"Искатель. 1986. Выпуск №2" - читать интересную книгу автора1Хаятолла открыл глаза. Вещий голос пропал. Косая тень от бархана медленно разрасталась, подбираясь к босым ногам Хаятоллы, сплошь иссеченным порезами, сбитым в кровь о камни. Близкая тень сулила прохладу и облегчение. Однако мальчик, донельзя изнуренный зноем, не двигался, не искал в ней спасения. Неистовое солнце вытянуло из него все соки, иссушило тело и умерило волю. Хаятолла терпеливо ждал, пока наползающая закатная тень протянется еще дальше, загустеет и превратится из сумеречно-серой в фиолетовую, ночную. Только тогда, с приходом темноты, немного отдохнув, он сможет, не рискуя встретить кого-нибудь по дороге, войти в свой разоренный, покинутый людьми кишлак в поисках воды и ночлега. Вяло прислушиваясь к долетавшим До него редким звукам пустыни, Хаятолла молча заклинал ночь, чтобы она наступила скорей… Дважды за барханами, далеко, почти неразличимо, всплескивали торопливые автоматные очереди. Эхо выстрелов вязло в жарком стоячем воздухе, глохло и исчезало, ничем не удерживаясь в создании… Хаятолла даже не попытался встать и посмотреть из своего укрытия, что там происходит: долгий дневной переход лишил его сил, отнял желание шевелиться. Запрокинув лицо к небу, равнодушный к себе и окружающему, Хаятолла в полудреме лежал на песке между тощих, просвечивающих насквозь, каким-то чудом еще живых кустиков верблюжьей колючки и едва различал, где был бред, мираж, а где явь. И только два слова, два накрепко запомнившихся, как клятва, слова — «Шибирган» и «Олим» — не могли вытравить из его памяти и сознания ни страх погони, ни усталость, ни боль. Он должен был хоть ползком, хоть в бреду, хоть полуживым прийти в Шибирган и непременно должен был разыскать там Олима… Чалму он давно потерял, даже не помнил где, голову напекло, и в ней сквозь непрерывное гудение и ломоту, сквозь тяжесть нехотя рождались смутные желания и обрывочные мысли, неизменно сводящиеся к воде. Хаятоллу мучила жажда. Весь День, таясь от людей, он брел по руслу арыка, надеясь отыскать хоть какую-нибудь лужу, но тщетно: душманы в горах перекрыли поток, отвели воду, и ложе арыка всюду оставалось сухим, знойным, белело галькой сквозь толстые наносы глины. Глина там растрескалась и превратилась в такыр, похожий на множество черепков разбитой и разбросанной как попало посуды. Хаятолла старался отогнать от себя напоминание о воде, но оно упорно каждый раз возвращалось, лаская слух неумолкающим обманным журчанием и плеском. Благодатный поток лился совсем рядом, до него можно было дотянуться губами, и Хаятолла изо всех сил спешил сделать это, но поток ускользал, истончался, уходил без остатка в песок и вновь объявлялся в другом месте, дразня и мучая Хаятоллу своей недосягаемой близостью. Мальчик пытался вызвать слюну, чтобы смочить горло, но язык, взбухнув и почти не умещаясь во рту, ворочался с трудом… От бесполезной этой борьбы Хаятолла совсем изнемог, забылся. Едко пахнуло горьковатым запахом верблюжьей колючки, царапавшей щеку одеревенелым шипом, и мальчик вновь закрыл сожженные солнцем глаза, давая им отдых. Чей-то пристальный взгляд заставил его встрепенуться. В безликом небе низко кружил в ожидании добычи стервятник, а на самом гребне бархана, в двух или трех шагах застыл пучеглазый варан, пялился на неподвижно лежащего человека и нервно подергивал закрученным хвостом, готовый при малейшей опасности удрать. Мальчик слабо взмахнул рукой, пошевелился, и варан пропал, будто его и не было вовсе. Только струйка песка просеялась сверху, оставляя на склоне бархана тонкую борозду. Хаятолла поднял ладонь к лицу, как бы загораживаясь ею от скрипучего вещего голоса, падающего с небес… Все смешалось, странно перепуталось в его памяти; мрачно парящие стервятники и автоматные очереди, недосягаемый уездный городок Шибирган на севере страны и безводный арык в черепице такыра, боль и солнце, москиты, грузовики, бредущая неведомо куда вереница верблюдов, черные шерстяные шатры кочевников-кушанов, веточки арчи с нежными зелеными листьями, глупый безобразный варан и снова стрельба — с раскатом, из танковых пушек, улыбающийся Олим с нацепленной на ремень добротной кобурой и торчащей оттуда рифленой рукояткой пистолета… Тонко, как струйка песка, просачивались сквозь эту кутерьму и неразбериху звуки и запахи дома, манили к себе, и Хаятолла доверился им, дал увлечь себя в то утраченное навсегда, — безвозвратное время, когда его жизнь принадлежала только отцу и матери, да еще земле, на которой он когда-то играл. Он снова был дома, прохладу струили старые его стены… Он снова слышал в пустынном безмолвии голоса родного кишлака, с удивлением и почти забытой радостью внимал их гортанным и резким звукам… — Хаятолла, ты где? Куда ты запропастился? Мальчик вздрогнул. Он различил далекий голос отца, едва долетевший до него из-за высокого глиняного дувала, но не тронулся с места, даже не откликнулся. Жадными глазами Хаятолла наблюдал за курганом, угадывая момент, когда оттуда выстрелит, сотрясая воздух и землю, длинноствольная пушка сорбозов…[1] Однако было похоже, что сегодня ничего интересного больше не произойдет. Видимо, пыльная буря остановила и бандитов, о которых упорно поговаривали в кишлаке, и теперь сорбозы напрасно ожидали в боевой готовности прихода душманов с гор. Свирепый «охир заман», все сметающий на своем пути афганец, только что отбушевал, пески улеглись, и замутненное пыльной бурей солнце вновь ненадолго очистилось, запылало на закате с прежним усердием и жаром. Но душные синие сумерки уже наваливались на барханы, пустыня цепенела. Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться в кишпак. Кишлак тоже отходил ко сну. Хаятолла заметил, что густые пряные дымы очагов больше не тянулись кверху, а стлались рвано и низко, бормотали в загоне овцы. Густой дух отары перемешивался с идущими от жилищ разнообразными запахами пищи, нагретого за день железа и хлеба… Все умолкало. Но пустыня не умерла: на смену дневным обитателям из нор и щелей выползали ночные. Вот алчно, взахлеб, наводя тоску и жуть, взвыл шакал за невидимыми уже, пропавшими в темноте барханами, и ему тотчас с разных сторон отозвались голодными голосами другие. «Пора», — сказал самому себе Хаятолла и осторожно погладил резной темно-вишневый сердолик, когда-то найденный им у подножия древнего могильника. Славили теплую ночь цикады. С цвирканьем носились над головой Хаятоллы летучие мыши, едва не задевая мальчика по лицу своими мягкими крыльями. Хаятолла всегда удивлялся их проворству и не верил в слепоту летучих мышей: иначе как они добывают себе пропитание и отыскивают дорогу к дому? — Хаятолла! — вновь требовательно позвал отец. — Я здесь. — Хаятолла вышел из-за арчи. — Наконец-то! Иди в дом. Хаятолла переступил порог, принюхался, не пахнет ли чем съестным. — Где ты так долго болтался? — Гонял сусликов по барханам, — не задумываясь, выпалил Хаятолла. — Сусликов!.. Тебе уже скоро одиннадцать, а ты все еще занимаешься пустяками, как будто нет у тебя других забот! Поешь немного и ложись спать. Неслышно вошла мать, поставила на плоский ящик из-под фугасных снарядов, когда-то подобранный отцом на дороге и теперь служивший им столом, чайник, пиалу, несколько ломтиков холодной вареной свеклы в тарелке и кусок вчерашней лепешки. Наливая Хаятолле чаю, вздохнула: — Может, завтра отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается в Акчу. — Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать. — Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли До холодов?.. — Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме. Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасный гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он куда-то уезжал, бросая хозяйство и дом, а возвращался обычно сердитым и раздраженным, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то люди, которые говорили шепотом и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали… — Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина! Мать взяла поблескивающий старой медью кувшин с узким высоким горлом и загнутым носиком, плеснула в подставленные ладони мужа. — Мне нужна веревка. Куда она подевалась? Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала, и отец вышел, бормоча что-то себе под нос. «Тяжело ей, — с жалостью подумал Хаятолла о матери. — Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, — все-таки ей меньше хлопот…» — Не наелся? — Мать придвинула поближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. — Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Танкисты ее привезли. У дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шоурави,[2] а потом велел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились… Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, поправила паранджу. — Я как раз чистила ковер и не заметила, как шоурави остановились у нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гели — самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гели, сынок… Во дворе заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать. Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде бы не замечая сына, потом сказал: — Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше. — Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару. — Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город. — В город? Но зачем? — Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спеть, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок… Мальчик выпрямился. — Я чолук, — гордо и независимо ответил Хаятолла, незаметно дотрагиваясь до спрятанного на груди амулета. — А чолуки всегда встают до солнца. — Да, это так, — не придавая значения дерзости сына, думая о чем-то своем, согласился отец. — Чолуки встают до солнца, чтобы пригнать отары на пастбище, пока прохладно. Такая уж это работа. Я сам был когда-то чолуком, знаю… Внезапно глаза отца, отразив дотлевающий огонь углей закопченного очага, сверкнули незнакомо, опасно, как у больного. — Но скоро, сын, тебе не придется вскакивать чуть свет и бегать дни напролет в услужении у пастуха. Да, скоро… У тебя у самого будет собственная большая отара и два… нет, лучше три чолука, чтобы они как следует смотрели за овцами и хорошенько берегли их от напасти и чужого глаза. — У меня? Большая отара? Но зачем, отец? Мне не нужна отара! Я не хочу быть всю жизнь пастухом. — Глупый! Кто говорит, что тебе придется быть пастухом? Ты станешь хозяином, станешь богатым, а богатые люди — сильные люди, им ни к чему самим пасти свои отары, на это всегда найдутся желающие — те же белуджи, или нуристанцы, они в таком деле великие мастера. А ты — пуштун и помни всегда об этом. Пуш-тун… — Но я хочу учиться, отец! Я знаю наизусть «Бабур-наме», и мулла говорит, что по математике и письму я мог бы потягаться с пятым или даже шестым классом лицея… — Я тоже когда-то слышал стихи из «Бабур-наме». Вот: Понял? «И будет вновь с землей сровнен твой враг», — разглаживая заросший волосами подбородок, с затаенным удовольствием повторил отец. — Вот это мне по сердцу, а о чем другом даже и слышать не желаю. И ты тоже выбрось из головы свои дурацкие мысли. Когда у человека много денег, ученость ему ни к чему. Что даст она тебе? Кем ты станешь? Может, мирабом? Или уличным брадобреем? А может, муллой?.. — Я хочу быть археологом. — Хаятолла легонько нащупал на шее тонкий шнурок с амулетом. — Или строить дороги. — Э, много ты понимаешь! — раздосадованно хмыкнул отец. — Дороги! Кому нужны твои дороги? Кочевникам? Или караванщикам? Ха! Верблюд — и тот лысеет от одного запаха бензина и умирает до срока. Вот до чего доводят твои дороги! У степняка одна дорога — пустыня. В ней он родился, в ней помрет, и ни к чему мостить камнями путь к последнему приюту… Кончим об этом! Мне не довелось в свое время стать колоннафаром, но ты, мой последний сын, будешь большим человеком, ты станешь колоннафаром! Ахмет-хан обещал мне дать много денег, а его слово твердое… — Ахмет-хан? — переспросил Хаятолла. Отец нахмурился, не ответил, а затем полез за пояс, вынул узелок, начал с усердием отсчитывать деньги, мусоля каждую бумажку по нескольку раз. — Спрячь хорошенько, чтобы не потерять. Это тебе на первое время в городе. Когда проголодаешься, зайдешь в дукан и купишь себе поесть. Здесь сто афгани. Хватит с лихвой и на плов, и на лепешку, и на сладости. А дальше прокормишься сам. Руки есть, голова есть, не пропадешь. Остановишься и будешь жить пока что у дяди, он примет. — Я его совсем не знаю… — Он хороший человек, хотя и странный немного, как будто не в себе. Мечтатель, поэт. — Отец густо сплюнул на пол. — Работает в департаменте газовой промышленности. Это он передал через верных людей, что их департаменту нужен проворный мальчик — бача и что такая работа будет тебе как раз по плечу. Видишь, как он помнит и заботится о тебе? Родственник все-таки. А ты говоришь, совсем дядю не знаешь… Отец понял, что новость озадачила Хаятоллу, и добавил: — Если ты будешь работать как следует и понравишься дяде, то, глядишь, он оставит тебя насовсем. — Отец прищурился, усмехнулся вовремя пришедшей в голову мысли. — Тогда, может, и поступишь в лицей, выучишься и будешь строить свои дороги. Ну, что? Ты доволен? Хаятолла сидел оглушенный, плохо соображая, что говорил отец. Департамент… бача… лицей… дороги. Как же это — вот так, все сразу? — Передашь от меня дяде гостинец. — Отец выволок из-под лавки мешок, достал из него плоский сверток, протянул Хаятолле. Сверток оказался тяжелым и твердым. — Здесь сушеный кишмиш из Сохи и, самый лучший в провинции, немного фисташковых орехов, ну, еще кое-что по мелочи. Подарок родственнику. Пусть ему будет приятно… Только не отдавай, а когда он пойдет на работу в свой департамент, положи ему сверток в сумку с обедом. Он сядет перекусить, увидит подарок и сразу вспомнит кишлак, а то совсем забыл дорогу к дому. Видишь, как просто? Ты все хорошенько запомнил? Ничего не перепутал? Тогда иди спать. Благослови тебя аллах… Зыбким был сон мальчика, неспокойным. То грезилась ему огромная, во весь тандыр, лепешка, пропитанная горячим бараньим жиром, и он чмокал губами, то виделся Алабай, приблудный щенок, которого Хаятолла мечтал вырастить и превратить в настоящую бойцовую собаку для состязаний, то за старой мечетью вдруг слышались ему автоматные очереди. — Проклятье! — сонно бубнил отец, вздыхая на лежанке под ворохом одеял. — Нигде нет покоя. Думая о завтрашнем дне, о неведомом дяде, у которого отныне станет жить он, племянник-бача, Хаятолла свернулся калачиком и незаметно уснул. Разбудили его голоса. Хаятолла напряг слух, но угадывались только отдельные слова. Неясная тревога исходила от тяжелого, густого голоса ночного пришельца, удивительно напоминавшего голос муллы. Хаятолла притиснулся ближе к двери. Да, он не ошибся: голос принадлежал мулле. Только теперь в нем не было сладких тягучих нот, что всегда так зачаровывали Хаятоллу и других учеников, которых мулла обучал грамоте; непонятные скорбь и угроза слышались Хаятолле в этом голосе. Долгое, ничем не тревожимое молчание воцарилось за дверью после пугающего, загадочного утешения муллы: «Крепись, Нодир. Он принял смерть со словами — «Аллах акбар» — «Аллах велик»… Потом отец шумно выдохнул, с силой ударил кулаком по ладони и глухо спросил: — Когда? — Третьего дня, на закате. Им некуда было деваться. Их зажали в ущелье. Твой брат прикрывал отход. — Упокой его душу, аллах! Хорошая смерть. Мулла, видимо, взмахнул четками, потому что было слышно, как мягко громыхнули отполированные костяшки нанизанных на нитку тяжелых бус. — Запомни этот день, Нодир, — сказал мулла, будто произносил заклинание. Отец снова вздохнул — глубоко, с присвистом. — Я запомню. Очень крепко запомню. Но и люди тоже надолго запомнят его, уж я позабочусь об этом. — Что ты задумал? — с тревогой спросил мулла. — Да-да, они запомнят… Завтра джума, пятница, выходной. Местные власти собирают джиргу. На площади скопится много народу. Что же, тем лучше. Пусть советуются, на то и джирга. Но, клянусь, они крепко запомнят мое имя и имя моего брата. О-о!.. — Я, пожалуй, пойду. Скоро рассвет. — Мулла начал собираться. — Будь осторожен, Нодир. Сейчас шутить с властями стало опасно. Это сила, и с нею нельзя не считаться… Да, вот еще что! Совсем забыл. Твоя ханум… — Моя ханум?! — Не горячись, сначала выслушай. Сегодня днем, когда приезжали шоурави, твоя ханум вынесла кувшин и напоила водой танкистов и эту русскую докторшу. Люди все видели. Ты ее проучи немного, Нодир. Наши женщины должны знать свое место, а то, чего доброго, возомнят о себе бог знает что или, еще хуже, начнут вмешиваться в мужские дела. — Ах, женщина, ах, несчастная!.. Отец проводил муллу до ворот, но сам еще долго не возвращался, все ходил и ходил по двору, вздыхая. Под ноги ему подвернулся щенок, и он так двинул его йогой, что пес отлетел к дувалу, шлепнулся о крепкий сырцовый кирпич стены, а голоса не подал — должно быть, перехватило дыхание. «Алабай! — Хаятолла закусил губу. — Бедный мой Алабай…» Между тем дальние барханы начали светлеть, проявляться из темноты, и отец потормошил притворившегося спящим Хаятоллу за плечо. — Хватит дрыхнуть. Вставай. Время не ждет. Мать уже была на ногах, пыталась развести огонь в очаге, но саксаул занимался плохо. — Брось возиться, женщина! Нам некогда. — Ярость клокотала в голосе отца. — Ты готов, Хаятолла? Сверток не забыл? А ну, покажи. Смотри не потеряй по дороге гостинец для своего Дяди! Пегий ишак с обшарпанным, будто нарочно выщипанным клочками левым боком дожидался у дверей, терся мордой о воротный столб. Пустая пока что арба у него за спиной покачивалась. Мать вышла было проводить сына, благословить в дальнюю дорогу, но отец только махнул на нее рукой: — Нечего тут торчать! Иди в дом. Да запрись хорошенько. Каменистая степь потянулась им навстречу. До самого шоссе отец не проронил ни слова. Хаятолла тоже не мешал отцу разговорами, наблюдал, как неуклюже, неповоротливо отползали прочь с пути, по которому катилась арба, медлительные черепахи, да порой с треском выпархивали почти из-под ног ишака жирные, ленивые кеклики. На асфальте, показавшемся вскоре после восхода солнца, меньше трясло, и Хаятолла, растревоженный прощанием с домом, почти успокоился. У безлюдной в этот час остановки отец сошел на землю, снова полез за пояс и отсчитал сыну еще пятьдесят афгани в мелких бумажках. — Это тебе на крайний случай. Зря не трать, могут пригодиться. Он еще раз придирчиво ощупал ковер, проверяя, хорошо ли тот увязан, обошел со всех сторон полегчавшую арбу. — Ни к кому, кроме дяди, не заходи, не доверяйся случайным людям. Понял? Я навещу тебя в следующую джуму, если не задержат дела. А сейчас мне пора. Долгим показалось Хаятолле безрадостное ожидание оказии. Мимо проносились доверху нагруженные автомобили, барбухайки частных владельцев и транспортной компании. Оглушительно стреляли их выхлопные трубы, оставляя вонь в начинающем нагреваться воздухе. Ни одна из этих густо размалеванных по бортам машин не останавливалась, и мальчик присел на обочину, положив рядом с собой гостинец для дяди — единственную поклажу, которая, кроме новеньких, специально взятых для города резиновых калош, была в его походном мешке. Он перестал обращать внимание на машины, покорно ожидая своего часа и случая или везения, потому что по чужим рассказам знал, как трудно бывает втиснуться в битком набитый автобус и ехать. Все же он не удержался и в какой-то момент протянул руку к мешку. Очень уж хотелось ему посмотреть, что за гостинец он везет дяде; слишком беспокоился за него отец, да и чересчур тяжелым, загадочным, манящим показался ему сверток, и пахло от него, как помнил Хаятолла, не пряностью лучшего кишмиша из Сохии, не жаренными в золе фисташковыми орехами, а как-то незнакомо. Хаятолла размотал схваченную шпагатом тряпицу, и в руки ему скользнула длинная плоская коробка немногим меньше кирпича. Множество незнакомых букв покрывало ее лакированные, сияющие глянцем бока, но сути этих обозначений Хаятолла, как ни пытался, не разгадал. «Где же тут кишмиш? Может, он внутри, в коробке? Как она открывается?» Забыв об окружающем, Хаятолла водил пальцем по закругленным, плотно подогнанным бокам коробки, надеясь подковырнуть ногтем какой-нибудь ее край и добраться до содержимого. Однако крышка нигде не обнаруживалась, и только сквозь две крохотные дырочки не больше пшеничного зерна как будто слышно было внутри тихое шевеленье. Он не заметил, как солнце заслонила чья-то тень. — Салам алейкум, рафик! Перед ним, улыбаясь, сверкая белыми крепкими зубами, стоял друг — такой же, как и Хаятолла, чолук, его сменщик Мухаммед. — Уезжаешь? Я только что об этом узнал и вот решил попрощаться, хорошо еще, пастбище рядом, можно добежать. Насилу отпустил пастух, пришлось ему отдать десять афгани, иначе он — ни в какую. «Мигом, — говорит, — чтобы единым духом вернулся. Я, — говорит, — за тебя пасти не намерен…» — передразнил Мухаммед пастуха и весело рассмеялся похожести блеющего голоса его хозяина. — Ты что же, совсем уезжаешь? Больше не вернешься? — Не знаю. — Хаятолла пожал плечами. — Отец обещал навестить меня в следующую джуму. А может, и насовсем. Буду жить у дяди и поступлю в лицей. — О, а что это у тебя? — Мухаммед жадными глазами разглядывал коробку, которую Хаятолла вовремя не успел убрать, от нетерпения перебирал ногами и облизывал губы. — Гостинец дяде. — Хаятолла принялся заворачивать коробку в мятый холст, но Мухаммед уже тянул к ней руки, азартно пританцовывал. — Дай хоть поглядеть! Ой, какая тяжелая! Подари ее мне? Ну подари, рафик. Должен же ты оставить мне что-нибудь на память! Вдруг больше не увидимся, так я тебя вспоминать буду. Хочешь бакшиш? Мухаммед порылся в карманах, извлек из глубины шаровар ножичек с треснувшей рукояткой. — Давай меняться, а? Давай? Хаятолла, ведь ты меня знаешь: не будет мне покоя, ночей спать не буду, пока не согласишься делать бакшиш. Не мучай меня!.. — Ты что, с ума сошел? Это же отец передал гостинец для дяди. Для дяди, понял? А ты — меняться! Мухаммед тоскливо заглядывал в глаза другу, умолял: — Ну, тогда продай. Хочешь, тридцать, нет, пятьдесят афгани? — И за сто не продам. Чужое. Зачем тебе коробка? — Она красивая. Буду в ней деньги копить. — Да там же нет крышки! Куда тут класть капиталы? — Как это — коробка есть, а крышки нет? Так не бывает… Эй, Хаятолла, твой автобус! Хаятолла поднял глаза на дорогу. По ней и впрямь подкатывал, накренившись на правый бок, широколобый низкий автобус, битком набитый людьми. — Ты цепляйся, я тебе помогу, а то не уедешь, — крикнул Мухаммед, забрасывай поклажу друга и мешок и подсаживая Хаятоллу снизу плечом, костлявым и неудобным. — Влез? Ну, доброй тебе дороги, рафик! — Мухаммед улыбался, должно быть, довольный, что так удачно помог ’другу загрузиться в автобус. Машина тронулась, и Хаятолла, выгнув шею, какое-то время наблюдал, как сменщик махал ему от обочины голой рукой, и как при этом счастливо светилось его смуглое широкоскулое лицо. Тяжелый груз в мешке наминал Хаятолле спину, и он потихоньку сбросил лямки, опустил поклажу к ногам. Автобус кивал дорожным выбоинам, Хаятоллу подбрасывало вместе со всеми, переваливало со стороны на сторону, пока не укачало совсем… Сомлевший, мутно глядя на белый свет, он опомнился, только когда автобус сделал плавный поворот, присел, скрипнул тормозами. Ватными ногами ступил Хаятолла на землю, выволок мешок и замер на месте. Куда идти, он’ не знал, а спрашивать у людей, помня наказ отца, не решался. Рядом с автобусной остановкой зиял дверной провал лавки дукандора. Тут же, полулежа на деревянном помосте, другой хозяин жарил крошечными порциями шашлык, обмахивал его метелочкой, и дым, отгоняемый в сторону, щекотал мальчику ноздри. Но есть он еще не хотел. Да и берег, как учил отец, деньги до более подходящей минуты. Наудачу он побрел вдоль улицы, по которой, лавируя между машин, с трезвоном проносились велосипеды мальчишек. Хаятолла свернул в тень, где никла покрытая слоем дорожной пыли искривленная чинара, наспех проверил содержимое мешка и прочность завязанного поверху узла… Скользнули под рукой новенькие поскрипывающие калоши, нащупалась коробка… Нет, это было что-то другое. Мальчик похолодел. Это была не коробка, а плоский и такой же тяжелый камень. Мухаммед! Обвел-таки вокруг пальца. Но когда он успел сунуть камень в мешок? Когда запихивал друга в автобус? Или же Мухаммед тут ни при чем, а коробку подменили в автобусе, когда Хаятоллу мутило от качки и духоты, людской давки? Нет, скорее всего это сделал проныра Мухаммед, потому что кому придет в голову тащить камень в автобус, чтобы потом обменять его на неведомо что?! Мухаммед, больше некому. Недаром он так улыбался, недаром так долго махал рукой… Удрученный, с обидой, защемившей сердце, Хаятолла отошел от дерева, пошел напрямик к высокому зданию, которое приметил издалека и принял за самое главное на этой улице, потому что оно было новее остальных и выделялось ярко-желтой краской и белыми квадратными окнами. «Не довез… Гостинец не довез! Что теперь подумает обо мне дядя? Что скажет отец? Эх…» Приметное здание и впрямь оказалось нужным Хаятолле местом. «Департамент газовой промышленности», — прочел мальчик арабскую вязь надписи на табличке под стеклом и, не колеблясь, потянул на себя дверь. Первый же, кого Хаятолла спросил о своем дяде, отмахнулся на бегу: не знаю. Хаятолла подходил к людям, называл дядино имя и недоумевал, почему в ответ ему лишь пожимали плечами… У них в кишлаке все знали и про всех. Странно… Может, дядя тут работал недавно и его еще не успели узнать? — Постой, мальчик, постой, — вдруг окликнули его. — Как, ты говоришь, зовут твоего дядю? Кажется, я припоминаю… Это не с ним случилось несчастье? Не знаешь? А ну-ка пойдем. Замирая от нехороших предчувствий, Хаятолла поднялся по каменной лестнице на второй этаж и оказался в большой комнате, где на крашеных стенах висели во множестве какие-то картинки и, ласково, нежно жужжа и обдувая лицо, крутился голубой вентилятор на толстой ноге. Усталый светловолосый человек в легкой рубашке и галстуке вышел к мальчику, положил ему на плечо горячую руку. — Да, брат, с твоим дядей случилось несчастье. У него никого из родни не оказалось, и мы не знали, кому об этом сообщить. Он попал под машину, такая трагедия… А тебе сейчас лучше пойти в провинциальный комитет ДОМА.[3] Там помогут. Обязательно помогут. Людочка, проводите, пожалуйста, мальчика в комитет ДОМА. Он приезжий, города, конечно, не знает, как бы не заблудился. Людочка хотела было взять его за руку, но Хаятолла сердито вырвался, засопел. — Ну не обижайся, дружок, не сопи, как ежик. Ничего худого я тебе не сделаю, — сказала девушка, старательно и не всегда понятно выговаривая слова. — Я ведь хотела, как лучше, поверь… Они пришли в дом, окна которого вместо ставней были закрыты от солнца связанными в щиты пучками высохшей верблюжьей колючки. Лестницы тут были деревянными и скрипели под ногами — совсем как дома, в кишлаке, скрипят старые ворота, когда их раскачивает злой ветер «охир заман», на языке дари означавший «конец света». — Рафик Олим, мы к вам. — Людочка подталкивала впереди себя упирающегося, опустившего голову мальчика. — Милости прошу. Чаю? Олим смотрел на новенькие, отражающие свет калоши Хая-толлы, надетые им еще перед входом в департамент, и улыбался. — Откуда такой богатырь? Чей ты? Олим, оказавшись не столь уж высоким и грозным, как показалось вначале, понравился Хаятолле сразу. — У меня… гостинец дядин украли, — высказал он первое, что лежало на сердце и томило грудь. — Теперь отец скажет: «Растяпа! Ничего тебе доверить нельзя». — Это скверно, когда воруют… — Олим тронул аккуратные, наверняка не колючие усики. — Совсем скверно. Хаятолла зачарованно уставился на рифленую рукоять оружия, выглядывавшего из кобуры на поясе Олима. — Калибр семь и шестьдесят две? — спросил он, безбоязненно дотрагиваясь пальцами до потертого металла. — Он самый. Разбираешься. Хаятолла хмыкнул. Пуштуны с детства привычны к оружию, что тут удивительного? — Что за дело привело тебя к нам? Девушка близко наклонилась к Олиму, зашептала ему на ухо, а пока она говорила, Олим хмурился все больше. — Понятно, понятно, — кивнул он девушке и отпустил ее, повернулся к маленькому гостю. — Ну что, будем знакомиться? Меня, как ты слышал, зовут Олим. — Хаятолла. — Мальчик шагнул ближе, чтобы пожать протянутую руку, сделал шаг и оступился. Он нагнулся, чтобы поправить слетевшую с ноги, немного великоватую калошу, и тут из-под светло-зеленой его рубашки выскользнул амулет, закачался на тонком шнурке. — Талисман? — Олим кивнул на сердолик. — Можно посмотреть? Сосредоточенно он разглядывал резное изображение змеи, вставшей на хвост. — Древняя штуковина. Ты береги ее. Мальчик убрал амулет под рубашку. В комнате появился солдат-охранник, поставил поднос с термосом и двумя прозрачными чашками, блюдечком, полным сладостей. — Пей, не стесняйся. — Олим налил гостю чаю, с удовольствием сам отхлебнул из чашки. — Что же ты теперь намереваешься делать? — Пойду к дяде. — Это невозможно. Дяди у тебя больше нет. Хаятолла отодвинул от себя чашку. — Все равно я отыщу его дом и буду ждать, когда за мной приедет отец. — Ты грамотный? — Умею и считать и писать. Показать? — Не надо, я верю. А чем ты думаешь здесь заняться? Ну, пока Хаятолла насторожился, слегка отодвинулся к двери. — А что это такое? — Ну лагерь, где отдыхают пионеры. Где они читают книжки, устраивают игры, смотрят телевизор. — Телевизор? — Хаятолла как бы пробовал на вкус новое, прежде неведомое слово. — Тебе сколько лет? Одиннадцать? И ты никогда еще не видел, даже не знаешь, что такое телевизор?.. Ты не обращай внимания на мои слова. Это я так. Электрический свет — и тот далеко не во всех кишлаках, а что уж говорить о телевизоре. До него еще далеко. Но такое время настанет. — Непременно настанет. Я в это верю. Знаешь, пойдем-ка сейчас со мной… Они миновали улицу, уже заметно опустевшую к близкому полуденному часу, когда все живое спешит укрыться в тени, подошли к обнесенному дувалом саду, возле которого на самом пекле жарились одетые в полную форму солдаты с автоматами наперевес. — Зачем они здесь? — спросил Хаятолла, поневоле прижимаясь к своему провожатому. — Они охраняют детей. Это и есть пионерский лагерь. В прошлом году на него налетели бандиты. Вот с тех пор лагерь и охраняется. Ну что, войдем? Солдаты отдали Олиму честь. — О, рафик Зарин! Салам алейкум. Примете вот этого богатыря? Ему совершенно некуда деться. Вот и договорились. А ты, Хаятолла, знай: это начальник лагеря. Он тебя и с ребятами познакомит, и телевизор покажет, и вообще не позволит скучать. А меня, извини, торопят дела. В случае чего, приходи. Будь здоров! Хаятолла не сразу отошел от Олима, но Зарин ждал у распахнутых ворот, и мальчик шагнул следом за начальником лагеря. Но Олим еще раз его окликнул: — Да, Хаятолла, забыл спросить: ты умеешь делать из глины кирпичи? Хаятолла приосанился: еще бы! Сколько он вымесил своими руками глины, когда они с отцом заделывали развалившиеся после ливней стенки дувала? Не счесть… — Ну, тогда все в порядке. Скоро, через неделю, мы намечаем провести субботник, хотим отремонтировать наш Дом советско-афганской дружбы, и твои руки очень нам пригодятся. Хаятолла подумал, что через неделю за ним приедет отец… Но в следующую джуму отец за ним не приехал. Не объявился он и еще через одну джуму… Мальчик затосковал, отправился к начальнику лагеря. — Рафик Зарин, мне надо сходить к Олиму. Что-то случилось с отцом. Но Олим сам, будто стоял рядом и все прекрасно слышал, вошел в ворота пионерского лагеря, и лицо его было неприветливым, хмурым. — Мне надо с тобой поговорить, Хаятолла. Они отошли в тень, присели на скамью. — Вспомни хорошенько, Хаятолла, что за гостинец ты вез своему дяде? Поверь, это очень важно. Хаятолла начал подробно рассказывать, как была разукрашена плоская коробка, насколько она была тяжелой и никак не хотела открываться. — Там еще были буквы, много букв. Я некоторые запомнил, память у меня хорошая. Хотите, я нарисую? Он взял палочку и принялся чертить ею на песке, радуясь, что Олим не смеется над его каракулями, а, наоборот, слушает и наблюдает за ним внимательно. — Вот тут, — показал Хаятолла на песке, — еще были две дырочки, а внутри что-то шуршало, я только не мог туда заглянуть. — Очень хорошо, — сказал Олим. — Очень хорошо, что ты не довез свой гостинец до дяди. Это была мина… — Мича? — Да. И предназначалась она для газового завода, который бы взлетел на воздух вместе с тзоим дядей, не случись с ним несчастье и не потеряй ты в дороге этот «гостинец». Кстати, ты не. вспомнишь, где именно у тебя украли коробку? — Ее взял Мухаммед и подложил мне в мешок камень. — Я так и знал… Так и знал… Отец специально отправил тебя в город, чтобы с твоей помощью взорвать завод. — Это неправда! — Хаятолла вскочил, ноздри у него раздувались. В эти минуты он почти ненавидел Олима. — Отец… он не мог! Это неправда. Его самого обманули. Это неправда! — К сожалению, это правда, и поэтому я пришел, чтобы поговорить с тобой начистоту. — Олим отщипнул от куста твердый зеленый листок, принялся со скрипом растирать его жесткими пальцами. — Я сегодня же уеду домой. Пусть все узнают, что мой отец не виноват. Олим придержал мальчика за руку. — Тебе не следует, Хаятолла, возвращаться домой. Люди покинули кишлак, потому что он стал приносить им несчастья. Люди ушли в другое место. Ты почти взрослый человек, Хаятолла, и поэтому выслушай меня внимательно. Мина, которую у тебя украл Мухаммед, взорвалась ровно в полдень. Твой дружок решил спрятать у себя в доме красивую коробку, а когда вечером вернулся с отарой, на месте дома была одна яма. Олим отбросил скрученный листок. — Судя по твоему описанию, точно такую же коробку нашли и в ковре твоего отца. Он как будто бы собирался на базар в Акчу, но потом передумал и приехал на площадь, когда там собрали джиргу. Только чудом удалось предотвратить взрыв, иначе бы погибло много невинного народу… — Олим ненадолго умолк. — Одного не пойму: зачем он, батрак, дехканин, пошел к врагам? Посулили богатства? Но хан свои сокровища никому не отдаст. За них одураченные ханом люди расплачиваются собственной головой, — неужели это не ясно? Релюция — для таких, как ты, как твой обманутый отец… — Где он? — сурово спросил Хаятолла. — Тогда, на площади, твоему отцу удалось бежать. Говорят, будто бы он хотел отомстить за брата, который был бандитом. Хаятолла снова рванулся, но Олим держал его за руку крепко, и твердые шишечки мозолей больно впивались мальчику в ладонь. — Подожди, не рвись, я еще не все сказал. Да, тебе не следует возвращаться домой, потому что дома у тебя больше нет. Он сгорел. Никто не знает, отчего это произошло… Жар бил Хаятолле в лицо. Горел дом, трещали, рассыпаясь, сухие доски, валились ворота, пылали одежда и утварь, которые почему-то спешно выбрасывал из готового вот-вот рухнуть дома неутомимый Олим с матово поблескивающим пистолетом, наполовину торчащим из кобуры. Хаятолла пытался увернуться от сыплющихся на лицо искр, дотронулся ладонью до глаз и только тут пришел в себя, понял, что нигде ничего не горит, что это дотлевает дневной жар пустыни, а сам он по-прежнему лежит на песке и ждет, когда стемнеет, чтобы можно было безбоязненно войти в свой кишлак и попытаться отыскать в нем воду и хоть какую-нибудь еду. Медленно-медленно исчезали перед глазами мальчика недавние отчетливые видения — жизнь в пионерском лагере, зеленые деревья губернаторского сада в Шибиргане, автобусная тряска, голубой вентилятор, озабоченное лицо Олима… Хаятолла встал сначала на четвереньки. Совсем близко, в каких-нибудь ста шагах, виднелись неровные зубцы дувала. Хаятолла поднялся во весь рост и двинулся к покинутому людьми кишлаку, чтобы взглянуть и больше уже не возвращаться сюда никогда. Сумерки уже совсем поглотили пространство, оставив из множества видимых днем цветов один — непроницаемый, черный… В доме гоже было пусто, пахло выветрившейся гарью давнего пожарища, и только песок, осыпаясь со старых стен, шуршал в тишине уныло и обреченно… А ночью в кишлак вошли чужие. Острым детским слухом Хаятолла различил их вкрадчивые, очень настороженные шаги. Чуя опасность, мальчик забился под вонючий, в дырьях прогаров помост террасы, укрылся полой халата. — Бача! — позвали со двора. — Бача, ты здесь? Эй, отзовись. Голос позвавшего был сухим и шуршащим, будто песок; старым был голос, незнакомым, не сулящим ничего хорошего. Хаятолла теснее вжался в землю, задержал дыхание. Какое-то насекомое торопливо пробежало по его лицу. Хаятолла брезгливо смахнул мохнатую тварь, не переставая зорко глядеть из-под досок в темноту. Шаги во дворе приблизились к дверному проему, замерли. — А вдруг его здесь нет? — послышался другой голос, молодой и более решительный. — Может, он нас надул и теперь преспокойно дрыхнет себе где-нибудь в парке, а мы тут зря шарим? Дождемся, что схватят самих. Говорил же Нодиру: напрасно он это дело затеял. Так нет, уперся — приведи мне сына, достань хоть из-под земли! Теперь ищи этого паршивца… «Это люди отца!» — дрогнуло сердце Хаятоллы. С улицы тем временем нащупывали дверное кольцо; звякнул металл в заржавелом пазу. Противно скрипнула под чужим рукавом чудом уцелевшая половина двери из ошкуренных, некогда белых акациевых стволов, от пожара обуглившихся и вываливающихся из рамы даже при небольшом усилии. — Тут он, — прошипел старик, и Хаятолле показалось, будто он засмеялся. — Я чую это. Дай-ка сюда огонь. Зыбкий свет заколыхался на стене, отражая громадные тени пришельцев. Хаятолла знал, что так просто чужаки не отступят. Рано или поздно его отыщут, выволокут из укрытия, и если он начнет сопротивляться или звать на помощь, то ему закроют рот навсегда. Хаятолла знал: люди с гор шуток не любят… Он закрыл глаза, слизнул набежавшие слезы, бессильно вытянул руки по швам, как бы готовясь к худшему. Пальцы задели за что-то твердое, громоздкое, что оттопырило карман. Он еще раз провел рукой по боку. Да, это был старый, простой и безотказный в работе пистолет, из которого Хаятолла мог без промаха с двадцати шагов сбить камень… Прислушиваясь к приближающимся шагам пришедших за ним людей, он ласкал ладонью гладкий ствол пистолета. Удивительное спокойствие охватило его, унялась дрожь. Он знал, что такое банда, и не хотел туда больше. Будто о чужом, постороннем, а не о себе, он припомнил, как оказался в банде. Его выкрали среди белого дня, прямо на улице, в суматохе, когда чей-то взбесившийся верблюд, роняя с губ пену и бестолково тычась во все стороны со своей громоздкой поклажей, вдруг ринулся напролом и принялся топтать и разбрасывать мосластыми ногами лотки испуганных уличных торговцев….. Хаятолла засмотрелся на прежде не замеченного дервиша, как тот, с виду дряхлый и немощный, почти слепой, отбросил посох и смело кинулся под ноги обезумевшему животному, рывком осадил его на землю, мордой в песок. В общем гвалте и неразберихе Хаятолла опомнился, когда его самого схватили какие-то люди, зажали рот, спеленали, сунули в кузов барбухайки, между мешков с зерном, а затем доставили сложным и тайным путем в горы, к отцу… Он знал, что такое банда. Однажды к Ахмет-хану привели человека. Лохмотья служили ему одеждой, а лицо было сплошь избитым, черным. Ахмет-хан недовольно посасывал остывшую трубку и ждал разъяснений. — Господин, не губите! — Оборванец бросился в ноги Ахмет-хану. — Я служу вам верой и правдой. — Ты? Служишь? Мне? — Глаза Ахмет-хана сощурились, и Хаятолла, набивавший свежую трубку для главаря, заметил плеснувший в них огонь. — Жалкий трус! Ты хотел переметнуться к неверным? Ты, кого я называл муджахетдином, хотел уйти от меня к проклятым кафирам? Да как ты мог, как смел после этого показываться мне на глаза? В гневе Ахмет-хан грыз костяной мундштук старой самшитовой трубки. — Это ошибка, господин… Выслушайте! Я мусульманин… — Истинный мусульманин защищает священный Коран оружием, а не языком. Где твое оружие, негодяй? Ты его бросил, собака! Ты струсил… — Нет! Нет, господин… Мой автомат упал в пропасть… — пробовал защититься черный человек. — Случайно упал, поверьте… — Почему ты не прыгнул вслед за ним? — Ахмет-хан в злобе снизил голос. — Или ты ценишь свою жизнь дороже? — Я готов доказать вам свою преданность, готов искупить свою вину… — Искупить вину? Доказать преданность? Что-то я не встречал преданности у трусов. Ха-ха-ха! Ты дрожишь, как овечий хвост. Ты так цепляешься за свою жалкую жизнь, будто это какое сокровище… Ахмет-хан утомился разговором, вяло зевнул и загнутым носком сапога подковырнул камешек. — Эй! — кликнул он стоявших наготове помощников. — Уведите его. Поищи себе друзей среди шакалов. Пусть они послушают твои речи. Черный человек отчаянно вцепился в расшитую дорогой нитью, сверкающую на солнце полу халата Ахмет-хана. — Не губите! Ради аллаха, пощадите моих детей: пропадут. — Прочь!.. Уберите его с моих глаз. В банде встретил Мухаммеда, слегка тронувшегося умом после взрыва и все же узнавшего Хаятоллу, узнавшего его голос. Когда-то близкий его друг теперь похож был на старика: ходил сгорбленным и слюнявым, и помыкал им всякий, кому не лень. Мухаммед любил бросать камешки с вершины в ущелье, и когда однажды Хаятолла спросил, зачем он это делает, печально ответил: — Чтобы искупить чужие грехи. Твой отец грешен больше всех: он запер в доме жену и сжег. Хаятолла в ужасе бросился от него прочь, но вскоре остановился. Сердцем он почувствовал в этих словах правду. Он догадывался теперь, что именно так все и было, но что можно сделать, что изменить?.. Подслушав однажды, что банда собирается выступить в ближайший праздник, хорошенько запомнив день, час и место выхода, Хаятолла выкрал у отца пистолет и ушел, ясно осознав, что теперь они друг для друга — отец и сын — не существуют. Пуштуны решают один раз. …Пистолет в руках мальчика будто сам- собой начал подниматься… Он не слышал и даже время спустя не мог вспомнить, прогремели ли тогда спасительные и потому справедливые выстрелы, как не помнил и того, что помогло ему выбраться из молчаливого кишлака и отыскать в темноте выход к дороге… В запасе у него был остаток ночи, день и еще одна ночь, и надо было торопиться, чтобы не опоздать. …Первым, кого он встретил на окраине Шибиргана, был уличный водонос, и эта встреча всеми почитаемого человека с полными кувшинами воды сулила удачу. «Окна у Олима закрыты травой, — твердил мальчик, думами помогая себе идти. — В комнате у Олима прохладно, и он меня не прогонит…» Двое сорбозов, заметив бредущего к двери мальчика, вяло окликнули: — Дреш![4] — Олим!.. — прошептал Хаятолла сухими губами. И его, несмотря на ранний час, пропустили, даже не спросили зачем. Как и прежде, скрипели под шагами мальчика деревянные ступени комитета ДОМА, успокаивая и внушая надежду. Как и прежде, давным уже давно, мелькнула на миг бесподобная улыбка Олима и шевельнулись мягкие, должно быть, совсем не колючие усы. Хаятолла рухнул освобожденно на его сильные жилистые руки, успев только сказать: — Банда… выступит… Не дайте… Олим озабоченно склонился над ним. Слабо улыбаясь, неверной рукой мальчик нащупал у себя не груди амулет, снял его с шеи и протянул Олиму. — Талисман. Отводит беду… Тусклый камень блеснул густым багровым светом. |
||||
|