"Убийство Михоэлса" - читать интересную книгу автора (Левашов Виктор)IVВысадили Шимелиовича у подъезда административного корпуса Боткинской, через главный вход выехали на «ленинградку» и тут встали. Вся проезжая часть была дочерна вытоптана от снега и заполнена серой людской массой — гнали немецких пленных. Начало колонны скрылось за Белорусским вокзалом, а конца не было видно. С боков колонны шли румяные красноармейцы в белых дубленых полушубках, с винтовками и автоматами ППШ, некоторые — с овчарками на поводках. На одного красноармейца приходилось не меньше сотни пленных, но конвоиры не проявляли никакой озабоченности: куда они денутся. Немцы были в кургузых шинельках с поднятыми воротниками, в пилотках с опущенными на уши крыльями. Серые потухшие лица, тупая покорность движений, втянутые в рукава пальцы. В Москве к пленным уже привыкли. Раньше посмотреть на фрицев сбегались. Теперь смотрели мельком, не останавливаясь, разве что какая-нибудь бабулька горестно поглядит, перекрестится и побредет дальше с тощей кошелкой. — Разворачивайтесь, не переждем, — приказал Лозовский шоферу. — Соломон Михайлович, у тебя дома кто-нибудь есть? — Дома? Нет, никого, — ответил Михоэлс, отрывая взгляд от колонны пленных. — Тягостное все-таки зрелище!.. Ася на службе, девочки в школе, они во вторую смену. А что? — Поедем-ка мы к тебе в гости, не возражаешь? Водка у тебя есть? — Где? — не понял Михоэлс. — Ну, в буфете, в столе. Я не знаю, где ты водку держишь. — Соломон Абрамович! — изумился Михоэлс. — Вы что, издеваетесь? Где я держу водку! Где держат водку нормальные люди? Внутри себя. А в буфете она выдыхается. — А если закупорена? — Все равно не держится. Шофер засмеялся: — Это вы правильно сказали, товарищ Михоэлс. Не держится, проклятая, как ты ее ни затыкай! — Откуда вы меня знаете? — Да кто же вас не знает? Вы в кинокартине «Цирк» играли! Вас и товарища Зускина. Я еще аккурат перед войной видел, как вы представляли Лира, а он шута. Очень натурально. Он даже, извиняюсь, лучше. Жене тоже понравилось. Она меня испилила: достань билет. Ну, попросил, дали. — Вы не похожи на еврея. — А я и не еврей. — А жена? — Тоже русская. А что? — Но мы же играем на идише. — Иди ты! То есть да ну?.. А верно, сначала было не очень понятно. А потом нормально, все понимали. В натуре! Михоэлс обернулся к Лозовскому, сидевшему рядом с ним на заднем сиденье, глянул снизу: — Так вот, Соломон Абрамович! Верно сказано: искусство — оно всегда доходит! — Закуски у тебя тоже, наверно, нет? — вернул разговор Лозовский в деловое русло. — Закуска, может, и есть. Но зачем закуска, если нечего закусывать? По карточкам я уже все выбрал. — На Грановского, в распределитель, — бросил Лозовский водителю. Пока Михоэлс грел на коммунальной кухне чайник и заваривал кофе, Лозовский скинул пиджак, распустил галстук, подвернул рукава и начал хозяйничать. Резал извлеченную из увесистого пакета сырокопченую колбасу, вскрывал жестянки с американской тушенкой «второй фронт», с гренландской селедкой в винном соусе, с французскими маслинами, с копчеными языками, стеклянные банки с маринованными груздями и компотами из персиков и ананасов. В пайке оказалась даже банка с черной икрой «кавиар». Открыл и ее. Разложил все на клеенке с вытертыми углами и поблекшим зеленоватым рисунком в формалистическом стиле, а в центр стола водрузил литровую бутылку польской отборной водки. Заглянул в буфет. До войны, помнил, здесь красовался набор красного александрийского хрусталя в полсотни предметов: от рюмашек с наперсток до полулитровых фужеров с графскими вензелями. Теперь сиротливо жалась в углу дюжина стограммовых граненых стопарей. Уплыл в комиссионку хрусталь. Ладно, дело наживное. Нашел стопарям место среди закусок и оживленно потер ладони по-мужицки больших белых холеных рук. Появился Михоэлс с кофейником. Увидев такой стол, застеснялся, засуетился: ну зачем, право, ни к чему совсем. Неожиданно попросил: — Соломон Абрамович, давай не будем икрой закусывать, а? — Почему? — удивился Лозовский. — Да ну ее!.. Ну, давай Асе и девчонкам оставим, а? Они и забыли уже, как она выглядит. — Повторил, заглядывая снизу, просительно: — А? Лозовский молча обнял его, прижал голову к груди — лысина Михоэлса оказалась как раз под его бородой. Потом налил доверху стопари. — За тебя, Соломон. — И за тебя, Соломон. — И за наше нелегкое время! Выпили. Повторили. Закурили. Лозовский — «Герцеговину Флор», Михоэлс — «Казбек». Лозовский кивнул: — А теперь рассказывай. — О чем? — Молотов. Со всеми подробностями. Где он тебя принял? — В своем кабинете. В Кремле. — Ты раньше бывал в его кабинете? — Откуда? — Почему же ты уверен, что это был его кабинет? — Здрасьте! А чей? — Какой он? — Кабинет? Большой. Ленин над столом. Три очень высоких окна. — Что за окнами? Не обратил внимания? — Обратил. Колокольня Ивана Великого. — Правильно. Значит, его кабинет. — Не понимаю. Мог быть — не его? — Мог. Кабинет для совещаний. Гостиная для приемов. Которые не прослушиваются. — Ты хочешь сказать… Второй человек в стране! Кто может прослушивать его разговоры?! — Будем считать этот вопрос риторическим. Для нас сейчас важно другое. Он принял тебя в своем кабинете, потому что хотел, чтобы о вашем разговоре стало известно. Как говорят немцы: бухштеблих, вертлих. Буквально. Мне придется удовольствоваться твоим пересказом. — Минуточку! — попросил Михоэлс. — Значит, твой кабинет в Совинформбюро… — Или да. Или нет. Я предпочитаю не рисковать. — И твое гостевание у меня, значит… — Значит. — Понятно. Но можно было обойтись и без этого роскошества в стиле книги о вкусной и здоровой пище. Лозовский взглянул на него, как профессор на тупого студента. — Соломон Михайлович! Тебе сколько лет? — Пятьдесят три. — Неужели? А ведешь себя, будто тебе всего пятьдесят два. А мне, друг мой, шестьдесят пять. И я прекрасно знаю, как отвечу на вопрос, который, не исключено, мне зададут: «Гражданин Лозовский, о чем вы вели переговоры с гражданином Михоэлсом у него не квартире 15 февраля 1944 года во второй половине дня?» «Гражданин следователь, в указанное вами время я с гражданином Михоэлсом не вел никаких переговоров, а пил водку „Выборову“. — Лозовский налил стопарь и выплеснул водку в рот. Подцепил вилкой гриб, отправил следом. — И закусывал при этом груздями маринованными производства… — он взглянул на этикетку банки, — производства артели „Красный луч“ Вологодского облпотребсоюза». И это будет святая правда. — Это будет наглая ложь, — возразил Михоэлс. — Потому что вы, гражданин Лозовский, жрали водку «Выборову» в преступном одиночестве. Даже из вежливости не налив своему сообщнику Михоэлсу. В чем вышеупомянутый Михоэлс со злорадством уличит вас на очной ставке. Лозовский наполнил стопари. — Ваше здоровье, гражданин Михоэлс! — Ваше здоровье, гражданин Лозовский!.. Выходит, шофер. А мне он показался очень милым молодым человеком. — А он и есть милый молодой человек. Только он плохо кончит. Слишком много болтает. — Не понял. — Он же расшифровался перед тобой в полминуты. Все равно что предъявил удостоверение лейтенанта госбезопасности. Опять не понял? Чтобы говорить с тобой, нужно иметь буйволиное терпение. Он похож на театрала, которые записываются в очередь и неделями отмечаются, чтобы попасть в ГОСЕТ? — Нет, не похож. Но он сам сказал: он попросил билет и ему дали. — У кого он попросил билет? Кто ему дал? Ты? Твой администратор? Михоэлс потянулся к бутылке, но Лозовский прикрыл рукой свой стопарь: — Мне хватит. Мне еще сегодня работать. — Тогда и мне хватит. В отличие от некоторых я никогда не пью водку в одиночку. Я считаю это высшим проявлением эгоизма. Тебе не кажется, Соломон Абрамович, что ты живешь в каком-то, скажем так, странном мире? — А тебе кажется, что ты живешь в другом мире? Приступай. О своих встречах в Америке ты очень хорошо рассказывал в Доме литераторов и в ЦДРИ, мне передавали. Теперь так же образно и обстоятельно расскажи о своей встрече в Кремле. Какую машину за тобой прислали? — Черный «ЗиС». В ней был военный. С четырьмя шпалами. Полковник?.. Сопроводил меня. Передал в приемной другому, в полувоенном, без знаков различия. Помощники Молотова Ветрову. Он сказал: «Товарищ Молотов вас сейчас примет». Пригласил войти в кабинет. Я вошел. Молотов вышел из-за стола, ждал меня на ковровой дорожке. Все это было похоже на процедуру вручения верительных грамот. — Дальше. — Я вручил верительные грамоты. — Ты можешь без шуток? — Ты же просил рассказывать образно. Пожал руку. Пригласил сесть. Там у него такой инкрустированный столик и два кресла. Ну, сели, то да се. — Что — то? И что — се? — Сказал, что не смог, к сожалению, встретиться со мной сразу после нашего возвращения из поездки. Спросил, не болит ли нога. Предложил лечь в «кремлевку». Я сказал: может быть, после победы. Сказал: мы очень высоко оцениваем результаты вашей поездки. — «Мы»? — Да, мы. Не сказал, кого он имеет в виду, а я не стал спрашивать. Потом сказал, что товарищ Сталин просил при случае передать его благодарность нью-йоркским меховщикам за шубу. И его, Молотова, благодарность. «Мы ценим этот трогательный знак внимания». Я ответил, что не знаю, когда этот случай представится, но обязательно передам. Я позволил себе спросить, понравилась ли товарищу Сталину шуба. Молотов ответил, что, по мнению товарища Сталина, американские скорняки путают понятия «большой» и «великий». — Не понимаю. В чем тут соль? — Мерку для шубы Сталина снимали с Фефера. Лозовский нахмурился, соображая, а потом громко, раскатисто захохотал. От восторга даже хлопал себя по ляжкам. Отсмеявшись, предупредил: — Ты только никому больше об этом не рассказывай. Дальше. — Спросил, идут ли в среде московской интеллигенции разговоры о возможности создания еврейской республики в Крыму. Я ответил: да. Тема номер три после сводок Совинформбюро и погоды. Поинтересовался, как еврейская общественность относится к этой идее. Я сказал то, что есть: с опаской. Он попросил объяснить почему. Я объяснил. Если русскому сказать, что его облигация выиграла сто тысяч, он сразу побежит в сберкассу. А еврей сядет и начнет думать, что бы это могло означать. — Он засмеялся? Улыбнулся? — Нет. У меня создалось впечатление, что в этот день ему было не до смеха. А может, не весь день, а только во время нашего разговора. Потом он спросил: не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль обратиться в правительство с просьбой о создании Крымской еврейской республики. Я поинтересовался: а она должна возникнуть? Он ответил, что спросил только то, что спросил. Я сказал, что не могу говорить за всю еврейскую интеллигенцию, но у меня самого эта мысль возникла. Он спросил: когда? Я ответил: только что. — Еще раз, — попросил Лозовский. — Значит, он спросил, не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль… — Да. Обратиться в правительство с просьбой о Крыме. — И ты ответил, что у тебя эта мысль возникла. Что он на это сказал? Михоэлс пожал плечами: — Ты будешь смеяться, но ничего. Сидел и молчал. И смотрел на меня. Просто смотрел. Молча. Спокойно. С интересом. Ну, вот как ты сейчас на меня смотришь. — Выжидающе? — Пожалуй. Да, выжидающе. — И чего он дождался? — Я спросил: если мысль, которая возникла у меня, возникнет и у других, кто должен обратиться в правительство? — Что он ответил? — Он сказал, что, насколько ему известно, в СССР есть только одна общественная организация, представляющая интересы советских евреев. Еврейский антифашистский комитет. Я спросил, кому правильнее будет адресовать обращение. Он ответил, что является официальным лицом и не имеет права давать никаких указаний общественным организациям. — Что было дальше? — Практически ничего. Он еще раз поблагодарил за поездку и пожелал творческих успехов. — Значит, Молотов не сам сказал об обращении, а заставил это сделать тебя? — Получается так. Но я не понимаю смысла этой дипломатии. Перед поездкой в Америку он сам заговорил о Крыме. И дал понять, чтобы я не делал из этого секрета. — Тогда была неофициальная встреча. И импульс был адресован американцам. Сейчас он хочет создать впечатление, что вся инициатива идет от самих евреев. Зачем-то ему это надо. Не знаю зачем. Логика у него очень извилистая. Как русло Куры. — Куры? — удивился Михоэлс. — Молотов, насколько я знаю, из Вятки. Лозовский только рукой махнул: — Какая Вятка? Какой Молотов? Мы все время говорим не о Молотове, а о Сталине!.. Как возник в этом деле Шимелиович? — По чистой случайности. Он привез статью для «Эйникайта» о Боткинской больнице. Мы как раз сидели у Эпштейна, обсуждали, как лучше составить обращение. Я решил, что его совет не помешает. Он человек опытный. И свой — член президиума комитета. Это было ошибкой? — Кто может заранее сказать, что ошибка, а что не ошибка! — Все равно нам не удастся держать обращение в секрете. Его нужно обсудить и одобрить на президиуме ЕАК. А это значит, что на следующий день об этом будет говорить вся Москва. — Налей-ка мне кофе, — попросил Лозовский. Взял из рук Михоэлса фаянсовую чашку с отбитой ручкой, сделал глоток. — Желудевый? — Пополам с цикорием. Где сейчас в Москве найдешь настоящий кофе! Лозовский поставил чашку на стол и решительно произнес: — Вы не будете обсуждать обращение на президиуме. — Но позволь… — Есть подписи: председатель президиума, заместитель председателя, ответственный секретарь. Этого достаточно. Пока. А там видно будет. — Объяснишь? — Попробую. Кто входит в президиум? — Ты всех их прекрасно знаешь. — А ты повтори. Начни с себя. — Ну, Михоэлс. — Соломон Михайлович. Народный артист СССР, кавалер ордена Ленина. Рост — низкий. Телосложение — крепкое. Плечи — опущенные. Шея — короткая. Лоб — высокий. Брови — дугообразные, широкие. — Что это за поэма в прозе? — удивился Михоэлс. — Словесный портрет. — По такому портрету в жизни никого не поймаешь. — По такому портрету никого и не ловят. Его составляют, когда арестованного привозят в тюрьму. — А ты откуда знаешь? — Сиживал-с. — У нас? — Бог миловал. Еще в царской тюрьме. Но эта практика сохранилась и в наших тюрьмах. В том числе и во внутренней тюрьме Лубянки. — К чему ты мне это рассказал? — Не понял? — спросил Лозовский. — Тогда продолжай список президиума. — Борис Абрамович Шимелиович. — Профессор, главный врач Боткинской больницы, крупнейшей и лучшей в стране. — Вениамин Зускин. — Народный артист РСФСР. Лучший актер ГОСЕТа. Не считая тебя. — Считая. — Еще? — Лина Соломоновна Штерн. — Академик, директор Института физиологии Академии наук СССР, лауреат Сталинской премии. — Перец Маркиш. Самуил Галкин. Лев Квитко. Давид Гофштейн. — Лучшие еврейские поэты. — Давид Бергельсон. — Лучший еврейский прозаик… Продолжать? Или сам все понял? — Что я должен понять? — спросил Михоэлс. — Что в президиуме комитета весь цвет еврейской интеллигенции? Я давно это знаю. — И я это знаю. Так вот давай их побережем. Михоэлс нахмурился. — Что ты этим хочешь сказать? Лозовский оглядел просторную, заставленную книжными шкафами и кроватями комнату. На одной из стен висела карта СССР. По западной границе теснились красные бумажные флажки на булавочных иголках. Лозовский тяжело поднялся, подошел к карте. Кивнул Михоэлсу: — Иди сюда… Кстати, эти флажки можешь переставить. Этот и этот. — Да ну? — обрадовался Михоэлс. — Еще чуть, значит, и будет Брест и Одесса! А Крым? — Дойдет очередь и до Крыма, совсем недолго осталось. Посмотри-ка внимательно на Крым. Что ты видишь? — А что я должен видеть? Черное море. Крым. Всесоюзная здравница. — Крым не только всесоюзная здравница. Это еще и плацдарм. Турция. Ближний Восток. Балканы. Босфор. Выход в Адриатику. Севастополь, база Черноморского флота. И все это отдать евреям? Михоэлс напряженно всмотрелся в хмурое лицо Лозовского. — Соломон Абрамович… ты понимаешь, что ты сказал? Лозовский не ответил. — Нет. Этого не может быть. — Может. — Значит, по-твоему, Крым — ловушка? Вся эта история с еврейской республикой — западня?.. Соломон Абрамович, ты просто сошел с ума. Хотя по твоему виду не скажешь. Но ведь на сумасшедших не обязательно написано, что они сумасшедшие? Лозовский вернулся за стол, наполнил стопки, чокнулся с Михоэлсом и поставил нетронутую стопку на клеенку. — Как ты думаешь, Соломон Михайлович, зачем я сегодня к тебе пришел? — Выпить водки. — Нет. — Поделиться тревогой. — Нет. — Тогда не знаю. Зачем? — Чтобы ты меня разубедил. Чтобы ты доказал, что я не прав. Что я сошел с ума. Ну? Разубеди меня! Или хотя бы попробуй! — Крым — западня. Допустим. Какая? — Мы об этом можем только гадать. — Это может быть картой в его игре с Западом. — Может, — согласился Лозовский. — Почему мы должны обязательно предполагать самое худшее? — Потому что мы евреи. — Нас пять миллионов в Советском Союзе. И еще двадцать по всему миру. — Сколько у нас дивизий? — Каких дивизий? — не понял Михоэлс. — Папа римский однажды выразил ему протест. По поводу разрушения костелов в Западной Украине. Он спросил: «Папа римский? А сколько у него дивизий?» — Мы не должны лезть в эту ловушку. Мы просто не пошлем никакого обращения. Давай экземпляры. Сожжем их в ванне вместе с копиркой. И забудем об этом. Ничего не было! Лозовский покачал головой: — Пошлем. В шахматах есть термин: цугцванг. Вынужденный ход. Ему нужно это обращение. Он его получит. У нас нет выбора. — Что же делать? Лозовский усмехнулся: — Это ты у меня спрашиваешь? — А у кого мне спросить? Ты — старший товарищ. Очень большой начальник. Член ЦК. Я не спрашиваю у тебя, кто виноват. Я спрашиваю всего лишь: что делать? — А как сам бы ответил? На лице Михоэлса появилась растерянная улыбка. — Не знаю… Жить. Делать, что в наших силах. Верить, что если Всевышний решит послать нам испытание, то даст и силы его выдержать. И надеяться на лучшее. — Не разубедил ты меня, Соломон Михайлович. Но слегка успокоил. Может, все действительно не так плохо? Будем надеяться. Вот за эту надежду давай и выпьем!.. В длинном коридоре, глядя, как Лозовский влезает в свое бронебойное пальто, Михоэлс спросил: — По Москве слух. Про Довженко. Это правда? — Да. — Взяли? — Вроде нет. — Он в Москве? — Да, у родственников. Хочешь позвонить? — Что значит хочу или не хочу? Заперев за гостем дверь, Михоэлс прохромал в комнату, отыскал пухлую телефонную книжку. Вернувшись в коридор, при свете тусклой лампочки на четырехметровой высоте потолка нашел нужную страницу и набрал номер. Ответил женский голос: — Алло! — Могу я поговорить с Александром Петровичем Довженко? Замер, вжав в ухо черный эбонит телефонной трубки. Услышал мужской голос: — Да. Кто это? Сказал: — Здравствуйте, Саша. Это Михоэлс… Когда Анастасия Павловна вернулась со службы, она застала мужа с безучастным видом сидящего на табуретке возле телефонного аппарата. — Что-то случилось? Он покачал головой: — Нет. — Кому ты звонил? — Довженко. — Он… ответил? — Да. — Слава тебе, Господи. Что ты ему сказал? — Что я мог ему сказать? Сказал, что просто подаю голос. — Слава тебе, Господи, — повторила Анастасия Павловна. — Ты голодный? Я сейчас разогрею макароны. — Не нужно. Приходил в гости Лозовский, принес кучу еды. — Приходил — в гости — Лозовский? — Чего тут удивительного? — Он не был у нас с тридцать девятого года. С того дня, когда мы обмывали твой орден Ленина. — Вот и объяснение. Соскучился и заехал. Сказал, что сегодня будет салют. — И это все, что он сказал? — Ну, он много чего говорил. Но это — главное. Самое главное. Салют — праздник. А даже маленький праздник сегодня главней всех завтрашних бед. Даже больших. Разве это не так? Вечером они стояли у окна и смотрели, как низкое февральское небо расцвечивается огнями салюта. Анастасия Михоэлс-Потоцкая. Последняя из древнего рода польских князей. Русая. Курносая. Некрасивая. Прекрасная. И маленький местечковый еврей с огромной лысиной и задумчиво оттопыренной нижней губой. Они смотрели на салют и думали о будущем. Будущее было ярким, как огни салюта. И тревожным, как ночь. |
|
|