"Дмитрий Биленкин. Зажги свет в доме своем (Авт.сб. "Лицо в толпе")" - читать интересную книгу автора

от исключительного, хотя, быть может, и гибельного поступка. Не будь этого
охранного механизма, наша жизнь была бы совсем иной, лучшей ли, худшей -
кто знает, но совершенно иной. Ведь бесконечность окружает каждого,
бесконечность времени, пространства, устройства материи, а значит, и
бесконечность возможностей, случаев, дел. Однако окна и двери запираются
не только в домах, а тоску о несбывшемся, кого она посетит, заглушить
нетрудно, для этого придумано множество верных средств отвлечения.
Но в тот час у Лаврова не было ничего, кроме дела, которое само по себе
требовало размышлений о том, что произошло, исчезло, однако присутствует в
молчании этих гор, столь древних, что любое воображение бледнеет перед
реальностью событий, которые происходили здесь в долгих миллионолетиях
земной истории. Оскольских мы и понятия не имеем? Покидая очередное
обнажение, Лавров в который раз оглядел пустое небо. Даже орел исчез.
Отсюда ему предстоял томительный переход через долину, где не было
ничего, кроме колючек под башмаками, назойливой пыли и рытвин, переход,
где усталость наваливается на человека тоской и одурь жары превращает его
в мерно шагающий механизм.
Шаг, шаг, пыль, пыль, монотонный, кажущийся бесконечным путь, тупое
движение муравья, ощущение себя муравьем, который должен ползти и ползти
без страсти и размышлений. Одна и та же фантазия нередко посещала Лаврова
в эти тусклые и тупые минуты: он вольно взмывает на какой-нибудь там
гравитяге, парит, как на крыльях, лихо проносится над-постылой землей, и
ветер блаженной прохладой омывает победно невесомое тело. Упоительный
образ возник и на этот раз, желание безотчетно и страстно воззвало к нему,
как жаждущий потянулся к туманной воде миража.
И тут же, как это уже было однажды, в сознании прозвучал неотчетливый
вскрик. Может быть, голос? Лавров стремительно обернулся. Сознание успело
отметить рванувшуюся из-за горизонта точку, успело отмести всякое ее
сходство с птицей, успело... Но что оно успело еще, из памяти вычеркнуло
грянувшее потрясение.
Прочерк был столь глубок и черен, что когда действительность наконец
воссоздалась, то это произошло не сразу, обрывочными рывками, смятенно,
будто что-то в самом Лаврове не желало воспринять реальность в ее полном
объеме и смысле.
Собственные, каменно вцепившиеся в радиометр, белые как мел руки...
Вязкий гул крови в ушах, незаметно сменяющийся привычным посвистом
ветра.
Облако пыли в долине, которую он, Лавров, пересекал, пока... Пока что?
Полусогнутая, неудобно упертая в шероховатую глыбу нога. Пустое
остекленелое небо. Отброшенный в сторону молоток. Тень...
Тень! И то, что ее отбрасывало, близкое, мучительно чуждое зрению, как
луноход для питекантропа, и все же явно посюстороннее, технически могучее,
а значит, отчасти уже понятное. Огромное, химерическое, даже формой своей
ни на что не похожее и потому чудовищное, оно не двигалось, не шевелилось,
и все же в нем не было мертвенности, казалось, оно ожидало... Долго,
невозмутимо, бестрепетно как солнце, камень или старчески утомленный
разум, любой человек почувствовал бы себя перед ним суетной букашкой.
- Что ж, давай... - приподнимаясь, выговорил Лавров, и логика
собственных слов его нисколько не поразила, словно все уже стало на свои
места и можно было действовать по предписанной программе. Страха он тем