"t" - читать интересную книгу автора (Пелевин Виктор Олегович)XIIIСледовало признать, что лицо под крупным словом «Эцуко» было уже немолодым и несвежим. Зато высокое разрешение делало журнальную обложку весьма познавательной: поры, морщинки, крохотные прыщики, разнокалиберные волоски, еле заметные чешуйки отслоившейся кожи, блеск кожного сала, темный раструб бороды, птичьи лапки морщин у глаз — все вместе напоминало испещренную тайными знаками карту лесистой страны с двумя холодными озерами, разделенными длинным горным хребтом носа. Журнальный девиз «С картохой не пропадемЪ!» неудачно пришелся прямо на лоб. Не лицо, усмехнулся Достоевский, а тысячелетняя империя. На пороге распада и уничтожения. Достоевский понял, что воодушевление от встречи с очередным свидетельством популярности уже превратилось в тоску. «Сколько морщин, однако, — подумал он. — Хорошо, что в зеркале не так заметно. А то каждое утро расстраивался бы… Как отчетлива связь между людской славой и смертным тленом. Специально постараешься обмануться, так все равно не дадут…» Но обмануться все еще хотелось. Заглянув в оглавление, он открыл нужную страницу и увидел крупный заголовок: ПРАВИЛА СМЕРТИ ФЕДОРА ДОСТОЕВСКОГО Дав взгляду понежиться на черных зубцах жирных букв, он поглядел на свою фотографию, воспроизведенную в уменьшенном виде (из-за этого она выглядела не так угнетающе, как на обложке), и, предвкушая скромное и слегка стыдное удовольствие, стал перечитывать коллекцию собственных афоризмов: - Недотепы, — пробормотал Достоевский, впервые заметив ошибку, — «замерших». Замерзших! Неужели по смыслу не понятно? Ну болваны! Даже тут все обгадят. Читать дальше сразу расхотелось. Швырнув журнал в угол маскировочной ямы, Достоевский нахмурился. Неприятнее всего было сознавать, что он хитрит сам с собой — расстроившись из-за морщин, брызжет злобой на безобидную опечатку. Зажужжал подкожный дозиметр — как всегда, неожиданно. Достоевский выругался, вынул из кармана фляжку с коньяком и сделал большой глоток. Коньяка осталось еще на один такой же. Через несколько секунд противное жужжание превратилось в тихий хрип и стихло, словно живший под кожей стальной червяк захлебнулся алкоголем и помер. Спиртное кончалось. Вдобавок три часа назад был съеден последний кусок колбасы. Пора было собираться на вылазку. Достоевский подошел к огневой позиции. Перед окопом лежала старая новогодняя елка с игрушками, но просветы между ветвями были достаточно большими, чтобы контролировать все пространство впереди. Надев очки со святоотческим визором, он припал к прицелу. С запада, будто по заказу, приближалась группа мертвых душ. Как обычно, они держались рядом друг с другом. То, что это мертвые души, было понятно по желтому ореолу, который окружал силуэты. Размытая желтизна дрожала только вокруг человеческих фигурок; все остальное — фонарные столбы, голуби, афишная тумба с плакатом, рекламирующим новую книгу Аксиньи Толстой-Олсуфьевой, — выглядело так же, как при взгляде невооруженным глазом. «Вооруженный глаз, — подумал Достоевский и вздохнул. — Звучит-то как… Наука мчится вперед. А вот общественная мысль — разве может она похвастаться чем-нибудь равномасштабным техническому прогрессу?» Мертвые души были уже в сотне метров. Подняв очки, Достоевский поднес к глазам перламутровый театральный бинокль и оглядел их внимательнее. Впереди шли три мазурика, за ними пятеро студентов (это, конечно, не были настоящие мазурики и студенты — так Достоевский классифицировал мертвяков из-за смутных и не до конца ясных самому ассоциаций). Замыкала процессию пара кавалердавров в белых офицерских мундирах и два некроденщика с поклажей. Всего, как и положено, двенадцать. Несколько секунд Достоевский раздумывал, что с ними делать — то ли подпустить поближе и расстрелять из штуцера в упор, то ли потратить последнюю подствольную гранату. «Лучше гранату, — решил он наконец. — Иначе разбегутся…» Подствольник был давно и надежно пристрелян, поэтому все последующие действия он выполнил не задумываясь: поднял прицельную планку в крайнее верхнее положение, поймал на мушку букву «Х» в огромной красной надписи «СОТОНА ЛОХЪ» на стене гранитного особняка и стал ждать, когда мертвые души подойдут ближе. Под буквой «Х», примерно в полуметре над мостовой, стена была иссечена следами разрывов, похожими на выбитые в камне гигантские ромашки. Со временем прежние отметины исчезали — новые взрывы непрерывно обтесывали гранит. «Нет ничего постоянного в мире, — подумал Достоевский, выдыхая перед тем, как нажать на спуск. — Шли двенадцать мертвяков — и где они теперь?» Граната шлепнулась о стену, когда вся группа оказалась рядом со словом «ЛОХЪ». Пыхнул синий дымок — это сработал вышибной заряд-распылитель, — а еще через полсекунды по стене прошла волна, мгновенно разметавшая мертвяков в стороны: взорвался аэрозоль. «Пу-пум», — долетел низкий приятный звук, похожий на слово из какого-то грозного доисторического языка. Достоевский снова поднес к глазам бинокль. Готовы были все, кроме одного кавалердавра — он крутился на месте, загребая ногой в окровавленной штанине, совсем как недодавленное насекомое. Не хотелось даже думать, что пережил бы бедняга, будь он живым человеком. Достать его из штуцера было трудно — уж слишком быстро крутился, — но рядом, по счастью, стояла стандартная красная бочка с бензином. Припав к штуцеру, Достоевский опустил планку прицела на два деления, поймал в диоптрический кружок желтую маркировку на бочке, задержал дыхание и выстрелил. Бочка превратилась в клуб желтого огня, и с кавалердавром было покончено. «Зря трачу патроны, — грустно отметил Достоевский, вылезая из маскировочной ямы. — Нарушаю свои же правила…» Перебравшись через елку, он подошел к месту взрыва. Вблизи трупы выглядели скверно. Особенно жуткими казались выпученные глаза — будто мертвецов кто-то сильно удивил перед смертью. Вакуум. «Отчего так дешева стала жизнь? — подумал Достоевский. — Да оттого, что дешева смерть. Раньше в битве умирало двадцать тысяч человек — и про нее помнили веками, потому что каждого из этих двадцати тысяч кому-то надо было лично зарезать. Выпустить кишки недрогнувшей рукой. Одной битвой насыщалась огромная армия бесов, живущих в человеческом уме. А теперь, чтобы погубить двадцать тысяч, достаточно нажать кнопку. Для демонического пиршества мало…» Улов оказался неплохим. Пять бутылок водки несли студенты — две лопнули при взрыве, но три осталось. У кавалердавров было по фляжке стандартного аристократического коньяку, а у некроденщиков в сумках — четыре батона колбасы, две аптечки и пять бинтов. У мазуриков не имелось ни еды, ни спиртного — зато нашлось три выстрела к подствольнику. Это было самой ценной находкой, потому что в перспективе означало и колбасу, и водку, и другие радости скромной северной жизни. У одного мазурика была еще и книга — «Изречения Конфуция». — Почитаем, — хмыкнул Достоевский и сунул книгу в карман бушлата. Вдруг ногу пронзила острая боль. Неизвестно как выживший кавалердавр исхитрился незаметно подползти сзади — и впился зубами в сапог. Зубы, конечно, не прокусили толстую кожу, но тайная игла, которая была у каждого кавалердавра под языком, дошла до пятки. Как назло, топор остался в маскировочной яме. С трудом удерживая равновесие, Достоевский несколько раз ударил кавалердавра кулаком в висок. Тот разжал челюсти, покрытые белой пеной, и замер. Но яд уже попал в кровь. Дышать и двигаться стало невыносимо тяжело. Перед глазами поплыли красные тени, а мысли сделались похожи на мельничные жернова, вращаемые в голове кем-то усталым и недобрым. «Аптечка? Или бинт? Нет, бинтом не обойтись…» Пришлось истратить аптечку. Было, конечно, жалко — но аптечка, собственно говоря, и нужна была на тот самый случай, если в кровь попадет яд с тайной иглы. «Вот так они и Пушкина, — подумал Достоевский, — гниды великосветские. Сначала из пистолетов, а потом, когда он кувыркаться больше не мог, тайными иглами в голову… Правильно про них Лермонтов писал — надменные подонки…» Пульсирующее красное удушье понемногу отпустило. Теперь осталось только высосать души. Но сперва, конечно, надо было сотворить молитву. Выбрав место почище, Достоевский опустился на колени, вздохнул и закрыл глаза. Старец Федор Кузьмич говорил, что молитву следует произносить в душевной и умственной собранности, всем сердцем переживая смысл каждого слова — иначе молитвословие превратится в грех начетничества. Но любая сосредоточенность в последнее время давалась с трудом. Вот и сейчас — вспоминая Символ веры, Достоевский то и дело ловил себя на мыслях самого неуместного свойства: «Европа, Европа, а что в ней хорошего, в этой Европе? Сортиры чистые на вокзалах, и все. Срать туда ездить, а больше и делать нечего…» А потом сразу же, без всякой связи: «Если внимательно прочитать «Дао Дэ Цзин», оттуда следует, что всех журналистов надо незамедлительно повесить за яйца…» Собравшись наконец, он отвратил внимание от блужданий ума и кое-как завершил молитву. «Беси, — вздохнул он. — Только встанешь на молитву, подлетают. Раньше меньше терзали. Моложе был, чище и тверже… Ну ладно, теперь начнем…» Отойдя в сторону, он поднял ладонь перед лицом — так, чтобы растопыренные пальцы накрыли лежащие впереди тела. Затем сосредоточился и потянул всем животом. Сперва ничего не получилось — мешала какая-то внешняя сила. Достоевский нахмурился, пробормотал «прости, Господи» и потянул шибче. Раздался щелчок — на шее одного из мертвяков лопнула цепочка с каким-то бесовским амулетом. После этого дело сразу пошло: голубоватый туман заструился от скрюченных тел к ладони, а от нее, пройдя через иньские меридианы руки, потек в висящую под мышкой тыкву-горлянку, где оседал, оплотнялся и превращался в жидкую голубую ману. Души, хоть и мертвые, были у всех — кроме того кавалердавра, который уколол тайной иглой. «Отчего-то такое чаще бывает именно с аристократами, — подумал Достоевский. — Уходит связь с высшим, всякое дуновение Бога, и на месте души остается только лужа яда для тайной иглы. Отсюда это постоянное стремление высших классов унижать, язвить и одеваться в особые одежды, всячески демонстрируя свое отличие от других. Демонстрировать… Это ведь от «демон». Надо будет сказать Федору Кузьмичу…» Улов был отличный — маны набралось достаточно на пять боевых заморозок или одно желание. Когда голубой дымок иссяк, возникло обычное искушение: подойти к трупам и посмотреть, во что превратились их лица. Искушение было сильным, но он справился с ним, отвернулся и пошел назад к окопу. «Надо в журнал занести. И не откладывая, прямо сейчас — а то опять забуду. Ведь уже хотел в прошлый раз, а не сделал…» Сложив в углу ямы добычу, он отыскал карандаш поострее, подобрал номер «Эцуко», раскрыл на странице с правилами смерти и дописал в самом низу, экономя место: Тут зажужжал вшитый в кожу дозиметр. Достоевский выругался, достал из кармана фляжку, допил коньяк и швырнул ее прочь из окопа — в сторону мусорной кучи. — Голосуйте за чистый город, — пробормотал он и лег на тюфяк под фанерным навесом, замаскированным сухими еловыми ветками. Теперь можно было расслабиться до утра, не опасаясь гостей: мертвые души избегали ходить по дороге, где несколько из них встретили окончательную смерть. Во всяком случае, день или два — пока трупы полностью не распадутся на элементы. Открыв трофейного Конфуция, Достоевский стал листать его наугад. Чем дольше он читал, тем бессмысленнее казался текст — вернее, в нем все ярче просвечивал тот тонкий мерцающий смысл, которого много в любой телефонной книге. Видимо, иероглифы, использованные Конфуцием, указывали на давно ушедшие из мира сущности, и перевести его речь на современный язык было невозможно. Достоевский уже собирался кинуть книгу вслед за пустой фляжкой, когда среди словесного пепла вдруг сверкнул настоящий алмаз: Достоевский закрыл книгу и мечтательно поглядел вверх, туда, где между краем тучи и крышей доходного дома виднелся лоскут неба. «А ведь это правда. И про льстивых, и про красноречивых. Особенно про красноречивых… И про полезных тоже правда. Хотел бы я иметь чистосердечного друга, да еще такого, который много знает… Вот только где ж его взять?» Дозиметр зажужжал снова. Достоевский тихо выругался. Каждый раз после того, как он возвращался в яму с добычей, приборчик начинал сигналить в два раза чаще обычного. «Может, пыль приношу, — подумал он, открывая водку. — Хотя при чем тут пыль. Пыль всюду…» Он сделал большой глоток и подождал, пока дозиметр стихнет. «Теперь каждые пять минут будет зудеть. Ох, тоска. Напьюсь сегодня… Надо решить, что с маной делать, пока трезвый. А то опять начудачу…» Он вынул тыкву-горлянку из-под мышки и похолодел — маны внутри не было. Совсем. «Господи, треснула, что ли?» Но горлянка была цела. Достоевский пару секунд хмуро размышлял, что случилось — а поняв, засмеялся. «Это я желание загадал. Сам не заметил, надо же… Друга захотел чистосердечного… Умора. Рассказать кому — не поверят. Впрочем, кому я расскажу? Федору Кузьмичу, что ли? Ему неинтересно… Вот другу и расскажу, если сбудется…» Маны было жалко — с ее помощью следовало решить какую-нибудь из практических проблем. Например, справить новые сапоги: снимать обувь с мертвяков было противно. Но случай и вправду был поучительный. И, главное, смешной. Достоевский поставил штуцер у стены — так, чтобы был под рукой, — и попытался вернуться к чтению. Но уже темнело и не хотелось напрягать глаза — а зажигать свет на позиции не стоило. Тогда Достоевский лег на бок, закрыл книгу и подложил ее себе под голову. В сгущающейся темноте от предметов постепенно оставались только расплывчатые контуры. Прямо впереди лежало ведро, повернутое к нему мятым дном, а справа — ящик от патронов. Они превратились в круг и квадрат, похожие на буквы «О» и «П». «Что это может быть? — думал Достоевский, засыпая. — Оптина Пустынь… Как давно это было… Оптина Пустынь соловьев…» |
||
|