"Земли обагрённые кровью" - читать интересную книгу автора (Сотириу Дидо)

VIII

Мне снова повезло. Я и еще шесть человек попали к одному хорошему человеку. Его звали Али. Жил он в своей усадьбе с больной женой и восемнадцатилетней дочерью Эдавье.

— У меня тоже три сына в армии, — сказал он. — Я знаю, каково вам приходится. В моем доме вы найдете и сытную еду и доброе слово. Я надеюсь, что и вы со своей стороны будете работать на совесть.

Старик смотрел на нас так доброжелательно, что это придало нам сил. А дочь его в нашем присутствии скромно опустила глаза, напомнив нам этим, что мы мужчины.

С жатвой они справились сами, поэтому мы сразу взялись за молотьбу. Работа эта не особенно изнуряла нас. Мы неплохо устроились в этой усадьбе, даже вспомнили, что и мы люди. Нас хорошо кормили, мы спали в чистой постели, всегда могли помыться, отдохнуть. Проснувшись на рассвете и перекрестившись, мы радостно вдыхали запахи травы, скотины, слушали пение птиц.

Дядюшка Али никогда не заставлял нас работать сверх сил, он был добрым человеком. Однажды вечером я зашел к нему, когда он молился. Он стоял на коленях и отбивал поклоны, касаясь лбом пола. Издали был слышен голос муэдзина, который с минарета посылал свои молитвы аллаху. Дядюшка Али покорно и униженно просил:

— Аллах! Если моя рука была несправедлива к человеку — отруби ее! Если мой глаз слукавил — закрой его навеки. Если в мое сердце закралась зависть — вырви его…

В первый же день я чуть не лишился доверия дядюшки Али. В Гюль-Дере молотили очень старым способом, а я решил ввести новый. Сосед моего хозяина тут же пошел и сообщил ему об этом. Так и так… Этот неверный нарушает порядок… Он погубит тебя… Но дядюшка Али не спешил с выводами. Он наблюдал за мной и, когда увидел, что мой способ молотьбы проще и лучше, сказал, обрадованный:

— Видно, аллах послал тебя мне, парень, чтобы облегчить мою работу. Молотьбу оставляю на тебя. У меня и других забот хватит…

У дядюшки Али были бахчи, луга, много коз, баранов и коров. Он не зря благодарил аллаха за то, что он послал меня ему и избавил его от забот о молотьбе! Еду нам приносила Эдавье. Каждый раз, вернувшись домой, она подробно рассказывала отцу, как идут у меня дела. Однажды вечером Эдавье сказала мне:

— Манолис, твой хозяин, мой отец, хочет, чтоб ты сегодня зашел к нам.

Я встревожился. Чего хочет от меня старик?

А вдруг он получил приказ, чтоб мы вернулись в батальон?

Дядюшка Али встретил меня очень радушно.

— Добро пожаловать, Манолис, заходи, брат. Я позвал тебя поужинать с нами. Хочу поблагодарить тебя за твою работу. Сердце человека — лучшее, что дал ему аллах, и поступать человек должен так, как подсказывает ему сердце.

Мы уселись по-турецки у низенького столика и с аппетитом стали есть. Случайно я бросил взгляд на полку и увидел кусочек воска. Я спросил, есть ли у него пчелы и кто за ними ухаживает.

— Пчелы-то есть, и много, да ухаживать за ними никто не хочет, боятся, — пожаловался он. — Единственный человек, кто за ними ухаживал, — это жена, но, с тех пор как она заболела, пчелы совсем без присмотра.

— Не печалься, дядюшка Али, — сказал я. — Мне с пчелами приходилось иметь дело, буду за ними ухаживать.

На другой же день я занялся пасекой. Я выкачал мед из сорока ульев. Собрал почти триста ока меду. Дядюшка Али был очень доволен. Он не знал, как меня благодарить. «Способный, находчивый, умный», — расхваливал он меня. Дочь его, Эдавье, под влиянием похвал отца, начала с интересом на меня поглядывать. Она стала чаще приходить на ток, и мы подолгу разговаривали. Она расспрашивала, какие в Смирне женщины, чем они занимаются, как одеваются, как выглядит море и пароходы. Воспоминания наводили на меня тоску, мысли улетали далеко, я нервно закуривал. Глаза девушки блестели, она ловила каждое мое слово. И чем больший интерес она проявляла, тем более увлеченно я рассказывал. Однажды она взволнованно сказала:

— Никогда не слышала, чтоб человек так хорошо говорил.

Я взглянул на нее. Казалось, вся кровь ее прилила к щекам. Под грубой деревенской одеждой горело страстью никем не тронутое нежное тело… Ее похвалы льстили мне. Ее присутствие горячило мою кровь. Но когда я понял, что и она возбуждена до предела и, забыв стыд, страстно глядит на меня и вздыхает, я отрезвел. «Э-э, Манолис, это ни к чему, мало тебе что ли забот? Хватит ей зубы заговаривать, с ней шутки плохи…»

Однажды в полдень пришла Эдавье на ток и попросила меня помочь ей прополоскать в реке шерстяные покрывала. Я понял, что она заманивает меня в ловушку, но отказать ей был не в силах. Дядюшка Али уехал в Анкару. Мы погрузили вещи на мула, сама она вскочила на свою маленькую серую лошадку, и мы отправились в путь. Я молча шагал по дороге, опустив глаза, словно стыдливая девушка, и размышлял: зачем мне это уединение с ней?

Когда мы оказались далеко за холмом, в густом лесу, Эдавье запела страстную песню о девушке, мечтающей об объятиях своего возлюбленного. Так как она ехала на неоседланной лошади, подол ее платья при движении поднялся, обнажив стройную ногу с розовой ступней. Кровь у меня закипела. Я сжал челюсти, до боли закусил губу и шагал рядом с лошадью, как пьяный… Наверно, такими бывают сказочные русалки, что выходят по ночам из воды и очаровывают прохожих…

Наконец я собрал все свои силы и отвел взгляд от девушки. При этом я так сильно стиснул зубы, что услышал их скрежет. Я старался думать о чем-нибудь другом, чтобы устоять перед искушением. Размышления о русалках перенесли меня в детство. У меня не было бабушки, которая рассказывала бы мне сказки, а у матери никогда не хватало времени для такой роскоши. Но у моего приятеля Стелиоса Пантиаса был дедушка, которого в деревне прозвали Прошлым Веком, потому что ему перевалило за сто лет. Он был когда-то матросом, избороздил много морей, побывал во многих портах. Мы со Стелиосом часто приставали к нему и упрашивали рассказать нам что-нибудь. Он клал уголек в кальян, закрывал маленькие глазки, прятавшиеся в морщинах, и начинал свой рассказ: «И вот однажды, много-много лет назад, мы с капитаном Николасом высадились в Египте…» Мы вытягивали шеи, широко раскрывали глаза и, затаив дыхание, стараясь не пропустить ни слова, мысленно отправлялись в путешествие с Прошлым Веком.

Однажды — почему я об этом вспомнил? — он рассказал нам о безрассудной любви турчанки к молодому семнадцатилетнему греку. Эта турчанка зазывала его к себе и обнимала так горячо, что парень терял голову. Прошлый Век думал, наверно, что рассказ о злоключениях этого грека предостережет нас. Но с нами произошло то же, что с серебристыми тополями в бараках, обманутых теплым дыханием солдат и распустившихся среди зимы. Узнав, что в Киречли приехала известная певица-турчанка, мы явились к ней с признанием, что ее красота свела нас с ума. Турчанка, немолодая уже, лет сорока женщина, сначала подняла нас на смех, но, увидев нашу настойчивость, охотно разделила ложе и со мной и с моим другом. Это преждевременное пробуждение плоти надолго выбило нас из колеи.

Взбудораженный этими воспоминаниями, я снова посмотрел на Эдавье. Девушка больше не пела. Она следила за мной затуманенными глазами и даже побледнела. Потом она яростно хлестнула лошадь, словно та была виновата в том, что ритмичное покачивание ее теплого крупа еще сильнее возбуждало девушку.

Ускакав немного вперед, она резко остановила лошадь, бросилась на траву и стала кататься, как безумная. Я подбежал к ней. Она лежала навзничь на пышном, благоухающем ковре из мяты и других ароматных трав. Заросли ивы и камыша плотной завесой окружали нас. Эдавье пристально смотрела на меня. Дикая жажда любви светилась в ее глазах. Бедра ее обнажились, грудь вздымалась. Я хотел было уйти, но ноги мои словно приросли к земле. Голова затуманилась. И если бы даже все святые спустились с небес, им не удалось бы удержать меня. Я склонился к девушке, и мы слились в страстном объятии. Эдавье бессвязно шептала что-то, прижимаясь ко мне…

Когда я немного пришел в себя и обрел способность думать, радость и нежность охватили меня. Слова любви готовы были вырваться из моей груди… Но вдруг передо мной возникли образы моих друзей — Христоса Голиса и Костаса Панагоглу. Я отчетливо ощутил ледяное прикосновение первого и гневный, остекленевший взгляд другого, осуждавший меня…

Я вскочил и побежал к реке. Голова у меня горела. Мне казалось, что я осквернил душу страшным святотатством. Мой народ ведет смертельную борьбу с турками, а я обнимаю тело девушки, символизирующей собой нашего извечного врага! Я схватил палку и с остервенением начал колотить по траве. Эдавье, побледнев, молча смотрела на меня. Я был готов утопить ее в этой реке, спокойной и безмятежно катившей свои воды, над которой порхали тысячи бабочек и птиц, беззаботных и радостных, не понимавших человеческих страданий.

Что со мной будет, боже, что будет? К чему приведет меня этот поступок?

* * *

Три дня Эдавье не показывалась на току. Хороший или плохой это знак? Я потерял и сон и покой. На четвертый день, когда я шел в лес за дровами, я услышал за собой легкие шаги. Я оглянулся. Эдавье шла за мной. Я остановился. Подождал ее. Она обняла меня и заплакала, не говоря ни слова. Поплакал и я. Не знаю, сколько времени простояли мы, обнявшись, счастливые и несчастные одновременно. Эта встреча оставила глубокий след в моей памяти. Даже теперь, спустя полвека, я ясно вижу, как она, закрыв лицо руками, в отчаянии повторяет:

— Какое несчастье, какое несчастье на меня свалилось!

Дня через три она снова пришла на ток. Мы были одни. Она была взволнована и испугана.

— Какая-то болезнь напала на наши стада. Скот падает… Боюсь, не мой ли грех принес это несчастье? Если мои родители узнают, они убьют нас!

— Ты только боишься или жалеешь?

— Я ни о чем не жалею и не боюсь за себя, Манолис. Я о тебе беспокоюсь. Я не хочу, чтобы ты из-за меня пострадал. Любовь ослепила меня, и я потеряла разум. Ты христианин, а я мусульманка. Законы у нас строгие. Пожениться нам трудно. Да и сможешь ли ты остаться у нас, когда у тебя в Смирне своя земля?

— Эдавье, я делал все, чтобы побороть любовь, — ответил я, — и не смог. Но ты не думай, что причиной болезни скота явилась наша любовь. Не терзай себя этой мыслью. А пожениться… ты сама понимаешь, в такое время мы не можем…

Девушка силилась сдержать слезы. Обняв меня, она прошептала:

— Будет так, как ты скажешь, Манолис.

В ту ночь я глаз не мог сомкнуть, все думал об Эдавье. Я окончательно запутался. И мне было страшно. Что, если узнают о нашей связи и заставят меня принять мусульманство и жениться на ней? Я должен был немедленно на что-то решиться, как бы ни было это жестоко. Бежать… Я рассказал о моем приключении своему другу, хорошему парню из Куклуджи, Панагису Дервеноглу.

— Ты любишь ее? — спросил он.

— Не знаю. Знаю только, что надо бежать от нее подальше. Другого выхода я не вижу…

— Я тоже хотел бы убежать, я не выдержу больше батальонной жизни. Но мы так далеко от наших мест. И побег будет очень трудным.

Он долго раздумывал, а потом сказал решительно:

— Черт подери, я в тебя верю. Бежим вместе! Ты везучий. Лучшего случая не представится.

На следующее утро, вернувшись с базара, я позвал Панагиса и показал ему револьвер и сорок патронов.

— Как тебе удалось это раздобыть? Вот шайтан!

— Купил за две лиры и двадцать курушей. Он будет нашим помощником. В дороге мы можем не опасаться крестьян или пастухов.

Мы начали готовиться к побегу. Надо было запастись едой, потому что десять-двенадцать дней нам надо будет держаться подальше от деревень и людей. Турки хорошо знали, что любой незнакомец, который просит хлеба, может оказаться дезертиром, и тут же выдавали его властям или сами убивали. Мне припомнилось, как вели себя дезертиры, которых возвращали в части. Словно им мало было пережитых мучений, они еще дрались между собой, обвиняя друг друга в неудачном побеге. Я решил поговорить об этом с Панагисом.

— Нам надо с самого начала договориться, кто из нас будет за главного, чтобы потом, в пути, не было никаких споров и обвинений.

Панагис улыбнулся. Он, видимо, считал это ребячеством.

— Ты напомнил мне времена, когда мы играли в воров и полицейских… Но раз уж ты затеял этот разговор, скажу, что вожаком я признаю тебя. По-турецки ты говоришь, как турок, смелости и разума тебе не занимать. Что еще нужно? Веди, и пусть бог нам поможет…

На следующий день мы поднялись с зарей. И хотя были взволнованы предстоящим побегом и понимали всю трудность его, настроение у нас было приподнятое. Молодость всегда дружит с радостью. Панагис принес мне воды умыться и называл не иначе как «вожак». Мы с аппетитом позавтракали хлебом и сыром. Решение бежать взбудоражило нас. По-новому смотрели мы на деревья, на ток, на теленка, ласкающегося к матери. Душа моя ликовала. На меня нашло вдохновение, и я запел:

На вершине горы Полыхают костры, А певец у костра Просидит до утра. Если б смерть приходила Лишь от божьей руки, Лишь от божьей руки, А не рыли б могилу Человеку враги! Много речек струится, В них течет не водица, А слеза моих глаз. Разлучен я сейчас Со страною родимой И с подругой любимой, Брат от пули угас…

Только мы начали работать, как пришел дядюшка Али, расстроенный и молчаливый. Он поздоровался, постоял в задумчивости, словно хотел что-то сказать, но так и не произнес ни слова.

— Что вы так рано поднялись, эфенди, не случилось ли чего-нибудь? — спросил я.

— Да, случилось. Я хотел бы с тобой поговорить, но с глазу на глаз, — ответил он и направился к конюшне.

Мы с Панагисом переглянулись… Одна мысль мелькнула у каждого: наверно, Эдавье все ему рассказала. Что же теперь будет? Панагис понял, что должен оставить нас наедине. Но прежде, чем уйти, шепнул мне:

— Смелее, Манолис! Помни, что мы убежим, должны убежать, что бы ни случилось…

Я остался один и, понурив голову, ждал. Вскоре подошел дядюшка Али.

— Я так расстроен, что даже забыл передать тебе письмо. Оно из дому. Ты читай, я скоро приду. Подождешь меня у колодца. Тогда поговорим.

Я взял письмо, но вместо того, чтобы распечатать и прочесть, гладил и сжимал его, словно это была рука матери, шагавшей рядом со мной. Мысленно я представлял себя перед судом. Я сижу на скамье подсудимых, а дядюшка Али, распрямив свои тщедушные плечи и грозя пальцем, кричит: «За такой обман, господа судьи, вы должны приказать подвесить его на платане посреди деревни и избивать до тех пор, пока он не испустит дух… если… если он не искупит свою вину тем, что примет нашу веру и женится на моей дочери!»

Я ходил взад-вперед около колодца. И каждая секунда казалась мне столетием. Вдруг я вспомнил о письме. «Прости меня, мать, я запутался!» Я разгладил измятый конверт, еще раз нежно провел по нему ладонью и распечатал. Первые же строки рассказали мне, что мрак и смерть витают над нашей деревней.

«Турецкие дезертиры беспощадно уничтожают все греческое, — писала сестра. — Ни одного крестьянина в живых не оставили. Сотни погибли. И мы, Манолис (ах, где найти силы, чтобы рассказать тебе об этом!), потеряли нашего Панагоса… Погиб наш брат, и даже оплакать его и одеть мы не смогли. Мы не нашли даже его трупа, чтобы похоронить на кладбище…»

В голове у меня словно образовалась пустота, ноги подкашивались. Я опустился на скамейку у колодца и даже плакать не мог. В таком состоянии меня и застал дядюшка Али. Я с трудом пересказал ему горестные вести.

— До чего мы дойдем? Чего мы добиваемся? Людоедами мы стали, что ли? — сказал он печально. В его голосе было искреннее соболезнование. Он положил мне руку на плечо: — Ну, давай теперь поговорим о наших делах…

Я со злобой посмотрел на него. Весть о страшной гибели брата придала мне смелости. Я больше ничего не боялся. Но старик, как всегда, заговорил мягко, и взгляд его был ясным.

— Ты заметил, наверно, что твое отношение к делу и умение работать заставили меня полюбить тебя, как сына. Как бы тебе это сказать… Привязался я к тебе. А вчера приходил сержант и сказал, чтобы не позже, чем через два дня, все рабочие вернулись в батальон в Хамамкёй. Тогда я подумал: мне нужен помощник, я постарел, устал. Мои сыновья… только аллах знает, когда они вернутся с этой проклятой войны! Где бы я ни искал, я не найду помощника лучше тебя. По воле аллаха мы встретились, сынок. Ты такой умелец, все можешь делать. Оставайся у нас, пока кончится война. И мне поможешь, и себя спасешь. Я попрошу у полковника бумагу, где будет сказано, что тебе разрешается остаться у меня до особого распоряжения. Но этого распоряжения никогда не будет, потому что бумажка эта будет у меня, твое удостоверение тоже и числиться в батальоне ты не будешь. Понял? Здесь, в этих местах, меня уважают и считаются со мной, так что никто не осмелится поднять на тебя руку…

Пока он говорил, я думал, как нехорошо я поступил с Эдавье. И что из-за нашей любви я вынужден отказаться от счастливого случая, который мне представляется.

— Дядюшка Али, — сказал я, — ты возьми мое удостоверение. Но я всегда был с тобой откровенен и сейчас хочу признаться тебе, что не смогу долго оставаться у тебя. У меня одна мысль: убежать, добраться до дому, посмотреть, как живут мои горемычные мать и сестра. Ты сам отец и поймешь стремление сына…

Дядюшка Али посмотрел на меня с испугом, но и с уважением, ему понравилась моя откровенность.

— Послушай моего совета, не делай этой глупости, — сказал он. — Негодяев, похожих на убийц твоего брата, немало. Не забывай, какой далекий перед тобой путь. Жалко и обидно ни за что потерять молодую жизнь…

* * *

Вдруг издалека донесся гул голосов и топот. По узкой горной тропе спускалось какое-то стадо, подымая густые облака пыли. Приложив ладони козырьком, мы пытались разглядеть, что происходит. Трое всадников галопом влетели во двор дядюшки Али. Спешившись, они с уважением низко поклонились ему.

— Что случилось, Мехмед? — спросил дядюшка Али одного из жандармов.

— Дядюшка Али, я слышал, что тебе нужны рабочие руки. Там на горе армяне, мы ведем их на… — Он хитро подмигнул и недвусмысленно взмахнул рукой, словно опускал саблю. — Мужчин мы дать тебе не можем, их там нет, только женщины и дети. Но ты все-таки поди взгляни. Среди них есть сильные девушки и смышленые подростки. Староста отобрал себе троих…

Дядюшка Али слушал, задумавшись. Потом обернулся ко мне и сказал:

— Пойдем посмотрим. Что мы теряем?

По мере приближения к толпе мы все отчетливее различали горький плач, душераздирающие вопли, разносившиеся по всей равнине.

— Пощадите-е-е!

— Сжа-а-альтесь!

Навстречу нам шли растрепанные женщины с младенцами на руках, а за их юбки держались плачущие малыши постарше, едва научившиеся ходить. За женщинами шли старухи, опиравшиеся на своих внучат, чтобы не упасть, потому что падавшего тут же пристреливали. Жандармский хлыст свистел без устали. Конвоиры в кровь избивали и взрослых и детей.

В мгновение ока из окрестных турецких деревень сбежались жаждущие кровавых зрелищ, любители поживиться на чужом несчастье. Жандармы устроили веселую забаву. Они выхватывали младенцев из рук матерей и, словно арбузы на базаре, бросали турчанкам.

— Берите! Бесплатно! Все равно они подохнут!

Циничные молодчики разыскивали девушек в толпе армян. Они разрывали на них одежду… смотрели, красива ли у них грудь, щипали их за ягодицы, нашептывали пошлости. Один из жандармов предложил:

— Дураки, обыщите старух, у них полно золота в шальварах!

Я хотел было броситься на этих мерзавцев, но Панагис схватил меня за руку.

— Тебе что, неприятностей мало? Еще захотелось? Забыл, что нас самих здесь за людей не считают? Мы не властны здесь ни над своей честью, ни над жизнью.

Мы ушли возмущенные. Но что мы могли сделать? Вернулся вскоре и дядюшка Али. За ним шли два испуганных армянских подростка.

— Я спас их от верной гибели. Пусть поживут у меня, отъедятся. — Дядюшка Али был удручен всем виденным.

— Стыдно жить после этого, — сказал он. — До чего могут дойти люди! Ведь так ничего святого скоро не останется.

Я не мог вымолвить ни слова, так как меня переполняло бешенство, и схватился за тяпку. Ребята забились в амбар и ни за что не хотели выходить оттуда. Эдавье принесла им молока, хлеба и орехов. Они ни к чему не притронулись. Всю ночь они не спали. Страшно было видеть в темноте их сверкающие глаза. Мы тоже не могли уснуть; нам хотелось облегчить их страдания, завоевать их доверие. Мы старались утешить их как могли.

— Лучше бы не родиться! — сказал мне Степан, старший из мальчиков. Ему было около семнадцати лет.

Постепенно мы подружились. Дома Степан учился в школе, совсем не знал крестьянской работы, и ему очень нужна была моя помощь. Щуплый, застенчивый, с густой шапкой курчавых волос и красивыми печальными глазами, он таял с каждым днем. Младший же, Серго, скоро привык и успокоился.

— Послушай, Степан, — сказал я ему однажды, когда мы укладывались спать, — ты же грамотный парень, неужели ты не знаешь, что человек терпеливее любого животного, он все может вынести! Заставь свое сердце окаменеть на время… Надо выжить.

— Зачем жить? — сухо спросил он. — Я не хочу жить!

— Не говори так, Степан. Жизнь прекрасна, как бы жестока она ни была. Это я тебе говорю, а я многое повидал.

— Ох, если бы тебе пришлось увидеть то, что видел я…

— У тебя есть родные? Я хочу сказать, ты надеешься найти кого-нибудь из своих близких после войны?

Степан побледнел. Я понял, что задел его за живое. Он приподнялся, оперся на локти. В мерцающем свете фонаря он казался стариком. Глубокие складки залегли на его лице. Ему нужно было отвести душу.

— Я расскажу тебе все как было, — сказал он. — Десять дней назад в нашу деревню пришел турок Нури, главарь бандитской шайки. Люди думали, что он, как и раньше, пришел получить откуп. Он и в самом деле сначала потребовал с жителей деревни три тысячи золотых. Мой отец был председателем общины. Он взял с собой священника и они обошли все дома. Они собрали какую-то сумму, а недостающее доложили из своих денег и общинных. Когда отец принес деньги Нури, бандит, вместо того чтобы утихомириться, взбесился.

«Ах ты, армянская сволочь! — заорал он. — Не мог принести хоть одной лирой больше? Значит, денежки у вас водятся? Кошельки набиты? Иди обратно и принеси мне пять тысяч лир и все золотые вещи, что есть у ваших женщин. И смотри, мерзавец, чтоб ни одного детского крестика, ни одного обручального кольца, ни одного золотого зуба не забыл! А теперь убирайся! Даю тебе два часа сроку! Хочешь глашатая посылай, хочешь в колокола звони — но чтоб деньги и золото были!»

Отец забежал домой и рассказал все матери. Забирай детей и уходи, пока не поздно. Он объяснил ей, где она должна укрыться, и снова ушел.

Улицы были пусты. Молодчики Нури засели в школе, ожидая дележки. Мать не решалась покинуть дом. Два моих старших брата еще не возвратились из нашей лавки, и мы не знали, что с ними случилось. Младший братишка лежал в жару. «Я не пойду, — сказала мать. — Я должна быть здесь, с твоим отцом и братьями — Вартаном и Карапетом…»

Вскоре мы услышали звон колоколов. Глашатай кричал на улице: «Все мужчины старше пятнадцати лет должны собраться в церкви!» Я испуганно смотрел на мать. Она беспокойно оглядывала стены, мебель, лестницы; потом обняла меня, прижала к себе, стала целовать и приговаривать: «Нет, нет, Степан, ты не должен идти! Не бойся, мой мальчик, я спрячу тебя, я защищу тебя. Ты выглядишь совсем ребенком, не всякий догадается, сколько тебе лет…»

Голос глашатая настойчиво лез в уши: «Кто не явится, будет расстрелян на месте!» И вдруг мы увидели, как мимо нашего дома ведут отца. Его заставили нести кол, на который была насажена голова священника. Даже через щели закрытых ставен мы видели, как слезы текут из глаз отца. Мать закрыла руками лицо и зарыдала. Потом взяла маленького брата из колыбели, собрала узел и, как только все стихло, мы ушли из дому. Крадучись от стены к стене, мы добрались наконец до тайника на кладбище, о котором сказал матери отец. Мы спустились в темный, сырой, просторный склеп с семейной гробницей и увидели там много людей, которые молча молились, стоя на коленях. В склепе была мертвая тишина; казалось, люди не дышали. Нам освободили место, и мы тоже встали на колени. Мой маленький братишка застонал, а потом громко заплакал. Мать стала качать его, целовать, дала ему свою пустую грудь, обернула животик шерстяным платком, принялась растирать холодные ножки, пытаясь согреть их. «Сердечко мое! Детка моя!» — повторяла она и испуганно оглядывалась на людей.

«Нас выдаст этот младенец!» — крикнул кто-то.

«Нет ли у кого-нибудь опиума, надо ему дать».

Потом послышался тихий хриплый голос:

«Задушить его надо. Задушить поскорее! Чего вы ждете?»

Мать в ужасе отступила и прижалась к стене. Глаза ее расширились и стали страшными. Она прижала малыша к груди, прикрыла с головой одеялом. Но он извивался, бился и кричал, кричал. Тогда… тогда несколько пар рук протянулось к нему. Какая-то старуха быстро накрыла ему голову подушкой. «Прижми, несчастная, прижми подушку покрепче, чтобы не слышно было плача, — зашептала она матери. — Еще крепче. Еще! Еще!.. Вот так». Когда мать отняла подушку, плач прекратился навсегда. Колени у матери подогнулись. Она стала медленно сползать по стене на землю, продолжая нежно прижимать к себе закутанного в одеяло малыша и приговаривать: «Не надо больше плакать, мое сердечко, не надо, мой хороший! А то убьют нас…» Вдруг она повернула ко мне свое лицо. Я испугался, увидев в полумраке ее глаза. «Степан, почему он заснул? Почему он не дышит? Степан! Может…»

Голос Степана прервался, и он заплакал. Мне хотелось его утешить.

— Как знать, — сказал я, — может, твой отец и братья живы! Иногда бывают такие сказочные случаи…

— В нашей деревне не осталось в живых ни одного мужчины, — ответил он. — Всех сожгли в церкви. Нури ушел, но наш тайник раскрыли и нас обманом выманили из него. Нам сказали: «Не бойтесь. Все страшное позади. Сейчас прибудут жандармы и наведут порядок». Но как только прибыли жандармы, нас построили в колонну и, подгоняя хлыстами и прикладами, куда-то погнали. Нас гнали день и ночь. Когда мы подошли к Гюль-Дере, явился какой-то разъяренный офицер, отобрал из толпы ребят постарше и стал кричать на конвоира: «Почему до сих пор живы эти ублюдки? Ты что, слепой, не видишь, что они уже взрослые мужчины? Хочешь, чтоб опять тут расплодились армяне? Немедленно расстрелять!»

Когда меня оторвали от матери, она не плакала, не сопротивлялась. Она сказала: «До скорой встречи, Степан. Я первой пойду на тот свет и встречу тебя там…» И бросилась в пропасть!.. Когда дядюшка Али пришел выбирать работников, как раз должны были убить меня и Серго…

Позднее я услышал рассказы о кошмарах еще более страшных, чем пережил Степан. Это происходило в Эрзуруме, Киликие, Диярбакыре, Сивасе, Хастамону и других местах. Время стерло страшные подробности. Если вы откроете сейчас какую-нибудь книжку по истории, то найдете только сухие строки «о резне и преследовании армян во время первой мировой войны». Вы найдете и несколько холодных цифр. Одни говорят, что число жертв достигло миллиона, другие — что миллиона с лишним, третьи утверждают, что погибло полтора миллиона армян и греков. Не оставляйте без внимания вопрос о виновниках этих событий, тем более что он достаточно запутан. За эти события ответственны не только турки. Христиане, которые жили в Анатолии и в руках которых находились ключи к ее богатствам, были выброшены оттуда потому, что мешали сначала немецкой экспансии, а позднее капиталистам стран, стоявших за спиной Антанты. Самые бесчестные и коварные замыслы иностранных монополистов в области экономического господства в Турции сосредоточились на железной дороге, ведущей из Мосула и Багдада в Смирну, так как она проходила по нефтяным районам Среднего Востока и сказочно богатым местам Анатолии. Поход за золотым руном продолжается и до сих пор…