"Крепостные королевны" - читать интересную книгу автора (Могилевская Софья Абрамовна)Глава четвертая Театр в ПуховеСлухи, которые дошли до Варвары Алексеевны, были справедливы. Действительно, у себя в поместье Федор Федорович построил театр, а также был у него нанят скрипач-итальянец для обучения музыкантов и певцов. Театры и оркестры, в которых играли крепостные, в ту пору были модны среди богатой русской знати. В Москве, на Знаменке, был домашний театр у Апраксиных, на Поварской улице — у Волконской. Имелся театр на Зубовском бульваре у графа Каменского, а возле Арбатских ворот — у князя Василия Хованского. Да разве всех перечислить! У многих и многих не только в Москве и под Москвой, но и в Пензе, в Орле, в Полтаве, Ярославле и, понятно, в Петербурге вельможная знать завела себе театры, где играли крепостные актеры. Особенную славу стяжали себе театры графа Шереметева, которые находились в Москве и Кускове. В середине 1792 года, примерно в то время, о котором идет рассказ, перестройка Кусковского театра была закончена. Весь вызолоченный внутри, весь в голубых и белых атласных драпировках, он был столь великолепен, что современники сравнивали его с театром в Версале, принадлежавшим королям Франции. Но едва лишь был закончен и отделан театр в Кускове, как Шереметев задумал строить новый. Теперь уже в Останкине, своем другом подмосковном поместье. Этот театр, построенный крепостными архитекторами и отделанный крепостными живописцами, резчиками, позолотчиками, лепщиками, столярами-краснодеревцами, многочисленными крепостными плотниками, печниками, штукатурами, обойщиками, слесарями, кузнецами, кровельщиками, был построен с великолепием, невиданным даже для того расточительного времени. Это был не просто театр, это был театр-дворец. В нем сочетались благородная простота линий и спокойное величие с необычайной пышностью. Сохранившийся до нынешних дней Останкинский театр поражает и нас своим совершенством, а еще более — талантом и искусством, которые вложили в его постройку руки крепостных людей Шереметева. Конечно, достаток Федора Федоровича Урасова ни в какое сравнение не мог идти с богатством других театралов. Особенно с богатством графа Шереметева. Но соблазн был велик, и он не устоял против барских утех, которыми были увлечены многие знакомые его круга. Сперва он решил завести в Пухове лишь небольшой оркестр из своих крепостных людей. Не теряя времени, Федор Федорович принялся искать себе в поместье капельмейстера, который взялся бы не только обучать его дворовых музыке, но кстати занимался и с ним игрой на скрипке. Еще давно, в молодые годы, живя в Париже, Федор Федорович брал уроки у одного парижского скрипача. И теперь он решил возобновить занятия музыкой. Подходящего для себя человека он вскоре нашел. Это был приехавший из итальянского города Лукки немолодой скрипач. Его было взяли в один из московских домов гувернером к детям. Но там он не прижился: оказался не в меру строптив и не столько учил детей французскому языку, в котором был не слишком силен, сколько целыми днями играл на скрипке. С должности гувернера музыканта прогнали. Но, по словам родственника, рекомендовавшего музыканта, на скрипке итальянец играл весьма изрядно. Достав адрес, Федор Федорович без труда нашел скрипача. Тот жил в бедном домишке в одном из переулков Арбата. Дело было зимнее, стоял январь, а комната, которую занимал музыкант, видно, давно не топилась. Дневной свет с трудом проникал сквозь стекла окон, покрытых плотной коркой льда. По углам, на стенах и потолке виднелись зеленоватые пятна сырости, кое-где — иней. Итальянец встретил Федора Федоровича надменно, разговаривал с ним сухо и независимо. Одет он был в кафтан табачного цвети, сильно поношенный и явно с чужого плеча. Но всему было видно, что музыкант находится в чрезвычайно стесненных обстоятельствах. Может, и голодает. Федор Федорович, не мешкая приступил к делу: он попросил скрипача прежде всего ему сыграть. Тот согласился. Вынул из кожаного футляра инструмент, настроил. Затем небрежно спросил, что хотелось бы господину послушать. — Ну, хотя бы какой-нибудь из концертов Вивальди, — сказал Урасов. — Какой именно? — спросил скрипач, уже с некоторым интересом посмотрев на посетителя. Урасов назвал. Итальянец кивнул и, приложив к подбородку скрипку, заиграл. Федор Федорович насторожился. Он назвал один из труднейших скрипичных концертов Вивальди. Этот концерт он слыхал не раз — и будучи в Париже, и позднее. Слыхал в исполнении прославленных скрипачей, пытался и сам его играть, но не осилил. Итальянец играл концерт превосходно. Весь облик скрипача преобразился. Вдохновенным стало бледное лицо с полузакрытыми глазами. Тонкие пальцы, казавшиеся только что замерзшими, теперь с виртуозным блеском скользили по струнам. Труднейшие пассажи концерта исполнялись им с той необычайной легкостью, которая говорила и о таланте, и о многих часах упорной работы. Окончив игру, итальянец молча, с величайшей осторожностью, уложил скрипку и смычок обратно в футляр. Он лишь покосился на слушателя, который неподвижно сидел перед ним в кресле. Ему казалось, что игрой своей он произвел впечатление. Он ждал возгласов одобрения, восторга, восхищения… Но Федор Федорович оставался в какой-то странной задумчивости. Смотрел на скрипача и не произносил ни слова. В мыслях же было: ради каких несбыточных надежд этот человек покинул свою страну? Какие корыстолюбивые или иные мечты заманили его сюда, в этот чужой ему, северный город? И что же перетерпел он Здесь? Почему оказался в таком бедственном положении? Наконец, очнувшись от своих мыслей, Федор Федорович прервал молчание. Он поднялся с кресла и предложил итальянцу ехать к нему в Пухово на должность капельмейстера. — А также, — прибавил он, — будете заниматься со мной. Каждый день по два часа перед обедом… Столковались о деньгах. На следующий же день Урасов распорядился выслать за музыкантом лошадей. Итальянец приехал в Пухово озябший, посиневший от холода. Свою скрипку он завернул в ту медвежью шубу, которая была послана ему самому. Итальянцу отвели просторную комнату в одном из флигелей, в том именно, где, по замыслу Урасова, должны были жить дворовые люди, которых он предполагал готовить в музыканты. Так появился в Пухове скрипач Антонио Терручи. Федор Федорович называл его то синьором Антонио, то маэстро Терручи и дозволил обедать с собой за одним столом. А дворня переделала трудное итальянское имя на русский манер. Скрипача стали звать Антоном Тарасовичем. Антон Тарасович оказался не только превосходным музыкантом, но также добросовестным учителем. Отобрав из дворовых Урасова музыкально одаренных людей, он принялся с ними усердно работать. Сперва плохое знание русского языка мешало занятиям музыкой. Синьор Терручи не понимал учеников, а те не понимали учителя. Однако мало-помалу Антон Тарасович выучился говорить по-русски, а его ученики начали кое-как понимать итальянские слова. Но главным языком для них стала музыка. Антон Тарасович сумел передать ученикам и свою страстную любовь к музыке, и умение настойчиво и много работать. Лености и равнодушия он не терпел. Нерадивых учеников выгонял из оркестра. Особо выделился своими музыкальными способностями сын пуховского мужика — Петруша Белов. Было ему лет пятнадцать, играл он на виолончели и стал любимым учеником синьора Антонио. Не прошло и двух лет, а Федор Федорович, наряду с искусно приготовленными обедами повара-француза, мог попотчевать своих гостей и хорошо слаженным оркестром под управлением итальянского капельмейстера Антонио Терручи. Его собственные занятия скрипичной игрой тоже шли успешно. Случалось, он занимал место в оркестре, исполняя партию первой скрипки. Как и во многом, он и тут следовал примеру графа Николая Петровича Шереметева. Граф — отличный виолончелист — иногда позволял себе такую вольность, он играл на виолончели в своем крепостном оркестре. Но тут, в Пухове, нежданно-негаданно произошла еще одна перемена. Насмотревшись в соседнем Кускове, в театре у того же Шереметева, великолепно поставлеиных онер, комедий и балетов, Федор Федорович надумал и у себя устроить театр. Тем более, что оркестр уже имелся. И вот недалеко от барского дома, в парке, построили длинное высокое строение. Внутри строения был довольно большой зрительный зал, а также хорошо оборудованная сцена. Теперь у Антона Тарасовича появились и новые ученики. Он тщательно отбирал среди крепостных Урасова людей с хорошими голосами и хорошим слухом, будущих певцов и певиц. Ходил гордый, радостный, когда у худенькой, неказистой девушки Катерины Незнамовой оказалось сильное контральто красивого тембра. Радовался, когда нашел: Ивана Тихомирова, здоровенного парня с добрыми глазами. Бас у Ивана был такой, что возьмет нижнее фа, будто из трубы подает голос — густой, громкий. А там вскоре отыскалась и Надежда Воробьева, красивая, вздорная девушка. Хоть с ленцой была, хоть капризница, но за голос — легкое и звонкое сопрано — прощал ей Антон Тарасович и лень и капризы. Так постепенно Пуховский театр обрастал людьми — певцами и певицами, дансерами и дансерками. А как-то привез Федор Федорович из Москвы старую француженку. Звали ее мадам Дюпон. Ей надлежало обучать актеров и танцам, и хорошим манерам, и французскому языку. В те времена, будь то комедия, опера или балет, всюду действующими лицами были знатные люди: короли да королевы, принцы и принцессы, разные графы с графинями. В иных пьесах действовали боги с богинями и прекрасные нимфы. Арии в операх всегда пелись либо на французском языке, либо на итальянском. Как же тут обойтись без хороших манер, без звания французского и итальянского? И крестьянским девушкам и юношам, по прихоти барина взятым для его театральных утех, приходилось учиться и хорошим манерам, чтобы играть благородные роли, и французскому и итальянскому языкам, на которых пелись арии в операх. Затем новая идея осенила Урасова: он решил завести у себя в Пухове нечто вроде театральной школы. Подобная школа уже имелась в Кускове у графа Шереметева. Кусковская школа, как и все, что имело отношение к театру, была поставлена у Шереметева на широкую ногу. Театральные воспитанники жили у него в специально построенных флигелях — мальчики отдельно от девочек. Встречаться и разговаривать друг с другом им не разрешалось. Обучали их там разному: и грамоте, и письму, и арифметике, и словесным наукам. Крепостной человек графа Степан Аникиевич Дегтярев, талантливый музыкант и композитор, учил театральных воспитанников пению. Из Москвы приезжали видные актеры. Они обучали наиболее талантливых крепостных ребят театральному делу. Учителем танцев стал один из лучших танцоров балета — Кузьма Сердоликов. Порядки в Кусковской театральной школе были суровыми. В особой строгости держали там девочек. Они жили взаперти, как бы за семью запорами и за семью затворами. Никуда их не пускали, ни с кем они не смели видеться, даже с родственниками. На Занятия и в церковь их сопровождали приставленные для того женщины. Женщин этих — надзирательниц — Шереметев назначал самолично, выбирая из самых преданных ему крепостных. Надзирательницам было приказано неусыпно следить за воспитанницами театральной школы, а также ставить их на колени, сажать на хлеб я воду, если будут непонятливы и ленивы. Мальчиков же за провинности разрешалось сечь розгами. Чтобы у девочек были тонкие талии, их заставляли постоянно ходить в жестких корсетах. И бедняжки тяжко страдали, затянутые с утра до ночи в эти панцири. Шеремстевская театральная школа стала для Федора Федоровича предметом подражания. И в Пухове, в глубине парка, вдали от остальных строений появился небольшой флигелек со светелкой наверху. Флигелек этот предназначался для театральных воспитанниц. Мальчиков же решили поселить во флигеле, где отведена была комната Антону Тарасовичу. И пошла наука. Пению стал обучать Антон Тарасович. Старая француженка — танцам и хорошим манерам. Герасиму Панфилычу, дьячку пуховской церкви, за небольшую мзду приказано было учить всех грамоте, счету и письму. С особой придирчивостью искал Урасов надзирательницу. Выбор его пал на крепостную по имени Матрена Сидоровна. Была она злой и сварливой. Всю жизнь прожила одиноко и барину была предана без меры. Получив назначение, она повалилась Урасову в ноги, поклялась служить ему как пес цепной и быть неусыпной сторожеей вверенных ее попечению девок. Так и появилось в Пухове нечто вроде театральной школы, хотя все делалось далеко не в шереметевском размахе. Однако то, что богачу Шереметеву было по плечу, для Федора Федоровича оказалось непосильным бременем. Главапятая. Непонятное слово «Шарман» Дуня, ног не чуя под собой, бежала на другой конец деревни к своей крестной Агафье Фоминишне. Может, выручит крестная, даст какую-нибудь одежку получше, поновее. Ведь стыд и срам в эдаком сарафане, как у нее, идти на барскую усадьбу хороводы водить! Нынче в полдень к ним в избу влетела Глашка Никонова. Хлопнула дверью, остановилась посередке горницы, а слова выговорить не может. Бежала — задохнулась. Стоит, таращит глаза, только на конопатом остром носике веснушки ходуном ходят. Мать и бабка сперва испугались даже. Мать спросила: — Ты что? Аль случилась беда с кем? Тут Глашка дух перевела и затараторила. Вот только-только приходил староста… Нет, не к ним, к Щелгуновым. Велел всем девкам собираться на барский двор. Барыня наказывала, чтобы нынче девки хороводы водили, чтобы песни пели, да чтобы повеселее. И сказал староста, чтобы собирались самые лучшие певуньи и плясуньи. — И тебе приказывал идти, — сказала Глашка. Дуня не поверила: — Мне? — Тебе. — Да отколь же он меня знает? — Отколь знает, того не ведаю, а сказал: чтобы была Чекуновых Дуняшка. Дуня румянцем залилась: стало быть, так оно и есть! И ей надобно идти хороводы водить. А Глашка Никонова, захлебываясь словами, давай дальше сыпать: приказывал староста Никита Васильевич, чтобы девки сбирались на двор возле амбаров. Как в сборе будут, он сам их поведет, куда барыня Варвара Алексеевна прикажут. И еще он велел, чтобы в самое праздничное нарядились — поцветастее, поновее. Вот тут-то и хватились: в чем же Дуне идти перед барами пес пи петь и хороводы водить? Про будничный сарафан и говорить нечего — заплата на заплате. А в котором Дуня по праздникам в церковь ходит, тоже не больно завидный. Велела Анисья бежать дочери на тот край деревни к крестной Агафье Фоминичне. Крестная все же побогаче их. У нее, может, чего найдется. И крестная выручила. Достала из большого резного ларя сарафан. Встряхнула как следует и раскинула перед Дуней. — Хорош? У Дуни сердце защемило: хорош? Глаз не отведешь, вот до чего хорош! Голубой. Подол красной китайкой обшит. А спереди от самого верха до самого низа — пуговки блестят. Круглые, будто ягодки золотые. А чуть стукнутся одна об другую — звенят. — Ох, крестненькая… — не сказала, еле выдохнула из себя Дуня. И ленту дала Агафья Фоминишна, чтобы Дуне в косу вплести. Атласную. Лазоревую. Не пожалела, не поскупилась. Однако же строго приказала: — На речку сбегай. Лицо, руки получше отмой! — и дала Дуне рушник, желтыми петухами вышитый. Дуня подхватила рушник, полюбовалась желтыми петухами и полетела на речку. Отмылась дочиста. Вот уж воды не пожалела. Даже щеки пламенем разгорелись. Агафья Фоминишна с пристрастием осмотрела Дуню. Сказала: — Ишь ты!.. — и чуть приметно улыбнувшись, строго стала девчонку уму-разуму учить. Бывалый человек Агафья Фоминишна. Не зря в господский дом еще при старой барыне была взята. Все знает наперечет. И что делать надобно. И чего делать нельзя. И как при господах ходить следует. И какой им поклон надобно отдать. И чтобы глаза без толку не пялить. Много всего наговорила Дуне. Но Дуня хоть головой кивала, хоть ресницами то и дело взметывала, запомнить — ничего не запомнила. Только все на сарафан косилась, и сердце замирало: а вдруг да не сгодится? Ладно, если велик. Ну, а коли мал? Но сарафан пришелся в самый раз. Словно бы сделан был для Дуни. Потом крестная достала гребень. Сама Дуне косу расплела, сама расчесала и сама же снова заплела. Туго-туго. Волосок к волоску, Вплела лазоревую ленту, оглядела Дуню с ног до головы и промолвила: — Теперь ладно! Да еще лапти новые дала, да еще чистые онучи сняла с печи. Спасибо ей. Такого век не забудешь! Поклонилась Дуня крестной в пояс, из избы на улицу вышла. Идет охорашивается и ног под собой от радости не чует. Хоть бы кто на нее глянул — на такую разряженную. А навстречу Глашка. Увидела Дуню, головой покрутила, всплеснула руками: — Фу-ты ну-ты! Со всей деревни согнали девушек на господский двор. Для такого случая все они нарядились в праздничное. У одних были цветастые платки на головах, у других — девичьи повязки, вышитые шелками, а у Натальи Щелкуновой — высокий венец, бисером разукрашенный. Небось из бабкиного сундука достала. Но Дуне казалось, что краше ее ни одна девушка не наряжена. Пуговки-то на сарафане разве не загляденье? Звонкие, золотенькие… Потом девушкам велено было идти в сад. Дуня — самая младшая — следом за всеми полетела вприпрыжку. Жутко ей было… Ох и жутко же! Но еще более того — брало ее любопытство: да как? да что? да чего? Господа уже сидели на террасе, ждали. Стол перед ними был покрыт скатертью. И самовар стоял на столе. Надо быть, чай пили. Видать, с медовыми пряниками. Рядом с барыней Варварой Алексеевной сидел приезжий барин. Всем девушкам было известно, что согнали их сюда, чтобы потешить именно этого приезжего нарядного барина. И еще рядом с барыней, по другую сторону, сидела барышня Евдокия Степановна. Все знали и то, что барышня недавно приехала из Москвы, где училась в пансионе. Тут девушек вдруг оторопь взяла. Чего им сейчас делать? Петь или плясать? Может, хоровод затеять? Они топтались перед крыльцом, переглядывались, перешептывались, друг друга подталкивали и потихоньку хихикали, прикрываясь широкими рукавами рубах. Дуне же, стоявшей позади всех, и петь хотелось, и плясать. Глаза у нее горели, а ноги, переступая от нетерпения, вот-вот готовы были пуститься в пляс. Да что ж это такое? Почему девушки-то молчат? Почему песен не заводят? Но выскочить раньше других — этого Дуне и в голову не приходило. Первой осмелела Наталья Щелкунова, девушка статная и красивая. Перекинув белокурую косу на грудь, она вполголоса сказала: — Что ж это мы, девоньки, онемели разве? Чуть выступив вперед, она затянула высоким сильным голосом: Хор тотчас подхватил: Но запели девушки как-то недружно, вразброд, без охоты. Наталья недовольно оглянулась через плечо и повела дальше: Хор снова подхватил. А у Дуни сердце упало — да что ж это такое? Разве это пение? Неужто осрамятся девушки? И никто не услышит, какие они все голосистые, какие певуньи? Поглядела Дуня на терраску, где господа сидят, увидела: барышня лобик наморщила, а взгляд такой, будто горькой полыни до отвала наелась; барин скучает, какой-то щеточкой ногти на руке прихорашивает, в их сторону и не смотрит; а у барыни брови нахмурились, рот задергался, видно, что готова разгневаться. Не то чтобы Дуне захотелось перед господами выставиться — нет! — просто совестно ей стало за своих, за белеховских девушек. Сейчас она покажет, как они умеют! И, перехватив у Натальи запев, она залилась звонко и весело: Голос ее чистый, как родничок в лесу, ясный, как песня малиновки на заре, зазвенел на весь сад. И вдруг встрепенулись девушки. Точно сразу согнали с себя и скуку и дремоту. Встряхнулись, приободрились, приосанились и подхватили: Наталья без спора, словно так оно и быть должно, посторонилась, уступила Дуне место. И все девушки невольно расступились, а Дуня оказалась впереди, сияя блеском карих глаз, улыбкой, белыми зубами и смуглым своим румянцем. И пошло, и пошло, и пошло у них развеселое веселье! Дуня сразу поняла, сразу почувствовала, что теперь-то они поют как надо. Не совестно людям в глаза глядеть. И там, наверху, на терраске, тоже все переменилось. Барышня перестала морщить белый лобик, насторожилась. У старой барыни лицо просветлело. Приезжий барин, который ни на кого не глядел, вдруг и про щеточку и про ногти словно позабыл, поднял глаза и увидел Дуню. А потом встал с кресла и начал медленно спускаться с терраски в сад. Когда они кончили песню, барин уже стоял на самой нижней ступеньке лестницы и глядел на Дуню. Не просто глядел, а через какие-то стеклышки, держа их возле самых глаз. И при этом улыбался и повторял непонятное слово: — Шарман!.. Шарман!.. Шарман!.. |
||
|