"Годы оккупации" - читать интересную книгу автора (Юнгер Эрнст)1947Новый год. Обдумывал, стоит ли начинать новый дневник, так как это постоянная обязанность. Однако тут есть и свои преимущества. Ты оставляешь световые следы на волнующейся поверхности прожитых дней, которая иначе быстро поглощается тьмой. К тому же я буду смотреть на это скорее как на удовольствие, нежели как на обязанность. Приступил к разработке диспозиции для «Гелиополиса», а затем писал письма, среди прочих парижскому адвокату Бутулю, который прислал мне свою книгу «Cent Millions de Morts»,(«Сто миллионов мертвых» (фр.)) в ней содержится описание одной из войн будущего и соображения о том, как можно ее предотвратить. Главную причину войн Бутуль усматривает в перенаселенности, которая постоянно растет, поэтому он выдвигает требование ограничения рождаемости, контроль за которой должна проводить Лига наций. Осуществление его предложения, конечно, не ослабит ни человеческую жестокость, ни волю к убийству; направлено оно против точки наименьшего сопротивления. Так, на спасательном плоту первой жертвой людоедского нападения становится корабельный юнга. Этот план принадлежит к иллюзиям, являющимся отражением слабости, и представляется одной из самых сомнительных форм разоружения. Да и популярность его не распространилась бы дальше Эльбы. Славянскому материнству этим поветрием не заразиться. Да и в Италии на это бы никто не пошел. Это идеи, рассчитанные на Парижский бассейн. Они приведут только к дальнейшему усилению скотских элементов. Ну а как же обстоит дело с нашей перенаселенной страной, в которую каждодневно притекают новые толпы беженцев? Согласно Бутулю здесь должна образоваться опаснейшая взрывчатая смесь. Навязчивая боязнь человеческих масс и их численности — это симптом, который как таковой наводит на размышления. Огромный перевес в соотношении сил существовал всегда, причем задолго до Саламина.[148] Однако решающее значение имеет не численное превосходство, а категориальное превосходство. Последнее же есть явление духовного порядка; чисто физические против них бессильны. Все больше создается впечатление, что в системы мышления проникает страх, между тем как техническое развитие продолжает свой поступательный ход и принимает все более угрожающий характер. Мышление и страх — друг другу не товарищи; начав думать, нужно в первую очередь изгнать страх, иначе появятся миражи и ложные умозаключения. Ум, склонный к исключению крайностей, уже не способен с ними сладить. Сократ был выдающимся мыслителем главным образом благодаря своему бесстрашию. Поэтому он прошел через уничтожение целым и невредимым и дожил несломленным до наших дней. Физическая угроза кажется тем страшней, чем сильнее идет на убыль венец мышления — метафизическое видение. Мир изменяют не сильные средства, а могучие умы. Если верить физикам, то выпущенные ими на волю вещества обладают губительной силой уничтожения даже в самых микроскопических количествах. Поэтому они требуют тщательнейшего хранения. В то же время вот-вот появится такая техника, при которой не только электростанции, но и мелкие машины будут работать на энергии этих веществ, таким образом столкновение двух коммивояжеров на дороге приведет к катастрофическим последствиям, не говоря уже о медленном отравлении или, выражаясь более осторожно, о таком изменении атмосферы, эффект которого непредсказуем. Очевидно, нам придется кое-чем за это поплатиться. Почему бы и нет! Ведь чтобы пользоваться огнем, надо не бояться пожаров. Огонь, правда, как известно, долгое время считался священным. Наряду с неоднозначностью технического развития как такового, у нас также нет определенности в понимании этого процесса: Почему необходимы эти жертвы и почему мы обязаны их принести? Правда, это вывело бы нас за рамки технических и экономических проблем, а также за рамки той морали, пределы которой очертили для себя Прометиды. Мышление вовсе не должно, как утверждают многие, приноравливаться к ходу развития; вполне достаточно, если оно будет держаться тех высот, которые обозначены классическими вершинами. Они, как и язык, способны вместить в себе всю технику и много чего другого впридачу. Продолжение работы над диспозицией «Гелиополиса». Относительно техники следовало бы найти третью, независимую от прогресса, точку зрения. Восприятие прогресса вызывает двоякое отношение — он может действовать либо отталкивающе, либо притягательно. В первом случае дух стремится отойти на позиции дотехнических форм; он окунается в романтические сферы. Во втором случае он, обгоняя технику, устремляется в утопию. Таковы две большие партии; одного взгляда на произведение искусства достаточно, чтобы понять, которую из двух оно представляет. Не в том ли должна заключаться цель процесса, чтобы романтическое и утопическое начала объединились, приобретя стереоскопическую объемность, чтобы войти в новую реальность? Среди прочего это позволило бы вернуть в наш мир теологические элементы, наделенные новой достоверностью. На достижение этой цели направлены в конечном счете эксперименты живописи. Мастерские художников напоминают лаборатории, в которых создаются разнообразные соединения, прежде чем наконец будет достигнут убедительный синтез. Если бы уже на этом этапе появилась какая-нибудь совершенная картина, это было бы признаком того, что художники опустили руки, отказавшись от исследования экстремальных возможностей. Пополудни катание на коньках, затем чтение: Теландье. Мориц Саксонский.[149] Изучение биографий, кроме наслаждения, имеет еще и более общее значение — читая их, мы развешиваем фонарики во мраке истории. Когда освещение становится достаточно ярким, мы приходим хотя и к опосредованному, однако же более тонкому пониманию тех сил, которые воплощали в себе индивиды, главное, чтобы при этом не забрасывать чтение прагматической литературы. В других мемуарах — в написанной Гамильтоном биографии графа Грамона,[150] я наткнулся на такое место: «Дядюшке было добрых шестьдесят лет. В гражданской войне он отличился храбростью и верностью». Эта фраза мне понравилась, хотя я не знал ни того, о какой гражданской войне идет речь, ни того, на какой стороне воевал этот человек. Но, может быть, личность лишь тогда предстает в истинном свете, когда исторические констелляции с их страстями уже потеряли свое значение. Глядишь, и наше время когда-нибудь найдет своего Плутарха. Среди почты письмо молодого автора о языке и его отношении к нему: «Духовное, которое просвечивает сквозь все предметы, в нем повторяется, и в этой модели мира я могу продолжать дело творения». Он приложил к письму маленькое удостоверение своей личности: (В гранитных камнях /Наверх ведущих ступеней /Сверкают кристаллы (нем.)) «Гелиополис». Перед тем как описывать город, нужно сперва в бесчисленных снах пожить в каждом дворце, в каждой харчевне, в каждом заднем дворе. Затем надо вновь утратить это знание, чтобы его остатки превратились в плодородный перегной, на котором взрастет описание. Геспериды — сумеречные острова, перевалочные порты, откуда дух незаметно выплывает в абсолютное царство сновидений. Сибирская стужа. Приятная мысль, что вместе с ней совсем близко подступает смерть, обретая характер атмосферы. Ты гуляешь по лесу, не спеша выпиваешь бутылку бургундского и ложишься, чтобы заснуть и не проснуться. В романе «Гельмут Гарринга», который был очень популярен году в 1912-м, одному из моих одноклассников очень понравился чистый способ самоубийства, которым воспользовался главный герой. Он уплывает в море, в безбрежное пространство, деятельно устремляясь навстречу гибели. Этому способу можно бы предпочесть другой — отправиться зимой в горы и по мере подъема все дальше проникать в ледяные сферы белого безмолвия. В «Горном хрустале» Штифтер затронул торжественное настроение такой смерти. По сравнению с нею поражает та ужасная смерть, которой завершился его жизненный путь. Глубочайшее душевное страдание возникает оттого, что мы отклоняемся от блага. Моральные конфликты служат лишь симптомами того, что это произошло; они, как лихорадка или как сыпь, указывают на скрытые очаги болезни. Во время таких кризисов сомнению подвергается целостность мира, которая зависит от нашей преданности добру. Каждый из нас — Атлант, держащий на своих плечах Вселенную. С этим ужасным сознанием полного крушения не может сравниться ничто другое, даже панический страх душевного помрачения, который мучителен, как геенна. Когда доходит до последнего испытания, нам приходится выбирать — дух или добро. В этом вся тайна знаменитых катастроф, которым порой находят такие простые объяснения. Она заключается в приятии мученичества. Дросте-Хюльсгоф[151] была знакома эта альтернатива, и она выразила ее с замечательной четкостью: (О, Господи! Не могу скрыть, /Как страшусь я палачей,/ Которых, быть может, ты уже выслал,/Дабы болезнью или горем /Отнять у меня разум, /Убить мой рассудок!// Но если он так отравлен, /Что порождает гибель,/Коснувшись сердца,/То пусть я его потеряю,/ Чтобы в свою отчизну вернулась душа,/Дух, богатый дарами.// Если ты решил,/ Чтобы мне быть-разлитым,/Остаться мертвым, стоячим водоемом,/То пусть я, трепеща от страха, Приступлю к посланному тобой испытанию (нем.)) Провел день за чтением. Лена Крист «Воспоминание лишней женщины» — в литературе это то же, что картины любителей в художественных салонах. Своеобразное впечатление, производимое такого рода дилетантизмом, служит одним из признаков убыли — чем больше стихийного начала, чем больше гениальности еще сохраняется в обществе, тем менее заметны в нем дети природы. На более позднем этапе творческая сила как таковая становится чрезвычайным явлением. Она воспринимается как странность, почти как клинический феномен. На нее так и слетаются врачи и психиатры, как это происходит вокруг современных святых, за которыми наблюдают при помощи специальных инструментов. Далее: Каплер. «Шесть лет в Суринаме», 1854 г., изд. Швейцербарта. Эту небольшую книжицу я особенно люблю и уже неоднократно перечитывал. Ее автор, немецкий коммерческий служащий, завербовался наемником в голландский иностранный легион и провел много лет в тропических джунглях. Достоинство книги состоит в том, что она содержит не только замечательные описания растений и животных, но также людей и их обычаев. Спокойный и ясный тон изложения составляет рамку, в которую заключена картина буйной тропической жизни. Кое-что напоминает картины Мериан,[152] побывавшей в этой стране на сто пятьдесят лет раньше. К этому следует добавить, что автор обладает большим чувством меры, переходящим даже в умеренность. Меня удивляет то, что я встретил эту книжку лишь в этом единственном экземпляре и никогда о ней ничего не слышал. И, наконец, Вейнингер «О последних вопросах» — сочинение, которое, как я считаю, стоит гораздо выше, чем его главное произведение, которое приобрело такую известность. Здесь пышным цветом цветет такое видение, которое в будущем обещает принести чудесные плоды. Поэтому так потрясает, что этот ум так рано погиб. Во время переживаемых кризисов бывают моменты, когда у нас появляется предчувствие, что смерть отступила от нас и близко выздоровление. В чем тут дело — воспрянувшее ли здоровье порождает в нас это предчувствие или, напротив, предчувствие, появившись, выводит нас в новую жизнь? Этого мы не поймем, пока будем видеть дух и тело раздельно. Впрочем, в здоровье важно лишь то, что составляет его символический смысл. В нем должна быть капля того здоровья, которое помогает превозмочь последнюю болезнь. Это тот отблеск, который светится на лице выздоравливающих или умирающих. Иначе вместо исцеления это была бы лишь отложенная партия. Ужасно порой бывает наблюдать, как человек борется за голое выживание, за лишние выигранные месяцы, когда страх больного заставляет врача вспомнить все уловки своего искусства. Игра, в которой выигрыш — пустые орехи, пустые дни, а ведь каждый из этих дней мог бы принести величайший выигрыш. Умирание — это тоже задача. Как только больной это понял, он снова держит бразды правления в своих руках. Всегда остается вопрос, что делать со своим здоровьем. Это мина серебра, данная нам взаймы. Когда я поработал продуктивно, я даже при физическом минимуме чувствую себя здоровее, чем в такое время, когда физически я нахожусь в зените, но в духовном отношении переживаю спад. По-прежнему держится стужа. Она не помешала одному гамбургскому мыслителю приехать ко мне, чтобы изложить свою космогонию, о которой мы уже беседовали в письмах. Входит долговязый, сухопарый человек; его узкая голова покрыта рыжеватыми жидкими волосами. Глаза светятся ясной голубизной, но могут сфокусироваться только на том, что расположено на расстоянии не далее одной пяди от переносицы. Он прошел обучение кузнечному делу и потому, как сам сразу же предупредил, «не обладает большой ученостью». В Первую мировую войну он ведал оружейно-технической частью егерского батальона, во Вторую — работал в отделе испытания материальной части на одной из авиационных фабрик. Вот уже несколько лет, как он стал задумываться, живет задаром у сестры и разрабатывает свою систему. Мы пьем кофе и болтаем; в комнате стоит приятное тепло. Затем усаживаемся как следует. На мое предложение: «Ну а теперь, давайте рассказывайте», — он достает из портфеля две стереоскопические модели, одна из которых представляет собой двойной тетраэдр, основания которого соединяются, образуя звезду Давида. Значит, он один из тех мыслителей, которые представляют свои идеи фигурально. У его модели есть свое название; он называет ее «фан» (Fahn). Существует множество таких «фанов», и для каждой главными метками являются две вершины тетраэдров и шесть углов звезды. После того, как я изучил этот «фан», он стал посвящать меня в подробности: «То, что в образе есть истина (wahr), то в сфере материи — мера (та?). Истина (wahr) и мера (maß) как единицы находятся на одной линии; они являются как бы парными и тем самым подобными, но в то же время они противны (geglich) [sic!] и тем самым не равнозначны. Единицы „время" и „пространство" не только находятся на одной линии, но являются в то же время полюсами одной оси. А вокруг этой оси, а именно вокруг полюса „время", располагаются, образуя треугольник, величины „хотение" (will), „истина" (wahr) и „смысл" (sinn), с другой же стороны, вокруг полюса „пространство" — „мера" (maß), „толчок" (rack) и „сила" (kraft). Эти образуемые образными и материальными единицами тетраэдры, соединенные крест-накрест своими основаниями, и составляют то, что я называю „символическим фаном"». Такие фаны он выстраивает в неограниченном количестве, о чем бы ни шла речь: о земле и небе, эросе и сексусе, консервативном и революционном, жизни и смерти: я вижу, что он умеет работать со своей моделью. Для обозначения отдельных точек фана у него есть особый и богатый словарь с вкраплением гамбургских диалектизмов. Так, например, «толчок» (rack) обозначает кинетическую энергию в отличие от статической «силы» (kraft). Но если пересказывать все сложные подробности и ход нашего длинного разговора, это завело бы слишком далеко. Мне особенно запомнилось его завершение: «Я с интересом ожидаю своей смерти, так как, что касается лично меня, то я действительно отнял у нее так называемое жало или страх. Уж больно мне хочется узнать, насколько мои представления, которые я с трудом себе напридумывал, на самом деле соответствуют истинному, логическому, божественному». Вот это мысль, достойная метафизика. Любопытство к смерти — это, как и то, что Леон Блуа называет «immense curiosite»,(Огромное любопытство (фр.)) всегда признак высокого ранга. Когда он ушел, я размышлял об этом. Самобытный гений. Какому-нибудь профессору и даже нескольким профессорам это дало бы пищу на всю жизнь. Бывают систематики и метафизики того рода, какой в живописи представлен таможенником Руссо. Врожденный дар к выработке абстракций и символов пробивает себе дорогу с непобедимой силой инстинкта даже в неблагоприятных условиях. Кузнец вытачивает ключи даже в нематериальном пространстве. Прекрасно, что его модели сработаны из железа. По сути дела, речь идет о госте, который постоянно возвращается, хотя и в различных индивидуальных воплощениях, и, участвует в строительстве то одной, то другой части великого вселенского здания. Когда-то резчик Масок открыл тайное общество «Эллинов»; оно правило миром. Большую роль в нем играли профессора, а также судьи и лица духовного звания. Знание, на котором основывалось их господство и которое они искусно скрывали, состояло в том, что Христос — это дьявол. Доктр Цернер писал мне гениальные письма; однажды, когда у меня выдалось время, я назначил ему встречу в маленьком кафе на площади Лютцовплатц. Он сидел там один; когда я с ним поздоровался, на меня как-то странно посмотрели официанты. Я увидел перед собой бледного, нервного человека, его глаза отличались слишком большими зрачками, окруженными красивой голубой радужкой. Он тотчас же принялся оживленно говорить; его речь отличалась колебательной пульсацией, в которой перемежались слабость воли и сильные волевые порывы. Он изобрел такую технику захвата власти, которая должна была начаться с пушечного выстрела в рейхстаге, и была так же непогрешима, как арифметический пример. Впрочем, он знал, что окружающие сомневаются в его душевном равновесии, и принимал это в расчет. «Как видите, этот план необычаен даже с рациональной точки зрения. А если еще за ним буду стоять я, с моей шизофренией, тут уж вообще не поможет никакое сопротивление». По своему духу он был одним из тех людей, которые появляются перед переворотами и, словно летучие рыбы, предвещают приближение подводных чудовищ. Что касается рейхстага, его предвидение оказалось очень точным, как впрочем, и во многом другом. Когда Гитлер осуществил многие из его мыслей, Цернер расстроился, как художник, идеи которого перехватил какой-то дилетант. Однажды вечером я получил его письмо, в котором он сообщал, что завтра в полдень, одетый в генеральскую форму, выйдет на Потсдамскую улицу и, подняв народ, свергнет трибуна; узнав об этом, я старательно избегал появляться в означенном районе города. Следующая весточка от него пришла в виде открытки без почтовой марки, которую он перебросил через забор сумасшедшего дома, а какой-то сострадательный прохожий опустил в почтовый ящик. Шизофрения помогла и спасла его от худшего заключения, хотя и в лечебном заведении он много натерпелся. Мне из-за этого пришлось похлопотать. Впрочем, с тех пор у него, кажется, стало получше с рассудком; что говорит в пользу шоковой терапии. В комнату входит Перпетуя, размахивая телеграммой: — Еще один сумасшедший! Сколько можно! Даже почтальонша смеется. Послание гласит: «Еду, еду. Под знаком Аполлона. Изерман». Изерман — отставной офицер, который писал мне письма из лагеря для военнопленных и даже присылал стихи, совсем неплохие. Моя хозяйка, похоже, не рада: — Хотела бы я знать, что ты там пишешь в своих книжках. Хоть раз приехал бы нормальный человек! — Ты же знаешь: где падаль, там и стервятники. Приготовь кофе, а там видно будет. — Как будто мне делать нечего! У меня как раз большая стирка. Нет, этому я дам от ворот поворот. — Это будет совершенно неправильно. Таких людей нужно сперва выслушать, и вывести потом за рога. Тогда они уходят довольные, а иначе будут тут шастать и людей пугать. Кроме того, они ведь очень занятны. Вскоре после этой беседы Луиза ввела ко мне гостя, молодого человека, в котором, кроме броской прически, не заметно никаких странностей. Мы садимся, и разговор сразу же заходит о политике. Я уж было испугался, что вот сейчас он начнет со мной толковать о том, почему он пошел или не пошел за Гитлером, но он высказывает совершенно здравые мысли. Во всяком случае не самое глупое, что вообще можно услышать. Политика, по его мнению, стала чересчур динамичной, чересчур зависит от чистой воли и движимых ею персонажей. Она перестала опираться на такие стабильные формы, как, например, семья, и тем самым перекрывается доступ для великих сил, находящихся за пределами человеческой власти, как, например, для удачи. Политика стала абстрактной и безжизненной; нужно вновь обратиться к простым, испытанным средствам. — Это хорошая мысль. Но как же нам, отдельным людям, бороться с таким большим злом? — Можно, к примеру, вернуться к барочной политике. Хотя бы при помощи браков. — Возможно, это было бы разумнее, чем планы всех тех, кто занимается атомной бомбой. А вы уже думали о практическом применении? — А как же! У меня есть сестра, ей только что исполнилось шестнадцать лет. Она очень красива. — Вас можно поздравить. — Да. А у Иосифа Сталина как раз есть сын, ему сейчас двадцать семь лет. С этого бы и начать! — А что об этом думает барышня? — Она прислушивается к моему совету. — Понятно. Значит дело теперь за согласием Сталина. — Вот потому-то я к вам и пришел. Если бы вы написали ему письмо… — Но вы же знаете, что Сталин раньше грабил почтовые кареты. — Не стоит обращать внимание на мелочи. — Хорошо, я займусь этим вопросом. Кажется, он остался доволен, прощается. Через три месяца — новое письмо; сейчас его занимают совершенно иные планы, о свадьбе больше ни слова. За это время он успел поработать истопником в военном госпитале в Восточной зоне и отсидел в тюрьме за то, что использовал на растопку литературу, предназначенную для социального просвещения больных. Сейчас он уже вышел на свободу. Он подписывается как «неутомимый сверлильщик» и сейчас ведет переписку с Папой римским Пием. Моя почта меняется; это заставляет меня вспомнить любимое присловье Валериу Марку: «В жизни все случается, а также и противоположное». После вот уже девятилетнего перерыва пришло наконец первое письмо от Магистра,[153] который за эти годы успел побывать в Англии театральным критиком и прочитать в Калькутте лекции по метафизике. В письме ни одного замечания или вопроса личного характера, как будто оно является продолжением беседы, начатой накануне. Такого рода пренебрежительность стоит того, чтобы на нее обратить внимание. «С 1750 года стоит тьма; и я лично думаю, что все то ужасное, что с тех пор происходило, все эти пустопорожние и бездушные революции и войны, промышленные перевороты и безобразные достижения науки — все это обусловлено тем, что угасло первозданное солнце, которое сияло и сияет в глубинах Вселенной». Значит, все-таки сияет! И я того же мнения. В жизни случается все, а также противоположное. Филоктет и его стрела. На своем гористом острове Филоктет[154] много лет занимался моими книгами, а так как книги с необычайной легкостью порождают новые книги, то еще ряд лет он работал над сочинением об этих книгах. По мере того, как продвигалась вперед эта работа, многое в нашем мире менялось. Случился Сталинград, случилась безоговорочная капитуляция. При таких поворотах не только убивают людей, но и гибнут целые библиотеки. Тем не менее я узнал, что вскоре после этого его книга вышла. Один из приезжих, навестивших меня в те недобрые дни, сказал, что видел его книгу в витринах книжных магазинов. Говорят, что и текст, и оценки остались без изменений, кроме одной мелочи — желтой бумажной ленточки поверх переплета. «Окончательное разоблачение одного фашиста» — было написано на этой полоске. Я завел у себя целую коллекцию подобных курьезов. Однако не следует думать о людях самое плохое; я готов предположить, что в роли махаона выступил ловкий издатель. Такие раны нужно посыпать ржавчиной от стрелы, которая их нанесла. Это испытанный рецепт. Чтение: Сартр, «Le sursis». Пугает не столько само это явление, сколько его популярность. Описание разложения у Золя еще было привязано к определенным местам — таким, как, например, мясные ряды, бордели, рынки. У Селина[155] и Сартра[156] оно пронизывает каждую фразу, каждую ситуацию. Чувствуется, что трупом становится все в целом. Поразительно, как он владеет диалогом во всей его аутентичной ничтожности. Будущий читатель, если только ему интересно будет об этом читать, сможет в точности узнать из его книг, как разговаривали в барах, в кафе, в подземке. Ничтожное становится здесь артистичным. Вот такой фокус — передать фразы таким образом, что перестаешь воспринимать их как написанные или напечатанные. Записи в стиле фонографа. При чтении этих романов возникает впечатление, будто ты рассматриваешь общество в отражении мутного зеркала. Еда и питье, телесность мужчин и женщин, даже идеи — все делается пресно, все овеяно дыханием смерти. Настроение как в концентрационном лагере без колючей проволоки. Книжки, которые не перечитываются. Все еще мороз. Торф — не очень согревающее топливо. Работая, я придвигаюсь поближе к большой печке. Сейчас я на лунном Кавказе. Иногда по дороге с юга в Гамбург заглядывает Карло Шмид. Дорога проходит вплотную к саду. Глядя на людей такого склада, как он и Шумахер, можно при некотором оптимизме представить себе, что в будущем у нас появятся такие условия, какие были в Англии в ее лучшие времена, когда сильная левая партия и сильная правая поочередно сменяли друг друга к вящему благу целого. В конце концов люди же работают двумя руками, шагают тоже не одной ногой. Но, возможно, эта способность уже и там давно отошла в область истории. Отправляюсь в лес при скрипучем морозе. На обратном пути встречаю молодого Гауштейна возле его мастерской; он радостно машет мне, чтобы я зашел. Он подстрелил на торфяном болоте дикого кабана; эти животные сильно размножились. На выскобленном добела столе красуется спинка, рядом хлеб и масло; мы рьяно принимаемся за угощение. Еда — барская, нежная передняя часть спинки подсвинка, едва нагулявшего шестьдесят фунтов веса. Хлеб и масло тоже превосходные, домашнего приготовления. Мне невольно вспоминается замок Анэ, принадлежавший Диане де Пуатье, где я видел прекрасную картину, на которой была изображена богиня Луны с обнаженной грудью. В столовой над камином я увидел там гордую надпись: «На этом столе не бывает покупных блюд». Шнапс здесь тоже свой, самогонный, его готовят при лунном свете в канистрах из-под бензина; в зеленоватой жидкости плавают свекольные волокна. Это — опасное вещество, в котором бродят силы земли. Под охотничьи рассказы и разговоры про торфяное болото постепенно исчезает жаркое, бутыль тоже пустеет, и на столе появляется новая. Гауштейн закуривает трубку с табачком-самосадом и принимается петь, к нам подсаживается его жена и тоже подпевает. Ты и знать не знаешь, /Резвая косуля,/ Что найдется на тебя браконьер /И вмиг похитит твое сердце.() Я и не заметил, как пролетело пять часов. Наконец, настало время, когда пора все-таки собираться восвояси; славный был вечерок. На дворе давно уже стемнело; я чувствую, как напиток начинает на меня действовать. На лужайке развешено белье; оно промерзло насквозь и звенит на ветру. В прихожей меня встречает моя хозяйка: «Это опять что за шутки? Ты же знал, что к нам собирался заехать Карло Шмид». Верно! А я и забыл. К счастью, уже поздно; как видно, он проехал мимо. Я иду в библиотеку, укладываюсь на двух креслах, как в ванне; она приносит мне кофе. Я задремал, мне что-то там снится, пока через какой-то неопределенный промежуток времени я вдруг не улавливаю обрывки разговора: — Господин профессор, вы уж меня извините, но я не могу предъявить вам моего мужа. Затем она описывает, как сложились обстоятельства. Но гость не соглашается отступить; я слышу, как он гудит: — О, это даже очень симпатично. И с этим он входит ко мне. Хозяйка принимается спасать положение и крутится за троих. Ей приходит в голову замечательная мысль достать непочатую бутылочку нашего эликсира и выставить ее перед гостем, который тут же и отведал напитка, она приносит свежесваренного кофе, приготавливает на кухне закуску. Иногда она заходит к нам, как режиссер, чтобы поприсутствовать при одном явлении, и я замечаю, что ее лицо заметно просветлело. Как видно, она приятно удивлена неожиданным всплеском моих подспудных возможностей. Гость тоже развернулся на диво, и таким образом бурлескный вечерок завершается веселой ночкой. Экскурсия в лес в районе лужайки Винкельвизе. Хотя небо было безоблачно и день стоял теплый, воздух показался мне еще неживым. В этом был виноват восточный ветер. На ярком солнце еще голые деревья стояли с каким-то выжидательным выражением; они тянулись вверх, словно гладкие колонны храма, в котором все замерло в ожидании голоса, который произнесет: «Воскресе». В этом не было никакого сомнения. Мысль, пришедшая в лесу: Бесчисленное множество миров и бесчисленное множество явлений в каждом из них живут за счет субстанции, но они ее почти не изводят. Бытие всегда остается тем же, сколько бы явлений от него не ответвлялось. Пускай прибавятся еще мириады миров к уже существующим, это значило бы не более того, как если бы установили новые зеркала. Затем в глиняном карьере Альтвармбюхена; я повстречал там одного учителя из телькампфской школы, который воспользовался воскресным днем, чтобы отправиться с одним учеником на поиски аммонитов, так как старая коллекция погибла во время больших пожаров. «Нехватает самых простых вещей, но что поделаешь, надо начинать все сызнова». От этой встречи у меня опять осталось такое впечатление, что сейчас немцы ведут себя гораздо реалистичнее, чем это было после Первой мировой войны. Беседа втроем о белемнитах, осьминогах, окаменелых морских ежах. В том увлечении естественными науками, которое представляет собой одну из лучших черт XIX века и которое сейчас ослабевает или принимает технические черты, крылось много потаенной теологии. «Космос» и другие журналы, которые приходили по субботам, имели кое-что общее с нравоучительными сочинениями и сборниками проповедей для домашнего чтения. Надобно читать Брокеса, чтобы разглядеть в них старинные, задушевные корни. Глиняный карьер, невзрачное место. Но сегодня его серые, потрескавшиеся стены были усеяны, как звездами, тысячами цветков мать-и-мачехи, все так и горели золотом. Книги, написанные так концентрированно, что во время чтения приходится делать перерывы. Нужна передышка, нужно выйти из комнаты, выйти из дома. Иначе от этого чтения сгоришь, истаяв, как зажженная свеча. Впрочем, иногда такое случалось со мной и от общения с людьми. Мне требовалось иногда выйти за дверь под предлогом, будто мне что-то понадобилось в соседней комнате, и немного побыть там одному. Иерархия дружб соответствует иерархии тайн. Для того чтобы сообщить нечто неделимое, нужно стать единым целым. В холодный, дождливый день я отправился с Розен-кранцем в Кёнигслуттер, чтобы навестить образовавшийся там дружеский кружок. Мы собирались совершить экскурсию в буковые леса Эльма, но погода стояла слишком уж ненастная. Поэтому мы остались у Тило Маача; он — учитель, художник, переводчик, библиофил и археолог, вдобавок ведет запись сновидений, в то же время являясь центральным звеном дружеского общения. Беседы о ботанике со старым буровым мастером, который знает в лесу места, где растут орхидеи, и уже много лет туда ходит. Среди них есть такие виды, которые десятилетиями прозябают под землей, так что создается впечатление, что они вымерли, а потом нежданно-негаданно вдруг снова зацветают. Затем посещение собора, строительство которого было начато в 1155 году Лотаром Зуплинбургским.[157] Рядом с его захоронением там можно видеть надгробия его супруги Рикенцы и Генриха Гордого,[158] его сыном был Генрих Лев.[159] Крытую галерею украшают колонны тонкой работы и разнообразной формы, которые напомнили мне Монреале..[160] Вход сторожат два льва. Полукруг абсиды украшен охотничьим фризом магического вида, над ним располагается классический орнамент из листьев аканта. В глаза зверей и охотников вставлены свинцовые шарики. Во дворе растет гигантская липа, самая большая из всех, какие я когда-либо видел. Во время цветения она сама похожа на благоухающий, гудящий собор. После обеда мы осматривали окаменелости, которые г-н Клагес за долгие годы собрал в районе Эльма и в местах, по которым он путешествовал. Они были разложены в плоских ящичках на подстилке из красного бархата. Особенно поразила меня серия раков, аккуратно очищенных от каменной оболочки. Белые кувшинки Эльма так и светились, словно бутоны мраморных магнолий; я получил одну на память. Мы любовались ленточными агатами, отпечатками низших животных на золнгофском сланце, аммонитами, вычеканенными, как толстые золотые монеты. Но первое место по праву принадлежало окаменелым шишкам хвойных деревьев из Калифорнии, которые были представлены в поперечных срезах. На гладко отполированной поверхности просвечивали венчики светлых зерен. В этой красоте есть что-то переворачивающее душу, точно стрелой поражающее наше сердце. Мы закрываем глаза от чересчур яркого блеска, падающего на эти сокровища оттуда, где они чеканятся. Нам доступно только созерцать его слабый отблеск в зеркале бренной красоты; в своем чистом виде он был бы для нас смертоносен. Затем мы еще заглянули в мастерскую одного скульптора и побеседовали с врачом больницы для душевнобольных, расположенной возле собора. Тот рассказал нам об одном из пациентов, который удивляется, отчего это, «что ни день, все время, оказывается понедельник». На обратном пути мы сделали остановку возле луга, на котором четыре аиста с важным видом занимались охотой. Яркие ленты из лютиков окаймляли заболоченные канавы; великий золотых дел мастер окружил этой рамкой поля фиолетовой эмали, потому что на лугу цвел сердечник на длинных ломких стебельках. Существуют такие мотивы, которые в царстве живописи доступны только импрессионизму. Наверное, к ним относятся и букеты из подобных цветов — сплошная дымка, нежная, как благоуханное облачко, для передачи которой требуется проникновенное осознание бренности. Для того чтобы справиться с этой задачей, нужно участие декаданса. У всякой культуры есть множество подъемов и спадов. В пластическом выражении она может что-то потерять, зато усилиться в своих химических возможностях, в способности духа вступать в тончайшие связи с материей. Вечером мы уже были в Кирххорсте. Это был день, наполненный людьми, картинами и плодотворными впечатлениями. Сейчас, когда далекие путешествия невозможны, надо бы мне почаще делать поездки в маленькие городки Нижней Саксонии. Там таятся богатства, о которых мы и не подозреваем. В самом сердце змеиного царства. Животные были темной окраски, черные по бокам и с синей полосой вдоль хребта. У других кожа состояла, как мне не раз приходилось наблюдать, из чередующихся черных и светлых чешуек. Мы стояли в кухне, одна из змей проползла под ногами матери. При виде другой я высказал пожелание иметь костюм такого же рисунка, как кожа этого животного. Отец тоже был там, но где-то в тени. Мать стояла слева от меня, отец — справа. Такие сновидения — как образное высказывание оракула, это испытание на жизненную силу, они приоткрывают перспективу будущего, обнаруживают тайное. Этому отвечает их напряженность, та зачарован-ность, с которой их смотришь. Тебе дается заглянуть немного в кухню. Если с этим связано чувство страха, это означает дурное предзнаменование. К вопросу морфологии. Змея в плане исторического развития появилась позже, чем родственные ей животные с ногами; на это указывают не только остаточные признаки таза. Тем не менее она принадлежит к первоначальным формам, является абсолютным животным. В классе рептилий развитие ближе всего восходит к этому прообразу, существующему вне времени. Во многих отрядах в ходе его наметилось нечто подобное, так, например, у простейших, рыб, червяков, динозавров. Это может служить указанием на то, что мир животных, очевидно, имеет некий более высокий аспект, чем филогенетический. Как и в истории человечества, здесь есть признаки такого развития, которое, несмотря на несовпадение во времени, направлено к одной и той же цели, и тем самым говорит о духовном и морфологическом родстве, которое стоит выше естественного кровного родства. Подобно тому, как богиня может быть выполнена скульптором из бронзы, глины или мрамора, идея рыбы может с большим или меньшим приближением воплощаться в ихтиозавре, нарвале или акуле. Сама идея существует незримо. Материя и род — это воск в руке творца. Цель всегда присутствует; развитие же плетет вокруг нее свои арабески. Правда, эта мысль возможна лишь при условии освобождения от линейного времени. Там, где кончается время, поднимается из своей бездны первозмея. «Гелиополис». Закончил «Возвращение с Гесперид» и начал вторую часть «Во дворце». «Геспериды» — это для меня страны, лежащие по ту сторону рационального, а в «Пагосе» будет описана горная страна, на вершинах которой человек трудится над тем, чтобы обрести высшее понимание бытия, проходя при этом три ступени — магии, морали и философии. Дворец же представляет собой ту политическую реальность, в которой он стремится решить задачи практической жизни, причем органическим путем, в борьбе с механическими действиями управленческого центра: в борьбе с властью и насилием. Все это по-александрийски; после того как и прогресс, и реакция потерпели крушение, люди выходят из положения при помощи ряда испытанных домашних средств. Мировое государство тоже оказалось утопией. Некоторая часть космоса стала доступна для путешествий, и тем самым сияние звезд оказалось под угрозой. Рабочий стремится освоить потусторонний мир своими наивными средствами, подобно тому как готические художники одевали персонажей Святой Земли в средневековые костюмы. Он ищет спасения в фаустовском пространстве. От него сокрыто, что его средства — это символы смерти, но именно это выводит его за поставленные ему пределы. Он пускается в плавание по водам Стикса, который стал прозрачен. И все же он обретает спасение; он догрезил до конца одну великую грезу. В этом состояла его задача. Я услышал шаги, которые медленно, тяжело поднимались по лестнице. Дверь распахнулась, и комната наполнилась смертельным холодом. Слово холод здесь может служить только иносказанием; это был вырвавшийся изнутри озноб. Утром заглянул д-р Гёпель. Среди хороших замечаний, которые он высказал, было и такое, что все откровения пифий и сивилл нужно воспринимать с осторожностью. Всегда необходимо участие светлого мира, представляемого священнослужителями-мужчинами, которые дают им истолкование. Такого истолкователя так и не нашла Дросте. Из отрывков о Ледовитом океане. По краю арктического континента пролегла дорога, по которой катили бронированные машины, нагруженные комбайнами и оружием. Временами со стороны Ледовитого океана наползали клочья тумана, и под их прикрытием двигались воинские части, чтобы нанести удар по транспортам. В том, что происходило, было какое-то мрачное величие; я участвовал в этом, находясь на одном из полярных холмов. Видны были снежные поля и лента, по которой двигались тяжелые грузовики, за ними простиралось море с архипелагами из голубеющих вечных льдов. В этом пейзаже царили металл и холод, железные сердца, исполненные мрачной решимости. В зарослях запруды мне попалась парочка жуков-оленей. Самочка пила сок раненого дуба; самец ее обнимал. Когда самцы крупнее самок и отличаются от них, как в этом случае, украшениями и оружием, это, по-видимому, никогда не имеет под собой в качестве первичной причины половые различия. У самца украшения направлены на волю и движение, у самки на статическое созерцание. Знак Марса — щит и копье, знак Венеры — зеркало. Даже семенная клетка вооружена плетью. Яйцо встречает ее статически, принимает в состоянии покоя. У некоторых видов, как, например, у мадагаскарского паука nephila, различие в размерах доходит до гротеска. У одного из щетинконосных червей, зеленой бонеллии, которую я наблюдал в Неаполе, это соотношение еще поразительнее: самец, как паразит, живет внутри самки. Он проникает в нее через ротовое отверстие и по пищеварительному тракту добирается до половых органов. У других видов самец поедается после полового акта. К этому ряду относится также убийство трутней по завершении брачного полета. Роль самца, очевидно, заключается в том, что он дает упорядочивающие элементы, элементы излучения. Можно представить себе такое положение, при котором он вообще отсутствовал бы физически, а воздействовал путем чистого созерцания, существовал бы, как на кораблестроительных верфях, в виде крошечной модели, по которой незримые силы строили бы любое количество кораблей. Этой пространственной экономии соответствует и временная, поскольку у некоторых животных самец вступает в действие очень редко, как это имеет место, например, у кузнечиков, где партеногенез является правилом. Однако же иногда оно нарушается и появляется поколение, зачатое половым путем, словно бы материальный мир время от времени проверяет его своей меркой. У общественных насекомых рабочие не имеют пола; они ущемляются в пользу производства. Да и в нашем рабочем мире тоже намечаются уже неожиданные перспективы. Можно представить себе существование таких звезд, на которых жизнь существует только в виде одной генерации, возникшей путем полового размножения, словно бы она, как это имеет место в коралловых колониях, не желает допустить раздельно существующих особей. Если бы такие колонии обладали разумом, то в них почти полностью отсутствовала бы воля, уступив место созерцанию, постижению мировой идеи. Тут мы имели бы рифы, лужайки, соты, в которых космос отражался бы в медитации, в сновидениях. Иногда мне приходило это в голову при взгляде на клумбу с красными цветущими целозиями, принимающими вид мозга. У древнейших животных жизненные возможности уже разделены, причем даже неосуществленные. Что такое, в сущности, флагеллаты, радиолярии, амебы? Со времени изобретения микроскопа мы хотя и открыли, но никак не истолковали эти миры. Они еще ждут своего Шампольона. Вернулся из Гёттингена, где я неделю пролежал с повязкой в глазной клинике, так как при рубке дров поранился отскочившим ореховым сучком. Темнота оказалась не настолько скучной, как я опасался, так как перед моим внутренним взором скоро начали возникать целые гроздья зрительных образов. Что касается работы над «Гелиополисом», то я дошел до «рассказа Ортнера» и закончил его за одну ночь. Его фабула и детали придумались в клинике. Утром объявился посетитель, не пожелавший назвать внизу свое имя; это был доктор фон Леере.[161] Сейчас он по поддельным документам работает у англичан переводчиком и рассказал, что отправил жену и дочь в Испанию, чтобы спасти их от «красных бестий». Он собирается и сам последовать туда за ними. Мне вспомнилось, что нечто подобное он описывал мне еще в 1933 году в Штеглице, правда, тогда он говорил об этом как о маловероятной возможности. В настоящее время существует особая ветвь эмиграции, в которой происходит постоянная текучка персонала, однако она есть и сохраняется: это эмиграция через Испанию в Аргентину. Я нашел его непоколебимым в своих воззрениях и потому отвлек от политической темы. Мы разговаривали о соотношении языка и логики, он отметил как особенно точный инструмент турецкий язык. Например, в нем есть целые классы глагольных форм для различения достоверных и недостоверных слухов. Леере — лингвистический гений. У людей этого склада, как у певцов и пианистов, обширное поле деятельности. Он особенно увлекается японцами, чей язык и историю основательно изучил. Среди прочего он рассказал мне, что в день, когда был уничтожен американский флот в Пирл Харборе, его посетил японский посол в Риме, чтобы сообщить ему как пруссаку радостную весть, причем такими словами: «C'est la vengeance pour 1789».(Это возмездие за 1789 год (фр.) Мысленно перебирая беженцев всех оттенков, которые посещали меня на протяжении прошедших лет, я иной раз думаю, что они как бы взаимно уничтожаются. А может быть, и суммируются. С завязанными глазами я острее ощущал запахи, некоторые как более приятные, но в основном как более противные. Даже в розовом масле чуть-чуть ощущается примесь скатола. В некоторых запахах, как, например, в айвовом, приятное и противное уравновешивают друг друга. Ни один запах не должен быть слишком сильным. Когда мы ослаблены, отчетливее проступает основа. А основа — это тление; оно обнаруживается во всех запахах, зачастую с сублимированной утонченностью; превращение субстанции, аура тленности. Этот ароматически-иероглифический распад — руны в ядрышке мускатного ореха, мантическое бросание щепотки шафранного порошка. Надо бы, чтобы были такие сочинения, которые улетучиваются, растворяясь в аромате. Но в таком случае разум должен бы обрести способность сочетаться с обонянием так, как он сочетается со слухом и зрением. Кант назвал обоняние наименее необходимым из чувств. Это суждение сугубо интеллектуальное. Иногда ты догадываешься, что в ароматах таятся колоссальные архивы, нам лишь недостает к ним ключа. В них заключен смысл, недоступный слову. Мы говорим об аромате эпохи, книги, духовности. Из разговора во сне. Я слышал, как кто-то третий, участвовавший в беседе, сказал Стефану Георге: «Между прочим, ученые установили — и для вас это сообщение покажется неприятным, — что сыворотка крови ведущих людей отличается определенными особенностями. В ней нашли вещество, которое имеет сходство с гормонами луковичной шкурки». Фридрих Георге сказал на это: «А почему мне это должно показаться неприятным?» Этот ответ меня развеселил. «Оплот надежный наш господь», 1529. Когда народы становятся похожи на маршевые колонны, направляющиеся в неизвестность, эта песня вдруг оживает в памяти немецкого языка. Это точное продолжение «Гелинда».[162] Бог — это защитник в борьбе, податель оружия, сын его — «славный муж», предводитель сражения. Следы Лютера в нашей судьбе неистребимы; он вступает всегда, когда мы принимаем важное решение. Любая попытка возродить былую Una sancta должна неизбежно потерпеть крушение не столько из-за его учения и реформ, сколько из-за его личности, обратившейся в слово, разве только когда-нибудь найдется такой папа, который будет обладать достаточно сильным авторитетом, чтобы канонизировать Лютера и поставить его в один ряд с другими отцами церкви.[163] С деревьев, еще не сбросивших листвы, падают капли; сквозь тонкую туманную дымку светятся хризантемы — последние цветы осени. Пора уже перелопачивать компост; это последняя работа садоводческого года. Кстати, она поучительна; беглая археология заступа открывает картину постепенного тления. Это утешительное зрелище, так как оно наглядно показывает, как обращаются в ничто отжившие и ненужные вещи; они возвращаются в лоно стихии, которая поглощает их ради нового плодоношения. Временами еще различаешь их остатки. Так, я увидел кусочек ткани, превращенный плесенью в тончайшее кружево. Формы сливаются с гумусом, перебраживают в материнской почве. Здесь я обыкновенно закапываю также старые рукописи и памфлеты с мыслью о том, что скоро они прорастут цветами. |
|
|