"Театр на Арбатской площади" - читать интересную книгу автора (Могилевская Софья Абрамовна)
Глава девятая О том, как Санька удивляется сверх всякой меры
Дня через два с толпой почитателей прикатила в Москву и Екатерина Семенова. А с нею теперешний ее наставник и учитель писатель Гнедич Николай Иванович.
Не утерпел, приехал следом и князь Александр Александрович Шаховской. Ему, знатоку театрального искусства, как не взглянуть на игру своей бывшей ученицы Катеньки Семеновой. Ждали и князя Тюфякина, грозного директора императорских театров обеих столиц.
И снова пошли суды-пересуды о соперницах-актрисах.
Санька моет пол в актерской уборной, а сама слушает разговор двух актрис. Слушает прилежно, со вниманием.
— А знаете, душенька, какой реприманд устроила Жорж гордячке Семеновой? — говорит одна другой.
— Ах нет, прошу вас, расскажите!
— Представьте себе, Жорж пожелала быть на бенефисе Семеновой, послала ей тридцать рублей, подделала, чтобы ложа третьего яруса осталась за нею.
— Помилуй бог! Ведь ложа-то небось того не стоит?!
— А вы, душенька, слушайте дальше. На следующий день мадемуазель Жорж получает записку от нашей Семеновой, и та желает побывать на бенефисе Жорж. Однако предлагает за ту же самую ложу третьего яруса двести рублей.
— Ах, ах, ах, такие деньги! Поверить трудно…
И Саньке поверить трудно, что у людей бывают такие деньги. Страсть до чего любопытно: дальше-то что было? Бросила мыть пол, сидит на корточках, слушает в два уха.
— На сем, душенька моя, их колкие любезности не кончились… Мадемуазель Жорж отсылает Семеновой обратно ее двести рублей, еще прибавляет своих двести пятьдесят. Эти, мол, раздайте бедным. Каково?
Обе хохочут:
— Проучила! Прелестно проучила…
Санька представила себе разгневанное лицо Жорж, усмехнулась: видно, до самого нутра проняла ее Семенова, коли таких деньжищ не пожалела! Толкуют, что Жорж прижимиста, деньги копит.
— Слыхали, Семенова за роль Аменаиды получила бриллиантовую диадему? Какая-то именитая особа подарила… Красоты сия диадема неописуемой!
— А говорят, у Жорж имеется бриллиантов на сто пятьдесят тысяч… И тоже всё подарки именитейших особ…
Санька же об этом думает по-своему: разве дело в том, что много денег и бриллиантов? Надобно, чтобы в груди горел святой огонь искусства.
Вот главное, толкует дедушка Акимыч.
А в ином месте — иные разговоры.
— Кто, сударь, после Жорж пойдет смотреть Семенову?
— Дарования у Семеновой поболее, нежели у Жорж.
— Но мастерство Жорж, ее величественность, голос… Искусство в каждом слове…
— У Семеновой есть голос чувства!
— Что там голос чувства! Жорж образовывалась в школе великих актеров Франции.
— Учителями Семеновой были знаменитые Дмитревский, Шаховской, а ныне — образованнейший Гнедич… Семенова покоряет своей игрой, тогда как игра Жорж оставляет вас холодными, хотя изумленными безмерно.
— Продолжим, сударь, наш спор, когда посмотрим игру той и другой. Сравним таланты двух актрис.
— Только будьте справедливы к актрисе русской. А то у пас артист иностранный, хотя и с посредственным талантом…
— Это Жорж — талант посредственный? Ну, сударь, остается лишь пожать плечами.
— Я не о Жорж, не о Семеновой… Я говорю об отношении к талантам русским, коих у нас имеется изрядно в Москве, Петербурге и прочих городах российских.
«Талант? Что такое талант?» — думает Санька. Счастье? Удача? Или учение и работа? Или совсем-совсем иное? А может, ум и доброта? А может, когда нет таланта, ничего не поможет — не ум, ни доброта, ни учение, ни работа… Но счастье, удача — ведь они тоже помогают? Почему дедушка Акимыч всю жизнь просидел в суфлерской будке? Чего ему недоставало — счастья да удачи или таланта? Бывает же такая муть в голове… Все прежде понятное теперь словно бы туманом заволокло…
Съезд публики на «Федру» был преогромный. Казалось, зрительный зал Арбатского театра не вместит желающих. Последнее время французские спектакли пустовали. Угроза вторжения Бонапарта, о которой поговаривали все больше и больше, несколько притушила французолюбие московских театралов. Но на сей раз от публики отбою не было.
Санька стояла на своем всегдашнем месте за левой кулисой. Неотрывно смотрела в глазок на занавесе. Дивилась многолюдству.
В парадно освещенных ложах, словно напоказ, сидели самые знаменитые московские красавицы. На их обнаженных плечах и локонах сияли фамильные драгоценности. Вся знатная молодежь Москвы заполнила партер — расшитые золотом мундиры военных вперемешку с черными фраками штатских. Сюда, на сцену, доносился тот особый гул зрительного зала, который обычно предшествует началу спектакля: говор публики, звуки настраиваемых инструментов, шуршание вееров, женский смех, побрякивание сабель, звон шпор, приветственные возгласы…
Степан Акимыч подошел к Сане. Стоял рядом, махонький, седенький, однако принарядился — вокруг шеи обмотал трехаршинный белый галстук, как того требовала мода. Нынче он мог смотреть спектакль наравне со всеми: в суфлерской будке сидел суфлер-француз.
Глянул в зрительный зал, шепотом сказал Саньке:
— Вот она, Семенова…
Санька встрепенулась:
— Где? Где?
— Не туда глядишь, левее…
Не только глазами — всем своим существом прильнула Саня к дыре в занавесе. Пошарила глазами по ярусам лож. И увидела. Увидев, изумилась: да неужто эта гордая красавица — дочь простой крепостной девушки?
Семенова сидела в одной из лож третьего яруса (Третьего? Стало быть, не зряшные были те разговоры?). Была она в белом платье, опоясанном под грудь лентой с узлом, шею ее обвивала двойная нитка крупных жемчугов. Она не смотрела на сцену. С кем-то разговаривала, повернув чуть вбок свою красивую голову. Однако обнаженная рука в тугой по локоть белой перчатке нервно, не в такт музыке постукивала закрытым веером по алому бархатному барьеру ложи.
И Санька скорее нутром, чем разумом, поняла, с каким ревнивым нетерпением ждет она начала спектакля. Сильнее, чем когда-либо, Сане захотелось, чтобы в этом негласном, но очевидном соперничестве обязательно победила своя, русская, Екатерина Семенова…
«Ох, до чего же распрекрасна! — любовалась Семеновой Санька. — Ангел! Истинная муза Аполлонова! Да скажи она мне: „Александра, сей же минутой кинься вниз головой с самой высокой колокольни, тогда я обязательно буду лучше Жорж!“ — и кинулась бы, и кинулась бы, не поглядела бы, что разобьюсь насмерть… Хоть с колокольни Ивана Великого, хоть еще откуда, лишь бы приказала…»
А потом, налюбовавшись вдоволь, Саня скользнула взглядом вниз по ярусам лож, по всем этим разнаряженным в шелка и бриллианты барыням, и далее небрежно прошлась вдоль кресел до самого первого ряда и вдруг невольно вскрикнула.
— Неужто?
Нет, показалось ей…
Да нет, и вовсе не показалось — они, они! Таких разве с кем спутаешь?
Один плешивый, толстый, с длинным носом. У него еще голосок писклявый не по дородству.
Другой же тот, кто обронил на землю свой кошелек. Она с Алексашкой чуть не подралась тогда. Уж это точнехонько они, те самые, которые сидели на Тверском бульваре.
— Ты что, сударушка? — спросил Степан Акимыч, услыхав удивленный Санькин возглас.
— Поглядите, дедушка… — Саня отстранилась от отверстия в занавесе. — Да нет же, не туда смотрите! Они в первом ряду.
Рядом, их двое…
Степан Акимыч поглядел, куда ему указывала Санька. Тоже удивился. Не очень, а слегка. Не так, как Санька, а по-иному.
— Ба-а, и Петр Алексеевич явился! А толковали, что шибко болеет. Глаз не казал в театр чуть ли не с осени… Не выдержал, взяло за сердце, прибыл. И Александр Александрыч прискакал из Петербурга… Ну-ну…
— Так вы их знаете, дедушка?
— Как не знать! Знаменитейшие люди… Тот, справа, — князь Шаховской, наш славный драматург. К тому же вершитель и распознаватель многих дарований. Он и Катеньку Семенову выпестовал, первый проник в ее талант. А рядом — Плавильщиков. Первый наш московский трагик. Болеет он, Санечка, а то бы увидала, каков на сцене.
— Ах, дедушка, неужто…
— Да ты чего так всполошилась?
Могла ли Санька объяснить Степану Акимычу, почему ее в такое смятение повергла встреча с этими людьми? «Ишь воструха…» — сказал один, когда она догнала их, чтобы вернуть кошелек. А другой усмехнулся и промолвил:
«Субретка, а?»
Тогда она вроде бы обиделась на непонятное слово.
Субретка?
Да отродясь тогда она такого не слыхала. Подумала: обругали, может, ее эдаким непонятным словом?
Теперь-то она знает, понимает, что сие слово означает. А вдруг и вправду будет она когда-нибудь играть в комедиях субреток?
О господи, мысли-то какие вздорные! Не зря же Федор на нее разгневался за те слова — «хочу актеркой стать»… Тогда и в мыслях она такого не держала. Нет, нет, и думать о таком непозволительно. Выкинь, Санька, из головы! Выкинь напрочь…
Оркестр закончил увертюру. Огромная круглая люстра с сотнями горящих свечей, звеня хрустальными подвесками, стала подниматься вверх, чтобы скрыться в круглом отверстии, сделанном на потолке. Зрительный зал погрузился в сумрак, и тогда Занавес, слегка поскрипывая, медленно-медленно пополз вверх, открывая древний город Трезены, далекую синь моря и сбоку колонны храма.
На сцене сын Тезея, Ипполит. Он говорит своему престарелому наставнику Терамену:
— Так, оставляю я, друг верный и почтенный,Жилище мирное, любезные Трезены.
Нет, теперь Санька не вникает следом за актерами в стихи великого Расина. И в антрактах не любуется Семеновой. И не смотрит на игру Жорж. Неотрывно следит она глазами лишь за двумя, которые сидят в первом ряду кресел, за Шаховским и за Плавильщиковым. К ним в антрактах то и дело кто-то подходит. Почтительно кланяются и одному и другому. Разговаривают с ними.
А вот один из них ушел… И другой тоже скрылся. Неужели совсем? И не досмотрят «Федры» до конца?
В голове у Саньки теперь лишь одно: как бы им, и тому и другому, половчее попасться на глаза. Чтобы они ее узнали, чтобы заговорили, чтобы спросили: «Так ты здесь теперь, воструха? В театре?» А Санька бы им: «А как же, как же, с самой осени, с того самого дня, как встретились мы на Тверском бульваре… Не позабыли вы меня?» А один из них, тот плешивый князь, который распознает таланты и выпестовал Семенову, он ей скажет: «Да как же нам забыть тебя, Александра, такую воструху? А не хочешь ли ты стать актеркой да играть субреток в комедиях и водевилях?» — «Хочу, хочу, — ответила бы Санька. — До смерти хочу! Прикажите только, батюшка князь! Могу сыграть в Мольеровых комедиях, и вашем водевиле „Урок кокеткам“, и в „Модной лавке“ сочинителя Крылова. Ведь помню все, каждое словечко… Вот истинный вам бог!» А вдруг он скажет: «Так-то так… А талант у тебя имеется, Александра? Без таланта что ты станешь делать, а?»
Талант? О нем, об этом самом таланте, она слышит каждый день, на каждом углу. А что такое сие значит? Талант…
— Дедушка, — чуть слышно прошептала Санька, склонившись к махонькому Степану Акимычу; в глазах ее почти отчаяние. — Дедушка, скажите, дедушка…
А на сцене уже умирает Федра, жертва своей неуемной страсти и всех содеянных злодейств.
Ее томный голос, слабея и замирая, произносил последние слова последнего монолога:
— Теперь я низойду в обители теней.Я пролила в мои пылающие членыЯд лютый, в Аттику Медеей принесенный.Я чувствую, уже достиг до сердца яд…
Степан Акимыч с недоумением поднял на Саньку взгляд:
— Ты о чем, сударушка?
— Я о таланте, дедушка… Скажите, что сие значит?
Расправив на себе длинную пурпуровую мантию так, чтобы складки живописно расположились вокруг ее тела, Жорж медленно опускается на камень. Коснеющим языком, но таким четким шепотом, что каждое слово слышится в самом отдаленном месте зала, она говорит:
— И смерть, в моих очах простерши темноту,Дню ясность отдает и небу чистоту…
— Эх, сударушка, кабы я знал… Не ведаю, что сие значит. Дар великий! Иной и не знает, что сей дар у него таится, пока вдруг не откроется. Иной же думает, что обладает этим даром, а на деле получается — эфемер, воздух, а не талант…
А занавес то поднимался, то опускался.
Жорж, сияющая и красивая, выходила, кланялась. На сцену летели букеты цветов, кошельки с деньгами и прочие дары восхищенной публики.
Екатерина Семенова разрумянилась, хлопала в ладоши, поднявшись с кресел. Буколька на правом виске у нее развилась, волосы повисли вдоль щеки. Она то и дело подправляла их пальчиками в белой перчатке, гневалась на нерадивость куафера Никишки. Попутно обдумывала важное: через неделю ее бенефис, что выгоднее ей играть — роль Ксении, княжны Нижегородской, или Аменаиду из трагедии «Танкред» сочинителя французского Вольтера?
Но боже мой, какой триумф у этой иностранки! Неужто у нее будет менее венков и подношений?
А куафера Никишку надобно как следует обругать! Возможно ли так дурно причесать?
— Николай Иваныч, — оборотись к стоявшему за спиной Гнедичу, спросила она, — как я выгляжу?
— Как всегда — очаровательны сверх всякой меры…
— Мерси, сударь! — И, словно бы в благодарность за комплимент, промолвила: — Я все-таки решила для бенефиса своего взять Аменаиду в превосходном вашем переводе…
Залившись краской от смущения и гордости, Гнедич низко поклонился…