"Годы оккупации" - читать интересную книгу автора (Юнгер Эрнст)1948Новые беженцы. Один рабочий из Шнеберга рассказал, что русские руками рабов добывают в рудниках Саксонии уран. Можно допустить, что здесь подготавливается предъявленная в Нью-Йорке квитанция на выдачу Саксонии и Тюрингии. В таких делах существует запутанная бухгалтерия. Гитлер тоже не знал, что будет означать для него высылка гёттингенских физиков. «Немецкая физика» плохо согласовывалась с притязаниями на положение мировой державы; похоже на это обстояло дело и с расовой теорией. Тут приходится обходиться минимумом мировоззрения специфической окраски. Дается рамка, а не мозаика. В прогностическом плане это также говорит не в пользу русских, которые привносят в науки и искусства мировоззренческие элементы. К этому добавляется еще и кириллица, сложность их языка по сравнению с английским, который всюду легко ассимилируется, даже у австралийских негров. Он конформен технике. У русских есть сильный особенный привкус, поэтому они всюду должны применять насилие. Это усиливается по мере их расширения, и уже проявляется на оккупированных ими территориях. Определенные правила еще «действуют» в классической политике, как и в классической механике, так, например, свободные выборы, право народов на самоопределение, национальный суверенитет, нейтралитет малых государств, основные права. Однако они действуют не повсюду и не во всякое время. Надстройка, однажды появившись, вырабатывает новые, еще неизученные законы, с новым принуждением и новыми свободами. Никогда еще упорядочивающие умы не требовались так, как сейчас. Это звучит банально в такое время, которое отличается тем, что тут то и дело происходят процессы упрядочивания, нормирования и перестраивания существующего порядка. Но в перспективе обобщенного подхода эти процессы представляют собой задачи, а не решения. Не поверхностные силы изменяют глубинные слои, а наоборот — глубинные слои изменяют то, что находится на поверхности: что представляют собой формулы кристаллов? Вероятно, они проще, чем нам кажется. Мы живем в пубертатный период, во время героической фазы рабочего; техника — его одеяние. Не она изменяет жизнь, она является лишь мощным признаком глубинных изменений. Приспосабливание к технике означало бы, что мы хотим тело приспособить к платью. В таком случае мерки зависели бы от портных. Скапливается все больше почты; наряду с умножившимися техническими средствами и административными органами это еще одна уловка, которой пользуется дух нашего времени, стремясь превратить свободное время в функциональное, досуг в работу. Транспорт облегчает передвижение и увеличивает площадь атаки, число мест, где размещаются откачивающие установки. Фридрих Георг рассказал мне, что когда его вызвали в какое-то административное учреждение, один из заседающих там евнухов спросил его, кто его работодатель. Услышав в ответ, что он занимается самостоятельной деятельностью, чиновник спросил его: «А как насчет разрешения — оно у вас есть?» Когда Маркс или, может быть, Энгельс, или там Прудон, сказал, что свобода бедняка состоит в том, что он может просить на углу милостыню, это были еще романтические представления. Леото передал привет. В свои восемьдесят лет он переживает поздний расцвет; возможно даже, что для него наступили его лучшие годы, и он все еще, кажется, остается тем же enfant terrible. Банин[164] пишет мне, что ей как-то пришлось с ним вместе пережидать машины на перекрестке Рон-Пуэн,(Рон-Пуэн — круговая дорожная развязка на Елисейских полях.) и она услышала, как он ворчит: «Во время оккупации хотя бы можно было перейти через улицу». Я начинаю перевод воспоминаний об его отце, маленького отрывка вольтерьянской прозы, который он напечатал в 1905 году в «Меркюр де Франс» и который я уже не раз перечитал с наслаждением. То, что сохранилось от вольтерьянства у Леото или Абеля Боннара, представляет нечто большее, чем засушенные цветки из гербария для стерильных духом людей, там сохранился необыкновенный шарм смелого вольнодумства, свойственный ему при жизни. Они — живые отпрыски. Они образуют особую породу своей страны и с трудом поддаются пересадке на другую почву; к их отличительным признакам относится и то, что даже в глубокой старости они все еще способны цвести и плодоносить. Физиогномически оба напоминают мне прекрасную голову старика Вольтера работы Гудона из фойе театра Комеди Франсез, в которой чудесно переплетаются и соединяются старческие и вечно детские черты. Такое переживает заблуждения. Далее среди почты журнальная статья молодого профессора философии из Восточной зоны, своего рода вундеркинда, в которой он требует моей головы. Он делает это с терпеливой настойчивостью, хотя и не совсем доволен результатами, так как жалуется на поступление анонимных писем. Я бегло просматриваю цитаты, которые он ставит мне в вину, и среди них нахожу: «Рабство можно значительно усилить, придав ему видимость свободы». Сегодня я бы это вряд ли так выразил, не потому что переменил свое мнение, а потому что это может быть принято как рецепт людьми такого склада, которые в рецептах не нуждаются. Между тем это остается хорошим положением, ключом к парадоксальным явлениям современного общества, которые иначе трудно поддаются объяснению. Вероятно, оно пришло мне в голову при виде ликующих масс и после чтения нескольких страниц Шамфора.[165] Кстати, и сам профессор мог бы извлечь из него для себя пользу. Неужели человек несомненно острого ума еще не задумывался о том, что он с явным удовольствием философствует, расположившись перед дверью живодерни? Причем про него даже не скажешь, как про маркиза Позу:[166] «Das Band war lang, an dem er flatterte».(Смысл фразы в том, у него была относительная свобода действий (цепь, на которую он был привязан, была длинной).) Одно лишь крохотное отклонение от генеральной линии, и конец его славе. Далее я узнаю, что, оказывается, это я придумал «тотальную мобилизацию». И это тоже заблуждение; я ее открыл, я дал ей имя, а это большая разница. Однажды во время войны я прочел, что американский президент приписывает своей стране славу проведения величайшей в истории тотальной мобилизации. Сам принцип остается как одно из неизбежных явлений, порожденных логикой развития динамического мира. Сегодня именно так вооружаются, поскольку иначе вообще не стоит браться за эту задачу, а лучше уж каким-то иным способом отдавать дань требованиям времени. Случается, что и модистки стреляют из чердачных окон, если не у нас, так в других местах. В какой-то момент я чуть не поддался искушению написать ему письмо, поскольку я гораздо лучше могу поставить себя на его место, чем он себя на мое. Однако это было бы бесполезной затеей в нашей стране, где мыслящие люди не способны вырваться из тех клеток, в которые они себя загнали. После третьего предложения уже знаешь, как они проголосовали на выборах. Это страна, в которой либо нет ни одной академии, либо их целый десяток. С циником вроде старика Леото можно было провести целый вечер, не получив ни одного напоминания о том, что Германия и Франция находятся в состоянии войны. Среди образованных людей так тому и следовало бы быть, и это замечательная отдушина: Voila un homme.(Вот это человек! (фр.) — слова, обращенные Наполеоном к Гёте при их встрече в 1808 г) В конечном счете это и есть та формула, к которой должен сводиться результат сложнейших расчетов, в противном случае все ограничивается толчением воды в ступе. Вернулся из Ганновера. В поездках туда я пользуюсь велосипедом, лампочка которого питается током от маленькой динамо-машины. При медленной езде лампочка светит тускло, при быстром движении ярко разгорается. В трудных местах перед тобой встает дилемма: либо снизить скорость, как того требует осторожность, но тогда свет меркнет и обзор сужается. Либо ехать быстрее, тогда видимость увеличивается, но вместе с нею и опасность. Это схема, с которой приходится сталкиваться во многих жизненных ситуациях. Либо надо делать упор на спокойствие, либо на энергичность. И то и другое чревато опасностью. Первая половина дня в лесу; по дрова. Для рубки деревьев уже поздновато, березы сильно кровоточили. Работа была утомительная. Мысль: «Мог бы поручить это кому-нибудь другому, за плату. А ты бы тем временем, сидя дома, спокойно заработал в несколько раз больше». В ответ на это: «Но тогда бы ты не попотел». Ладно. Потому что нет в нашем мире ничего более непозволительного, как сравнивать два рода деятельности, пользуясь в качестве масштаба деньгами. Тогда мы придем к тому, что «Time is money»(Время — деньги (англ.)) — лозунгу, который полярно противоречит достоинству человека. Зато правильно высказывание Теофраста,[167] который сказал, что «время — это дорогая затрата». Каждый труд заключает в себе нечто такое, что невозможно оплатить в деньгах, дает самодостаточное удовлетворение. На этом основана истинная экономика мира, глубинная стабильность прихода и расхода, надежная прибыль. Если бы дело обстояло иначе, крестьянин должен был бы считать себя зависимым от биржевого курса, а не от земли, солнца и ветра. Писатель должен был бы изучать настроения масс и подстраивать свой труд под господствующие банальные мнения. Из садов исчезли бы цветы, а из жизни — изобилие. Не было бы ни живых изгородей, ни парков, ни вьющихся ручейков, а в полях не стало бы межей. Труд освящается тем неоплатным, что он содержит в себе. Эта божественная составляющая служит человеку неиссякаемым источником счастья и здоровья. Можно даже сказать, что цена труда зависит от меры вложенной в него любви. В этом смысле труд становится подобен досугу; на более высокой ступени труд и досуг сливаются воедино. Я видел пахаря, бредущего за своей упряжкой, перед которым в лучах утреннего солнца золотом вспыхивала свежая борозда. Урожай — всего лишь процент этого изобилия. В поддержку себе я позвал с собой Ханке. Старику уже за семьдесят лет, он живет у нас как беженец из Судетской области. При кайзере он с 1905 по 1908 г. служил в егерских частях и с особенным удовольствием приветствует меня, отдавая по-военному честь. Во время наших бесед он отдает предпочтение военным воспоминаниям. Одним из самых памятных стало для него участие в торжественном параде, который принимал старый Франц Иосиф во время императорских маневров под конец его срочной службы. Рядом с ним у одного солдата покачнулось ружье. Император, сидевший на коне, дважды яростно крикнул: «Господин капитан! В вашем полку один солдат сделал „вольно!"» Наследный принц Франц Фердинанд, стоявший рядом со стариком, попытался его успокоить: — Будет тебе дядюшка! Должно быть, тебе показалось; все хорошо. Рассказывая об этом старик Ханке входит в раж: — А на самом деле так и было, это же был мой сосед, он чуть не сломал строй в шеренге, я же сам видел! И тут он берет топор, вскидывает его себе на плечо и со своими-то скрученными ревматизмом суставами принимается выполнять артикулы: — Вот как положено маршировать! Вот так! Все это после двух проигранных с того времени войн выглядело как что-то потустороннее; жаль, этого не видел тогда Кубин! Как-то раз он мне написал: «Вы правильно меня угадали; я могильщик старой Австрии». Вечность — не количественная величина, а качество. Поэтому более всего к ней приближаются не тысячелетия и миллионолетия, а один миг. К нему устремляются живые создания, чтобы в нем сгореть, мушки-однодневки роем летят на огонь свечи. Да и всякое глубинное знание рождается не временем, а мгновением. У людей, как у деревьев, есть северная сторона и, как у гор, южные склоны. Надо только отыскать вход в раскинувшиеся виноградники, в кладовую подземных сокровищ. Тогда найдется золото и вино, где никто и не ожидал его найти. Люди — это иероглифические тексты, но на многих находится свой Шампольон. Тогда их можно прочесть, и это захватывающее чтение, стоит только настроить ключ con amore.(С любовью (итал.)) В саду с Эдмондом и Линдеманном.[168] Говорили о сновидениях; Эдмонд рассказал, что в плену он был вместе с Штрубелем, с которым я познакомился на Кавказе. Тот рассказал ему свой сон накануне нашей первой встречи. Он увидел меня, когда я выглядывал из окна моего дома. Под ним висело полотнище с надписью, на котором он разобрал слово «Тадек». Он тщетно размышлял над тем, что бы это могло значить. И ведь вот как странно, что племянника Эдмонда, жившего у нас тогда в качестве беженца, именно так и зовут. Если замечаешь такие вещи, то, наверное, окажется, что такая ерунда встречалась в жизни каждого. Это — клочья пены, брызги, попадающие в наш кораблик из моря Comcidentia oppositomm.[169] Будучи бессмысленными сами по себе, они указывают на более широкий контекст, на глубинные связи. В дневниках Гонкуров я наткнулся в записи от 1 марта 1887 года на имя Абеля Эрмана.(Абель Эрман — французский беллетрист рубежа веков. Фло-ранс Гульд имела литературный салон в Париже) Он принадлежал к их кругу и, вероятно, был тем самым человеком, которого я порой встречал у Флоранс Гульд на рю Малакофф. Его проза дала старику Леото повод для шутливого замечания. Когда мы встретились, ему, наверное, было уже далеко за семьдесят, а тогда шел третий десяток. Старики подобны пилонам моста, которые подпирают собой гигантские арки, перекинутые через эпохи. Они доносят до нас непосредственное знание событий прошлого, которые иначе были бы засвидетельствованы только опосредованно, через книги. Непрестанно умирают последние очевидцы, последние участники. Абель Эрман в свой черед должен был в детстве встречаться с людьми, знавшими Наполеона и Дантона, участвовавшими в битве при Ватерлоо. В жизни существует цепочка причин и следствий; в ней нет ни единого пробела. Следствие, как происходящее после, задано причиной. Но существует также цепочка напророченного и сбывшегося — тут пророчество, как бывшее ранее, задается сбывшимся. Связи второй цепи — глубже и проявляются в обратном временном порядке. Поэтому и впечатление от нее более значительно и пробуждает в нас волнующее ощущение тайны. Порой мы вдруг понимаем, что какой-то поступок, встреча, сказанное слово оказались для нас пророческими. Это может бросить свет на давнее прошлое так, словно звенья бронзовой цепи вдруг покрылись позолотой. Безобразное может оказаться формой будущей отливки, страдание обернуться жертвой, а случай — необходимостью. В великие судьбоносные часы все, что ни было когда-то, может обернуться пророческим. Облачение, в котором выступала судьба, вдруг заблистает великолепием; оно соткалось под влиянием случая. Великий полдень озаряет все бестеневым светом. Погашены долги. Пали запоры, и узники выходят на волю. Так и смертный час обозначает ту грань, за которой наша жизнь претворяется в пророчество. Свет из иного предела, из царства свершенности, придает ей смысл. И тут в былом ярко проступает то, что было глубже причины и следствия. В память Гарри фон Йейнзена,[170] который вчера погиб от несчастного случая. Вечером с братом физиком беседа о простых числах. Замечательно, что их невозможно свести к радиальной системе. В таком случае делители должны были бы прорезать расположенный на поверхности круга числовой космос, как траектории снарядов. Возможно, удастся сконструировать такую фигуру, на которой это было бы осуществимо. В бесконечности количество простых чисел должно быть бесконечным. Затем мы остановились на восьмерке. По этому поводу мне вспомнилось, что Кюкельгауз указал на тот странный факт, что во многих языках это число с добавлением отрицания в виде звука «н», дает слово обозначающее «ночь»: пох, night, nuit, notte и т. д. В связи с этим следующее соображение: Как считают лингвисты, слово, обозначающее восемь во всех индогерманских языках восходит к общему корню, а именно к двойственному числу слова четыре. Это говорит о четверичной системе исчисления, которая существует и у некоторых ныне живущих народов. Считают пальцы каждой руки, за исключением большого. Досчитав до восьми, мы видим, что счет на этом кончается. Таким образом, можно представить себе, что между «концом» и «ночью» существует древняя связь. С девяти начинается новый отсчет. Этому, очевидно, соответствует та связь между пеип (девять) и пей (новый), которую нетрудно заметить во многих языках. По моему велению на морском дне была установлена гигантская колонна. Вершина ее, подобно мачте, достигала поверхности. Вскоре ее стали обживать Seepocken, полипы, водоросли, пателлярии. Затем появились трубчатые и кольчатые черви, зубчатые ракушки, голотурии, волосатки и морские звезды, укрывшиеся в этих зарослях, и тот декор, который можно видеть в коралловых садах. Таким образом, контуры колонны скоро стали расплывчатыми, вокруг нее соткалась жизнь. Разноцветные известковые покровы ракушек и рожки улиток инкрустировали ее округлую поверхность; красный морской мох и бархат зоофитов окутали ее своим покровом. Щупальцы и длинные ленты водорослей, качаясь, свисали с нее как бороды Нептуна. Пчелиным роем вилось вокруг нее серебристое облако морской мелкоты — креветок, сагиттарий, венериных поясов, медуз. Немного дальше кругами плавали разные рыбы — от самых мелких до громадных чудовищ; пути последних напоминали орбиты отдаленных планет. Этих я уже не воспринимал оптически, а только угадывал по силе тяготения. Разглядывая свое творение на морском дне, я почувствовал прилив гордости, которая вскоре сменилась отвращением. Я понял, что воздвиг памятник Протея, и направился к гротам. Силу тяжести и время связывает глубинная связь. Часы, включая солнечные, приводятся в движение тяжестью. Поэтому стремление отменить время в первую очередь направлено на силу тяготения; дух хочет подняться над материей, сбросив гнетущее чувство тяжести, освободившись от него: в опьянении, в грезах, в любовных объятиях, в медитации, в экстазе и прежде всего в смерти, которая освобождает от телесной оболочки как носительница силы тяжести и уничтожает время. Свобода и радость в нашем представлении легки, смерть — тяжела. Свобода — властвует над временем, на свободе время ускоряет свой бег, а в неволе тянется. Радость заставляет часы пролетать незаметно; страдание растягивает их до бесконечности. Цель пытки состоит в том, чтобы до предела обострить сознание тела и вместе с ним сознание времени, чтобы оно стало невыносимым. Рай помещают в небесную невесомость, ад же, как место мучений, — в глубины земли, где царит тяжесть. Есть ли кроме того еще и геенна огненная? Да, только геенна и есть, ада нет. Он предполагал бы абсолютное господство тяжести и времени. Да и действенность геенны возможна только тогда, пока еще существует тело — при жизни, при умирании, но после смерти — нет. Я выдвигаю этот тезис в противовес Хризостому и Августину, которые отвергали все возражения, выдвигаемые против вечности адских мучений. Правда, с точки зрения догматики без этого положения, пожалуй, не обойдешься. В отношении силы тяжести нам еще предстоят удивительные открытия, причем открытия, которые расширят не только наши возможности в области физики. Неприятное чтение. Теперь и в Германии печатаются книги, в которых непристойные слова написаны полностью — я имею в виду такие слова, которые раньше можно было встретить только на стенах плохо освещенных вокзальных нужников. Заграница опередила нас в этом деле, грубоватые американцы и парижские преступные сообщества, которые ввели арго в литературу. Еще один знак угасания, усиливающейся ущербности. И одновременно тем самым подан зловещий сигнал. Началась mattanza.[171] Этот подлый стиль не ограничится только книгами. Иначе это значило бы ожидать порядка в городе, фонтаны и площади которого украсили позорными памятниками. Лихтенберг говорит, что достаточно нарисовать мишень на своей двери, и обязательно найдется кто-нибудь, кто по ней выстрелит. У Сада вслед за сальностью тотчас же следует и насилие. Она служит сигналом для всего остального; первое же нарушение табу влечет за собой все последующие. Очевидно, в наших живодернях происходило то же самое. Сначала унижают словом, затем действием. Предельный либерализм распахивает ворота перед убийцами. Это закономерность. И наконец, в плане искусства — какое падение на уровень грубой пошлости, какое отсутствие фантазии! Какая слепота, не замечающая той черты перед пропастью, которая является неотъемлемым наследием художника и его свободы. Он торжествует крылатую победу в невесомой стихии слова — там находится его поприще и его освобождающая сила. Продолжение «Гелиополиса». Утопия зависит от техники и ради убедительности должна вникать в ее детали. Если же техника предполагается достигшей ступени своего совершенства, то, скорее, следует, всячески приглушая детали, добиваться впечатления обыкновенности изображенного, магии реальности. Постепенно мы приходим к инверсии утопического романа. Техника теперь занимает подчиненное место по отношению к фабуле, изобретается ради последней, ради ее комфорта. Это придает повествованию, в отличие от прогрессистского направления в утопической литературе, момент оглядки, ретардации. В этом смысле можно сказать, что оно отчасти направлено против засилья актуальной техники, против ее притязаний на главенствующее положение по отношению к духу. Высоты всегда равны глубинам падения, это всеобщее правило из которого нет исключений. Отсюда натиск демонов на святых людей, отсюда и змея у подножия креста. Лишь вместе с жизнью это правило утрачивает свою силу. Высокое и низкое сливаются воедино. Нам дается прощение. Чтение прекрасного письма Антуана де Сент-Экзюпери генералу X. Оно было найдено в его посмертных бумагах. Две фразы в нем: В наше время такое страдание — удел высоких духом людей. В саду при пивной Крёпке. Напротив меня сидит посетитель с полупустой кружкой пива. Он подзывает официанта, расплачивается и затем отправляется в телефонную будку для разговора. Официант убирает его кружку. На то же место садится другой посетитель и тоже заказывает пиво. По-видимому, ему очень некогда, потому что, выпив второпях половину, он вскакивает и уходит. Тем временем первый закончил беседу и возвращается в сад. Я вижу, как он садится на старое место и неторопливо допивает опивки, затем спокойно уходит. Что же так смутило меня в этом пустяковом происшествии, которое, по сути дела, следовало бы отнести к разряду комических арабесок? Меня же это повергло в изумление. Так что же могло в этом так изумить? Как мне кажется, дело в следующем: Я увидел тут модель той слепой уверенности, когда человек продолжает жить как бы в прежних условиях, не ведая о том, что положение с тех пор коренным образом изменилось. Это одна из великих ситуаций, в которых оказывается человек; я увидел ее глазами посвященного. Тут можно бы посмеяться; но все мы смеемся, а сами, может быть, только служим объектом неведомого для' нас смеха. Вот так же, как здесь, незаметно поменялась принадлежность кружки пива, возможно, меняются и метафизические смыслы нашей жизни; мы же механически продолжаем жить по-старому. Наверное, существуют такие точки зрения, с которых это зрелище выглядит комично по большому счету. К их числу относится хохот Пана позднеримского периода. Под вечер бродил по еще довольно нетронутому перелеску, который за глиняными карьерами Альтвармбюхена растет вокруг продолговатой коричневой торфяной выемки, называющейся Вице. Состав пород смешанный, там есть орешник, осина, дубы, деревья обвиты плетями хмеля, есть заросли паслена и жимолости. Я занялся сбором растений для гербария, как вдруг кусты зашуршали и показалась странная фигура — человек неопределенного возраста с рюкзаком за плечами. На правой руке у него была гипсовая повязка; одежда совсем истрепалась. Я не заметил на нем ни белья, ни носков; башмаки были обвязаны бечевками, чтобы не отвалились подошвы. Человек снял с себя рюкзак и кряхтя принялся разжигать костер. Он достал консервную банку из-под селедки, набрал в нее болотной воды и поставил на огонь. Скоро вода в его котелке забурлила и тут я подошел, чтобы посмотреть вблизи, какую еду он готовит. Он вытащил из карманов штук двадцать крупных маковых головок, которые сейчас как раз поспевают в поле, надрезал их ножиком и бросил в воду. Затем достал немного зеленых яблок и сунул их в горячие угли своего костерка. Похоже, что его трапеза состоит из опиумного отвара и печеных яблок. Мы разговорились. Тело путника такое же изношенное, как его одежда. Я услышал историю неудачника. Перед началом Первой мировой войны он служил в Наумбургском егерском полку, потом подцепил в Македонии тяжелую малярию, после которой остался почти совсем без зубов, да еще и заболел туберкулезом. От левого легкого почти ничего не осталось. Он стал лаборантом в аптеке и приобрел там привычку к морфию. Во Второй мировой войне он принимал участие в качестве солдата строительной части; русская пуля раздробила ему левую руку. Правую он сломал недавно при падении. Теперь он ведет жизнь странника, пытается раздобыть морфий в аптеках и благотворительных учреждениях, а в крайнем случае сам готовит из мака отвар опия. Несмотря на его запущенный вид, он производил впечатление какой-то прозрачности, эфирной легкости, нематериальности, чего-то вроде стеклянниц, идеальных созданий, которые кормятся от цветов. Ганнибал в гостях у Сципиона. Они встретились в сельском доме; два полководца обсуждали свою битву. Они встретились, словно две башни в звездный великий час. Их спокойствие, но и напряженность, с которой они разглядывали друг друга, казались нечеловеческими; заметно было, что каждый угадывает в другом свою судьбу. Они стремились понять характер собеседника и разгадать его черты как шифр, как главный ключ к его стратегии. В широком окне, отлитом из прозрачнейшего стекла, видны были стены Замы. Но Сципиону видимость, вероятно, показалась недостаточно хорошей, так как он внезапно взмахнул кулаком и разбил стекло. Я прекрасно заметил этот анахронизм, однако он мне не мешал, так как стекло, очевидно, символизировало собой время. «Doch im Innern ist's getan».[172] Значительные слова о медитации. У наших действий есть окончание в абсолютном, завершение, независимое от удач и крушений. Это огромное утешение. Наши действия можно сравнить с бросками, вдохновленными двоякой силой. С одной стороны, они — стрелы, выпущенные из лука жизни, зависящие от случая, от силы тяжести и ветра. Они попадают в цель или пролетают мимо; их путь не подвластен нашей руке. Но в то же время, поскольку силы любви причастны к натяжению тетивы, она выносит стрелу за пределы реального, стрела летит прямым путем, который за пределом видимого ведет ее к цели. Всегда есть второй адресат, к которому обращены наши слова, деяния, мысли. Мы пишем письмо своему ближнему и относим его на почту. В тот миг, когда мы опускаем письмо в ящик, мы вспоминаем адресата, и в нас закрадывается сомнение, тревога — дойдет ли до него наша весточка. В хаосе эта тревога становится преобладающей. И все же нам утешительна мысль о том, что мы написали письмо, независимо от того, дойдет ли оно до места назначения или нет. Мы чувствуем, что, будучи написано, оно что-то изменило в этом мире. Жертвоприношение исполнено, даже если оно не будет прочитано. Ибо «Im Innern ist's getan». Похоже обстоит и со всякой тревогой о тех, кто сейчас далеко. Мысли кружат вокруг воинов, пропавших без вести, пленных. Может быть, о них никогда не будет вести, может быть, лишь спустя годы мы узнаем, что они погибли. И никогда ощущение бессмысленности не кажется таким сильным, как тогда, когда мы узнаем, что тревожились о человеке, чьи останки давно истлели. Мы же вспоминали о нем так, словно он жив. И все же в этом «словно» есть что-то чудесное. Надо бы о каждом покойнике вспоминать, словно о живом, и о каждом живом так, словно нас уже разлучила смерть. Тогда наши желания направлены к чему-то высшему, к цельной личности, которой ничто не нанесет ущерба. И если мы правильно натянем лук, то испытаем тот чудесный миг, когда нам дан будет ответ. Ибо «Im Innern ist's getan». |
||
|