руки, он вошел в комнату, где укладывали книги, и прикрикнул как ни в чем но бывало:

— Товарищи, непорядок! Каждую книгу необходимо предварительно обернуть в бумагу. С книгами нужно обращаться бережно!

Ребята угрюмо отошли от шкафа.

Капелюхип согласился:

— Правильно, книги оберегать надо! — Но по глазам ребят он понял, что тут что-то неладно, вежливо спросил Чижова: — А вы, пзвппите, кто будете?

— Старший воспитатель, — с достоинством отрекометь довался Чижов.

— Тэ-экс, — протянул Капелюхин, пристально разглядывая Чижова. Значит, старший? А позвольте узнать, когда вы старшим стали: до или после?

— Не понимаю вашего вопроса, — пожал плечами Чижов.

— А чего тут понимать, вопрос ясный: до революции или после, усмехнулся Капелюхин. — Теперь каждому человеку такая мера.

Чижов оглядел пасмурные, враждебные лица ребят, съежился и, опускаясь на стул со спинкой в виде лнры, спросил с отчаянием в голосе:

— Так вы меня выгнать хотите? — Не получив ответа, произнес: — Ну что ж, стало быть, не заслужил я лучшей участи. Будучи человеком бесхарактерным, я очень обижал вас, очень, хоть все это было глубочайшим образом и противно моим убеждениям.

Ссутулившись, он поплелся к выходу, тяжело шаркая подшитыми валенками.

Все молчали и не могли смотреть друг другу в глаза.

И никто не испытывал торжества, что так унижен был сейчас этот старший воспитатель, прозванный «Душескребом» за привычку долго мучить обидными словами провинившихся воспитанников.

— Может, вам его жалко? — спросил Капелюхпн. — Тогда вернем? Сами решайте. Мое дело — сторона.

Неизвестно, как бы обернулась вся эта история с Чижовым, но в этот момент пришел фельдшер из госпиталя.

Сдергивая с усов сосульки, он спросил сердито:

— Детский дом номер один? Это вы, что ли? Тогда давайте депутацию. Парнишка у нас стреляный лежит.

Тоскует, говорит, из приюта бежал. Товарищей повидать хочет. Могу взять, сколько влезете. Я на подводе.

— Это Чуркин Яша! — воскликнул Тима. — Он через стену монастыря лазил. Теперь я знаю: это он!

— Ну вот, значит, ты, а кто еще? — сказал равнодушно фельдшер и попросил: — Давайте живее, а то конь мерзнет. Набегался, пока нашли. Никто в городе вашего дома не знает. Вывеску бы приладили. На улицах и то уже новые висят. Говорили: поедешь по Подгорному, свернешь на Дворянскую, выедешь на Конную площадь.

А ехал, выходит, по Гоголю, свернул на Пролетарскую и выехал на Краснопартизанскую площадь. Теперь все по-новому. Сразу не угадаешь.

Словно голубым спиртовым пламенем жгла последняя зимняя стужа. Высоко в небе белыми кристаллами светились звезды. Натертая полозьями, ярко блистала дорожная колея в сухом, искристом снегу.

Поеживаясь в коротком бушлате, Капелюхин говорил, сердито поглядывая в небо:

— Сегодня лектор сказывал: то не просто звезды, а черт те что. Громадины, вроде нашей земли, да еще в расплавленном виде. А тепла с этого дела нам никакого.

Одно уважение, что на небе тоже порядок и никакому богу места там нету.

— А ты меня не агитируй! — обиделся почему-то фельдшер. — Сам на митинге был. Там и не такое говорили.

Возле костра, на перекрестке, где грелся красногвардейский патруль, Капелюхин слез с саней.

Фельдшер сказал о Капелюхине уважительно:

— Видать, партийный — накоротке, а и то просветить пожелал…

Возле койки Яши Чуркина сидела на белой больничной табуретке Фекла Ивановна. Увидев входящих мальчиков, она встала и сказала недружелюбно:

— Пришли? Но только на две-три минуты. Он еще очень слабый.

— Здорово! — тихо сказал Чуркпн и спросил: — Может, чаю хотите? Здесь настоящий, не морковный, как в приюте.

— У нас теперь — во! — громко заявил Тумба, оттопыривая большой палец.

Но Рогожин, показывая глазами на Яшу, остановил его:

— Ты что, хвастать сюда пришел? — наклоняясь над. Чуркиным, спросил: Что? Больно, Яша?

— Больно, — медленно и тихо произнес Яков и, отводя глаза со спинки кровати, перевел взгляд на Тиму. Лицо его исказилось от боли, но он, пересиливая себя, сказал: — Нашелся, значит. А я тебя по всему городу искал, а после в тайгу сбег. Один в яме жил, пока партизан не встретил. Прикрывая устало глаза опухшими веками, пожаловался: — Была бы Зинка жива, ее бы теперь вылечили, — видал, какая больница? На всех кроватях шишки блестящие. Лекарства самые дорогие всем почем зря дают.

— Ну, ребята, хватит! — решительно заявила Фекла Ивановна. — Ступайте! В следующий раз подольше разрешу.

Тима прощался с Чуркиным последним. Яша, взяв его руку, вдруг положил в нее что-то холодное и тяжелое.

— Возьми на память, — сказал шепотом, — другого у меня здесь ничего нет. Пуля моя. Ее из меня вытащили.

Возьми, ничего. Это можно.

На следующий день жители города с самых дальних окраин шагали к площади Свободы по улицам, где всю ночь горели костры, у которых грелись красногвардейские патрули.

Красные с черными лентами знамена, печальные и торжественные, плыли на склоненных древках впереди колонн.

И такие же, черно-красные, будто обугленные по краям, флаги свисали со стен домов. Стояла лютая стужа, и воздух жег, как расплавленное стекло. На деревянной пожарной каланче висели черные шары.

Обычно город замирал в такие холода. И тогда скрипучий стон снега под ногами одинокого прохожего можно было слышать в тишине за много кварталов. Но сегодня люди вышли на улицы и медленной поступью двигались к площади, становясь в колонны, невесть кем организуемые. Весь город звучал стеклянным звоном от мерных шагов многотысячного людского потока.

Никто не созывал этих людей на площадь, но они шли и шли, хотя большинство не знало тех, кто погиб. Они знали только, что это те, кто отдал свою жизнь за них, и не только горе повелевало людьми, а и гордость героями.

Погибших везли на орудийных лафетах. За ними следовали шеренги красногвардейцев и рабочих дружин. Посреди площади возвышалась деревянная трибуна, обвитая кумачом с черной каймой. На трибуне стоял Рыжиков и, сжимая в руке кожаную фуражку, говорил:

— Товарищи! Мы строим на развалинах старого мира царство человеческой свободы и справедливости. Лучшие сыны и дочери народа не щадят жизни во имя этого. Мы клянемся перед нашими товарищами, павшими в борьбе, что будем всегда неотступно служить великому делу пролетарской революции…

Тима стоял в колонне воспитанников детского дома, и сердце его тоже сжималось от скорби и гордости.

Папа когда-то говорил Тиме: "Жизнь человека кончается с его смертью, и нет ничего за пределами смерти".

Как это было страшно слушать! Ничего потом нет. Ничего! Как это страшно! А вот они шли на смерть и не боялись этого ужасного «ничего».

— Плачешь? — спросил сипло Тумба. — Ничего, я сам плачу, — и добавил дрожащими губами: — Вот, выходит, какие люди нас из сиротского дома выручили.

Красногвардейцы подняли винтовки и стали стрелять залпами.

И, словно в ответ, с деревьев городского сада посыпались легкие махровые хлопья снега.

На деревянный четырехгранный памятник братской могилы Капелюхин прикрепил настоящий крестьянский источенный серп и накрест над серпом большой слесарный молоток с темной маслянистой рукоятью.

Воспитанникам детского дома не удалось подойти и попрощаться с погибшими героями.

— Гляди, ребята, как цуцики, замерзли! — сказал какой-то человек с красной повязкой на рукаве и сердито приказал: — А ну, марш греться!

Он привел ребят в дом с белыми колоннами и стал поить их чаем. Стены внутри дома были исковыряны пулями, и куски отбитой штукатурки лежали на полу. Человек сказал, сгребая ногой в кучу отбитую штукатурку:

— Здесь мыс контрразведчиками бились. Пока в подвалы проникли, успели они наших товарищей застрелить.

Я человек семейный, осторожный за свою жизнь, а и то одного офицера прямо голой рукой за пистолет ухватил.

Видали, рука маленько поврежденная. Но ничего, кость целая.

Когда Тима возвращался с площади, он увидел идущую по тротуару в беличьей шубке Нину Савич. Она, верно, сильно озябла и прижимала к лицу руки в пушистых варежках.

Тима сначала колебался: выйти из колонны детского дома или нет. Но потом решился: "Подойду, пускай узнает, кто мы, расскажу ей, пускай удивится".

Он выскочил из шеренги и догнал Нину.

Но она совсем не удивилась, когда он остановил ее. Не отнимая варежек от лица, Нина сказала глухо и равнодушно: — Это ты, Тима?

— А ты — думала, кто-нибудь другой?! — обиделся Тима. — Ты думала, Софья Александровна, да?

— Нет. Мамы у меня больше нет. — Нина отняла от яйца варежки и, показывая рукой туда, на площадь, сказала, с трудом шевеля застывшими губами: — Маму сейчас похоронили, она там, с другими…

Тжма молчал, подавленный, не зная, что ему сказать и что сейчас можно сделать для Нины. Нина смотрела на него сквозь смерзшиеся ресницы внимательно и строго.

— Ее расстреляли в тюрьме, когда уже в городе началось восстание. Нина смотрела на него какими-то удивительно спокойными горестными глазами взрослого человека и говорила успокаивающе, как старшая: — Ты только не думай, что я очень несчастная. Я очень горжусь мамой и хочу быть такой, какой была она.

В тот же день, вечером, делегация воспитанников детского дома шагала по улицам города к зданию Общественного собрания, называемого теперь "Дворцом труда", чтобы приветствовать первую уездную конференцию рабоче-крестьянской молодежи.

И снова над головой пылало голубым пламенем звездное небо. Певуче пел снег под полозьями саней, и стужа жгла своим невидимым белым огнем.

Навстречу по дороге шла колонна рабочих с топорами и пилами. Они возвращались из лагерной рощи, где заготавливали дрова для новых общественных учреждений города. Впереди колонны топали, закутавшись до самых бровей в башлыки, оркестранты и выдували из медных труб ухающие звуки марша. Тонкие снежные блестки мелькали в синем воздухе — это стужа высушивала влажное дыхание людей. Подняв голову, Рогожин сказал:

— Хотел бы я, как Яков Чуркин, жизнь за народ отдать.

Тумба сердито перебил Рогожина:

— А ты не каркай, он еще выздоровеет! Он не из таких, чтобы помирать сейчас. Видал, он какой, ничего про себя не сказал, не похвастал.

Возле здания почты, несмотря на стужу, стояла огромная толпа. На балконе невысокая женщина в черной каракулевой шапочке, повязанной поверх платком, держа в варежках телеграфную ленту, громко читала только что полученный из Петрограда декрет о создании Высшего Совета Народного Хозяйства для управления промышленностью страны.

И Тима узнал в этой женщине свою маму…

А на берегу реки, в каменном одноэтажном недостроенном здании, где некогда дума собиралась оборудовать городскую электростанцию и откуда пока единственная слабосильная динамо-машина давала ток лишь в управу и синематограф «Пьеро», рабочие под «Дубинушку» подымали на больших бревенчатых козлах новую большую динамо-машину, привезенную из речного порта, — она много лет лежала там на складе Вытманов. Возле здания станции горели большие красные костры, и веселое пламя мерцало на подтаивавшем снегу.