"Жорж Бернанос. Новая история Мушетты " - читать интересную книгу автора

помост. Тощая длань, следуя ритму кантаты, то взмывает к небесам, то
опускается долу, а то, протянутая угрожающе-властно, застывает на весу, и
голоса медленно стихают, словно бы стелятся у ног укротительницы, как
смирившийся хищник.
По уверению учительницы, Мушетта не имеет "ни малейших способностей к
пению". Неправда это, Мушетта просто ненавидит пенье. Как, впрочем, и ко
всякой музыке питает дикую, необъяснимую ненависть. Стоит только длинным
изуродованным подагрой пальцам Мадам коснуться клавиш уныло ноющей
фисгармонии, как сразу что-то так мучительно сжимается в полудетской груди
Мушетты, что даже слезы на глазах выступают. Какие слезы? Скорее всего слезы
стыда. Каждая нота подобна слову, больно ранящему самую ее душу, как те
грязные слова, которые вполголоса бросают ей вслед мальчишки, а она
притворяется, что не слышит, но порою носит их с собой до самого вечера, как
будто они присохли к ее коже.
Как-то она попыталась объяснить Мадам тайну этого неодолимого
отвращения, но, бледнея от гнева, смогла выдавить из себя всего несколько
нелепых, ничего не объясняющих фраз, а в каждой попадалось слово "противно".
"Мне музыка противна". "Вы просто дикарка, настоящая маленькая дикарка,
удрученно твердила Мадам. - Но ведь и у дикарей есть музыка! Конечно, своя,
варварская, но все-таки музыка! Всегда и повсюду музыка предшествовала
науке". Тем не менее учительница не отступала, пытаясь обучить ее
сольфеджио, понапрасну тратила уйму времени, буквально голову теряла. А все
потому, что Мушетта. которая упрямо отказывалась неизвестно по какой причине
"давать грудной звук" и еще усиливала свой ужасающий Пикардийский акцент,
Мушетта, по утверждению Мадам, обладала прелестным голосом, скорее даже
голоском, до того невесомо хрупким, что, казалось, вот-вот он переломится
пополам, прервется, а он не прерывался. Когда же Мушетта, на горе свое,
достигла четырнадцати лет и тем самым стала "старейшиной" школы, она тоже
начала "давать грудной звук", если только вообще пела. Обычно она
довольствовалась тем, что просто беззвучно открывала рот в надежде обмануть
недреманное ухо Мадам. Случалось, что Мадам в ярости скатывалась с помоста,
тащила бунтовщицу к фисгармонии и, нажимая ладонями на затылок Мушетты,
пригибали ее голову к самым клавишам.
Иной раз Мушетта упорствовала. Иной раз просила пощады, кричала, что
сейчас попробует. Тогда учительница усаживалась на табурет перед
фисгармонией, извлекала из адского этого инструмента не то жалобу, не то
мычание, и над этими унылыми звуками вдруг возносился умопомрачительно
чистый, чудом обретенный голос, подобный крохотной лодчонке на гребне
пенного вала.
Поначалу Мушетта не узнавала собственного голоса: не до того ей было,
она зорко всматривалась в лица подруг, ловила взгляды, кривые улыбки
зависти, которые по простоте душевной считала пренебрежительными. Потом,
словно бы из самых недр непроницаемого, колдовского мрака она вдруг
замечала, что поет. Тщетны были все усилия разбить хрустальную струйку, под
шумок вновь запеть горлом, усилить Пикардийский акцент. Свирепый взгляд
Мадам всякий раз призывал ее к порядку, как и рев внезапно обезумевшей
фисгармонии. Несколько мгновений Мушетта изнемогала в неравной борьбе, такой
жестокой борьбе, что никто и представить себе этого не мог. И, наконец,
невольно, даже против ее желания, фальшивая нота вырывалась из худенькой
груди, где теснились рыдания, и сразу становилось легче. Будь что будет! Со