"Худловары" - читать интересную книгу автора (Шелли Мерси)Глава 1. Мальчик со спичкамиЕсли сами вы не из Питера и вздумали найти в этом городе университет, вас могут обмануть. Вам скажут, что университет — это кучка облезлых зданий, к которым тянет руку медный Петр на прямоходящей лошади с другой стороны Невы. Точнее говоря, указывает он на каменного Михайлу Ломоносова, сидящего на Васильевском острове с блаженной рожей студента, который только что прокомпостировал в трамвае свою повестку из военкомата. А то, что находится за спиной великого Михайлы, и есть университет, скажут вам. Это и будет обман. За спиной памятника располагаются только факультеты неестественных наук. А правильная, естественно-научная половина универа, находится в экологически-чистом Петергофе. Именно туда устремлен просветленный взгляд Ломоносова, который повернулся задницей к историческому факу. Но из города этого не увидишь — далековато. Зато с платформы Старого Петергофа при хорошей погоде уже можно разглядеть высотки общаг. Идти до них еще полчаса — высокое всегда кажется ближе, чем на самом деле. В общаге номер 12 нужно подняться на 8-й этаж и дойти по центральному коридору до последней двери направо. На двери увидите цифру 92, а под ней — мраморную табличку с моим портретом и надписью золотыми буквами. Вру, вру. Нету там никакой таблички. Их всегда размещают не там, где надо. Пишут на каком-нибудь доме: «Здесь в таком-то году родился великий русский писатель». Что за бред? Никто никогда не рождается великим русским писателем. Есть, конечно, астрология — но я больше верю в земные связи. Скажем, сам я родился за два месяца до того, как умер Джим Моррисон. Он был страшно чувствительным человеком. Он мог слышать неслышные песни бабочек и голоса людей через океан. Вот почему мне кажется, что он умер только из-за того, что услышал этот ужасный, ужасный крик, когда моя беззаботная мама уронила меня на кафельный пол в нашей ванной — я тоже всегда был страшно чувствительным человеком. Но это еще не делает из человека писателя. А бывают и посмешнее таблички. Город Чудово, где я провел детство, известен тем, что именно там великий поэт Некрасов похоронил свою любимую собаку Кадо. К этой табличке на собачьей могилке регулярно водят школьников. Но реальной истории им не рассказывают. История же такова. Однажды Некрасов со своей второй женой пошел на охоту. Вот идет он по лесу, постреливает разных птиц, и вдруг видит: кусты трясутся. «Ага, — думает Некрасов, — так вот ты где, моя вторая жена». Да как саданет по кустам с двух стволов! А там была любимая собака. Погоревал Некрасов три дня, а потом купил еще трех борзых и пошел писать книжки о страданиях русского народа. Само собой, биографы потом все подчистили. Якобы это жена собаку застрелила, а Некрасов с ней три дня не разговаривал. Но суть не меняется: даже зверское убийство маленьких животных не делает из человека писателя. И нет никакой таблички на той двери, за которой я сошел с пути истинного на путь печатного слова. Да и внутри все наверняка точно так же, как раньше. Те же голые стены цвета плесени на помидорах, деревянный шкаф-инвалид, стол с обгрызенными углами. Те же пружинные кровати, над каждой — свой плакат с рок-группой или голыми бабами. И такие же четыре раздолбая на кроватях, как тогда. Явление печатной машинки Серж Белец окружил большим пафосом. Естественно, он принес ее не для того, чтобы печатать собственные творения. Ни в коем случае, как вы могли подумать такое, циничные мудаки! Он принес ее, чтобы перепечать Нечто Великое. Нечто, Чего Просто Так Не Достанешь. Ну ладно, не только себе. Он и вам, циничным мудакам, напечатает. Благо в машинку можно заправить сразу четыре листа с копирками. И он заправил. И бережно положил рядом с машинкой очень потрепанный (сразу видно — Великое!) томик Гумилева. И красиво вдарил по клавишам, прям как тот Бетховен. Железные буквы высекли сразу на четырех листах четыре одинаковые строчки: — У-у блядь, — сказал Серж. Он выдрал из машинки всю пачку, быстро сложил новый бутерброд из бумаги и копирок, заправил… Пафос стремительно улетучивался, и, пытаясь его удержать, Серж застучал по клавишам в большой спешке. Получилось еще четыре одностишия: В этот момент вернулся домой Вах. По лицу было видно: его только что послала очередная тупая первокурсница, не понявшая тонкой души человека из спецшколы. — О-о, Гумилев! — закричал Вах, увидав потрепанный томик. — Чур, мне вторую копию! Мы с Сан-Санычем, лежа на кроватях с уже отпечатанными мальчиками, не сдержали гомерического хохота. Белец сразу стушевался и предложил выпить. Как потом стало ясно, у него был хитрый план — отделаться от нас по дороге, вернуться пораньше и в спокойной обстановке поиграть с пишмашинкой. План почти сработал. За исключением одной мелочи. Некоторые движения имеют свойство застревать в моторной памяти. В уме-то Серж наверняка проговаривал гумилевский текст без ошибок: «Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка…» Но руки работали по своим законам. Вернувшись, мы нашли Сержа спящим, а на столе — еще четыре листа с той же короткой историей. Неприличный мальчик не сдавался. Плевал на светлую улыбку и ужасную скрипку. Ему хотелось свесить, да и только. Видно, ему было что показать. Поскольку Серж купил самую тонкую бумагу, все листы со свесившим мальчиком быстро перекочевали на бачок в туалете. Когда к нам в гости приходили девушки, по хохоту из сортира мы определяли, насколько хорошо они знают Гумилева. В те времена мы еще любили интеллигентных девушек. Наверное, я погорячился, когда сказал, что сейчас в той общаге живут такие же раздолбаи, как мы. Нет, не обязательно. Может, сейчас там очень приличные пацаны. Или даже девушки, которые обклеивают шкафы не винными этикетками, а конспектами лекций — как Софья Ковалевская, верившая, что таким манером наколдует себе любовь профессора Веерштрасса. Ни хрена у ней не вышло, кстати. Только стены загадила. Нам было проще. Раздолбайство обеспечила школа-интернат. Для этой школы нас, ненормальных детей, отлавливали на математических олимпиадах по всему Северо-Западу. А потом дрессировали, как тех крокодильчиков. Разве что мы не летали. Зато на матмехе сразу заделались снобами. На занятия мы ходили в стохастическом режиме и садились на задних рядах. Для преподов, привыкших к тупицам на галерке, это был сюрприз. Дождавшись, когда лысеющий доцент испишет четыре доски формулами и слегка зависнет, кто-нибудь из нас вяло сообщал с задней парты: — Извините, но вы на первой доске потеряли минус. Препод, чертыхнувшись, начинал цепочку формул сначала. Через полчаса он объявлял, что теорема снова доказана. И с опаской косился на задний ряд. Скукота. Один только раз случился педагогический прорыв. Профессор по теории вероятностей заболел. Только мы обрадовались, что не придется слушать однообразные задачки про черные и белые шары — не тут-то было. За профессора на семинар пришел слегка поддатый аспирант. — Так, — сказал он, с ухмылкой оглядев аудиторию. — В покер кто играет? Поднялась пара неуверенных рук. А затем почти все остальные. — Нормально, — кивнул чувак. — Кто скажет вероятность «стрита», получит зачет. — После первой сдачи или?.. — с интересом спросил задний ряд. И понеслась. Лучший математический семинар в моей жизни. Но все остальное — увы. Что нам оставалось делать? Раздолбайство — мать поэзии. Поэзии было навалом: опытные девушки со старших курсов и спиритические сеансы, нокауты на боксе и великие коммерческие планы, «Пинк Флойд» вперемежку с Шопеном и чай вперемешку с тараканами. Даже в прыщах была поэзия, если учесть, сколько химикатов было на них переведено: Менделеев отдыхает. Но мы сейчас говорим о болезни посерьезнее, да? О том, что требует бумаги. За неделю опытов с пишмашинкой, изрядно затрахав нас громкой долбежкой по клавишам, Серж победил мальчика-свешивателя и заставил его взять в руки скрипку. Вслед за Гумилевым Серж напечатал что-то свое, а потом — сборник лучших стихов нашей комнаты. Само собой, все мы были гениями. Но друг друга считали «несамобытными». Было решено напечатать сборник и дать его оценить незаинтересованным соседям по общаге. Основательнее всех готовил свои стихи Вах. Тщательно их переписывал, а порой даже ел. Оставшиеся он читал нам. Мы помогали, как могли: — Вот эта строчка «волос твоих отлив» — по-моему, неудачная. Ассоциации дурацкие. Знаешь, иногда говорят — «пойду отолью». Ну типа поссать. — Хорошо, пусть будет вот так: «волос твоих разлив». — Теперь вообще кранты. Армянский разлив! — Да ты стебешься! Во, сейчас у Бельца спросим. Серж, какие ассоциации у тебя вызывает слово «разлив»? — Ну, это… Ленин в Польше. Когда сборник был готов, мы стали раздавать его знакомым. Те отвечали полезными советами. Одноклассники Глеб и Андрюха, обитающие на физфаке, заставили меня прочесть текст Маяковского «Как писать стихи». Так я узнал, что для написания стихов нужно понимать цели своего класса, а также иметь велосипед и зонтик. Но кто из нас лучший поэт, так и не выяснилось. Сейчас из всего сборника я помню только один стих Сан-Саныча. Наверное, он и был лучшим: Сан-Саныч и жил как настоящий поэт. Он вообще не заморачивался ходить в универ и вылетел прямо с первого курса. А Белец, наоборот, сделался экстремально деловым — у него вдруг наметился ребенок. Серж переехал в семейную общагу, но время от времени заходил к нам и с очень серьезным видом забирал что-нибудь «свое» — тройник или настольную лампу с последней лампочкой. Сидя в темноте, мы с Вахом его жалели. Мы еще были романтиками: у нас была керосиновая лампа. Оставшись вдвоем, не теплые и не холодные, мы заводим себе нового соседа Андрюху и продолжаем сочетать раздолбайство с универом. В основе гомеостаза лежит правильное распределение обязанностей: Вах с Андрюхой тащат в дом всякое говно, а я его выкидываю. Больше всего меня достают их бабы. В то время как я платонически страдаю по одной-единственной (в месяц) симпатичной студентке с отделения астрономии, мои сокамерники быстро забивают на этих звездных недавалок и начинают таскать в дом разных уродин с улицы. От уродин у них заводятся мандавошки. Когда такое случается, Вах с Андрюхой пару дней бродят по комнате с целлофановыми пакетами на головах, капая анти-мандавошной жидкостью на мои конспекты, а потом снова бегут на улицу за уродинами. Иногда какая-нибудь манданосица припирается в их отсутствие и чего-нибудь просит, типа пожрать. Одна закатывает героиновую ломку, и мне приходится вытаскивать ее на пожарную лестницу, чтоб не портила интерьер. Я большой гуманист, но за несколько месяцев до этого какой-то приблудный экспериментатор уже помер в нашем блоке в мое отсутствие, тестируя странные коктейли на основе ношпы и спирта. Не хочется, чтобы за нами закрепилась репутация морга. Временами наезжают одноклассники из московского физтеха. Иногда, поднявшись утром с кровати, обнаруживаешь, что стоишь на двух обкуренных людях сразу. С ними тоже нельзя расслабляться. Формально наша школа была математической, но люди там учились очень разные. Когда я впервые зашел в свою комнату в интернате, я застал такую картину: два пацана увлеченно играют в шахматы на отжимание. Один, совсем щуплый, все время выигрывает. Другой, мускулистый, столь же легко отжимается 50 раз, и все повторяется снова. Эта картинка умилила меня своей гармоничностью. Ну и кто бы угадал, что Леша Сергеев, который все время отжимался, станет психологом и специалистом по тальтекам? А Вадик Мороз, который ставил маты, победитель всероссийской олимпиады по физике, в один прекрасный день высадит крепкую дверь нашей общажной комнаты вместе с половиной косяка и оставит записку: «Извините, я забыл у вас свою ручку». Гребаные вундеркинды. Никогда не знаешь, чего от них ждать. Бывало, я и сам не сдерживался из-за очередной любовной драмы. И тогда уже Вах с Андрюхой отбирали от меня бутылки, а утром сообщали, с кем я дрался, какие песни пел унитазу и откуда притащил в комнату пятую кровать, уверяя, что ее можно пристроить на шкаф. Думаете, нафига я все это рассказываю? Да просто чтоб вы знали: у нас была нормальная, настоящая жизнь. И только самый хронический ботаник мог бы заниматься в этих условиях литературой. Но мерзкий вирус пишмашинки уже сидел в моей голове и ждал своего часа. Летом сделалось затишье. Вах и Андрюха скрывались от сессии в клинике неврозов на Васильевском острове. Это несложно: в питерских психушках слово «матмех» — уже диагноз. Именно у нас каждой весной кто-нибудь обязательно прыгает с крыши. Шесть четырнадцатиэтажек по кругу, эдакий гигантский магендовид в чистом поле. Идеальная постройка для сакральных дел. Тем временем я узнал, что есть маза переехать в новую общагу. Там еще никто не заблевал подоконники, не забил пустыми бутылками мусоропровод, не отбросил коньки на пожарной лестнице и не трахался на газовой плите, рискуя взорвать весь этаж. А этажей там было всего семь, и даже последние невротики понимали, что прыжок с такой высоты не дает никаких гарантий. Короче, чистенькое гнездышко. Чтобы туда попасть, нужно было поработать в старой общаге летом. Там-то меня и настигла пишмашинка. Нет, не сразу. Пару недель я занимался делом. Вырубать из стен батареи отбойным молотком — работа вполне творческая. Кроме того, многие студенты забили на приказ коменданта и не сдали на лето ключи. Такие запертые комнаты полагалось вскрывать, и тут отбойный молоток был весьма кстати. С первым десятком дверей я изрядно потрахался, но вскоре надрочился вскрывать их одной точной очередью чуть пониже замка. И даже находил в этом какое-то странное удовольствие. На вечер тоже имелась развлекуха. Один шустрый приятель открыл в общаге видео-клуб и зазвал меня приглядывать за посетителями. Так я убивал сразу двух кроликов: смотрел классику американской эротики и, как ответственное лицо, кадрил симпатичных зрительниц из разряда неопытных абитуриенток. Ничто так не провоцирует интеллектуальную беседу, как совместный просмотр порнухи. Но абитура закончилась, среди поступивших остались лишь самые страшные, а смотреть видео без приложения в виде телок не катило. В один из пустых, одиноких вечеров я решил навести порядок в комнате. Такое случалось у нас нечасто, и в четырех ведрах мусора, собранного в тот вечер, нашлось много интересного. Особенно меня повеселила записка «Если ты не придешь через час, я повешусь!», адресованная непонятно кому и написанная, судя по слою пыли, не менее полугода назад. Но судя по отсутствию трупа в душевой, герла повесилась не у нас. И на том спасибо. В другом пыльном углу моя швабра зацепила листок со злополучным гумилевским мальчиком, который любил свешивать. Лирический образ пишмашинки и пафосное слово «сборник» всплыли в памяти. В петергофском прокате машинок не было, но в Ораниенбауме нашлась очень компактная электрическая. К тому времени у меня было три десятка дурацких стишков. И за пару вечеров, нещадно выдергивая листы с опечатками, я перенес всю эту поебень из блокнотов на чистые белые листы формата A4. В двух копиях. А затем, по юношеской глупости, отвез вторую копию на сохранение родителям. В Чудово, где так любил поохотиться на своих жен знатный кинолог Некрасов. Спустя пару месяцев один стих из этой пачки появился в местной газете «Родина». Опечаток — штук шесть, два четверостишия потеряны, а одно напечатано два раза подряд. И это еще не самое страшное. Маманя отнесла стишок в газету, потому что он был посвящен городу, где я провел детство. Помимо могилы собаки Некрасова, Чудово славилось в советское время своими спичками. Местное градообразующее предприятие, спичечная фабрика «Пролетарское знамя», попутно образовывала и досуг для местных подростков. Потом уже, в физматшколе, впервые открыв «Пикник на обочине», я сразу понял, что описанная там «Зона» — это не про инопланетян. А про главную промышленную свалку моего детства, где от одного неверного шага земля вспыхивала под ногами зеленым огнем. И уж совсем смешно было читать страшилки об ужасных рецептах бомб, которыми якобы напичкан Интернет. В городе моего детства каждый десятилетний пацан знал, как получить гремучую смесь из бертолетовой соли и красного фосфора с любимой свалки. Будь у нас тогда Интернет, мы могли бы избежать многих проколов. Но подсказок не было, приходилось учиться методом проб и ошибок. А так оно и запоминалось лучше. Если ты бросил бутылку и она не взорвалась, не надо подходить сразу — может рвануть под ногами. Если ты набил полный карман бертолетки и положил сверху спичечный коробок, путь даже пустой, твоя новая японская куртка через пять секунд превратится в праздничный салют — а не успеешь снять, станешь его частью. Если ты положил «массу» (то, из чего состоят головки спичек, только неграмотные называют серой) сушиться на батарее в подъезде, и потом стал отколачивать ее, засохшую, молотком, твой подъезд может лишиться батареи, а ты — пальцев на руке. И так далее, и тем более. Последний урок суровой школы свалкеров я выучил в седьмом классе, когда уже почти «завязал». Главное правило настоящего свалкера — не тащить находки в дом. В моем случае добавилось полезное уточнение: не надо хранить «массу» там, откуда она может легко упасть. Я припрятал хороший кусок за трубой мусоропровода в подъезде. Рвануло утром, когда я собирался в школу. Соседи выскочили на лестничные площадки и бегали там в густом дыму, спрашивая друг друга, что случилось. А на самой верхней, на пятом, крестилась старушка-уборщица. На вопросы жильцов она отвечала нехитрой историей: нашла за мусоропроводом какой-то камень и, чтобы не мести его со ступеньки на ступеньку, бросила в лестничный пролет… Так вот — всего этого, реального и веселого, не было в моем дурацком стишке, который маманя отдала в газету. А была там фальшивая байка про романтическое знакомство и надежду на новую встречу. Нечто вроде песенки «В Вологде-зде-зде-зде, в Вологде-зде». Только про другой город, визиткой которого был спичечный коробок: Нет, стишок не был пошлым. По-своему, по-детски, он был даже хорош. Но жизни в нем не было. Такие вещи осознаешь не сразу. Где-нибудь лет в тридцать вдруг замечаешь, что, обдумывая планы на грядущую неделю, до сих пор представляешь себе школьный дневник. Слева — понедельник, вторник, среда. Справа — четверг, пятница, суббота. А воскресенья нету, словно это какой-то нереальный день. Точно так же и взрывные радости моих детских воскресений остались за кадром того стишка, уступив место попсовому лирическому штампу. Зато я узнал, что патриотическая поэзия — ружье с очень сильной отдачей, даже если стреляешь холостыми. Я высказал родителям все, что думаю про публикацию без моего ведома. Но это было только начало. Камешек покатился с горы, дерьмо влетело в вентилятор. Вскоре маманя с гордостью сообщила, что местный попсовик-затейник, прочитавший газету, написал музыку к моему стишку. И начал петь этот бред на городских мероприятиях. С тех пор я регулярно получаю сводки с фронта эпидемии. Через пару лет после газеты песню про городок на коробке напечатали в сборнике народных песен. Еще через год на День Города ее исполнял военный оркестр… К тому времени у меня уже было несколько публикаций, за которые не было стыдно. Я верил, что Mainichi Shimbun, самая крупная газета Токио, распространила одно из моих лучших хайку самым большим возможным тиражом. Как я был наивен! Году эдак в 2000-м батя привез мне новую этикетку от спичек. Там было четверостишие про городок на коробке. Тираж коробков оставил далеко за спиной все литературные пузомерки. Правда, рекламный стишок был подписан не моим именем, а именем автора музыки. Я так и не решил, стоит ли подать в суд за нарушение авторского права или наоборот поблагодарить тех, кто хотя бы здесь не засветил меня. Но это было позже. А тогда, в конце восьмидесятых, мне хватило и одной газетной публикации, чтобы надолго отбить уважение к печатным органам. Дотошный читатель может спросить: «А в чем, собственно, разница между стишком напечатанным и стишком, написанным в блокноте от руки? Если чел чего-то записал, он уже рассчитывает на читателя…» Ты прав, дотошный читатель! Болезнь начинается еще до того, как в поле зрения потенциального графомана попадает серьезная копировальная техника. Скажу больше: сам я никогда не верил, что хорошие стихи вообще можно «писать». Как якобы делал Блок. Типа, вставал утром, садился за стол, брал пачку бумаги — и писал, писал, писал, пока у него не начинался туннельный синдром. Это сказки для школьников. Настоящие стихи сочиняются без бумаги. Лучше всего, когда идешь под дождем. Многие из таких сочинений я забывал без особого сожаления. Приходишь домой, согреваешься, ешь-пьешь, девушки опять же… Ну и тю-тю поэма. И это как раз та грань, где поэзия в хорошем смысле — как умение видеть мир — еще не извращена болезнью писательства. Удаленность от записывающих устройств очень помогает сдержать вирус. Я встречаю подругу в аэропорту Пулково, самолет опаздывает на три часа, и от скуки я решаю кое-что записать. Нужен блокнот. Я обхожу весь аэропорт. Видеосалон приглашает на фильм с сиськами, ларьки заманивают альбомами, сувенирами, цветами. Блокнотов нигде нет, и я понемногу зверею. Игровые автоматы, звукозапись, гриль-бар, «снимите себя сами», электронный гороскоп и биоритмы… Суки, кричу я, мне не нужны ваши гороскопы и видео-сиськи, мне блокнот нужен! Я гений, у меня сейчас улетит великое, если я его не запишу! И вдруг — чик! — все проходит. Что-то в голове встает на место. Я выхожу на улицу, сажусь на поребрик и смотрю, как на асфальтовом поле пасутся большие белые птицы-самолеты. Иногда одни взлетают, а другие садятся. Мне хорошо и спокойно. Я в настоящем. Возможно, мои редкие попытки записать стихи никогда и не перешли бы в хроническую форму, если бы не военная кафедра. Вставать в полседьмого — уже измененное состояние сознания. Потом еще нужно протрястись в электричке до Питера и пересесть в троллейбус. Около Исакия троллейбус обгоняет всадника, и тут в пустой голове начинаются поэтические приступы. К какой же армии принадлежит этот всадник? По цвету — к «зеленым», а мост под ним — Синий. И едет он по неприятельскому мосту в ту же сторону, что и я. Чувствую спиной его тяжелый взгляд вдогонку. В этом городе много таких «зеленых», на Аничковом целых четверо, никак с конями договорится не могут. А за окном троллейбуса тем временем мелькает еще один — Медный. Он указывает на тот берег, на Ломоносова, сидящего спиной к военной кафедре. На лице Михайлы — знакомая улыбка гения, который положил на все с прибором не меньше Ростральной колонны, на радость всем девушкам-ростралкам. Но я еще не памятник, мне косить военку нельзя, хотя она в сто раз скучнее всего матмеха. Приходится торчать там несколько зеленых часов и слушать, что бой — это «организованное столкновение воюющих сторон», а куст — «совокупность ветвей и листьев, торчащих из одного места». Эта смертельная скука и будит во мне то, что у ночного снайпера Некрасова называлось «души прекрасные нарывы». На военных лекциях я записываю большинство своих универских стихов. Иногда я передаю блокнот по ряду, чтобы повеселить одногрупников. Некоторые требуют распечаток. Они не врубаются, почему человек, ежедневно имеющий дело с компами, год за годом пишет собственные тексты карандашом в блокнотах. Но я не сдаюсь. Два моих демона-хранителя, призрак свесившего мальчика и фантомная девица из городка на коробке, стоят за спиной и адски скалятся всякий раз, когда руки мои тянутся к размножающим приборам. Короче, в то время болезнь еще была под контролем. А рукописное творчество с военной кафедры сослужило мне добрую службу даже после того, как я стал офицером запаса. Летом перед пятым курсом мы хипповали по Крыму. Как-то нас занесло на мыс Фиолент, что под Севастополем. Была глубокая ночь, когда мы спустились через все обрывы в маленькую бухту за мысом. Насобирали плавника на костер… и тут выяснилось, что ни у кого нет бумаги на растопку! Даже телефонные книжки остались в нашем базовом лагере в Бахчисарае, где мы подрабатывали сбором персиков. А среди дров, собранных вдоль берега, — ни одной сухой ветки. И вот тогда, обшарив все карманы и добравшись до самого потайного, я достал из широких штанин… нет, не лазерный меч. В этих штанах я был на военных сборах, и в потайном кармане лежал листок бумаги в клеточку. С одной стороны — описание тактической ракеты 8K14. На обороте — стихотворение. Из-за стишка листок и попал в карман. Секретные материалы по ракетам категорически запрещено было выносить за пределы части, их полагалось сдавать преподавателям. Но мне не хотелось знакомить наших полковников со своей любовной лирикой. Вот и пришлось взять листок с собой. В то время еще не говорили «Аватар жжот!». Но костер получился такой, что даже пограничники приплыли. Только поживиться им было нечем: все мои улики пожрал огонь. А границу я пересек через два года и совсем в другом месте. Там-то проклятая болезнь и прихватила меня по самые гланды. |
||
|