"Театр на Арбатской площади" - читать интересную книгу автора (Могилевская Софья Абрамовна)
Глава четвертая О том, что не хлебом единым жив человек
Будто никогда и не уходила она отсюда. Будто всю жизнь, с самого малолетства прожила здесь. Будто вернулась обратно в отчий дом. Рада и счастлива была Санька, когда вошла в здание театра и переступила порог комнатушки Степана Акимыча. А тот, хлопотливо суетясь вокруг нее, все рассказывал да рассказывал:
— А кто надумал сие твое возвращение в храм Мельпомены, сударушка? Нет, ты пошевели-ка мозгами, сообрази получше! В тот день, как ты ушла от нас, мой добрый ангельчик слезами залился, ручками заплескал да молвил: «Ох, дедушка, слыханное ли дело — ни сна, ни отдыха… Ведь от такой жизни Санечке и помереть недолго». А я ей: «Можно и помереть, твоя правда, Апюточка!» А она мне: «Дедушка, сходи к их превосходительству, к Аполлону Александровичу…» А я в тот же миг уразумел все ее добрые мечтания, да только господин Майков был вызван в Санкт-Петербург самим Нарышкиным. Знаешь кто такой Александр Львович Нарышкин? Не знаешь. Нарышкин весьма важная персона — обер-гофмаршал, главный директор всех российских театров, вот кто оп! А нынче утречком, когда господин Майков, изволив прибыть в Москву, явился в театр, решился я сходить к нему за своим делом. И страху же натерпелся! Но все же пошел… Он же, выслушав мою просьбу, весьма снисходительно молвил: «Ладно, Акимыч, за твою верную театру службу разрешаю твоей внучке каждый день в актерских комнатах полы мыть. Положу ей жалованье три рубля в месяц, и пусть при тебе живет». Уж я и не знал, как выразить ему благодарность — кланялся, кланялся, кланялся… И вот ты здесь, сударушка! Завтра с самого утра возьмешься за работу, а сейчас маленько отдохни.
— Да разве я устала, дедушка? Я и сейчас могу…
— А сейчас уже поздно за дела браться. Нынче я сведу тебя балет смотреть. Пойдешь?
— Пойду. Теперь-то пойду…
— И вот ведь какая оказия, Санечка: опять все тот же балет — «Зефир и Флора». И опять танцует знаменитейший Дюпор…
Оба подивились такому счастливому совпадению.
Нельзя сказать, чтобы Саньку восхитило то зрелище, на которое она смотрела, стоя в уголке за боковой кулисой. Сюда ее привел дедушка Акимыч, тут поставил и велел никуда не уходить.
Она мало что поняла. Скорее была ошарашена, ошеломлена и растеряна всем, что увидела. А если попросту сказать — она одурела от музыки, которая звучала рядом и потому казалась ей слишком громкой; одурела от пляшущих перед ее глазами танцоров в нарядных пестрых костюмах, от сладкого запаха грима, от яркого света рампы, назойливо слепящего ей глаза. Голову кружило и от того, что видела на сцене, и от тех звуков, которые доносились из зрительного зала — шороха вееров, бряцания шпор военных, говора, смеха и бурных аплодисментов, сопровождавших каждый балетный трюк знаменитого Дюпора. И еще: ей казались чудом все холсты, понаставленные вокруг помоста. Посмотришь близко — одна мазня, чуть отдалишься — и вырастают перед глазами зеленые кусты, осыпанные цветами, видятся дворцы, деревья, горы, а далее небеса и облака…
Ошалелой вернулась Саня в каморку после окончания балета. А Степан Акимыч, который во время спектакля стоял с ней рядом и не переставая расточал похвалы и тому и сему, теперь не мог добиться от нее ни слова.
— Хорош Дюпор, властитель дум и сердец наших дам? А пируэты каковы? А воздушные скачки? То-то же! А у госпожи Колосовой мимика, мимика какова! И глазками, и ручками всю глубину душевных чувств умеет показать… Она у нас первейшая из танцовщиц теперь. Чего молчишь, сударушка? Али не по вкусу пришелся нынешний балет? Нет, ты скажи, ответствуй…
Но Санька свела брови, хмурилась и молчала. И полслова не молвила в ответ. Степан Акимыч был совсем обескуражен. Не Знал, что и думать. Огорченный, уснул на своей лежанке. И Санька молчком улеглась на скамейку.
Но уснуть не могла. Ворочалась с боку на бок. Голова у нее горела, а перед глазами мелькало все давешнее. Знаменитый танцовщик в три прыжка перелетал помост с одного конца на другой. Танцорка, госпожа Колосова, вертелась, вздевая руки вверх. А вместе они уж такие прыжки вершили, что и словами не расскажешь! Другие же плясуньи и плясуны, те кружились и так и Эдак, то сбегаясь, то разбегаясь, и направо, и налево… Да, это тебе не хороводы водить на лугу за околицей!
Промучившись бессонницей до утра, Санька перекатывалась с одного бока на другой. Вздыхала. Закрывала глаза, открывала глаза. А все равно проклятые плясуны и плясуньи не оставляли ее в покое. Так и мелькали, так и мелькали… Фу, дьявол их возьми!
От того ли сладкого, душного запаха, которого она нанюхалась за кулисами, от яркости ли огней рампы, от аплодисментов и восторженных выкриков, какие неслись из зала, а может, от всего разом, но только с того вечера и пристрастилась она к театру. Пристрастилась до умопомрачения. Конечно, не сразу, не вдруг. Но, взяв в свой плен, муза Мельпомена уже не отпустила ее до конца жизни…
Утром дедушка Акимыч привел ее к какому-то человеку, важному, неторопливому, с седыми висячими бакенбардами. Тот и показал Саньке, где и что надобно делать.
И Санька взялась за работу. Уж она и скребла, и мыла, и терла… Воды притащила несчитанное количество ведер. Что и говорить — на совесть работала. А где работала? Не где-нибудь, а в храме Мельпомены! Шибко устала в тот день — ноги ломило, руки ныли, поясницу не разогнуть.
Однако же к вечеру спросила дедушку Акимыча: а не возьмет ли он ее с собой и нынче поглядеть представление? Тот обрадовался:
— А я, Санечка, подумал было…
Но Санька его перебила. Стала выспрашивать о том, что видела вчера, да не поняла. А кто таков Зефир? А Флора не богиня ли? Да как же так получается: глядишь на холсты, какие на помосте стоят, глядишь вблизи — одна мазня… Чуть отойдешь — тут тебе и деревья, и кусты, и ручьи текут! Как же получается?
Долго выспрашивала у Степана Акимыча. Выспрашивала дотошно, с пристрастием. Но и слушала прилежно. А на лбу от внимания вспухла тонкая морщинка.
Ну, а Степана Акимыча только разговори, он до утра не остановится: без конца будет говорить о своем любимом театре. Объяснив все подробно и обстоятельно, он сказал:
— А нынче, сударушка, раз того пожелала, будешь смотреть Мольерову комедию «Скапеновы обманы». В главной роли увидишь нашего несравненного комика Силу Николаевича Сандунова. Вот талант так талант! Лучше, чем ему, никому не давалось так представить сего отъявленного плута Скапена. Весел, жив, игрив, рассыпается мелким бесом… Хохотать будешь до упаду! Как он старого скрягу Жеронта, упрятав в мешок, угощает палочными ударами! А голос-то, голос как меняет, уму непостижимо! То за себя, за Скапена говорит, то за разбойников, коих поблизости и духом не пахнет… Погоди, сударушка, я тебе сейчас в наилучшем виде всю сцену представлю.
И Степан Акимыч, схватив в руки веник, давай лупить кресло, на котором только что сидел: якобы это был мешок, а в том мешке, спрятанный Скапеном, отсиживался злополучный скряга Жеронт.
За Скапена говорил одним голосом, не забывал стенать и за Жеронта.
Санька и правда хохотала до упаду…
Показав же из Мольера, Степан Акимыч стал и далее рассказывать про Силу Сандунова:
— Иной актерке — о господи боже мой! — суфлировать не поспеваешь… Что за буря! Рвет и мечет, так и бросает в лихорадку. А сойдет со сцены — дура дурой. Сила же Николаевич, этот не таков… Актер умный, находчивый, образованный. Каждой роли свой характер дает. С ним поговорить — истинное наслаждение для собственного разума! Но ведь находит и на умного человека изрядная дурость. Вот хоть бы такой случай… Задумал он себя и в опере показать. А ведь насчет гласа и слуха бог обидел. Ни того, ни другого. Однако раз задумал — вынь да положь! Выбрал он для собственного бенефиса роль тюремщика из оперы «Рауль де Креки». Имеется такая старинная опера… И опера-то хорошая, и Сандунов — любимец публики, а поди ты, какой конфуз получился. Народу собралось тьма. Едва Сандунов вышел — залп аплодисментов. Запел…
Тут Степан Акимыч затянул тоненьким фальцетом:
Лишь взойдет заря багряна,В гости к бочкам я хожу…
Весь театр лег от хохота — ни складу ни ладу! И слова перепутал, и ноты не те, и с оркестром полный разлад. А Сила Николаевич? Да нимало не смутившись, махнул оркестру, чтобы не играл, спел арию без музыки до конца, а потом, подойдя к рампе, как бы по секрету изволил сказать публике некий экспромт:
Пусть себе театр смеется,Что успел певца поддеть.Сандунов сам признается,Что плохой он мастер петь.
Что тут было, сударушка! Человеческими словами не передать… Многажды заставляли Силу Николаевича повторять сей экспромт.
И на этот раз Санька хохотала до упаду. Что и говорить, по душе ей пришелся веселый и смелый Сандунов. Это заглазно. А когда увидела его на сцене, все ладони отшибла, надорвала голос, до того кричала вместе с публикой: «Фора! Фора!»
И повадилась она бегать на спектакли каждый вечер. Да что там каждый вечер… Отработает свое, полы подмоет, где надо приберется да поскорее за ту боковую кулису, куда первый раз Степан Акимыч ее поставил. Если бывала свободна днем, и на репетициях сидела. До того ей было все интересно и завлекательно, что ни единого спектакля не пропустила.
И уже было ей не смешно, в кулак она не фыркала, не удивлялась, что люди взрослые и даже старые ведут себя не по-людски. Стала понимать, когда толстяк актер, бухнувшись на колени, просит, молит, руки вздевает вверх, а встать ему трудно, так оно и полагается, так оно и надобно роль играть, потому что в пьесе —: в трагедии али в комедии — должен быть вот эдакий толстяк, хотя, по правде, таких не бывает и быть не может. И в жизни так не разговаривают, так не смеются, как на сцене, а смотреть на все завлекательно, сил нет…
Вскоре Санька так освоилась, что знала и на сцене, и в самом театре каждый уголок и каждый закоулок. Знала в лицо и каждого актера и актрису не только из русской труппы, но наперечет всех французов. Кое с кем и здоровалась. И многие, приметив бойкую внучку суфлера Акимыча, тоже с ней здоровались, называли по имени.
А с плотниками, которые работали на сцене — меняли декорации, поднимали и спускали занавес, зажигали свет на рампе и в других местах, — с теми была и вовсе запросто, на равной ноге. Нередко сама им помогала: устраивала гром, дождь, ветер, для этого пересыпая в ящиках камни или песок. А то и покрикивала на них: «Вы что, оглохли?! Не слышите? Дедушка два раза из своей будки веревку дергал, сигнал на занавес подавал… Капитон, Иван, занавес спускайте, да живее!»
И не удивлялась теперь Санька, когда по нарисованному небу ползли нарисованные облака или сверху спускались боги, богини, а то и раззолоченный трон для какого-нибудь царя. Знала и про люк в полу сцены. И когда надо устроить актеру провал под землю, стоит лишь открыть крышку этого люка, как все и получится в наилучшем виде. И хоть удивление первых дней у нее сменилось Знанием всех хитростей и уловок сцены, пристрастие к театру от этого ничуть не уменьшалось.
Как все это время существовали они с дедушкой Акимычем? Это разговор другой.
Хоть и дедушка Акимыч работал, не жалея своих стариковских сил, хоть и Санька трудилась на совесть, а частенько сидели они впроголодь. Не платила им дирекция положенных денег. Актеры, те получали более или менее исправно, а вот им, мелкому люду, не хватало. Особенно часто забывали про старого суфлера и про Саньку. Но ведь жили же, не помирали…
Иной раз вспоминался Саньке прежний дом — чего-чего только не водилось в тамошних закромах, и в погребе, и в подполе, и в чуланах! Да сотню людей можно бы кормить досыта, и не один день. Бывало, непочатая бочка солонины стоит, а матушка-покойница тревогу бьет: «Скорей, скорей свинью резать, на исходе мясо… Чего есть будем?» Ну, а мачеха Степанида, та еще беспокойнее. Всем в рот глядит, чтобы лишнего не ели, чтобы закрома не пустели, чтобы чуланы не перестали ломиться от всяческих припасов…
А у них с дедушкой Акимычем — и смех и грех! — подымутся утром, хлебной корки нет. «Ну, — скажет он Саньке, — подавай, сударушка, стерляжью уху, да бараний бок с подливкой из шампиньонов, да бланманже из ананасов…» А Санька ему: «Сейчас, сейчас, дедушка! Имеются у нас и щи с говяжьим завитком, каша с рублеными яйцами и мозгами. Вот объеденье!» — «Тащи, тащи, Санечка, и щи и кашу. На пустой желудок все сойдет!» Так они подшучивали над своим житьем-бытьем.
Но вот чудеса — откуда-то что-нибудь да являлось! То Анюта притащит: «Санечка, дедушка, вот вам пироги с требухой… Фекла приказала снести. У нас опять суаре было, так гости не доели…» Или Акимычу за переписку роли должок вернут. А то и Саньку кто-нибудь попросит куда-нибудь сбегать, всё пятак дадут, а то и поболее отвалят. И Санька несла свою денежку в каморку.
А то вдруг дирекция вспомнит и заплатит им, что положено. Ну, и пойдет тогда пирование.
Но если бы кто ее спросил, променяла бы она теперешнюю свою жизнь на прежнюю, сытую, — плечами бы пожала: да ведь не хлебом единым жив человек!
Так минул октябрь, проходил ноябрь, не за горами был и декабрь. Недаром в народе говорится: «Году конец — зиме начало». А как начинать зиму, когда ничего нет — ни шубейки теплой, ни сапог теплых, ни платка теплого?