"НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 28 (1983)" - читать интересную книгу автора (Ревич Всеволод Александрович, Сергиенко...)Валерий Генкин,[2] Александр Кацура.[3] Лекарство для ЛюсПьер неотрывно смотрел на тающее тельце девочки. Темные ямки ключиц, тонкие ручки с узелками суставов. Игла капельницы кажется огромной и жестокой в ниточке вены. Голубые глаза безмятежны, в них он старается не глядеть. "Именно таких — белокурых и голубоглазых, словом, североевропейский тип — чаще поражает этот ужасный недуг. Редкая болезнь, господин Мерсье, особенно у нас во Франции. Не ждите повторной вспышки, увезите дочь куда-нибудь в жаркий сухой климат — в Северную Африку, например, или в Мексику". Он не внял совету врача год назад, когда болезнь только слегка коснулась его Люс. Он был занят. Работал. И вот машина как будто готова. Они проделали щель, через которую человек сможет протиснуться туда, в неведомое время. А Люс… — Как себя чувствуешь, Люси? — доктор Жироду тоже избегал прямого взгляда в лицо девочки. Поневоле привыкнув за долгую практику к хладнокровной регистрации симптомов боли и страдания, он не мог смотреть на ребенка, улыбающегося за несколько дней — или часов? — до конца. — Спасибо, доктор. Я сегодня так хорошо плавала. Вода была теплая-претеплая. И ракушку нашла вот такую. — Руки Люс оставались неподвижны, лицо сияло. На тумбочке в углу — красный прямоугольник истории болезни. "Может быть, вас утешит известие, что девочка не сознает своего положения. Она живет воображаемой жизнью — играет, бегает, как вполне здоровый ребенок. Только все это мысленно. Она будет с восторгом рассказывать, какую красивую бабочку поймала, хотя подвижность у нее сохраняют только губы и веки. Эйфория на пороге смерти". Доктор вытянул из красной папки листок с результатами последних анализов. — Не хочу вас обманывать надеждой. На этой стадии мы вряд ли увидим что-нибудь утешительное. — Он близоруко поднес листок к одутловатому, в прожилках лицу. — Господин профессор, мадам Жироду просит вас к телефону. — Закованная в крахмал сестра профессионально суха, однако видно, как тревожно расширены ее зрачки. Старик бормочет что-то извинительное и выходит с листком в руках. Пьер снова мысленно перебирает варианты. Лететь за лекарством одному? Но сможет ли он передать всю картину болезни. Послать Люс? Но куда? Где очутится беспомощный ребенок, не способный даже самостоятельно двигаться? Это лишь другой вид смерти. За тысячу лет от дома. На двоих машина не рассчитана, что, впрочем, к лучшему. Он имеет право рисковать только собой. Ведь аппарат даже не испытали. Что ж, вот подходящий случай. Нужно решить, куда лететь. Точность перемещения — и пространственного, и временного — невелика. А залететь слишком далеко — страшно. Скажем, десять тысяч лет! Какой будет цивилизация в это фантастически далекое время? Ну хорошо, он выберет век, он попадет туда. Но главное — как вернуться? Неопределенность обратного пути куда больше. И если высокая точность неважна при движении в будущее, то вернуться он должен в срок, чтобы не опоздать к умирающей Люс. Минимальный прыжок машины — половина тысячелетия. Этого должно хватить. Пьер перевел взгляд на красный коленкор: "Люс Мерсье, 6 лет. История болезни. Основной диагноз…" Он бросил свой старенький, не раз битый «Пежо» в Форж-лез-О и оставшийся путь до виллы Дю Нуи прошел пешком. Ветер тихонько тащил по дороге кленовые и каштановые листья. Уже в сумерках Пьер увидел знакомую позеленевшую черепицу. Он поправил на плечах лямки рюкзака, поставил ногу на осыпающийся фундамент ограды и ухватился за ржавые чугунные прутья. Какая, однако, нелепость. Он вынужден… Да, просто-таки вынужден воровать собственную машину. Разумеется, они делали ее вместе, и вклад Шалона и Дю Нуи велик. И в расчетах, и в деньгах, тут ничего не скажешь. Но идея? Впрочем, идея тоже не его. Пьер вспомнил Дятлова. Вспомнил теплый от вечернего солнца камень, втащить который на холмик ему помог Жак Декур. Дятлов. Одобрил бы он поступок Пьера? Пожалуй, да. А если он погибнет и погубит машину? Именно это втолковывали ему весь вчерашний вечер Дю Нуи и Шалон, когда он заикнулся, что хочет воспользоваться аппаратом. Они говорили, что система стабилизации толком не проверена, что он невесть куда забросит машину, вряд ли уцелеет сам и ничем, естественно, не поможет несчастной девочке. Что ж, логика как будто на их стороне. Но что такое логика, если есть хотя бы ничтожный шанс, крохотная надежда? Пусть ему суждено погибнуть. Он умрет с сознанием, что использовал этот шанс. Ему не прожить на земле без Люс. Аппарат помещался в ротонде — летней деревянной постройке в дальней части парка. Когда Пьер взламывал дверь, сухое дерево скрипело и стреляло. К счастью, сегодня кроме садовника Дю Нуи глухого Гастона на вилле никого не должно быть. Пьер уже сидел в машине, когда раздались торопливые шаги. Он сдвинул рычажок дистанции к минимуму и выглянул наружу. К ротонде, тяжело дыша, бежал Гастон. — Мсье! — кричал он в ужасе. — Мсье! Нельзя! Он неуклюже прыгал на подагрических ногах, вытянув вперед правую руку. Позади ковыляющей фигуры вспыхнули фары автомобиля. Пьер захлопнул дверцу. Крошечная пролысина в чащобе леса была так плотно огорожена жимолостью, что Пьер счел всякую маскировку машины излишней. Сунув под рубашку пакет с красной коленкоровой папкой, он начал пробираться сквозь кусты в ту сторону, где лес казался чуть светлее. Гулко ахало сердце. Судя по холодным каплям росы, редко пробивающемуся пологому лучу солнца, треску птиц, нежным клочкам тумана, зябкому запаху ромашек было раннее летнее утро. Озноб от внутреннего возбуждения и ледяных уколов росинок гнал его вперед. Через час он согрелся, умерил шаг, успокоился. Успокоившись, начал рассуждать, а приведя в порядок мысли, испугался. Километр за километром шел он по лесу, абсолютно лишенному следов человека. Лежащие на земле деревья гордо подымали могучие комли с ветвистыми корнями — доказательство, что они упали сами, от старости, или были свалены бурей, не изведав грубых ударов топора. Еще через час, когда тревога перешла в страх, заросли расступились и открылась даль: бескрайняя поляна в цветах, пологий склон травянистого холма, а на гребне — замок, каких немало повидал Пьер в среднем течении Луары. Крепостная стена срезает верхушку холма, над стеной — башни с черными пятнами бойниц. На густой синеве неба замок проступает светлым изломом. Вглядываясь в это творение человеческих рук, которому теперь уже не менее тысячи лет, Пьер испытал огромное чувство облегчения. Он скинул репсовую куртку, расстелил ее на просохшей траве и прилег, положив рядом пакет. Разбудили его звуки, совсем не похожие на шум леса; металлическое бряцание, глухой топот, скрип, нестройный гул голосов. Из-за выводка молодых дубов шагах в двадцати от Пьера на дорогу выезжал отряд всадников. В парном строю на тяжелых крупных конях ехали воины в кожаных куртках с нашитыми блестящими бляхами. В правое стремя каждого упирался тупой конец пики, украшенной узким языком флажка. За пикейщиками ехали двое на сухих легконогих скакунах. Один — с массивной золотой цепью поверх стального нагрудника — энергично жестикулировал. Павлинье перо на шапочке рыцаря беспокойно вздрагивало, когда тот поворачивал голову к собеседнику. Последний был одет в темно-лиловый балахон с откинутым капюшоном, над которым сияло выбритое круглое пятно на макушке. Немного отстав от двух всадников, трясся на муле рыжий монах, колотя понурое животное босыми пятками. Следом за ним тонкий юноша в блекло-зеленой куртке и красных чулках тянул в поводу долгогривого красавца-коня, к седлу которого были приторочены шлем с белым плюмажем и треугольный, в ссадинах щит. Наконец показался последний всадник — огромного роста бородач в кольчужной рубахе. От луки его седла тянулся аркан, накинутый на шею старика в лохмотьях со сбитыми в кровь босыми ногами. Повинуясь изгибу тропы, участники процессии поворачивались к Пьеру спиной и, постепенно уменьшаясь, терялись в поле, оставив крепкий запах конского пота, звуки невнятной речи и память о затравленном взгляде пленника из-под грязных седых косм. Какой же это век? Смутные обрывки сцен из прочитанных в детстве романов плясали вокруг рыцарей Круглого стола, Роланда, Тристана, Оттона, Айвенго, но сказать определенно, какому времени принадлежат люди, только что проехавшие мимо него, Пьер не мог. Он встал на ноги и, осторожно отогнув колючие ветки, сделал шаг в сторону дороги. — Эй! Мгновенно ослабев от стреха, Пьер обернулся. В нескольких шагах от него стоял мальчишка, точная копия только что проскакавшего оруженосца. Он задумчиво грыз ногти и смотрел на Пьера. — Ты откуда? — Мальчишка, улыбаясь, ждал ответа. — Я? Я… оттуда. — Пьер махнул в сторону леса. Потом, собравшись с духом, выпалил: — Чей это замок? — Замок, что ты видишь перед собою, принадлежит благородному и достославному рыцарю, воителю Святой земли и гроба господня, грозе мавров и сарацин, моему сеньору барону Жилю де Фору, и все эти земли и угодья принадлежат ему, а я — его кравчий и спешу в замок, чтобы поспеть к началу пира, который мой господин дает в честь своих гостей графа де Круа и аббата Бийона, только что проследовавших по этой дороге со своими слугами, пажами и оруженосцами… — тараторил паренек, а Пьер с изумлением сознавал, что тот говорит по-французски, хотя и с очень странным произношением. — А ты, наверно, колдун? "Интересно, — думал Пьер, втолковывая кравчему благородного и достославного барона, что он просто мимопроезжий чужестранец, — интересно, во времена крестоносцев уже сжигали колдунов или инквизиция была учреждена позже?" — И пусть не удивляет тебя моя одежда, — настойчиво говорил Пьер, — ибо такое платье в обычае на моей родине. — Жаль, что ты не колдун. У нас есть одна колдунья, вот было б здорово, если бы вы встретились — устроили бы турнир, кто кого переколдует. Но ты все равно приходи в замок, ты, верно, голоден и устал от дальнего пути, а наш господин любит не только колдунов, но и путешественников, если только они добрые христиане, а ты ведь христианин — ты не похож ни на мавра, ни на еврея, ни на жителя страны Синь. А может быть, ты жонглер или трувер? Пьер на мгновение задумался. Жонглер? Кажется, так называли бродячих комедиантов. Какая ирония судьбы! Мальчишка почти угадал. Но время ли сейчас признаваться в своем актерском прошлом? — Нет, я не жонглер. — Конечно, я и сам вижу, ведь у тебя нет ни арфы, ни обезьянки. Ну, я побежал. Приходи на закате, пир будет в разгаре. Спроси Ожье де Тьерри, это мое имя. Я проведу тебя в зал и найду угол, откуда все хорошо видно. Прощай! Ожье де Тьерри дунул напрямик к замку, не разбирая дороги. Камзол его слился с густой зеленью дерна, и Пьеру казалось, что две тощие красные ноги сами бегут по склону холма, смешно сгибаясь и разгибаясь. Пьер возвращался к машине. Какая-то сила тянула его туда вопреки логике и здравому смыслу. Ведь ни доблестное крестоносное воинство, ни все колдуны этого скудного, жестокого, пестрого и наивного мира не помогут ему доискаться до причины ошибки и устранить ее. Мысль о Люс сжимала сердце. Он шел и плакал и искал хоть какую-нибудь зацепку, чтобы оправдать себя и жить, хотя бы и здесь, в этой варварской каше из холопов, воинов и попов. Тогда, в сорок четвертом, он нашел себе оправдание — он бежал, спасая записи Дятлова, бежал, чтобы уберечь Бланш, а Декура с отрядом оставил пробиваться в горы. Тогда он тоже шел и плакал, и лес был чем-то похож на этот, хотя там были предгорья Альп, а здесь, судя по словам мальчишки, Нормандия. Он вышел к знакомым зарослям жимолости. Сейчас он вытащит из машины рюкзак с консервами, разведет костер, поест, а уж потом обдумает свое положение. Низко нагнувшись и выставив перед собой локти, он нырнул в зеленую гущу, проскользнул на ту сторону и выпрямился. Прямо на него уставился апоплексического вида рыжий детина в коричневой рясе. Детина сидел на пне, прислонившись спиной к обшивке аппарата, и таращил на Пьера круглые пуговичные глазки. Левой рукой он придерживал на колене оловянную кружку, а правую воздел над головой, сжимая полуобглоданную кость. Тут же на траве и поваленной лесине лежало и сидело человек шесть бородатых парней в зеленых длинных кафтанах, а посреди поляны над догорающим костром висел черный котел, в котором ухало и кряхтело какое-то варево. — Ваде ретро, Сатанас! — неожиданно высоким голосом провещал монах и костью нарисовал в воздухе крест. Зеленые кафтаны повскакали и, разинув рты, уставились на Пьера. — Что-то твоя латынь его не берет, дядя, — сказал один из них, толстяк с рыжей кустистой бородой. В его окорокоподобной руке была зажата деревянная мешалка, которой он только что орудовал в котле. — Сгинь, сатана, рассыпься, — отбросил монах латынь, продолжая крестить воздух, между тем как его товарищи, потеряв, видно, веру в столь прямое и быстрое действие крестного знамения, приступили к Пьеру. Очень быстро он был скручен, обмотан колкой веревкой и брошен а развилку корней большого дуба, росшего на самом краю поляны как раз напротив машины. — Не тебе ли принадлежит эта штука? — начал допрос монах, указывая той же костью через плечо, в то время как рыжебородый кулинар поддел котел своей мешалкой и, ловко сняв с огня, опустил его на траву. Кто ножом, кто ложкой стал выуживать из котла куски мяса и деловито чавкать. Худой паренек наполнил дымящейся похлебкой большую миску и поставил ее перед монахом. — Спасибо, чадо. Накормить слугу господа — значит услужить самому господу. — Монах извлек из складок рясы иэгрызанную ложку и припал к своей лохани. — Так что же ты молчишь? — отдуваясь обратился он к Пьеру. — Или язык твой прилип к гортани твоей от страха перед гневом господним? Язык Пьера отнюдь не прилип к гортани. Напротив, он обильно омывался слюной, и свирепый мясной запах терзал Пьера больше, чем страх перед чьим бы то ни было гневом. — По-моему, это исчадие ада хочет жрать, — сказал толстяк-повар. — Ты прав, Крошка, клянусь мощами святого Ингордана. Надо его накормить, ибо сказал принявший за нас муки на кресте: просящему у тебя дай! Крошка пошарил в траве и выудил еще одну деревянную миску, правда, поменьше. Наполнив ее, он сунул туда деревянную же двузубую вилку и отдал подскочившему худому парню, который поставил еду перед Пьером и ловким движением ножа освободил ему руки. — Ешь, ешь, — разрешил монах, увидав нетерпеливое движение Пьера. Может, эта похлебка из козленка и не похожа на адское пойло из серы и змеиного яда, которым, как я слышал, питаются слуги преисподней, но ничего другого предложить тебе не можем. — И он закинул голову в смехе, открыв ослепительную молодецкую глотку. Пьер жевал горячие куски нежного мяса, запивая их бульоном прямо через край миски. Носители зеленых кафтанов настроены были благодушно. Увидав, что Пьер покончил со своей порцией, тот же услужливый паренек нацедил кружку из бочонка и поставил ее рядом с опустевшей миской. Пьер отхлебнул горьковатой жидкости и услышал монаха. — Ну, чадо, расскажи, как попал ты во владения найми вольной ватаги, что это за железная труба и почему на тебе платье, изобличающее принадлежность к колдовскому сословию? А мы послушаем твой рассказ за кружкой доброго пива, сваренного лучшим пивоваром Нормандии — Теофилом Липкие Штаны. — Я, — начал Пьер, — чужестранец, путешественник. — Откуда и куда ты путешествуешь? — Оттуда — туда. — Пьер неопределенно махнул рукой и добавил, кивнув на машину; — А это мой экипаж… карета, что ли, колесница… — Ну да, помело! Ха-ха-ха! — загоготал Крошка, а за ним и остальные. В следующее мгновение грянул пронзительный свист, и между кустов просунулась плоская румяная рожа с реденькими метелками усов. — Это отряд де Тардье, — сообщила рожа. — Едут сюда, их человек сорок. Разбойники пришли в движение. Побросав кружки, они схватили лежавшие здесь же в траве короткие мечи и луки. Крошка и монах вооружились суковатыми дубинами. — Кто их ведет? — деловито спросил монах. — Кроме де Тардье я не заметил рыцарей. — Все равно их слишком много. Будем уходить. И прихватим с собой этого. — Он ткнул пухлым пальцем в то место, где только что сидел Пьер. Но Пьера там уже не было. Через минуту поляна опустела. Пьер выбрался из своего гнезда между корней того же дуба, но с противоположной стороны — сюда он метнулся, улучив мгновение, когда все разбойники были заняты поисками оружия и расспросами часового, — и, окончательно освободившись от веревок, подошел к машине и забрался внутрь. Вскоре, волоча рюкзак за лямки, он уже готовился спрыгнуть на землю, но из-за кустов донесся храп и топот множества лошадей, а на поляне появились двое в кольчужных рубахах и принялись расстилать цветастый ковер как раз там, где несколько минут назад лежал Пьер, опутанный пенькой. "Смена декораций", — подумал он, опускаясь на порожек люка. Свесив ноги, он потянулся к нагрудному карману за сигаретой. Между тем на поляну вступил черноволосый рыцарь, из-под низко обрезанной челки угрюмо смотрели темные красивые глаза. Он вел за руку молодую женщину в наряде, блестевшем, как елочный шар. Она взошла на ковер, перед краем которого рыцарь остановился и, низко склонившись, проговорил: — Здесь, Алисия, ты сможешь отдохнуть и подкрепиться, чтобы усталость не помешала тебе насладиться праздником и, что не менее отрадно, доставить гостям наслаждение лицезреть совершенство столь полное, как твоя красота. "Здорово заворачивает", — одобрил Пьер, на которого никто еще не обратил внимания. — Благодарю, сьер Морис. Я действительно утомлена. Но не голодна. — Может быть, глоток теплого вина с пряностями? — Вина? Пожалуй. — Алисия опустилась на гору подушек, сваленных посреди ковра. — Немного мальвазии с корицей и кардамоном. — Она томно улыбнулась и, угнездившись в подушках, медленно подняла глаза. Под ее взглядом Пьеру стало неуютно. Через секунду на него уставился рыцарь с челкой, а затем и все присутствующие на поляне. — Как интересно, — хихикнула вдруг Алисия и, вновь обретя капризную серьезность ломаки, обратилась к Пьеру: — Простите нас, любезный сьер рыцарь, за бесцеремонное вторжение в ваши владения. Мы, славный защитник гроба господня сьер Морис де Тардье и я, Алисия Сен-Монт, дочь графа Внльруа де Сен-Монта, направляемся к замку высокородного барона Жиля де Фора, дабы принять участие в турнире и празднестве, которые он устраивает по поводу — впрочем, я не помню в точности, по какому именно поводу он дает этот праздник, — и вот мы остановились отдохнуть на этой дивной поляне, чтобы восстановить телесную бодрость, утраченную в известной мере вследствие тягот обременительного для слабой женщины путешествия, не зная, впрочем, что место это уже занято достойным рыцарем, носящим столь странное облачение… "Боже, — думал Пьер, — а эта-то за кого меня принимает? Нет, дудки, за рыцаря я не сойду — придется еще ломать копья в честь прекрасных дам. Лучше работать колдуна, у меня для этого явно больше данных". — …И соблаговолит назвать нам свое имя, дабы мы могли приветствовать его, как того заслуживает носитель столь славного имени. — Тут Алисия несколько запуталась и снова хихикнула, после чего ожидающе заморгала. Вместо ответа Пьер выпустил густую струю синеватого дыма. — Святая Мария, да вы колдун, — оживилась дама, не выказав, однако, никакого страха. — Сьер Морис, я никогда не видела колдунов, а вы? — Мне, Алисия, всякое приходилось встречать в Палестине и других местах. Но если тебя заинтересовал этот… Почему бы нам не пригласить его в Лонгибур? — Прекрасная мысль! — захлопала в ладоши женщина, сверкая камнями перстней и браслетов. — Не откажите в любезности даме, благородный сьер, говорила она уже Пьеру, — согласитесь сопровождать нас в замок барона, где вам, ручаюсь, окажут самое изысканное гостеприимство, которого заслуживает столь могущественный чародей. Пьер продолжал молчать. Де Тардье сказал что-то своим людям, и те, взяв машину в полукольцо, стали приближаться к сидящему Пьеру. Он швырнул рюкзак обратно в машину, встал и захлопнул люк. — Ну-ну, — сказал он, — я иду. Сохранять достоинство мага под недружелюбными взглядами латников было нелегко. В это время к Алисии подошел паж. Над серебряным подносом с двумя кубками вился пар. — Принеси еще, — бросила Алисия пажу, протягивая Пьеру тяжелый металлический сосуд. Он растерянно держал его двумя руками, пока такие же кубки не появились в руках Алисии и де Тардье. — Пусть вам сопутствует удача! — звонко сказала Алисия. Пьер выпил вино. Теплая сладкая волна прошла по телу. — Садись, сьер чародей, и расскажи нам о своих чудесах, а еще лучше покажи что-нибудь не слишком страшное. "В романах в таких случаях на помощь приходит солнечное затмение. А мне и затмение, начнись оно через минуту, все равно не поможет. Предсказать его я не могу, а тем более шикарно обставить". Пьер опустился на ковер рядом с томно взирающей на него дамой, тоскливо огляделся, достал зажигалку и неуверенно щелкнул. Алисия равнодушно посмотрела на язычок пламени и прилегла на подушках. Пьер ошалело вертел головой. Кучка воинов закусывала холодным окороком. Пели птицы. Очнувшись от задумчивости, Морис де Тардье встал и, буркнув: "Разбудить Алиску", направился к лошадям. Они проделали уже знакомый Пьеру путь по трепетному летнему лесу, и Алисия непрерывно болтала, мучая удилами красивого гнедого мула, а рыцарь Морис де Тардье молчал, бросая на Пьера неприязненные взгляды. Молчал и Пьер, трясясь на могучем пегом жеребце позади пажа, и мысли его были расплывчаты и печальны. Ехавший впереди кавалькады воин поднес к губам рог и затрубил у подъемного моста замка Жиля де Фора. Сотни коптящих факелов гнали к потолку темень, и та сгущалась вверху, в сплетении балок. Узкие щели окон рождали сквозняки, от которых языки светильников раскачивались, внося тревогу, размывая предметы, лишая четкости жесты. Прямо на Пьера смотрели удлиненные глаза узкого белого лика с бескровной полоской губ. За ним лучами расходились мечи и копья, схваченные щитом мрачной геральдики: ворон, несущий в когтях череп. Страх, отодвинутый было добряками-разбойниками и болтовней Алисии, с новой силой сжал сердце Пьера при виде этого лица, осененного птицей смерти и остающегося недвижным в мятежном метании теней. Когда Пьер чуть свыкся с желто-красными полутенями и оторвался от магнетических глаз, перед ним мало-помалу стали материализовываться реальные предметы: убегающий к возвышению дубовый стол, гобелены с неуклюжими собаками, соколами и трубящими в рога рыцарями, огромный очаг, черной пастью жующий оленью тушу. Достигнув возвышения, стол подныривал под стоящего поперек собрата меньшей длины. За этим последним расположились хозяин и знатнейшие гости, среди которых оказались давешние утренние знакомцы — рыцарь с цепью и поп в лиловой рясе. За спинами публики попроще, сидящей на скамьях у длинного стола, шныряли и скалились вислоухие собаки. Хозяин замка барон Жиль де Фор, чье лицо заворожило Пьера, сидел, склонившись низко над столом, и неподвижно глядел перед собой, слушая, как тучный дворецкий с резным посохом в руке говорил ему что-то о новоприбывших. Потом барон медленно поднялся, сошел по трем высоким ступеням с помоста и двинулся навстречу Алисии и Морису. Слух Пьера не мог выделить из общего гула, какими словами обменялись хозяин и гости. Жиль де Фор повел Алисию к своему столу, за ними в сопровождении дворецкого шел Морис де Тардье, Пьер почувствовал себя неуютно, стоя у дверей. "Большого почета тут не жди, — думал он, заходя за каменный выступ близ очага, колдун у них по социальной шкале где-то между конюхом и свинопасом. Тем более такой завалящий — кроме фокуса с зажигалкой и сигаретой ничего не показал". В этот момент кто-то потянул его за полу куртки. У локтя Пьера сиял черными глазами Ожье, кравчий сеньора замка. — Молодец, что пришел. Сейчас будет самое интересное. Садись за стол. — Скажи, Ожье, нельзя ли мне пристроиться где-нибудь в сторонке, ну хотя бы здесь? — Пьер показал на темную нишу за очагом. — Здесь так здесь. — Ожье поманил поваренка, поливавшего оленью тушу вином из насаженного на палку ковша. — А ну-ка, Жермен, посади этого человека. Жермен прикатил две деревянные колоды. На одну из них уселся Пьер, а на другую Ожье поставил тарелку с жареной дичью и кружку темного вина. И снова мир распался на пятна и звуки. Вереницы слуг меняли блюда, гул наполнял сводчатую залу, и не мог Пьер расчленить этот великолепный оркестр звуков, красок и движений на вульгарные элементы, лишенные поэзии и высокого значения: хруст, сопение, урчание, шарканье, шмыганье, скрип, работа челюстей, локтей, подбородков, а вот холеная рука в перстнях и сале ползет по малиновому бархату, оставляя тусклый жирный след. И вдруг — тишина и неподвижность. На возвышении у резного кресла барона выросла тощая фигура в рубахе из красных и зеленых ромбов с желтой обезьянкой на плече. Венок из темных привядших роз лихо сдвинут набекрень, лисье личико сосредоточенно, в левой руке — маленькая арфа. Уперев согнутую ногу в чурбак и утвердив арфу на колене, жонглер тронул струны. Резкий тревожный звук полетел к темным сводам. — Небывальщину заморскую я не стану вам рассказывать, храбрые рыцари и прекрасные дамы, а послушайте побывальщину родной земли, милой Франции. Я песню заведу о храбром витязе, вам о Роланде пропою блистательном, служившем императору христианскому и победившем с Карлом тьму язычников, слуг мавританца-нехристя Марсилия. Щелкнув по носу разошедшуюся не в меру обезьяну, певец снова бряцнул арфочкой и продолжал: Король наш Карл, великий император, Провоевал семь лет в стране испанской. Весь этот горный край до моря занял… Зачарованно внимая стихам, Пьер вспомнил, как сбегал с уроков, предпочитая скучному Роланду пыльную зальцу синематографа «Мираж» с Гретой Гарбо на экране и тонкой рукой Симоны, сжимавшей острыми пальчиками его локоть. Жонглер тем временем проигрывал всех героев. Тяжелым взглядом обвел он сидящих за малым столом рыцарей: "Бароны, я от вас совета жду, Кого послать к Марсилию могу". Вот Ганелон, предложенный Роландом на опасную должность посла, вырастает в гневного пророка собственной мести: Роланду молвит он: "Безумец злобный, Из-за тебя к Марсилию я послан, Но коль вернуться мне господь поможет, Тебе за все воздам я так жестоко, Что будешь ты меня до смерти помнить". Деловито разработан план злодейской операции. Изменник Ганелон и Марсилий, склонившись над картой — или Пьеру так кажется, — водят пальцами по пергаменту. Вот оно, ущелье Сизы. Карл арьергард оставит у теснины, в нем будут граф Роланд неустрашимый и Оливье, собрат его любимый, и двадцать тысяч воинов-французов. На них… Ганелон шевелит пальцами, губами: он вычисляет. Мордочка жонглера напряглась… На них сто тысяч ваших мавров двиньте. За столом движение. Им, рыцарям, да и всякому ясно, как это много — сто против двадцати. Они давно уже знают, чем все кончится, но забыли. Они все переживают заново. На лицах напряженное внимание. Беспризорный олень сохнет в очаге. К Ронсевальскому ущелью, где встал лагерем отряд Роланда, спешат толпы мавров. В доспехах сарацинских каждый воин. У каждого кольчуга в три ряда. Все в добрых сарагосских шишаках, при валенсийских копьях и щитах… О, рыцари знают толк в оружии. Они понимающе переглядываются и чмокают губами, они живут этим. А он, Пьер, сбежал в кино с Симоной. Окончив коллеж, он болтался без дела. Иногда помогал дяде продавать цветы. Но вот Симона привела его в театр Шатле, в студию самого Жан-Поля Моро. Тому был нужен мим. Он оглядел хрупкую, гибкую фигуру Пьера и удовлетворенно хмыкнул. Моро оказался прав: у Пьера обнаружился дар. Жан-Поль открыл ему бесконечный мир знаков, образующих язык пантомимы: зыбкий, как волны, шаг, птичий порыв кисти, скорбь белой маски лица. Началась "странная война". Моро забрали в армию, и Пьер привязался к старому актеру Этьену Жакье. Жакье дал ему роль в готовящемся спектакле. Отрава драматического театра оказалась еще острее. Сладкой тайной звучали для Пьера имена Станиславского, Мейерхольда, Пискатора. О Станиславском рассказывал Владимир Соколов, который вел занятия по сценическому мастерству. "Смотрите сюда. — Соколов поднимал над головой коробок спичек. — Сосредоточьтесь на этом предмете. А теперь представьте, вы — спички!" Деревенея, Пьер ощущал себя тонким, оструганным. Он лежит в холодном сумраке, прижатый к жестким своим собратьям, и его далекий маленький затылок обмазан горючей коричневой массой. Но вот брызнул свет, огромные пальцы хватают его, затылок больно чиркает о шершавую стену. Шипение и жар окутывают голову, чернеет и гнется тело. Этьен Жакье стал для Пьера пророком. — Мальчик мой, — говорил он во время бесконечных прогулок по весеннему Монмартру, — театр — это корабль. Вольный ветер раздувает паруса занавесей, колосники — наш рангоут, сеть задника и канаты — такелаж. Софиты — это горящие иллюминаторы, и даже галерка созвучна галере. Каждый вечер ее заполняют рабы и пираты, жаждущие чуда — свободы и нежности. И спектакль снимается с якоря, чтобы подарить им это чудо… Театр выше жизни, Пьер. Я выхожу на сцену, чтобы не участвовать в грубой комедии, которую называют реальной жизнью. Накануне его дебюта война перестала быть «странной». Немцы хлынули на Париж. Пьер стоял в толпе на Елисейских полях. Старик в берете повторял: — Франция, наша Франция… — по его щекам катились слезы. "Человек одновременно актер и зритель в театре жизни. Он живет и наблюдает себя со стороны. Живет, но знает, что умирает. Жизнь — это игра в предание смерти". Какими мудрыми казались Пьеру эти слова Жакье. Но однажды он спросил, не правильней ли было бы на время оставить театр и сражаться. — Весь мир сейчас сражается, — отвечал Этьен, — и весь мир играет. Я знаю, мы кажемся чудовищами, озабоченными только своим делом — делом комедиантов, безразличных к борьбе. Но у нас свое поле боя — сцена. Ставка в нашей игре — величие духа родины. Духа Мольера, Корнеля, Расина. Мы поднимем на щит героическое прошлое Франции. Слова старого актера убедили Пьера. Со страстью включился он в постановку "Сида". — Премьера будет 14 июля, — говорил Этьен, захлебываясь от возбуждения. — Представляешь, какой эффект! За неделю до премьеры к Жакье пришел немецкий полковник. — Комендатура, — сказал он, — возлагает на вас ответственную и почетную миссию: постановку оперы "Золото Рейна". — Но я никогда не ставил опер, я не смогу! — возразил бледный Жакье. — Ваша скромность делает вам честь, мсье, но в настоящую минуту она совершенно неуместна. — Я… я очень занят. Я ставлю "Сида". — Корнель подождет, — спокойно ответил немец. — Вы будете ставить Вагнера. Через неделю, 14 июля 1940 года, Пьер навсегда ушел из театра. Он выбрал другое поле сражения. Идет бой. Каждый из двенадцати пэров дает урок маврам. Перед Роландом вырастает волосатый язычник Шернобль. Сейчас, сейчас обрушится на него страшный удар Роландова меча — Дюрандаля. Рассказчик подкрадывается к этому мгновению, как лис к курятнику: Прорезал меч подшлемник, кудри, кожу, Прошел меж глаз середкой лобной кости, Рассек с размаху на кольчуге кольца И через пах наружу вышел снова… Жонглер взял с хозяйского стола кубок и отпил вина. А потом уже обыденно будничная работа, и голос его ровен, а жесты ленивы. И рубит он, и режет Дюрандалем, большой урон наносит басурманам, и руки у него в крови, и панцирь, конь ею залит от ушей до бабок. А рядом грубоватый Оливье крушит неверных обломком копья. И певец снова воодушевляется. Он вращает над головой арфу и говорит, отвечая на вопрос Роланда, почему столь необычно его, Оливье, оружие: "Я бью арабов, недосуг мне доставать из ножен меч!" Добрый смех приветствует рассказчика. Все пьют, и он пьет. И хохочет со всеми: "У него нет… ха-ха-ха… Времени у него нет, некогда ему… Ха-ха, он их оглоблей!" И вдруг посерьезнел. Взглянуть бы вам, как копья там кровавят. Как рвутся в клочья и значки и стяги, Как в цвете лет французы погибают! Ждут матери и жены их напрасно, Напрасно ждут друзья за перевалом. Аой! Роланд трубит в свой рог, призывая дядю-императора на помощь. И голос певца напряжен и звонок и полон боли и отчаяния, потому что медлит Карл, дурачимый Ганелоном, мешкает с выходом на подмогу. Уста покрыты у Роланда кровью, Висок с натуги непомерной лопнул. Трубит он в Олифан с тоской и болью. Но нет еще Карла, а рядом умирает Оливье. Ах, край французский, милая отчизна, увы, твоя утрата велика! Глаза Алисии блестят слезами, мужчины хмурятся и закрывают лица. Последний бой. Роланд с архиепископом Турпеном принимают удар четырехсот сарацин. Натиск отражен, и среди тысяч трупов лежит умирающий Роланд. И он поет элегию своему верному Дюрандалю, перед тем как его уничтожить. Жонглер, перебирая струны, заводит речитатив: Мой светлый Дюрандаль, мой меч булатный, Как ты на солнце блещешь и сверкаешь!.. И мужчины уже не скрывают слез. Тщетно бьет Роланд мечом о скалы. Сокрушается камень, но не зубрится Дюрандаль. И, обессилев, вручает рыцарь свою перчатку архангелу Гавриилу, уносящему его душу. Певец умолк. Молчала восхищенная зала. Наконец поднялся Жиль де Фор: — Отдохни, Жоффруа, отдохни и подкрепи себя пищей. Потом ты окончишь свою песнь, ибо нам хочется знать, как принял великий Карл известие о смерти любимого племянника, как отомстил он арабам, как осудил изменника Ганелона и что сталось с прекрасной Альдой — нареченной невестой Роланда. Но чтобы ты знал, сколь любим мы твое искусство, вот тебе награда. Прими ее сейчас, не будем дожидаться конца твоего рассказа — я уверен, он будет не хуже начала. — Жиль де Фор нагнул голову и снял с себя тяжелую золотую цепь. Жоффруа опустился на колени и сорвал с плеча обезьянку, чтобы та не мешала барону. — Спасибо, сьер рыцарь, мы с Матильдой старались. Барон расплылся в улыбке, оживившей его тонкие бледные губы, и, надев цепь на шею певцу, слегка подтолкнул его к подоспевшему дворецкому, который повел Жоффруа вдоль длинного стола. Однако высокородные гости, успевшие осушить слезы, а заодно и кубки, как бы невзначай расставляли локти, так что бродяге-актеру не сразу нашлось место. Наконец он пристроился в самом конце стола возле юного пажа графа де Круа. Пьер с интересом рассматривал жонглера из своей ниши: талант поразительный. Уж он-то знал в этом толк. Между тем пир разгорелся с новой силой. Женщины, по наблюдениям Пьера, не отставали от мужчин, уписывая пироги с начинкой из жаворонков, зайчат на деревянных спицах, нежных карпов, запеченных в дубовых листьях, жареную свинину с репой, запивая все это тягучим красным вином. Наконец слуги обнесли всех медными тазами с водой для омовения рук. И потекла беседа. — Не удивительно, что подвиги Роланда находят отзвук в сердцах рыцарей: он им образец и доблести, и долга, и верности. Но что в рассказе нашего жонглера могло привлечь прекраснейшую даму? Ведь женская душа устроена не в пример грубым мужским натурам — туго натянутой струной откликается она на человеческие муки, а искусный Жоффруа так живо изобразил страдания искалеченных и умирающих бойцов, что это не могло не причинить вам боли, благороднейшая Алисия, — сказал де Тардье. — Вы правы, Морис, — отвечала Алисия, — я сострадала Роланду и Оливье, но в этом и наслаждение от искусства, подаренного нам Жоффруа. Через страдание мы постигаем блаженство. Граф де Круа поднял пьяную голову: — А я, благородные сьеры, об одном сожалею: не волен я кинуться в страшную сечу и спасти храбрейшего из храбрых… Объясните мне, гордые рыцари, почему не могу я быть вместе с Роландом? Где тот конь, что отвезет меня в Ронсевальское ущелье? — В глазах де Круа заблестели слезы. — Нет таких коней, граф, — сказал де Тардье, — судьба же Роланда прекрасна и возвышенна. — Судьба, судьба, — пробормотал де Круа, — я не верю в нее и не желаю ей подчиняться. — Не кощунствуй! — сурово произнес аббат Бийон. — Господь справедливо распорядился за нас, нам же остались деяния к вящей его славе. Ни прошлое, ни будущее не в нашей власти. — А вы, святой отец, — заговорил Жиль де Фор с некоторой нотой брезгливости, — что вы нашли в словах Жоффруа? Аббат вскинул голову и с достоинством ответил: — Что могу я черпать в этой славной песне, кроме благочестия и веры в силу господа, вложившего Дюрандаль в Роландову десницу, дабы тот поразил язычников. И, укрепившись в вере, я возвращаюсь из тех героических дней в наше бренное настоящее, чтобы — увы! — убедиться, что даже цвет рыцарства начинает забывать о святом своем предназначении, о беспощадности к слугам дьявола… — Что вы имеете в виду, отец Бийон? — мрачно перебил его Жиль де Фор. — Не настаивайте на ответе, ибо я слишком чту законы гостеприимства, чтобы ответить на ваш вопрос без криводушия и лукавства, и слишком сильна во мне вера… — Укрепленная фигляром Жоффруа? — …и слишком сильна во мне вера, — не замечая издевательской реплики, продолжал Бийон, — чтобы укрыть от вас свои мысли. — Так откройте их, святой отец, откройте их! Тем более что я заранее знаю, о ком пойдет речь. — Да, о ней, о гнусной колдунье, о сатанинской змее, свившей гнездо в сердце рыцаря, некогда благочестивого и безупречного. — Радуйся, монах, она уже в подземелье! — Это ты должен ликовать, что одержал победу над бесом искушения. — А я ликую! Я ликую, ха-ха-ха. Видит бог, как я весел. — Барон сгреб со стола серебряный кубок, мгновенно наполненный верным Ожье, и осушил его залпом. Лицо Бийона, багрово-красное от вина и гнева, поворачивалось, излучая в зал самодовольство. Взгляд его споткнулся о Пьера, пробежал чуть дальше и вернулся. В следующий миг аббат нагнулся к Жилю де Фору и забормотал что-то ему на ухо. Хозяин замка повернулся в сторону очага, глаза его впились в Пьера. Вздрогнула и остановилась картина. Лысина дворецкого, склоненная к белому пятну на фоне резной высокой спинки. Остраненная улыбка Мориса. Изумленные брови Алисии. Туповатое любопытство в пьяных глазах графа де Круа. — Эй, взять его! — Жиль де Фор тянул палец к очагу, а правая рука с кубком снова вознеслась к услужливому ковшу кравчего. Пьер увидел вырезанный тенью острый кадык под серебряным донцем. — К Урсуле его! Ей там скучно. Ха-ха-ха! Два жарких потных тела стиснули его между собой, потащили к стене. Метнулась рука Алисии — и опустилась, перехваченная Морисом де Тардье. За креслом хозяина скорчилась запятой худенькая фигурка Ожье. Стало совсем тихо. — А теперь послушаем конец твоей истории, Жоффруа, — сказал барон, отвернувшись от Пьера и опустив руку. Что произошло дальше с Марсилием и Ганелоном, Пьер не услышал. Его вывели через вдруг обнаружившуюся боковую дверь, а потом стащили по узкой лестнице из дюжины крутых каменных ступеней в подобие каменного мешка, где вместо дверей была скользящая вверх-вниз решетка из деревянных брусьев, в окон не было вовсе. При тусклом свете факела, воткнутого в железное кольцо, Пьер увидал на полу кучу соломы и ворох тряпья. Решетка рухнула, и топот стражей замер наверху. Пьер постоял с минуту и направился было к соломе, как вдруг куча тряпья шевельнулась, поднялась над полом и обернулась скрюченной старухой, с лицом, почти совершенно закрытым прядями нечесаных длинных волос. Она отвела космы со слезящихся глаз, с едва заметным удивлением глянула на Пьера и снова опустилась на пол, сцепив грязные руки и выставив острые, прикрытые бурой мешковиной колени. Пьер тоже сел, скосив на старуху привыкшие к полутьме глаза. Тени, пробегая по ее лицу, оживляли его, сообщая выразительность бровям и губам. Нарисованная игрой факела мимика оборачивалась живым движением, откликом собеседника, ведущего откровенный и доверительный рассказ. Рассказ этот звучал тепло и человечно под многими метрами земли и камня, хотя голос был глух и бесцветен. — Я читаю по твоим глазам, чужеземец в чудной одежде, что тебе отвратителен вид твоей сестры по заключению, — начала старуха и, не обращая внимания на протестующий жест Пьера, продолжала голосом настолько слабым, что только безнадежная тишина подземелья позволяла Пьеру расслышать ее речь. — Я расскажу тебе о своей жизни, ибо ты — последний, кто выслушает меня в этом мире. Знай, выхода отсюда нет ни тебе, ни мне: если мы не умрем от голода и жажды, то добрый барон облегчит наши муки и прервет страдания плоти и терзания душ милосердным топором или очистительным пламенем костра. Ты вздрогнул, чужеземец, ты не хочешь умирать. Ты молод. Но думаешь, я отжила свое? Знаешь ли ты, что я моложе тебя, что мне нет еще и тридцати зим? Да-да, и пятнадцати раз не пробуждалась к жизни земля по весне с тех пор, как барон увидал на охоте девочку Урсулу, плетущую венок из первоцвета. Был апрель, зеленый апрель был тогда, и барон был весел и молод, и собаки его окружили меня и лаяли, а я смеялась. Я брала их за шерсть у шеи и заглядывала в желтые глаза, и они затихали, и виляли хвостами, и лизали мне ноги. "Что ты сделала с моими собаками, девчонка?" — кричал барон, а я смотрела на него и смеялась, и думала, что если я возьму его за голову, как большого пса, и загляну в его сверкающие глаза — а как они сверкали тогда, в апреле! — то он упадет на колени и, как пес, потянется к моим ногам. И когда я подумала об этом, он затих, опустил свою плетку, подошел ко мне с безумным лицом и упал на колени. Он полз за мной, сминая траву и первые ландыши и пачкая мокрой землей свои бархатные штаны. Но я убежала и спряталась. А потом все рассказала отцу, и он избил меня тяжелой рукой кузнеца. И не велел выходить из дому. А как я могла сидеть в доме, когда пастуха Жиля укусила змея, и он распух, как подушка, и мне пришлось держать его за руку три часа, пока отрава не вышла. А потом у Марьяны были трудные роды. А еще через несколько дней кривому Гастону дикий кабан распорол живот. И никто не мог обойтись без Урсулы, а отец не пускал их в дом, и я убегала, когда он напивался и спал. Я приходила к ним и касалась их ран, и гладила живот Марьяны, и раны их затягивались, а я смотрела им в глаза, и они вытирали слезы и улыбались. Только потом мне хотелось спать, и ноги дрожали, как будто я бегом бежала от деревни до замка и обратно. — Голос старухи шелестел, становился временами невнятным, но опять обретал силу. Когда она вдруг умолкла, Пьер насторожился — тишина стала нестерпимой. И снова Урсула заговорила: — Меня никто не боялся и не считал колдуньей. Все в деревне знали, что это сила перешла ко мне от матери, а к ней — от ее матери, и так было всегда. И когда капеллан из замка пьяный упал с лошади и сломал руку и долго болел, его принесли ко мне, и рука его стала здоровой к вечеру, а он сказал, что на мне лежит божья благодать. А потом капеллан увидел, как я велела нашему псу Вингу принести горшок с бальзамом, и тот принес его в передних лапах. И капеллан уже не говорил про божью благодать. Он сказал, что я ведьма, что во мне сидит дьявол и что теперь его ждет адское пламя, потому что он позволил ведьме его лечить. А меня, сказал он, надо забить камнями. Но люди не дали меня в обиду. Капеллана чуть не растерзали, но я упросила их отпустить его. А когда он уходил, я спросила, почему сын плотника Иисус мог исцелять прокаженных, возлагая персты на язвы их, а дочь кузнеца не может залечить рану своей рукой? А потом он все-таки нашел меня, барон Жиль де Фор. Да я и хотела, чтоб он меня нашел. У него были сумасшедшие глаза и тонкие красные губы — как две змейки. Он искал меня, но никто не говорил ему, где я. Тогда он велел схватить пастуха Жиля, когда тот гнал стадо мимо замка. Он показал ему щипцы и раскаленную маску с шипами, и Жиль испугался. Барон приехал один, без слуг, без воинов. Он плакал и звал меня в замок. А мне так хотелось в замок, но я боялась отца. И я сказала, что не поеду. Тогда он сказал, что убьет отца. Он стоял и грозил, а я знала, что он его не тронет. Это сейчас он зол и морщинист, а тогда он был статен и весел, только бледен был так же, и губы были такие же тонкие, словно две змейки. Он вернулся в замок, и на следующий день я прибежала к нему сама. А отец сошел с ума и спалил кузню. Но что мне был отец! Я любила своего барона, он хохотал и говорил; ведьмочка моя. И мы были счастливы год за годом, и было таких лет десять. А потом он поехал воевать гроб господен. Вернулся через год совсем больным. Горел весь и сох, а тут еще рана на бедре открылась воспаленная, незалеченная. Смердела так, что стоять рядом никто не мог, слуги воротили нос, а лекарь сказал, чтоб звали капеллана. А я приходила к нему, ласкала его. И рана затянулась, жар спал, и сила вернулась в его тело. А от меня сила ушла. Вся сила моя, а с ней и красота, и молодость все в эту рану ушло навсегда. И мой жар пропал, и руки мои уже не исцеляют, и дух мой не властен над человеком и зверем. А он, встав, сказал: "Уйди, Урсула. Ступай к отцу. Ты стала старой и безобразной". А я была молодой, пока во мне жила моя сила. Мать моя до сорока восьми лет была свежа, как девочка, и осталась бы такой, но лесничий графа Турпена застрелил ее из арбалета, когда она собирала травы у Круглого озера. А я стала старухой за те дни, когда лечила моего тонкогубого. Я заплакала и пошла к отцу, но он прогнал меня. "Ты не дочь моя, ты баронова подстилка, — кричал он, — а дочь моя Урсула давно умерла. Она была молодой, а ты — гнусная старуха. Посмотри, как ты безобразна". И взял меня за шею и наклонил над бочкой с водой, которая стояла у крыльца еще с тех пор, как я жила там, и я увидела свое лицо и испугалась, а он все наклонял мою голову, и лицо мое уже касалось тухлой воды, а пальцы его как клещи сдавили затылок. Но мимо проходил Жиль пастух. Он отбил меня у старика. Но и Жиль не узнал меня. "Оставь старуху, Кола", — сказал он отцу. А я подошла к нему ближе и сказала, что я Урсула. Та самая, которая спасла его от укуса гадюки, та самая, которую он все это время тайно любил. "Урсула умерла, — сказал пастух, — я сам убил ее". И я вернулась в замок. Но барон не допустил меня к себе. Только разрешил жить в дальней башне и велел меня кормить. И с тех пор я живу без любви. Кому нужна любовь старой ведьмы… Пьер сжался, оцепенев. — А завтра — смерть, вечный покой, вечные муки. Барон теперь, — в голосе старухи появились злобные нотки, — он теперь женится на племяннице этого борова Бийона. Я всегда не любила попов, а этого ненавижу. Подлый аббат требует моей смерти, я знаю. Но они просчитались! Ненависть вернула мне силу, я выйду отсюда и убью их всех, убью, убью… — Старуха выла высоким голосом, и Пьера охватил ужас. — Я снова чувствую жар в моих руках, — шипела Урсула и тянула к нему скрюченную лапку. Он вздрогнул от ожога. Старуха сидела неподвижно, отвернув лицо. На его колене расплывалось пятно горячей смолы, упавшей с факела. И вдруг на Пьера нахлынуло неистребимое, сумасшедшее желание рассказать кому-нибудь, хотя бы этому нахохлившемуся монстру, тупо смотрящему во мрак, рассказать все-все: о неповторимом запахе кулис; о черной клеенке эсэсовских плащей на площади Этуаль; о том, как рвутся легкие, когда бежать уже не можешь, но бежишь; о том, как опустели глаза Базиля, когда Буше принес известие о смерти Колет; о том, как умирал Базиль и свистело его простреленное горло; о драгоценной коричневой тетради; об испуганных объятиях Бланш; о Люс, которая звонко смеялась и говорила: "Я сегодня бабочку поймала — в-о-о-т такую", — и показывала неподвижными руками. — Я вообще считаю, что в этой затее "французского редута" к востоку от Роны много звона и мало толку. — Тяжелое лицо Дятлова в полумраке блиндажа казалось неподвижным. Пьер сидел в углу перед ящиком с патронами и набивал пулеметные диски, стараясь не упустить ни слова. — Вы полагаете, мы вообще тут сидим зря? В чем же вы видите ошибку, господин Дятлов? — Д'Арильи вытянул журавлиные ноги и упер их в ящик, блестя на Пьера идеально начищенными сапогами. — В месте и способе ведения боевых действий. Здесь в горах максимум на что мы годимся — это сковать несколько тысяч немцев. Разве это стоящее дело для трех тысяч партизан плюс рота альпийских стрелков? — Могу добавить, что сегодня к нам присоединились еще остатки одиннадцатого пехотного полка и саперная рота из Армии перемирия. Они не выполнили приказа Петена разоружиться, переправились через Рону у Баланса и явились в Васье. — Прекрасно. Однако им не следовало переправляться. — Прикажете идти на Париж? "Неужели, — думал Пьер, — Базиль не чувствует, что д'Арильи над ним издевается. Ведь он смеется над Дятловым, эта аристократическая каланча". — На Париж бы неплохо, — гудел ровный голос Дятлова. — Но Париж далеко. А вот оседлать дороги от Прованса на север и рвать составы, идущие в Нормандию, — этого от нас ждут и союзники, и де Голль. — Я непременно передам генералу, что у него такой верный единомышленник. А пока, поскольку до де Голля еще дальше, чем до Парижа, я приглашаю вас от имени Эрвье в Сен-Мартен. Сегодня в двадцать ноль-ноль. Судя по болтовне Декура, там будут обсуждаться идеи, близкие к вашим. К тому же приехал связной из Тулузы. Кстати, русская. Поэтесса. Впрочем, эмигрантскую поэзию вы, конечно, не любите. — Где уж нам, медведям, — и добавил по-русски: "У нубийских черных хижин кто-то пел, томясь бесстрастно; я тоскую, я печальна оттого, что я прекрасна". — Как вы сказали? Это русские стихи? — Эмигрантская поэзия. Автор решил, что в Африке все черное, даже хижины. И у этих хижин бродит черная же, очевидно, дама, испытывая мучения, но вместе с тем оставаясь холодной. И, прогуливаясь в таком противоречивом расположении духа, упомянутая особа поет, ставя словами песни в известность случайных прохожих — разумеется, тоже черных, — что причина переживаемого ею угнетенного состояния заключается в высокой степени ее внешней привлекательности. Однако, если в двадцать ноль-ноль нас ждет Эрвье, то пора ехать. — И, надев широкий ремень с кобурой. Дятлов открыл дверь. Изумленный Пьер смотрел ему вслед. — Каков медведь, а? — сказал д'Арильи, когда Дятлов вышел. — Да ты в него влюбился, что ли? Смотри, станешь красным. У них там все красные, так же как в Нубии все черные. — И довольный, д'Арильи вышел вслед за Дятловым, оставив Пьера набивать пулеметные ленты. Из дома Эрвье, где помещался штаб, расходились уже близко к полуночи. Было тихо. Немцы не стреляли, только изредка пускали ракеты. Дятлов стоял у палисадника и ждал Сарру Кнут — связного из Тулузы, чтобы проводить ее в дом Колет. Оттуда обе женщины завтра утром отправятся на запад. Так решил Эрвье. Маленькую Бланш Дятлов отвезет мадам Тибо — старуха не откажется взять внучку. При мысли о том, что Колет уедет. Дятлов испытывал жалость, почти страх: она попадет в самое логово немцев, а его с ней не будет. Сарра Кнут вышла вместе с полковником. Эрвье подвел ее к Дятлову и сказал: — Базиль, скажете Декуру, чтобы он вывел женщин к дороге на Шатильон. У заставы их встретит Буше, там они останутся до ночи. Затемно он выведет их к Дрому и переправит на тот берег. До Монтелимара они пойдут одни, а оттуда через Ним поедут в Тулузу, если поезда еще ходят. Проститесь с Колет и возвращайтесь к себе — боши что-то зашевелились. Клеман принял радиограмму от Сустеля. По их данным, к Веркору движется танковая дивизия Пфлаума. Предполагают, что в Гренобле ее переформируют, пополнят из резерва и направят в Нормандию. Вряд ли они будут с нами связываться, но… Эрвье поцеловал руку Сарре, махнул Дятлову и исчез в доме. В лунном свете Сарра казалась моложе, чем когда он увидел ее в штабе. Тогда он дал ей лет пятьдесят: лицо болезненное, с черными подглазьями, волосы почти седые, голос низкий, хотя и звучный. Говорила она немного медленнее француженок, не по незнанию языка, конечно, а, видимо, по складу характера, с некоторой обстоятельностью и московской округлостью. Сейчас она молчала, и профиль ее был чист и молод. — Сколько вам лет, Сарра? — спросил он по-русски. — Узнаю соотечественника. И не только по языку. Ни один француз не спросит женщину, даже такую старуху, как я, о ее возрасте. Мне сорок. Но уж коли мы говорим по-русски, то называйте меня и настоящим моим именем Ариадна. Ариадна Александровна Скрябина. — Дятлов, Василий Платонович. А почему Сарра Кнут? Впрочем, это не мое дело. — Я не делаю из этого тайны. Я пишу, вернее, писала стихи. А имя отце слишком ко многому обязывало. — Скрябина? Александровна? Так вы — дочь? — Да, его дочь. — И давно вы во Франции? — С восемнадцатого года. Мне тогда четырнадцати не было. Но Россию помню. Больше всего Москву. Арбат, Пречистенку. Кончится война, поеду в Москву. А вы откуда родом? — Я из поморов. Но учился и жил до войны в Ленинграде. — Как Ломоносов. Вы случайно не физик для полноты сходства? — Именно физик. Правда, очень односторонний. Мозаикой не занимаюсь, стихов не сочиняю. Но люблю и слушаю с удовольствием, Прочтите что-нибудь свое. — О, момент не слишком располагает к стихам, но… Вы первый человек оттуда, который услышит мои стихи. — И она негромким, но внятным низким голосом произнесла, почти пропела: Московская земля. Реки излучина. А в памяти гудят колокола. С какою силой я сегодня поняла Судьба и время неразлучны… Когда она кончила читать, Дятлов помолчал, а потом попросил еще. — В другой раз, вы не обижайтесь. Я сейчас не могу. Колет уже легла. Она выскочила в рубашке, с торчащими, как у подростка, ключицами и прильнула к Дятлову, не замечая его спутницы. — Базиль, Базиль, какой ты молодец, что пришел. Ты голодный? Ой, здравствуйте, проходите, сейчас я зажгу свет, только опущу шторы и закрою Бланш. Пойди, Базиль, посмотри на нее. Она сегодня так плакала. Мишо сказал, это зубки режутся. — Колет говорила без остановки. Такой и запомнил ее Дятлов — в белой полотняной рубашке, полуребенка, смотрящую обращенными вверх, в его лицо, заспанными глазами и бормочущую быстро-быстро: "Она так плакала… зубки режутся…" Восемь дней он ничего не знал о ней, а на девятый, когда немцы уже перекрыли все проходы и танки Пфлаума, двигаясь от Гренобля на юг, утюжили деревню за деревней, подползая к рубежу Сен-Мартен — Васье, на правом фланге которого держал оборону отряд Дятлова, к нему пробрался Буше и рассказал, что Колет, Сарра и еще четыре франтирера были схвачены в Тулузе во время облавы. Колет застрелили при попытке вырваться, остальных забрали гестаповцы. Взвизгнув, решетка поползла вверх, и Пьер очнулся. Этот звук после стольких часов тишины — неужели ночь прошла? — показался и страшным и желанным. На пороге возникли те же два воина. Потоптавшись, один из них буркнул беззлобно, даже с некоторым, как показалось Пьеру, сочувствием: — Ну, Урсула, надо идти. — А потом Пьеру, уже безразлично: — Вставай. Старуха молча шагнула в проем за решетку. Пьер вышел следом и увидел, вернее почувствовал по мотнувшемуся свету и короткому шипению, как страж выдернул факел из кольца и швырнул в воду. Ступеньки были высокими, Урсула подхватывала расползающиеся тряпки, тонкие грязные лодыжки мелькали перед глазами Пьера. На последней ступеньке она обернулась и сказала громким хриплым шепотом: — Это конец, чужеземец! Готовься к смерти, молись своему богу! Пьер попятился. Но старуха уже мчалась вперед. Коридоры замка были темны. Оранжевые пятна редких факелов создавали иллюзию сна, и Пьер шел легко и плавно. Реальность вернулась ярким солнечным светом, заливавшим двор, где широким кругом стояли слуги, воины, монахи, дети. Взгляд вырвал из толпы знакомые лица. Вот испуганно поникшая мордочка Ожье рядом с бородачом-гигантом, который вчера волочил на аркане босоногого оборванца. А вот и сам оборванец, но руки его уже свободны, и в глазах не мука, а живое гнусное любопытство. Разбойник-поп с красными наливными щеками высунулся из толпы своих зеленокафтанных приятелей, а за его плечом маячит Крошка, приоткрыв щербатый рот. Здесь же на корточках пристроился паж Алисии, а рядом — поливальщик оленя, как его, ах да, Жермен. И тучный дворецкий, и вертлявый Жоффруа… Отдельной группой на небольшом помосте стояли хозяин замка, аббат Бийон, граф де Круа, Алисия Сен-Монт и Морис де Тардье. Низко надвинув капюшон, в смиренной позе застыл перед аббатом рыжий монах в веревочных сандалиях. В центре круга подобно верхушкам прясел торчали из куч хвороста два столба. Рыжий монах подошел к Урсуле и что-то забормотал, суя ей крест. Напряженная спина старухи не шелохнулась. Стражи медленно повели ее к одной из куч, на скате которой Пьер заметил широкую доску с набитыми поперечинами — нечто вроде трапа, ведущего к столбу. Старуха покорно ступила на трап. Пьер смотрел на нее как завороженный и не сразу понял, что монах с крестом уже стоит перед ним и шевелит толстыми губами. Урсула сбросила драный балахон и осталась в тонкой белой рубахе. Она прижалась спиной к столбу, и пока стражи обматывали ее веревкой, Пьер успел увидеть, как под отброшенными ветром седыми волосами гордо блеснули глаза. Справа и слева, качаясь, поплыли лица, куча хвороста выросла и заслонила небо. Две сильные руки подперли поясницу и вознесли его, вновь открыв голубое окошко. Ноги в рифленых туристских ботинках уцепились за шершавый дощатый скат. — Ин номине патрис эт фили эт спиритус санкти… Позвоночник и затылок уперлись в столб. Две серые приплюснутые фигуры медленно приближались к горе хвороста. Прозрачный огонь факелов едва виден в солнечном свете. "Какой бездарный конец", — подумал Пьер и закрыл глаза. — Стоп! Стоп! Все не так! Что за чучело мне подсунули? Помощника ко мне! Костюмера! Где помощник, я вас спрашиваю? Истошный голос несся снизу. Пьер открыл глаза. Маленький патлатый человечек неистово рубил ладонью воздух и топал деревянными башмаками по древним плитам замкового двора. Невесть откуда явился длинный нескладный мужчина в серых помятых штанах, в детских сандалиях с дырочками и начищенном медном шишаке. Он замер перед патлатым, приоткрыв рот и быстро двигая кадыком. — Кто это? — визжал человечек, тыча пальцем в Пьера. — Н-не знаю, — выдавил длинный, хлопая ресницами. — А кто знает? Длинный молчал. — Что ни день, то скандал. Вчера какой-то хулиган палил из пищали по Лонгибуру. Пищаль в двенадцатом веке! А этот откуда взялся? Кто его одевал? Где костюмер? Из толпы выдвинулась хрупкая девушка в платье служанки. — Ваша работа? — Патлатый мотнул головой в сторону Пьера. — Нет, — тихо ответила девушка. — Так кто смеет мне мешать, черт побери! — Он быстро переступал деревянными подошвами, переходя в гневе с фальцета на бас и обратно. — Видите ли, Реджинальд Семенович, — начал было длинный, но человечек остановил его жестом. — Давайте его сюда, — сказал он устало. — И ее тоже. Веревки отпустили обмякшее тело. Пьер сполз по хворосту. — Кто вы такой? — спросил Реджинальд Семенович. — Я Пьер Мерсье. — Какой еще Мерсье, — застонал патлатый. — Урсула, звездочка моя, откуда он взялся? Пьер оглянулся на старуху. Но старухи не было. Молодая горбоносая красавица с живым интересом смотрела на него желто-карими глазами. — Понятия не имею, котеночек. Я думала, это твой новый ход. — Господи, какой еще ход! Белены вы объелись, что ли? И вы, и вы… Реджинальд Семенович тыкал пальцем в тихо приблизившихся Жиля де Фора, Мориса де Тардье, Бийона, Алисию. — Так кто же вы такой все-таки? — Он снова повернулся к Пьеру. — Я уже сказал, мое имя — Пьер Мерсье. Могу только добавить, что я мирный путешественник. А вы кто? — Я? — задохнулся человечек. — Вы не знаете — Видите ли, — сказал Пьер, — я прибыл из такого далека, что ваше имя вряд ли что скажет мне. Лицо длинного в шишаке исказилось в приступе суеверного ужаса. Он наклонился к Пьеру и громко зашептал: — Бог с вами, это же Реджинальд Кукс, главный режиссер Второй зоны Третьего вилайета. — Режиссер? Вилайета? — Пьер с трудом ворочал мозгами. — Простите, меня только что хотели сжечь, и я как-то еще не совсем… — Вот что значит вжиться в образ! — восхищенно пробормотал аббат Бийон. — Но ведь как будто к тому и шло, — сказал Пьер, слабо улыбаясь. — К тому шло, — повторил Жиль де Фор, — ха… ха… — И он зашелся тяжелым басом. К нему присоединился заливистый дискант Реджинальда Семеновича Кукса, главного режиссера Второй зоны Третьего вилайета. Через секунду грохотала вся площадь: визжали мальчишки во главе с Ожье, ржали парни в зеленых кафтанах, церковным колоколом бухал разбойник-монах, сверкая зубами, смеялась Урсула, а Алисия, держась рукой за бок, вытирала глаза розовым кружевным платочком. Последним пришел в движение длинный в шишаке. Его тонкое блеяние разнеслось по двору, когда другие уже затихали. Отсмеявшийся Кукс вновь подступил к Пьеру: — Так откуда вы прибыли, мирный путешественник? — Из этого… Из Форж-лез-О. — Ничего не понимаю, — скривился Кукс. — А вы, Аристарх Георгиевич? Длинный изобразил скорбную мину. — Стойте, кажется, я знаю. — К ним, тряся полами коричневой рясы, пробирался монах. Его круглые пуговичные глаза светились. — Как же я сразу не понял, что это за штука, — говорил он. — Отсутствие движителей… — Какая штука? — спросил Кукс. — По-моему, этот парень пришлепал к нам из другого времени. — Что? Как? — Кукс даже привстал на цыпочки. — Это правда, — сказал Пьер. — Но ради бога, скажите, какой у вас век? Все растерянно молчали. Первым откликнулся Аристарх Георгиевич: — Шестой век Великой эпохи. — Скажите, э… от рождества Христова это сколько? Монах посмотрел на Пьера с удивлением и ответил: — Двадцать пятое столетие, семьдесят восьмой год. — Двадцать пятое! — закричал Пьер. — Все-таки двадцать пятое! Боже правый, значит, машина… значит, Дятлов… мы… — И он замолк, жадно озирая обступивших его людей. — А откуда же вы, если не секрет? — Аристарх Георгиевич от нетерпения переступал с ноги на ногу. — Из двадцатого. Вот к вам… Реджинальд Кукс присвистнул! — Экая даль. Надо отдать вас в хорошие руки. Аристарх Георгиевич, любезный, свяжите нас с Агентством по туризму. — Сию минуту. — Помреж снял сверкающий шишак и, пристроив его под мышкой, крупно зашагал прочь. Все между тем сделались очень ласковыми к Пьеру. Морис де Тардье положил ему руку на плечо и говорил, что глубоко сожалеет о резких словах, сказанных им тогда на поляне. Алисия крутила пуговицу на куртке Пьера и восклицала: — Подумать только! Ну просто не могу себе представить! Тут снова показался Аристарх Георгиевич. С ним шел молодой человек в белой блузе и белых штанах. Он приветливо глянул на Пьера: — Меня зовут Гектор. Мне выпала честь сопровождать дорогого и почетного гостя, многоуважаемый… — Пьер Мерсье, — сказал Пьер. — Многоуважаемый Пьер Мерсье. А сейчас не желаете ли отдохнуть с дороги? Они шли по красной каменной галерее. Сквозь щели густо лезла трава. Провал слева внизу — сплошное зеленое буйство. "Джунгли какие-то", подумал Пьер. — Такой пейзаж нынче моден, — пояснил Гектор. Второй день этот голубоглазый красавец сопровождал Пьера повсюду. — Скажите, я сделал ошибку? Мне не следовало прилетать? — Нет, Пьер, вы не сделали ошибки, — ровно, дружелюбно сказал Гектор. Я представлю вас членам Совета, вашему делу дадут ход. А вы пока отдыхайте. Показалась низкая дверь из рассохшихся досок, схваченных фигурными железными полосами. Гектор взялся за ржавое кольцо. Из открывшейся темноты пахнуло погребной сыростью. — Прошу, — сказал Гектор. Пьер согнулся и шагнул. Еще шаг. Брызнул свет. Большой белый мяч летал под низким синим небом. Несколько девушек бросились к ним навстречу. — Это Пьер, — сказал Гектор. — Он из двадцатого века. Всеобщий вздох изумления. Но не чрезмерного, как показалось Пьеру. Одна — кареглазая, красивая — подошла ближе. Впрочем, они все были красивыми. Пьер растерянно молчал. — Меня зовут Полина, — объявила кареглазая. — Или просто Ина. — А меня Елена, — сообщила смуглянка в голубой тунике. — Пьер. — Да, я уже знаю. — Откуда? — От Гектора. Он же только что вас представил. — Ох, правда. Его окружили, забросали вопросами. — Вы видели когда-нибудь Пруста? А правда, что Набоков всегда жил в гостиницах? А Маяковский… Фолкнер… Бруно Травен… А Хлебников… О, Хлебников! — Да бог с вами, — отбивался Пьер, — я многих этих имен и не слышал. Я, знаете ли, далек от литературы. Пруста, правда, читал, но видеть не мог он ведь умер, когда меня еще на свете не было. И вообще я всю жизнь, если не считать войны, прожил в одном городе, в Париже… — Париж! — вздохнула Полина. — Ах, вы расскажете нам о тогдашнем Париже. — Она тронула его за руку и произнесла с чувством: — Пьер, правду скажи мне, скажи мне правду, я должна, я хочу все знать! Пьер испуганно отшатнулся. — Да что вы, голубчик. Это же Превер. О нем вы слышали? — Превер? — обрадовался Пьер. — Превера я знал, — добавил он тихо, но в это время другая девушка, та, что спрашивала о Маяковском, запрокинув лицо, спасенное от чрезмерной красоты слегка вздернутым носом, вдруг продекламировала: А может, лучшая потеха перстом Себастиана Баха органного не тронуть эха… — А меня больше всего интересует Станислав Лем, — сказала девушка по имени Асса. — Кажется, я где-то слышал это имя. — Всего лишь слышали? То, что вы говорите, ужасно. — И она ушла. — Ну вот, навалились на бедного путешественника, — сказал Гектор. — А он еще не пришел в себя после темницы Жиля де Фора. — Почему темницы? — спросила курносая. — Какая темница? — подхватил хор. — Пьер вынырнул из времени совершенно неожиданно и угодил в поле "Славное игрище в Лонгибуре". Там его приняли за лазутчика, введенного Куксом для оживления игры, и с радостным усердием водворили в подземелье. — Какой ужас! — прошептали девушки. Пьеру, впрочем, показалось, что их шепот-возглас был слишком мелодичным, чтобы выражать искреннее беспокойство. — Бедняжка, — сказала Ина. — Вы, должно быть, очень перенервничали. — Ничего страшного, — бодрился Пьер. — Все было очень интересно. Пока меня не потащили на костер… — Ах, костер! Ай, ай! — Лица девушек выражали совершенное сочувствие. — Ина, — сказал Гектор, — мы идем к Харилаю. Не знаешь, где он? — У него роль механика в «Среде». Фу, там дышать нечем, надеюсь, вы туда ненадолго. Возвращайтесь потом к нам! Ну пожалуйста! Девушки, кланяясь одна за другой, побежали вверх по косогору. И только смуглянка в тунике смотрела вслед Гектору и Пьеру. — Они тоже во что-нибудь играют? — спросил Пьер. — Конечно. Игра называется "Матушка филология". — Странное название. Что же они делают? — Пишут. Литературные манифесты, критические статьи. Придумывают школы, течения. Дают им имена. Назовут, скажем, одних романтиками, а других утилитаристами. А потом бьют романтиков за безответственное стремление к безграничной свободе и неуемную жажду обновления, а утилитаристов — за близорукое пренебрежение высокими страстями и легкомысленное неприятие мировой скорби. — И этим занимаются такие славные девушки? — Да, они зубастые. Играют весело, от души. Они вернулись к дверце, которая с этой стороны оказалась похожей на легкую садовую калитку. Пьер доверчиво шагнул в темноту, ожидая увидеть уже знакомую каменную галерею и глухие заросли. Но вместо этого он очутился на сером асфальте у гранитного парапета, за которым свинцово лоснилась вода, играя чешуей нефтяных пятен. — Не удивляйтесь, дружище. У нас особые двери. Они свертывают пространство, сразу соединяя нужные точки. Сейчас мы в поле игры под названием "Среда, среда, среда…". На другой стороне реки за таким же парапетом громоздились здания. Частокол труб, напоминающий гигантский крейсер, закрывал горизонт. Черно-белые столбы дыма вырастали из них и густо вспучивались под низким облачным небом. — Здесь играют в отсталую индустрию, — говорил Гектор. — Наиболее увлекательные пассажи — отравленные реки, порубленные леса, изведенное зверье. Красные книги, штрафы, дебаты о безотходной технологии, проповеди об озоне, под шум которых живая природа потихоньку уступает место окружающей среде. На той стороне приоткрылась дверь в бетонной стене и показался человек в спецовке. Пьер и Гектор столкнулись с ним на середине чугунного моста. — Здравствуй, Харилай, — сказал Гектор. — Это Пьер из двадцатого века. Харилай протянул тяжелую руку. Пожимая ее, Пьер заметил большой гаечный ключ, торчащий из кармана потертого Харилаева комбинезона. Механик улыбался озабоченно и вопросительно. — Да, он прилетел, — сказал Гектор, — и мы сами не знаем, как. От Харилая исходила какая-то основательность. Пьер вдруг подумал, что этот человек поможет ему. И пока Гектор излагал существо просьбы Пьера, тот впивался глазами в лицо Харилая, стараясь прочесть его решение и в то же время внушить ему ответ. — Это очень серьезное дело, — веско сказал механик. — По всей видимости, придется… Пьер почувствовал, что задыхается. — …придется безотлагательно Они возвращались в игру Гектора "Агентство по туризму". — Пора обедать, — сказал Гектор. — Какую кухню предпочтете сегодня, дружище? — Все равно. — Напрасно, напрасно. Я вижу, последние слова Харилая оставили у вас неприятный осадок. Ну ничего. Ресторан «Сакартвело» — вот что поправит вам настроение. Застолье грузинских князей. Ближайшая дверь вывела их в платановый лес. Дощатый стол на небольшой поляне был уставлен тонкогорлыми глиняными кувшинами. Многоцветье фруктов и овощей напомнило Пьеру сентябрь где-нибудь в Савойе. За столом сидело с полдюжины усачей в наглухо застегнутых красных рубахах и схваченных тонкими поясами темных кафтанах с расходящимися полами. Раздались шумные крики. Один из пировавших, худой, легкий, как перышко, взвился навстречу. — Добро пожаловать, гости дорогие! — закричал он, топорща усы и вращая зрачками горячих глаз. Пахло ароматным дымом: в стороне над открытым очагом на огромном вертеле жарился баран. Пьеру сунули в руки костяной в серебряном окладе рог, полный красного вина, пододвинули завернутые в тонкую лепешку ослепительно белый сыр и пахучую умытую траву. — Кушай, дорогой, — сказал сосед, горбоносый смуглый старик. — Гость в доме — радость в доме. Здоровье дорогого гостя. — Старик поднял свой кубок. Пьер ел дымящуюся баранину, запивал ее нежным вином. Ему было хорошо. В самом маленьком духане ты товарища найдешь. Если спросишь "Телиани", поплывет духан в тумане, ты в тумане поплывешь… И Пьер подтягивал за тягучим тенором: Тайа-тайа-тайа-вота-тайа-йа… Замирал, когда врывался бас: Дын-ды-лава… Гектор рассказывал пирующим про маленькую Люс. Князья смотрели на Пьера маслинами глаз, качали головами и цокали языком. — Сколько же у вас игр? — Много. Очень много. Не знаю точно. Впрочем, детали касаются тех, кто играет в статистику, — ответил Гектор. — Интересно бы узнать их названия. — Почему же только названия? Можно и посмотреть, и поиграть. Для начала могу познакомить вас со списком игр нынешнего сезона. Хотите? Гектор подошел к ближайшему толстому дереву и, найдя дупло, удовлетворенно хмыкнул. Запустил руку в темную дыру и протянул Пьеру свернутый в трубочку лист бумаги. — Изучайте. Пьер уже давал себе зарок не выказывать удивления, однако вид у него был озадаченный. — Все та же свертка пространства, — пояснил Гектор. — Дупло сыграло роль дверцы между моей рукой и библиотекой Совета нашей зоны. — Но почему там оказался именно нужный вам список? — Та же телепатия, только на железных принципах биомашинной технологии. — Понятно, — неуверенно пробормотал Пьер и развернул пожелтевший листок. В десятке столбцов рукописной вязью теснились слова. — Не удивляйтесь виду списка. В быту никто не желает иметь дело с кристаллами, голографией и прочей головоломной техникой. Всем подавай фолиант в коже с серебряными застежками или пергаментный свиток. — И на всех хватает? — Справились. Дома книг у нас в общем-то нет. Разве что в играх, где это необходимо. А так — протянул руку к ближайшей дверце и взял нужную книгу в библиотеке. Они там продублированы в соответствии со средней частотой запроса. — Одним словом, в книги вы тоже играете. — Угадали. Есть и такие игры, "Пожар в Александрии", например, или "Изба-читальня". — Изба? — Так назывался древний русский дом. — А почему читальня? — Когда-то в России шла борьба с неграмотностью — постойте, это ведь было как раз в вашем веке, — и книги, насколько я помню, хранились в бревенчатых домах — избах… — Вот эта игра, — сказал Пьер, просматривая список. В том же столбце он прочел: Трансвааль в огне Дирижабль Нобиле Белый квадрат на белом фоне Базар в Коканде МакИ Большой футбол… Пьер поднял голову. — Тут все двадцатый век? — Да, а вот двадцать первый. — Гектор провел пальцем по строчкам: Экологический коллапс, Мафусаилов век. Марсианские хроники… А вот двадцать второй, двадцать третий… Взгляд Пьера блуждал по листку, выхватывая разбросанные по векам игры: Ронсевальское ущелье. Тысяча видов Фудзи, ГЭС на Замбези, Бирнамский лес, Лагерь таборитов… — А это что? — воскликнул он вдруг, возвращаясь к двадцатому веку. МакИ! Вы играете в макизаров? Это про наше сопротивление бошам? — Да, а чему тут удивляться? Двадцатый век у нас в почете. Он признан одним из переломных в истории. Хотите посмотреть «Маки»? Правда, это в другой зоне, у нас в этом сезоне все больше по русской истории. — Да. То есть нет. Не сейчас, по крайней мере. В окоп, где сидели Дятлов, Декур и Пьер, спрыгнул д'Арильи, умудрившийся сохранить щегольство даже во время непрерывных боев последней недели. Он шел в штаб к Эрвье и решил дождаться темноты. Д'Арильи немедленно схлестнулся с Декуром, а мрачное молчание Дятлова, ради которого — это уже начинал понимать Пьер — аристократ всегда разглагольствовал, подливало масло в огонь. — Попран рыцарский дух, веками, как драгоценное вино, сохраняемый цветом европейских наций, оберегаемый от тупых буржуа, темного пролетариата, извращенных интеллектуалов… — Добавьте сюда плутократов, евреев и коммунистов, — вставил Декур, — и Геббельс будет вам аплодировать. — Безвкусно манипулируя символами, рожденными в служении богу и чистой любви, Гитлер опошлил идею рыцарства, низвел священные ритуалы на уровень балагана. — И это все, что вас не устраивает в нацизме? Будь они пообразованней, поутонченней, средневековые побрякушки не тасовались бы с такой наглостью, это не травмировало бы ваш вкус, и фашизм бы вас устроил, а? — Декур начинал распаляться. — Не придирайтесь, Жак. Я бьюсь с ними от имени светлых идеалов рыцарства. — Вы бьетесь с варварством сегодняшнего дня от имени варварства прошлого. — Ого! А вы? Я-то знаю, за что умру. И знаю, как это сделать — у меня хорошие учителя: Тристан и Гавэйн, Роланд и Ланселот, Сид и… — Зигфрид, — вставил вдруг Дятлов. — Да, и Зигфрид. — Вот и славно, д'Арильи. Вот и договорились. — Декур говорил беззлобно, но с неприязнью. — Вас не переубедишь, а вот Пьеру, которого вы пичкаете рассказами о славном французском рыцарстве, неплохо бы понять, что феодальная символика фашизма не случайна. Есть в рыцарском кодексе та апология ограниченности, которая питает нацизм. Причем немецкое рыцарство так же мало отличается от французского, как люди Кальтенбруннера от головорезов Дарнана. Д'Арильи резко выпрямился, и его узкая голова поднялась над бруствером. — Спрячьте голову, — сказал Дятлов. — Хотя бы в храбрости вы не откажете французскому рыцарю? — Не откажем, не откажем, — заторопился Дятлов, — нагнитесь только. — А умирать надо без звона, д'Арильи. — Декур перевернулся на спину и принялся задумчиво жевать травинку. — Вы спрашивали, во имя чего я согласен умереть? Видите ли, я склонен смотреть на себя, как на лист большого дерева. И если лист отрывается и падает на землю, он удобряет почву. Качество почвы зависит от качества упавших листьев. А чем плодороднее земля, тем прекрасней будущий лес. Будущий, д'Арильи! — Этак вы договоритесь до того, что во имя будущего процветания надо угробить как можно больше хороших людей, — нашелся д'Арильи. — Надо не надо, а в истории так и получается. — Ну, а вы, Дятлов, — д'Арильи не выдержал и обратился к нему прямо, вы, конечно, согласны с вашим собратом-марксистом? Что скажете? — Скажу, что справа в трехстах метрах танки. Пьер увидел несколько коробочек с лягушачьей камуфляжной раскраской. За ними густо шли эсэсовцы. — Не менее роты, — сказал Декур. — Давайте лучше посмотрим базар в Коканде. Или вот — "Коммунальная квартира". О чем это? — Забыл. Школьные знания быстро забываются. — Гектор смутился. — А играм учат в школе? — Не совсем так. Школа и сама игра. Вернее, часть ее. Игра шире. Ведь игра — это жизнь. — Возможно, вы правы, — сказал Пьер. — А знаете, как называлась моя начальная школьная игра? "Розовый оболтус". — Гектор от души хохотнул. — В средней школе я играл в «Чуффетино», а вот высшая называлась вполне серьезно: "Пилигрим с Альтаира". Нас учили этике общения с пришельцами. Ох и весело же мы играли! И знаете, кто был отчаяннее всех, тот многого достиг. А кто смотрел в рот учителям и хватал пятерки, те оказались в сетях привычных, проверенных знаний, разучились спорить. А когда спохватились, хотели выпутаться — было поздно. У нас даже закон был, преследующий дидактиков, заглушающих творческие задатки малышей. Ну вот, однако, и базар. Заглянем, а там и в «Коммунальную», согласны? Пьер кивнул. Они прошли ворота, выбеленные известью, и окунулись в цветную, громкую, жаркую круговерть. Кричали люди и ослы, пели нищие, с минарета плыл самозабвенный голос муэдзина. Горы груш истекали желтым соком, светилась покрытая белым пухом айва, бугристые комья винограда всех цветов — от янтарного до сине-черного — нежно тяжелели в тазах. Маленькими египетскими пирамидами громоздились курага и урюк, барханам изюма, арахиса, грецких орехов не было конца. Торговцы в тюбетейках и стеганых халатах, перехваченных пестрыми треугольными косынками, тягуче покрикивали, таскали бесконечные корзины, а чаще, скрестив ноги в благодатной тени просторного навеса, неспешно тянули чай из надтреснутых пиал, Пьеру захотелось пить, но Гектор, предупреждая его желание, уже вел его к чайханщику. Коричневолицый старик в грязной чалме щепотью насылал чай в пузатый фаянсовый чайник с надбитым носиком, налил кипятку и, передавая напиток Гектору, глянул на них из-под бровей. Пьера поразила кроткая мудрая печаль его выпуклых глаз. Гектор накрошил в тарелку белую лепешку, и они принялись за чай. Все вокруг было в движении, один осел как вкопанный стоял посредине площади. На осле сидел молодой человек с реденькой бородкой. Босые пятки его утопали в белой пыли. Он громко понукал животное, но то не желало двигаться. "Вот говорят, ишак — глупое создание, — весело выкрикивал молодой человек, — но этот ишак совсем не глуп, если не хочет уносить меня из ваших несравненных мест!" Толпа смехом встречала каждое его слово. — Ну как, хорошо передана атмосфера? — спросил Гектор, когда они покидали базар. — Я не знаток Востока, но впечатление ошеломляющее. Гектор был доволен. — А какую помощь вы оказали бы нам, сделав замечания по играм, вам близким. Представляете, как драгоценна критика очевидца, скажем, того же движения Сопротивления для постановщика игры? …Дятлов отбросил ненужный пистолет и тяжело опустил руки. Они приближались не спеша. У одного — лицо молодое, румяное, с рыжей щетиной. Другой — постарше, побледнее, в очках. Дятлов стал различать слова. — Ты посмотри на него, — говорил молодой, — какая бандитская рожа. Такого и брать не хочу. Шлепну, и все. — Давай, Фриц, давай, — улыбаясь, ответил бледный. Молодой немец поднял автомат. "Надо же — Фриц. Имя-то какое — нарицательное", — подумал Дятлов. Он сжал зубы, каменея желваками щек. — Господа! — раздался вдруг звучный голос. Дятлов вскинул веки. Немцы непроизвольно оглянулись. В десяти шагах позади них стоял д'Арильи. — Падайте, Базиль! — закричал он. Автомат в его руках затрясся. — Откуда вы? — спросил изумленный Дятлов, когда стрельба смолкла. Почему вы не в штабе? — Потом, потом, — бормотал француз. — Надо уходить, немцы рядом. Они подобрали автоматы убитых и быстро зашагали к отряду. — До Эрнье я так и не дошел. Возвращался к вам и… — Понятно. Но зачем вы крикнули "господа"? — Не могу стрелять в спину, — сказал д'Арильи. Вечером Пьер развел маленький костер. Декур раздобыл бутыль сидра и, наливая Дятлову, сказал: — Базиль, я слышал о твоем чудесном спасении. За тебя! — Ну нет, — возразил Дятлов. — За рыцаря д'Арильи! Вот кто был сегодня на высоте. И Пьер уже во второй раз выслушал во всех подробностях историю о том, как потомок графа де Круа спас потомка крепостных князя Юсупова. — Это судьба. Дятлов, — сказал д'Арильи. Красный свет причудливо играл на его длинном лице. — Амор фати. Дятлов хмыкнул, потом спросил: — Ницше? — Да, Ницше, Шпенглер. — Фашистская философия. — Бросьте, Базиль. Эта ваша склонность к хлестким эпитетам. Они неприложимы к большим мыслителям. — К Ницше — может быть. Но Шпенглер — это уже полный распад. — Шпенглер предельно честен: он предчувствует распад Европы и пишет о нем. — И вы верите в это, д'Арильи? — Это факт. У нас нет будущего, Базиль. — За что же вы тогда сражаетесь? Француз пожал плечами. — Ах да, вы уже говорили. Так вы цените Шпенглера за честность? — Несомненно. Кроме того, он тонкий мыслитель и блестящий стилист. — Но разве не стал он идеологом немецкого фашизма? И не говорите мне, что я смешиваю нацизм с немецкой культурой. Та борозда, которую распахал Освальд Шпенглер, очень удобна для прорастания нацистских идей: судьба, противостоящая причинности, общность крови, инстинкт мужчины-солдата, этика хищного зверя… — О, вы знаток, — сказал д'Арильи. — Кстати, наиболее интересное, что у него есть — идею замкнутых, умирающих культур, — Шпенглер заимствовал у Данилевского. Так что напрасно он считал себя Коперником истории. — Данилевский? Никогда не слышал такого имени. — Данилевский писал о подобных вещах еще в прошлом веке. — Я думал, вы физик, Дятлов, а вы, оказывается, философ. — Я всю жизнь занимался проблемой будущего, — ответил Дятлов, — а это и физика, и философия. Шпенглер назвал дату смерти Европы — 2000 год. Меня интересуют другие сроки. Я хочу знать, что будет через тысячу лет. Более того, я хочу увидеть это собственными глазами. И я думаю, мое желание выполнимо. — Вы, русские, большие оптимисты, — сказал д'Арильи. Они стояли перед высоким угрюмым домом. — Нам сюда. — Гектор толкнул тяжелую створку. На лестнице было сумрачно. Пахло кошками. Сквозь пыльные окна с остатками витражей пробивался серый свет. Они поднялись на третий этаж и остановились у облупленной бурой двери, край которой был густо усыпан кнопками. Гектор долго изучал подписи под кнопками, потом нажал на одну четыре раза. Никто не открывал. Гектор помешкал и нажал еще раз. В недрах квартиры что-то пискнуло, дверь дрогнула и отворилась. Седая полная дама в халате с красными драконами молча смотрела на них. — Мы к Николаю Ивановичу, — робко сказал Гектор. Дама посторонилась. Гектор и Пьер вошли в пахнущий керосином и капустой полумрак. Пока они искали дорогу в темных закоулках, Пьер дважды стукнулся о сундуки, запутался в сыром белье и сбил плечом велосипедную раму. Жилье Николая Ивановича — узкая непомерно длинная комната с высоченным потолком — оказалось в конце сложной сети коридоров. Хозяин сидел у единственного окна за столом, рабочим и обеденным одновременно. На углу его стыл стакан бледного чая. Меж грудами книг и стопками исписанных листков голубоватой бумаги выглядывали кусок затвердевшего сыра, банка с остатками варенья, плетеная тарелочка с растерзанным хлебом. Бритый человек в круглых железных очках близоруко сощурился, протягивая мягкую сильную руку. Выслушав историю Пьера, Николай Иванович задумался. Гектор и Пьер сидели на шатких стульях, а хозяин, стоя у стола, рассеянно ворошил бумаги. За стеной плакал ребенок. "Несчастье ты мое", — явственно произнес высокий женский голос. Грянули в дверь, раздался зловещий крик: "К телефону!" Пьер вздрогнул. — Простите, — сказал Николай Иванович, выходя. Вернувшись через пять минут, он сконфуженно объяснил: — Домоуправ. Просит, чудак, чтобы я жильцам лекцию прочитал. О международном положении. — Он сокрушенно махнул рукой, забарабанил по столу. Потом воскликнул: — Что ж это я! Сейчас чай поставлю. Вот у меня и повидло… — Нет, нет, спасибо. Мы только что из чайханы, — сказал Гектор. — Ах так, — пробормотал Николай Иванович. — Ну а Харилай? Харилай что вам сказал? — Он предлагает собрать Всемирный Совет. — И правильно! — обрадовался Николай Иванович. — Вот и я так считаю. А вы, вы-то сами как думаете, голубчик? Утром явился связной от соседей справа и сказал Дятлову, что они отходят на юг и через десять — пятнадцать минут с их стороны надо ждать немецкие танки. — Мы перехватили радиограмму бошей: они собираются отрезать нас от Дрома. Речь шла о десанте. — Похоже, только мы мешаем немцам замкнуть кольцо, — сказал Дятлов Декуру, когда связной ушел. — Пройдите по траншеям, Жак. Поговорите с ребятами. Сейчас будет… Да что там, сами знаете. Декур исчез. — Базиль, — сказал вдруг Пьер, — что вы тогда говорили про будущее? — Тебе не хотелось бы слетать на тысячу лет вперед, малыш? В гости. — Сказки, Базиль. — Вовсе нет. Ладно, мы еще потолкуем об этом. А сейчас… — Дятлов обернулся к д'Арильи, — уходите, право. Эрвье вас ждет. — Подождет. Д'Арильи остался. И был убит в самом начале боя. Тихо скользнул по стенке траншеи и сложился на дне, устроив голову на горке пустых пулеметных лент. А когда немцев отбили, пришел Буше. — Представь себе число песчинок на этом берегу. — Широкое движение руки над охристой уходящей вдаль полосой, и взгляд Пьера послушно оторвался от нежной зелени миртовой рощи, следуя за приглашающим жестом. — Число капель в этом море. Представь себе пустоту. Всякая мысль есть мысль о чем-то. Чтобы мысли рождались и жили… Волны мерно ударяли в берег, на секунду возникала и таяла белая молния пены. — Мыслимые же формы суть идеи, сущности вещей. Идеи блага, истины, красоты — это сущие реальности, но они бестелесны, мир их совершенен и вечен. — Курчавый бородач в белом хитоне светлыми глазами смотрел на Пьера. "Суть, сущие, сущности". Пьер потерянно моргал. — Не люди ли придумали эти идеи, Платон? А ведь люди не вечны, — сказал юноша с широким гладким лицом. — Я отвечу тебе так, Харитон. Души вещей живут до своих жалких воплощений, наряду с ними и после них. А людям, — Платон поднял палец, свойственно стремление обратить свою смертную природу в бессмертную и вечную, идеальную. Что есть счастье, свобода, жизнь человека в сравнении с государством, то есть идеей человеческого сообщества! На всхолмии под высоким синим небом стоял беломраморный храм. Шесть кариатид западного портика смотрели в море, второй портик легкой ионической колоннадой открывался им навстречу. За спинами учеников мелькнула голубая туника Елены. Она перехватила взгляд Пьера и подошла. — Вам не нравится? — Что вы, напротив, — сказал он. — Где мы? — В Пирее, — прошептала она. — А мне показалось… — Да ты меня не слушаешь! — загремел философ, но сразу же смягчился. Ты, видно, утомлен дорогой, и мысли твои рассеяны. Я понимаю твое нетерпение: попасть сюда в пору жатвы в год великих Панафиней и пропустить облачение Паллады в пеплос — это невозвратимая потеря. Ступай же, не теряй времени. Толпа учеников двинулась вслед за Платоном к храму, оставив Пьера с девушкой на развилке дорог. Он снова взглянул на портик, перед глазами встала картинка из школьного учебника. — Ведь это Эрехтейон? — Да, — сказала Елена. — Так он ведь в Афинах. А вы сказали, мы в Пирее. — Какой вы, право, педант. Это во Второй зоне, где властвует Кукс, там все до ниточки, до последнего гвоздика… У нас проще. Разве этот холм над морем не лучшее место для такого храма? Идемте скорее, а то мы пропустим самое интересное. Процессию они догнали через полчаса. Ладья с желтым флагом колыхалась на плечах мужчин в складчатых хитонах. За ними, оглашая воздух ревом и блеянием, шли коровы и козы с вызолоченными рогами, гонимые юношами и девушками под жертвенный нож. — А почему все смотрят на этот желтый флаг? — спросил Пьер. — Перед вами тот самый пеплос — знаменитый плащ, в который облекают Афину каждые четыре года. Лучшие вышивальщицы города трудились над ним, изображая сцены гигантомахии: Геракла с натянутым луком, саму Афину, придавившую Сицилией могучего Энкелада… В этот момент из рядов гоплитов, топающих по свежим коровьим блинам, вышел стройный воин и, раздвинув толпу зевак, радостно бросился к Пьеру. — Дружище, наконец-то я вас нашел! — закричал он, швыряя на землю шлем с конской гривой и прочие медные предметы. — Дать себя увести моему конкуренту! Меня же лишат премиальных, посадят на гауптвахту, отлучат от церкви и сошлют на галеры. Ну Елена, ну лань Керинейская, — говорил он уже девушке, глядя на нее с восхищением. — Нечего возмущаться, Гектор. Забыл, как в прошлом сезоне умыкнули у нас ганимедянина? А Пьеру у нас понравилось. Платон его, правда, чуть не усыпил… — Говорил, что ни в грош не ставит человека, когда речь идет о благе человечества? — Гектор улыбнулся Пьеру. — Я не уверен, что правильно понял. Я немного запутался, пока слушал, сказал Пьер. — Еще бы! Когда мы вернемся, я сведу вас в Скотопригоньевск. Там Иван Карамазов в два счета докажет вам, что все обстоит как раз наоборот. — Опять в российские снега? — сказала Елена. — А меня вчера звали в Четвертую зону. Там скачут на мустангах по красной степи, плывут по большой реке на колесных пароходах и поют спиричуэлы. Не хотите? — В другой раз. А сейчас мне надо сообщить Пьеру нечто важное. Уже отойдя на порядочное расстояние, они услышали голос Елены: — Эй, шлемоблещущий Гектор великий! Захвати свои железки, их надо сдать в костюмерную! — Итак, Пьер, завтра первое заседание Всемирного Совета, — весело объявил Гектор. — Я должен познакомить вас с Кубилаем. Это режиссер, которому поручено подготовить вашу роль на Совете. Вечерком вы немного порепетируете… — Вы с ума сошли, Гектор. Какой режиссер? Какая роль? Нет, меня вы играть не заставите. Я должен паясничать, не будучи даже уверен, что вы мне поможете? Неужели нельзя прямо ответить, спасете вы мою дочь или нет. Скажете нет, я сяду в свою машину и уеду. Не знаю, правда, куда попаду, но вам что до этого. Вы пока сыграете во что-нибудь веселое. В инквизицию, в Бухенвальд, например. — Ну-ну, Пьер. Успокойтесь. Уехать вам так просто все равно не дадут. Подумали вы о том, что, свалившись невесть откуда в наше время, нанесли, мягко выражаясь, чувствительный щелчок по нашим причинным цепям? Подготовительная комиссия Совета гудит, как тысяча муравейников. Полеты во времени допустимы только с причинными компенсаторами. Но ваш-то, простите, драндулет ими не снабжен. Он, кстати, вообще больше не способен работать. Так что прекратите бунтовать. — Гектор ласково улыбнулся. Пьер подавленно молчал. — Да будет вам! Не отчаивайтесь. Все не так скверно. Соберется Совет, потом другой. Люди там головастые, режиссеры толковые. Придумают что-нибудь. А сейчас пойдемте к Кубилаю. Очень приятный человек, талантливый. Знакомиться пришлось на каком-то банкете. Люди, шум. Невысокий юноша с нежно-зеленой косынкой вокруг хрупкой шеи застенчиво посмотрел на Пьера сквозь дымчатые очки, пробормотал что-то, отведя взгляд, и сделал попытку скрыться. — Кубик, Кубик, — сказал Гектор, ловя его за руку, — как вам не стыдно. У нашего гостя трудная роль на завтрашнем Совете, а вы… — А что я, я горжусь, — начал Кубилай, овладевая собой. — Я горжусь столь сложной и лестной задачей. — И продолжал рассыпчатым тенором; Несомненно, мы будем много и плодотворно трудиться. Мы создадим нечто новое, глубокое, своеобычное, волнительное. Мы высекем… нет, высечем искру подлинного искусства… Пьер потерянно смотрел на юношу, который все больше распалялся. Узкий пиджак режиссера распахнулся, щеки горели. — Дорогой Пьер! Вы будете играть себя в предлагаемых обстоятельствах. Я вижу это! — Кубилай подхватил бокал пенящегося вина с проплывавшего мимо подноса. — Позвольте провозгласить тост. Позвольте выразить те чувства искренней любви, которые я испытываю к вам. Вы… вы… Вот. — Он восторженно схватил руку Пьера и прижал ее к сердцу. Из-под дымчатых очков выкатилась слезинка. — Мы с вами будем играть на пичико-пичико, Пьер. За наши взаимоотношения! — Кубилай залпом осушил бокал, отбросил его протяжным движением и вдруг рухнул на колено, придавив растопыренной ладошкой орхидею в петлице. После того как Пфлаум десантировал в самое сердце Веркора батальон парашютистов, положение стало безнадежным. Черный от горя и усталости. Дятлов послал Пьера — рацию разнесло осколком в руках Декура — сообщить Эрвье, что отряда больше не существует и с наступлением ночи он отправит оставшихся в живых полтора десятка бойцов во главе с Декуром на юг с приказом пробираться к Марселю, навстречу союзникам. Эрвье кивнул Пьеру и продолжал диктовать Клеману радиограмму в Алжир. Она оказалась последней вестью из Веркора. — Немецкая авиация бомбит Сен-Мартен, Васье, Ла-Шанель. Четыре часа назад с планеров десантирован батальон СС. Требуем немедленной поддержки с воздуха. Обещали держаться три недели, держимся полтора месяца. Если не примете срочных мер, мы согласимся с мнением, что в Лондоне и Алжире вовсе не представляют себе обстановки, в которой мы находимся, и будем считать вас преступниками и трусами… Клеман поднял голову и вопросительно посмотрел на Эрвье. — Да, преступниками и трусами. Передайте последнюю фразу дважды. Помощь Веркору так и не пришла. Радиограмма слишком долго плутала по коридорам ведомства Сустеля, прежде чем попасть к де Голлю и его министру авиации Фернану Гренье. Выслушав Пьера, Эрвье сказал: — Передай Дятлову, его решение я поддерживаю. Пусть и сам уходит с остатками отряда. Пьер вернулся в сумерках и увидел большое неловкое тело и лицо, такое же хмурое и сосредоточенное, как у живого Базиля. — Пуля пробила горло, он не мог говорить. Только написал. — Декур вынул из планшета карту. На обратной стороне крупные буквы складывались в кривую строку: "Тетрадь Пьеру. Бланш… кю…" — Какая тетрадь? — Вот. — Жак подал Пьеру потрепанный коричневый блокнот в коленкоре. Возьми. Совсем стемнело. Холмик над могилой растаял. Декур выстроил отряд, а Пьер все сидел на теплом еще валуне. — Ты чего? — подошел к нему Жак. — Пора, до реки двадцать километров. — Вы идите, Жак. Я, пожалуй, останусь. — Бланш? Пьер кивнул. Первое заседание Совета состоялось в замке Лонгибур. Председательствовал барон Жиль де Фор. Общее руководство постановкой осуществлял главный режиссер Второй зоны Третьего вилайета Реджинальд Кукс. Взаимодействие с подсоветами всех зон обеспечивал первый помреж Аристарх Георгиевич Непомнящий. Обстановка напоминала Пьеру его первое посещение замка — стрельчатые окна, геральдические знаки, пышно разряженная толпа. Были, однако, отличия. Не горели смолистые чадящие факелы. Прекрасный рассеянный свет стекал из-под высоких сводов, падая на причудливые одежды членов Совета и зрителей: легкие туники, пестрые майки, шляпы самых диковинных форм. Председатель светился вдруг помолодевшим лицом. Вместо тяжелой кожи и тусклого металла он был облачен в белоснежный китель с пуговицами из сверкающих камней. Пьера тоже переодели. Кубилай нашел, что его куртка никак не соответствует духу роли. Вот почему Пьера обрядили в корявые кирзовые сапоги, темно-синий прорезиненный плащ и солидных размеров кепку из ткани «букле». Шею его укутали пестрым шарфом с болтающимися у колен кистями. На переносице угнездились черепаховые очки. Звякнув позеленевшим колокольчиком, Жиль де Фор открыл заседание. Поднялся аббат Бийон, теребя пушок на щеках. — Братцы, — начал он доверительно, — сестрички мои, давайте еще раз сердечно поприветствуем отважного Пьера Мерсье, храбро пронзившего пятисотлетний слой тягучего лежалого времени, чтобы привезти нам живое дыхание уже изрядно подзабытого нами двадцатого века. Аббат повел глазами и слабо хлопнул в ладоши. В тот же миг зал наполнился гвалтом. О! А! Ы! У! Ура! Колыхались туники, взлетали шляпы. Члены Совета вскакивали на кресла и пускались в пляс. Почтенный старец в черном балахоне и белом жабо академика достал карманную чернильницу и в припадке восторга опрокинул ее на лысую яйцеобразную голову соседа. Тот немедленно принялся размазывать чернила по унылому лицу. — Брат Цукерторт, — сказал академику джентльмен в узких полосатых штанах, укоризненно качая головой, — я вынужден буду сообщить ректору о ваших чудачествах. Пьер безучастно смотрел на буйствовавший Совет. Ему хотелось размотать шарф и снять кепку, но Кубилай, предупреждая его движение, выглянул из-за колонны и погрозил пальцем. Пьер отвернулся и увидел Полину и ту, курносую, он забыл ее имя" Они восхищенно смотрели на него и яростно хлопали. Поневоле; Пьер улыбнулся. — Что ни говорите, — продолжал аббат Бийон, когда шум поутих, — а мы уже ощущаем свежее, очистительное действие этого необычного визита. Прибытие дорогого гостя наполнило нашу жизнь новыми впечатлениями. Заработала фантазия, распустился букет невиданных доселе эмоций. Все это очень отрадно. Весьма… Но есть, однако, и некоторые закавыки. Я знаю, например, что представители научных игр поставлены этим визитом в тупик. Хотелось бы их послушать. Бийон присвистнул и резко опустился в кресло. Жиль де Фор предоставил слово академику Дрожжи. — Друзья мои, — задребезжал старик с залитым чернилами теменем, должен вам сообщить, что прилет этого обаятельного юноши никак не был предусмотрен нашими историческими программами и явился для нас полной неожиданностью. Причинная сеть испытала сильный удар. На компенсацию пришлось бросить четыре фундаментальные игры и одну субигру космологического ранга. С известным трудом мы выравняли положение, и сейчас я могу доложить высокому Совету, что все причинно-космические игры проходят в запланированных лимитах. Более того, мы приобрели ценный опыт, за что приносим благодарность этому милому молодому человеку по имени… — Пьер Мерсье, — подсказал председатель. — Да, да, — обрадовался старик. — Но вот вопрос: как быть дальше? — А вот как! — В центр зала выкатился краснощекий толстяк, потрясая картонной папкой, в которой Пьер узнал историю болезни Люс. — Девочка больна. Мы даем папаше это, — он взметнул вверх пухлую руку с розовой облаткой, зажатой между большим и указательным пальцами, — и… Тра-ля-ля, сажаем папашу в его машину и… Тру-лю-лю, фьить! — И, напевая па-де-де из "Лебединого озера", он запрыгал на одной ножке, изящно помахивая рукой с красной картонной папкой. Подскакав к Пьеру, толстяк сделал ему «козу», пощупал пульс и двумя пальцами оттянул нижние веки. — Скажите, любезнейший, «а-а-а», — потребовал он. Пьер обалдело раскрыл рот. — Прескверный язык! Мы и вас, батенька, подлечим. Да, да. Три дня игры в "Осенний госпиталь", а тогда уже — тру-лю-лю, фьить. — И толстяк исчез, послав Пьеру воздушный поцелуй. Потрясенный простотой решения, предложенного доктором, Пьер дальнейшие выступления понимал смутно, однако у него сложилось впечатление, что идея толстяка не всем пришлась по вкусу. Тоскливое чувство стало разливаться в сердце. Из-за колонны снова выглянул Кубилай и громко зашептал: — Ярче, ярче играйте растерянность! Ощущение пустоты и обреченности овладело Пьером, когда он увидел обугленный остов дома старухи Тибо. Баланс вымер; на его жителях срывали злость десантники Пфлаума, ворвавшиеся в городок по трупам защитников. Они жгли, стреляли, кололи, давили. Могла ли уцелеть в этом аду шестидесятилетняя женщина с грудным младенцем? Пьер добирался до Баланса неделю. За это время оставшиеся в живых макизары оставили Веркор, просочились на юго-запад и соединились с партизанами, освобождавшими Монпелье. Немцы, расстреляв более тысячи защитников Веркора, двигались к Тулону, навстречу американскому десанту. Кто-то тронул Пьера за рукав. — Кого-нибудь ищете, мсье? — Здесь жила вдова Тибо. Вы ничего не знаете о ней? — Мадам Тибо погибла в первый же день, когда боши вошли в город. Говоривший оказался сутуловатым стариком. Правый пустой рукав серого пиджака приколот булавкой к карману. В левой руке сигарета. — Вы разрешите? — Он потянулся к тлеющей сигарете Пьера, прикурил. — Она ваша родственница? — Да нет. "Почему он ничего не сказал о ребенке?" — лихорадочно соображал Пьер, глядя в прищуренные от дыма глаза старика. — Вот и я смотрю, откуда бы у мадам Тибо взялся такой молодой родственник. Ведь она вообще осталась одна, когда ее дочь ушла к русскому пленному. Он тут появлялся недавно, хотел отдать ей ребенка — их дочь, как он сказал. Но старуха взвилась! Знать, говорит, ничего не хочу. Пусть, говорит. Колет сама придет да на коленях у меня прощения просит, тогда, говорит, подумаю. — Ну потом-то взяла, наверно? — голос Пьера неестественно зазвенел. Внучка ведь. — Плохо вы знали старуху Тибо, молодой человек. Если она что сказала, то как отрезала. Муж ее покойный, Жан Тибо, говаривал… — И что же он, этот русский, так и ушел с ребенком? — Жена нашего кюре взяла девочку к себе. Уж так он ее благодарил, так благодарил. — И где она сейчас? У кюре? — Кюре нашего расстреляли. А девочка осталась у его жены, мадам Бетанкур. Утром я их видел. Нас всего-то здесь осталось человек тридцать. В доме кюре сохранился радиоприемник. Мы слушаем. Американцы уже в Монтелимаре. Через день-два будут здесь. — Извините, вы не покажете мне, где дом кюре? — Покажу и провожу, молодой человек. Так вас, стало быть, интересует не старуха Тибо, а ее внучка? Что? Вы не расположены говорить. Напрасно. Сейчас-то как раз нужно говорить. Как можно больше. Мы столько лет молчали, знаете, или говорили шепотом. Я устал молчать, молодой человек. Хочется кричать о том, что было. Здесь, в Балансе. Здесь, во Франции. Здесь, в этом мире. Когда кричишь, начинает казаться, что это не страшно. Не так страшно, как когда молчишь. Или когда шепчешь. Мы и говорим, наверно, чтобы отогнать страх. А храбрецы молчат. Вы храбрец, мсье. Увидев стройную тонконогую женщину лет сорока, пеленавшую ребенка, Пьер понял, что забирать Бланш — безумие. Но и оставить дочь Базиля он не мог. И Пьер остался. Три года он прожил рядом с мадам Бетанкур и Бланш, помогая им, чем мог, а когда в 1947 году вдова кюре скончалась от сердечного приступа, уехал с девочкой в Париж поступать в университет. В Веркоре осталась его юность, его боль и две дорогие ему могилы — Василия Дятлова и Люс Бетанкур. Мяч в последний раз стукнулся о машину и отскочил в кусты. Цыплячья шея Харилая торчала из черной судейской фуфайки. Он достал свисток и трижды озабоченно свистнул. — Продолжаем заседание! Пока члены Совета гоняли мяч, Пьер скромно стоял на краю поляны. Был теплый день. Хорошо, Кубилай пошел на уступки: отменил шарф и очки. Правда, тут же сунул Пьеру холщовую торбу с бородатой рожей на одной стороне и кудлатой певицей на Другой. — Цукерторт, на кого вы похожи! Заправьте футболку, — сказал Харилай и, встав на широкий пень, призвал собравшихся к энергичному и деловому обсуждению проблемы. Истерический выкрик прервал председателя. Какая-то женщина бросилась к Пьеру: — Долой! Долой фальшивую радость! Долой проклятые игры! Долой режиссеров! Судью на мыло! Она сорвала с головы парик. Потом еще один. Еще. "Сколько их у нее?" изумился Пьер. Два крепких молодца подхватили кричавшую под руки. В одно мгновение они скрылись за деревьями. — Талантливо сыгран стихийный протест, не правда ли? — спросил очутившийся рядом Гектор. — Боже мой! — прошептал Пьер. — Она играла? — Конечно. Такова ее роль. — А эти, которые ее увели? — У них своя роль, — терпеливо разъяснил Гектор. Председатель снова овладел вниманием собрания. — Итак, я предлагаю высказаться главному техническому эксперту инженеру Калимаху. — Тот факт, — решительно заговорил Калимах, — что этот аппарат сработал, находится в вопиющем противоречии с наукой. — Инженер обернулся к Пьеру. — Сей сундук на гусеничном ходу мог закинуть вас черт знает куда, мог разрезать пополам — половину бросить в двадцать третий век, а другую в двадцать седьмой. Он мог вообще растащить вас по атомам — на каждую секунду по атому. Вы, дорогой мой, вытянули один шанс из миллиарда. Пьер виновато улыбнулся. — Вы сами это построили? — Инженер небрежно кивнул на машину. — Не совсем, — сказал Пьер. — Это длинная история. Идею машины выносил один человек. Василий Дятлов. Но построить ее он не успел. Дятлов погиб. Перед смертью он передал мне свои записи. Потом я с двумя друзьями… — Он замялся. — Расскажите подробно, — потребовал председатель, — это интересно. Как быстро Париж стал прежним, довоенным Парижем. Только чуть сосредоточенней. Только куда голоднее — двести граммов хлеба в день. Из них половину он отдавал Бланш. Но без Шалона и Дю Нуи было бы совсем тяжко. Когда после занятий он забегал за девочкой и вел ее в Люксембургский сад, увалень Шалон встречал их, случайно, конечно, как он всегда подчеркивал, либо у входа, либо на главной аллее и тащил за собой, бормоча: — Тут, понимаешь, Альбер оказался… У него новая девушка. Он хочет ее показать тебе. Или: — У Альбера сегодня праздник. Он расстался с Жюли и хочет нас угостить. Альбер Дю Нуи встречал Бланш безупречным поклоном, сверкал зубами и пробором, сажал ее на плетеный стул и грозно кричал: — Самую большую чашку кофе со сливками и самое вкусное пирожное доля мадемуазели! Когда Пьер намекал, что ему неловко, Дю Нуи говорил: — Оставь свою пролетарскую заносчивость. Считай, что ты экспроприируешь моего отца. К выпуску стало ясно, что сближает эту троицу многое. Лидером незаметно стал Шалон. Он увлек их в организацию Ива Фаржа. А когда Пьер показал ему тетрадь Дятлова, Шалон сказал, что отныне ему понятно, зачем он живет, а также зачем живут они — Пьер Мерсье и Альбер Дю Нуи. Смысл этот явствовал из такого сообщения: — Ну что ж, это… Ясное дело, а? И вообще… Они работали. Бланш росла. И когда в апреле 1961 года мир с восхищением встречал Гагарина, Бланш стукнуло семнадцать лет, Шалон написал последнее уравнение, а Пьер и Альбер расшифровали последние расчеты вычислительного центра компании "Дю Нуи и сын". Стало очевидным: идея Дятлова не блеф. Время не более властно над человеком, чем пространство. Как они ликовали! Альбер привез ящик шампанского, Пьер позвонил Бланш, чтобы она приезжала на виллу Дю Нуи, где они обычно работали, Шалон приволок старика Гастона, садовника. Они пировали всю ночь и решили отдохнуть недели две, а потом уже взяться за постройку самой машины. Тогда казалось, еще немного, ну, скажем, год, и… Кто знал, что от цели их отделяют семь мучительных лет. Отдыхать они все вместе поехали в Сен-Мартен. Пьер любил горы, и потом он хотел показать Бланш могилу ее отца. Он провез их по знакомым местам, рассказал о Дятлове, д'Арильи, Декуре и обо всех-всех. В Балансе они зашли в дом, где когда-то жил кюре, и Бланш вспомнила этот дом и его хозяйку, Люс Бетанкур. За ними увязался парнишка с велосипедом. Он влюбился в Бланш сразу, бесповоротно. Водил ее в кино, на танцы. Потом аккуратно доставлял в кабачок, где Пьер с Шалоном и Дю Нуи сиживали по вечерам в блаженном безделье. Накануне их отъезда он подошел к Пьеру и звонким голосом попросил руки Бланш. — Ну, а она, что она тебе сказала? — спросил Пьер. — Она велела подойти к вам, мсье, и сказала, что сделает так, как вы сочтете нужным. — Сочту нужным? — Пьер опешил. У Бланш и раньше были приятели, но она расправлялась с ними без его помощи. "Может, она влюбилась в мальчишку? — подумал Пьер. — Он симпатичный, простой. Смотрит на нее с обожанием". — Вот что, дружок, зови-ка сюда Бланш. Я сочту нужным всыпать ей как следует, чтобы она не морочила голову такому славному юноше. Бланш появилась только поздно вечером. — Что за фокусы? — спросил Пьер тоном скрипучего папаши. — Зачем ты мучаешь бедного парня? — А что ты ему ответил? — Обещал отстегать тебя крапивой. — Что ж, приступай. Тут только до Пьера начало доходить, что Бланш, возможно, и впрямь влюбилась. Что ей уже семнадцать. Что в последние месяцы он почти не разговаривал с ней серьезно, считая ребенком, а она… Она ведь скоро уйдет. Не с этим, так с другим. — Ты стала совсем взрослой, дочка. Если он так тебе нравится, я не буду возражать, я… И тут что-то произошло. Бланш билась в рыданиях и выкрикивала горькие упреки: — Ты хочешь избавиться от меня. Ты обрадовался… Хорошо, я уйду. Ты никогда, никогда меня не любил. А я… Я всегда мечтала, что ты будешь приезжать от Дю Нуи и Шалона домой, и я буду… — Бланш плакала неудержимо, как ребенок. — И не смей называть меня дочкой! Ты мне не отец. Я никогда не считала тебя отцом! Ты — Пьер. Мой Пьер. Ты был моим Пьером. А теперь… Они вернулись в Париж и скоро поженились. А через два года Бланш умерла от родов. Дочку Пьер назвал Люс, в память госпожи Бетанкур, спасшей ее мать. Игре в Совет не было конца. Какие декорации! Версальский регулярный парк и тучные колонны египетских храмов, шатры Тамерлана из белого войлока и зал заседаний ООН, ночлежка из пьесы Горького и кают-компания ракеты Земля — Альтаир. За всем шутовством Пьер с трудом улавливал ход дела. Обдирая шелуху лицедейства с речей и реплик, вопросов и заявлений, аргументов и возражений, исходящих то от упакованных во фраки дипломатов, то из уст трясущих кружевами вельмож, а то и услышанных в бормотании шамана догонов, когда отблески ритуальных костров ложились на маслянистое зеркало Нигера, Пьер пытался удержать в памяти суть того, что произошло на последних заседаниях, то бишь в предшествующих актах, картинах, сценах и явлениях. — В хрониках не отмечен факт создания машины времени в двадцатом веке, — назидательно поднимал палец худой мужчина со скучным взором, явившийся на Совет в калошах и пальто на вате. — "Теоретические работы группы Шалона при "Эколь Нормаль" быстро зашли в тупик и сейчас представляют интерес лишь для играющих в историю науки. Поэтому возвращать туда, в двадцатый век сей агрегат весьма опасно, чревато, я бы сказал… Как бы чего не вышло. И вообще, перемещения во времени с момента узаконенного введения таковых в обиход подвержены были и есть строжайшей регламентации соответствующим Уложением, какового Уложения параграфы 76 и 144 недвусмысленно полагают невозможным… Пьер потерял мысль, но Гектор перевел ему, что оратор указал на нежелательность возвращения Пьера и машины в двадцатый век, поскольку это может перекроить всю историю, в то время как появление его, Пьера, в их времени теперь уже вполне безопасно, а стало быть, он может оставаться здесь как угодно долго. — А закон статистического подавления мелких возмущений? — ехидно бросил на ходу ловкий усач в оперенном берете. — Отпустить его, без машины конечно, а девчонку — вылечить. Пусть ее, чего там, — и ускакал, нахлестывая вороную лошадь. — Предлагаемое деяние означало бы непозволительное вмешательство в ход исторического процесса, — бубнил тот, в калошах, поглаживая зачехленный зонтик, — а потому считаю своим долгом предостеречь. Быть надлежит предельно осторожным, а вы, сударь, — он повел головой в сторону исчезнувшего всадника, — манкируете, да-да. — Но раз история не сохранила факта создания машины в двадцатом веке, стало быть, следы ее были уничтожены, что я и предлагаю сделать, оставив машину здесь и возвратив нашего гостя в его мир после небольшой процедуры, избавляющей его память от лишнего груза, — вставил Харилай. — А девочку, что ж, я думаю, девочку надо вылечить, а? — Фи, не нравится мне эта ваша "небольшая процедура", Харилай. — Это говорил Николай Иванович. — Пьер, я уверен, даст слово, что прекратит работу над машиной. Правда, если он сам захочет подвергнуться… — Чтобы избегнуть, так сказать, соблазна, — подхватил Харилай. — Вот именно. А сам факт исцеления одной девочки не страшен по той же причине подавления мелких возмущений, — закончил Николай Иванович. — Протестую! — не унимался владелец зонтика. — Почему из миллионов обреченных в этом суровом веке мы должны спасать одну, именно эту девочку? — Что говорить об абстрактных миллионах! Добро всегда конкретно. Самый естественный поступок — вылечить девочку и вернуть ей отца, предоставив истории развиваться естественным путем. — Но на естественном пути ребенок и должен погибнуть… И так без конца. Доктор сдержал слово, и Пьер провел несколько дней в "Осеннем госпитале": кленовые листья, рябина, заморозки по ночам и слабый запах прели в парке, где молчаливо и печально стояли белые античные боги. Дважды его навещала Урсула. Они ходили по зябким аллеям, и Пьер чувствовал легкое головокружение. Прощаясь с ним после второй их встречи, она сказала: — Ну вот, Пьер. Теперь вы никогда не будете болеть — в том смысле, который имеет слово «болезнь» в вашем веке. Ночь после госпиталя ему выпало провести в бунгало южноафриканского магната. Широкая лежанка, застланная шкурами, деревянные маски над камином. Спать не хотелось. Пьер сидел в кресле, смотрел на огонь и вспоминал отсветы костра на лице Дятлова в последнюю его ночь, за несколько часов до того, как он послал Пьера в штаб с сообщением об отходе отряда. — Что происходит, — говорил Дятлов, — когда глубину океанской впадины измеряют тросом? Рано или поздно трос обрывается под собственной тяжестью. То же происходит с причинными цепями. При очень большой длине они изнемогают и рвутся. И тогда новый мир становится независимым от старого. Это значит, что, улетев на тысячу лет вперед, можно встретить культуру, забывшую своих отцов, столкнуться с дикостью, каннибальством… — Значит, д'Арильи прав? — спросил Пьер. — Нет смысла стараться ради будущего? — Вовсе нет. Разрыв преемственности не фатален. Чтобы передать будущему эстафету разума, нужно просто хорошо строить. Не пирамиды — общественный порядок, противостоящий дикости. Но и слетать туда, к потомкам — тоже ведь очень заманчиво. — Нам отправиться туда? Может, реальнее, ждать их к нам? — Для этого нужна машина. Откуда взять машину им, если ее не сделаю я, ты, твой внук… Двигаться по времени запрещает причинный парадокс. Вот улетишь ты лет на сорок назад и отобьешь невесту у собственного дедушки. Как тогда родится твоя мать? — Действительно, — пробормотал Пьер. — К счастью, мы живем в вероятностном мире. Значит, можно лететь в такие далекие времена, где вероятность воздействия на причинную цепь, могущую парадоксально изменить наше время, ничтожна. Недавно я прикинул кое-что. Изолировать аппарат от причинного окружения впрямую невозможно такой энергии не сыскать во всем нашем мире. Но есть другой путь: не через барьер, а сквозь него. Энергии немного, а эффект! — Дятлов засмеялся, похлопал по вещевому мешку. — Здесь описан этот путь… — Скажите, Гектор, когда наконец соберется последнее заседание? Боюсь вас обидеть, но эти игры, эти чудеса так далеки от меня. Проходит неделя за неделей, а там… Люс. — Напрасно волнуетесь, дружище. Если Совет примет решение помочь вам, то вас вернут в тот же момент времени в прошлом, из которого вы отправились к нам. Но ваше раздражение, Пьер, оно необоснованно. Вот уже сто пятьдесят лет мы играем. — Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в Другую жизнь. Но ведь это страшно — не иметь собственной души, своего лица… — Что вы называете лицом времени? — Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания — свои, не заимствованные у других эпох. — Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры — разве их страдания на сцене не были прекрасны? — Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. — Пьер испуганно взглянул на Гектора. — Наш друг хотел сказать, — вмешался Харилай, — что трагедия необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской — Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она станет жизнью. Неотличимой от настоящей. — Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь — игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по-настоящему? — Конечно же по-настоящему. Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок. Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть — члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома. Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл — и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом. Сейчас, в этой избе они решат. Чужие. Даже лучшие из них Гектор, Харилай, Ина. Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их. — Я виноват перед вами, — говорил он, — я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное течение вашей жизни, ваш уклад, привычки. Простите. Правда, я летел с надеждой спасти самое дорогое мне существо, маленькую девочку, чья судьба затеряна для вас в безмерной толще прошлого. Я надеялся. И мне стыдно сознавать, что я стал жертвой собственного эгоизма, надумав решать свои проблемы с помощью других эпох, чужих, как мне теперь начинает казаться. Там, в прошлом, я думал, что мы должны помогать друг другу. Мы — вам, тем хотя бы, что стараемся сделать своих детей лучше, сделать вас лучше, ведь вы — наши дети. А вы могли бы помочь нам своей мудростью. Я верил, ваша мудрость и сила столь велики, что вы сможете помочь самозваному гостю из древней, страдающей, а в ваших глазах — просто мрачной эпохи. Помочь, несмотря на его личную незначительность, слабость. Однако мое самоуничижение кажется мне ошибочным. Глядя на вас, я начинаю понимать, что и опыт нашего времени бесценен. Он утрачен вами, это сделало вас другими, чужими… Я смотрел на вашу жизнь и думал: да живете ли вы? Вы способны чувствовать боль, но боль эта не настоящая. Вы проливаете кровь, иной раз ручьями, но это шутейная кровь, одно из чудес хитроумной технологии. Вы изобрели новые слезы и муки, но это стерильные слезы, сделанные гением химии, они не оставляют следов-морщинок на безукоризненной коже. А муки так точно рассчитаны психологами, что превратились в род щекотки. Ха-ха, как больно, хи-хи, как печально, го-го, как тяжко… И вот я, ископаемое, подумал: не есть ли это чудовищный обман? Абсолютное равнодушие предельно сытых людей? И еще я подумал: боже мой, так вот какое будущее нас ожидает! Мы, напрягая все силы, боролись… нет, боремся в трудном, кровавом, жестоком, горящем нашем двадцатом веке. Да, в грязном и подлом веке, но вместе и таком светлом из-за свершений его лучших людей, его настоящих героев, из-за высоких движений души, неодолимого стремления людей к справедливости. Мы боремся против крови, огня, мук… И я вижу, их нет. Нет настоящих. Есть поддельные. Но для чего? Да, и тепло, и сыто, и всего вдоволь, и выдумка безгранична, но объясните мне, для чего? Нет, наши слезы, наши страдания предстают теперь иными. Надо ли избавляться от них? Может быть, они делают жизнь подлинной? Простите, я запутался… Страшная это пропасть — половина тысячелетия. Наверно, я ошибаюсь, я просто не в силах понять истинных глубин вашей жизни. Она должна быть прекрасной и цельной. Видимо, все там, дальше, за этими играми. Может быть, с высоты своих знаний вы поймете меня, покрытого шерстью пришельца, который вторгся в ваш мир не для забавы, поверьте, а из страха за маленькую девочку. И еще я сделал это в слепой, но твердой убежденности, что люди далекого будущего не только намного разумнее нас, но и намного добрее. Эта вера и заставила меня дернуть рычаг той несуразной в ваших глазах колымаги, в проводах, кристаллах и железе которой билась, однако, гениальная мысль, стучало живое сердце моего друга, товарища по борьбе с варварами нашего времени Василия Дятлова. Его внучку и мою дочь я и прошу вас спасти. — Прелестно, голубчик, ну распотешил старика, ну спасибо! — Сухонький длинноносый человек в камергерском мундире опустил слуховую трубку и кинулся обнимать Пьера. — До слез довел, шельмец. Ай-ай-ай, а Кубилаша-то где? Где негодник прячется? Дайтека я его поцелую. Вынырнувший из-за мундирных спин Кубилай почтительно взял старичка под локоток и повел в сторону. — М-да, неплохо сыграно. Немного резковато по нынешним меркам, но… Весьма, весьма, — вытянув гусиную шею из золотого стоячего ворота заговорил незнакомый Пьеру генерал. — Мне вот что представляется, господа Совет. Не посмотреть ли нам судьбу нашего гостя и его дочери в реальной истории? Может статься, там и есть решение, а? — Там-то решение есть, куда ж ему деваться, — заметил багроволицый кривоногий старик, поигрывая темляком изогнутой сабли, — да только прилично ли это, милостивые государи, узнавши судьбу человека и чад его, ему таковой не открыть? А открыть так уж совсем невозможно. — Полно, вздор все это. Важно не сокрыть судьбу от Пьера Мерсье, а привести его в состояние резиньяции, так сказать, дабы с покорностию ее пинки и уколы принимал, — задумчиво поднял палец Николай Иванович. Наступила пауза, во время которой Пьер подумал, что еще одной говорильни не выдержит и либо взбунтуется, либо действительно впадет в состояние резиньяции. Знай Пьер немного лучше русскую историю, он понял бы, что в разыгрываемой сцене все, до того сказанное, значения не имело никакого, и с большим вниманием следил бы за дремавшим в складном кресле стариком с повязкой на глазу. Речь Пьера привела в восторг и Гектора. Сияя, он толкал локтем корнета, в котором без труда можно было узнать Полину. — Посмотри, что Кубилай сотворил с этим новичком! Отличный парень этот Пьер. Веселый, а? Ина вспыхнула: — Ты сказал веселый? А по-моему, вы с Кубилаем настоящие ослы. Вам не приходило в голову, что Пьер не играл? Ему больно. Очень больно. — В глазах Ины застыли слезы. — Только, пожалуйста, не думай, что и я сейчас играю. Лучше скажи: долго там еще намерены его мучить? Гектор растерянно посмотрел на девушку. — Ты всерьез? Не может быть. Ведь все уверены, что Пьер в полном восторге. — Гектор замолчал. И вдруг побледнел от внезапной догадки: Слушай, а если… А что, если он вообще не уверен, что мы дадим ему лекарство? — А я тебе что говорю. — Ой-ой-ой! У Кубилая ведь еще десяток сцен в программе. Надо срочно кончать все это. — Гектор схватил Ину за руку и, грубо нарушая торжественное течение высокого Совета, полез по рядам. Между тем два седоусых унтер-офицера установили на поставце ящик красного дерева с большой серебряной трубой. Подле ящика тотчас возник вертлявый субъект в табачном сюртуке. Поклонившись в сторону печки, субъект утвердил сверху ящика черный диск и покрутил торчащую сбоку ручку. Чарующая, чуть угловатая музыка вошла в избу сразу со всех сторон. — Симфоническая поэма Людмилы Кнут, в девичестве Люс Мерсье, торжественным фальцетом объявил владелец табачного сюртука, когда музыка умолкла. — Алоизий Макушка собственной персоной, — прошептал Николай Иванович на ухо Пьеру. — Главный историк режиссерского консулата. — Мысль о том, что решение наше надлежит выводить из естественного течения истории, — заговорил Макушка нормальным голосом, — подвигла меня на исследование некоторых обстоятельств, приведших тому триста лет к появлению хронолетов Владимира Каневича. Избегая частностей, могущих утомить высокое собрание, сообщаю главное следствие произведенной экзаменации, состоящее в том, что поименованный Владимир Каневич приходится по материнской линии правнуком Людмилы Кнут, в девичестве, как уже указывалось, Люс Мерсье. В это время Пьер заметил, как Гектор что-то горячо втолковывает Кубилаю, оторопело смотрящему то на Гектора, то на него, Пьера. Выдержав паузу, чтобы позволить всем оценить важность сказанного, Макушка продолжал: — Дочь присутствующего здесь Пьера Мерсье есть необходимое звено в цепи событий, приведших, во-первых, к появлению у нас человека из далекого прошлого, поскольку таковое вызвано ее тяжелым недугом, во-вторых, к созданию машины времени, ставшей тривиальным предметом материальной культуры нашей эпохи. Цепь эта разорвана сейчас, и мы держим в руках ее части, раздумывая, соединить их или оставить эту цепь разъятой. Я веду вас вдоль этой цепи, милостивые государи: в первой половине трудного века, известного невиданными бурями в жизни общества, потрясениями умов и государств, родился и погиб в зените дарования Василий Дятлов. Вот первое звено. Через тридцать без малого лет его друг, стоящий перед вами, с двумя помощниками сделал первый, несовершенный по нашим меркам, аппарат, воплотивший идею Дятлова. Аппарат этот перенес своего создателя к нам. Это — второе звено. Здесь цепь обрывается. Ибо третье звено — Люс Мерсье — умирает в своем двадцатом веке. Макушка снова прервался. Кубилай с Гектором и Иной пробрались к сидящему за печкой старику. — Если Люс Мерсье останется жива, — продолжал историк, — то через много лет выйдет замуж за внука погибшей вместе с ее дедом Сарры Кнут, дочери русского композитора Александра Скрябина. Она сама станет известным музыкантом, а ее правнук Владимир Каневич создаст аппарат, способный вернуть Пьера Мерсье к его дочери, а дочь — к жизни. Я кончил. В наступившей тишине Пьер услышал тихий скрип за печкой. Грузная фигура старика распрямилась, он отнял руку от лица, извлек из шлица мундирного сюртука гигантский платок и отер лоб, Потом заговорил размеренно и внятно. — Благодарю всех, господа. Благодарю вас особенно. — Он слегка поклонился Пьеру. — Как только что было отмечено, аппарат Каневича — это живая часть нашей культуры. Мы без нее — не мы. Раз был в истории Владимир Каневич, значит, история уже распорядилась за нас. Мы не делаем благодеяния, мы спасаем друг друга. Спасая прошлое, мы спасаем себя. Отказать Пьеру Мерсье — значит взорвать наше собственное существование. Человечество едино не только в пространстве, но и во времени. ("Боже мой, — сверкнуло в уме Пьера, — он буквально повторяет Базиля"). Однако, что это я? Пространство, время… А душа-то человеческая? К ней, к душе продираться надо. И пусть бездна лет, пусть неразличимы вдали их лица. Можем ли мы смотреть на них в перевернутую подзорную трубу с холодным, жестоким сочувствием, равноценным презрению? Нет, господа! Прав, навсегда прав Федор Михайлович. Не на муках и страданиях строим храм. Быть в силах и не помочь младенцу? Да можно ли помыслить такое! Мне остается только в согласии с историей и ролью в этой пиесе сказать: "Господа! Властию, данной мне отечеством, приказываю…" Синеющее окно вспыхнуло румянцем. В избу вошел темнолицый пожилой человек в длинной белой рубахе. Стало тихо. — Пьер Мерсье, человек из прошлого, здравствуй! Стен не было. Было бескрайнее поле. И тысячи лиц, лишенных грима. Человек протягивал Пьеру руки: — Не сердись на наших детей, Пьер Мерсье. Это удача, что ты попал к ним. Они показали тебе нашу Землю. Они полюбили тебя. — Дети? — пробормотал Пьер. — Вы сказали — дети? — Да, Пьер. Это их дом, их школа. Они кажутся тебе взрослыми, но вглядись в них сейчас, вглядись внимательно. — Боже мой, дети! — Пьер переводил взгляд с кудрявого, расплывшегося в улыбке Гектора на вдруг застеснявшуюся Алисию. Маленький Кукс пригладил вихры и смотрел на Пьера серьезно и напряженно, как отличник на доску с текстом трудной задачи. Кубилай лучился любовью и нежностью, а Турлумпий, щекастый Турлумпий пялил свои пуговицы так же, как на поляне при их первой встрече. — Уже много лет, как Земля отдана детям, — говорил старик. — Сначала с ними жили педагоги и воспитатели. Но потом необходимость в этом исчезла. Взрослые стали даже мешать свободному развитию детей, их творчеству. Выяснилось, что лучшей формой такого развития является игра. Игра для нас — путь к знанию, утверждение личности, постижение живой истории. В нашем мире нет зла, рожденного темными движениями человеческой души, и мы оказались бы бессильными перед космосом, не постигни мы опыта борьбы прошлого. Но закалка против зла — не главная цель игры. История человечества, и твоего века тоже, Пьер, учит не только борьбе, но и состраданию. И, отдаваясь игре до конца, наши дети постигают главную науку — науку добра. Дети встретили тебя, они же отправят тебя домой. Они вылечат твою Люс. — И все это они сделают сами? Дети? — Не совсем. Мы поможем им. Хотя главное они уже сделали. Мы не сразу узнали о твоем прибытии, и на плечи детей легла эта задача — понять, что они встретились с человеком из далекого прошлого. Мне приходилось заниматься психологией людей вашего времени, и я знаю, как нелегко перешагнуть лежащую между нами пропасть. Твой приезд стал экзаменом для их умов и для их сердец. Мне кажется, они выдержали экзамен. Правда, тебе пришлось немало испытать, но это не вина детей, а скорее их беда — слишком уж широка оказалась эта пропасть. И все-таки они приняли правильное решение. — Но что происходит с ними потом, когда кончается детство? Почему они скрыли от меня ваш большой мир? — Вырастая, мы покидаем Землю и… — Старик повел рукой. Открылся синий проем, и Пьер увидел пляску хвостатых звезд, толчею планет, блеск парящих в космосе величественных сооружений. — Наш мир мог испугать тебя. Дети не хотели причинить тебе боль. Пусть, увидев лишь верхушку айсберга, ты получил превратное представление о нашем времени. Горька была твоя речь на Совете. Но помнишь, ты сказал — истинные глубины нашей жизни могут быть дальше, за этими играми. Так и есть, Пьер. — Так вы не дадите мне взглянуть на ваш взрослый мир? Это запрещено? — Мы ничего не запрещаем. Но подумай, прежде чем решиться. Ты можешь испытать такое потрясение, что никогда не оправишься. Пожелай ты остаться у нас навсегда, я бы не отговаривал тебя. Но были люди, сильные люди, рожденные после тебя, Пьер, которые, прожив с нами краткий миг, возвращались домой и навсегда оставались несчастными. А ведь ты хочешь вернуться… — Старик отступил на шаг. — Теперь я оставлю тебя на время. Он ушел, а Гектор, Ина, Асса, Харилай и другие, сияя, бросились к Пьеру: — Ну вот, ну вот, что я говорил, что я говорила… Пьер напрягся, ожидая, что вот-вот услышит властное указание Кукса или Кубилая: "Ярче, ярче изображайте восторг!" Но и Кубилай и Кукс прыгали рядом и кричали: — Ну вот, я же говорил! Я говорил! Ах, какие были проводы! Ставил, конечно, Кукс, забияка и большой любитель покомандовать. Толстяк, сидевший на последнем Совете за печкой, скинул повязку — мешала и топал впереди парадирующих войск, воздев треуголку на шпагу и вопя что есть мочи: "Виват!" Бивак разбили у стен Лонгибура. Пьер сидел на слоне. Пальцы ласкали твердый цилиндрик в кармане куртки — маленький пенал со щепоткой оранжевого порошка, врученный ему нынче утром доктором из "Осеннего госпиталя". Пока пили-ели (Кубилай все норовил с Пьером чокнуться и поцеловаться, но не дотянулся — высоко), площадку огородили, увили лентами, обставили флажками, и грузинский князь в рог затрубил. Граф де Круа и Морис де Тардье пустили коней в галоп, сейчас сшибутся, затрещат копья, рассыплются, и — за мечи! Нет, передумали. Алисия им язык показала и по хоботу — к Пьеру, с венком из ромашек. И села рядом. Елена в пурпурной столе перебирала струны кифары. Проскальзывая длинными ногами, шел клетчатый Арлекин, смотрел провалами глаз, изгибал шею. Как ударом хлыста, сорвало Пьера с места. Он сполз по крутому боку, вскочил на стол: — Там, у нас в Шатле, это делали так! Он пустил волну по рукам — туда, обратно, снова туда. И вдруг застыл в мучительном изломе. — Еще, еще! — ревела толпа, а мим — Пьер узнал Жоффруа — глядел на него с восторгом темными кругами на меловой маске. Кукс и Кубилай, отталкивая друг друга, бросились к нему — пожать руку, помочь слезть. Кубилай оказался проворней: — Голубчик, это… это… Нет слов. Вы — гений. Умоляю, на одну минуту. Вот это движение… — и увлек Пьера в сторону. Поляна за стеной жимолости раздалась, чтобы вместить всех. На трибуне скрипел Алоизий Макушка: — Дорогие сограждане! Мы собрались здесь в эту торжественную минуту, чтобы проводить, как говорится, в дальний путь нашего, так сказать, замечательного и, я не боюсь этого слова, старого друга, — и бил пробкой о графин. Из машины, весь в мазуте, вылез Калимах и поставил на землю большую медную масленку. — Ты у меня полетишь, — мычал он, хмуро прицеливаясь разводным ключом к торчащему болту, которого раньше, Пьер мог поклясться, в машине не было, как пить дать, полетишь. — Свечи прокалил? — подошел Харилай. — Прокали свечи-то. Отсырела, небось, стояла сколько… — И то, прокалить, — согласился Калимах. — Тащи паяльную лампу. Что-то острое уперлось Пьеру в бок. — Считаю своим долгом предостеречь, — зашептал старый знакомый в калошах, убирая зонтик, — шум, пение… Чего ж тут хорошего. Произнесение речей при большом скоплении публики. Это знаете, чревато. Полезайте-ка вы в машину и — скатертью… то есть счастливый, как говорится, путь. И вам хорошо, и нам спокойней. К обоюдному, так сказать. А то как бы они того… не передумали, а? — и, не выдержав, прыснул. Пьер еще увидел прощальный взмах Гектора, немного растерянные лица Полины, Ассы. Он вытер щеки. — Не скучай, Пьер! Счастливо! — Счастливо и вам! Спасибо за все. Люк захлопнулся. — Мсье! — кричал Гастон. — Стойте! Нельзя! Кто-то толкнул садовника в спину. В ротонду ворвались Шалон и Дю Нуи. Скрипнул, распахиваясь, люк. Показалась нога в рифленом ботинке. Потом рука и, наконец, смущенное лицо Пьера. — Ты сошел с ума! — закричал Шалон. — Пьер, милый, разве так можно, — сказал Альбер. — Да что вы, друзья, — медленно и тихо сказал Пьер. — Я только хотел попробовать… Но Шалон уже вытаскивал из машины рюкзак и, поднимая его, взглянул в глаза Пьеру: — Попробовать? А это что? — Простите меня, — еще тише сказал Пьер. — Слава богу, хоть ты жив. Ты включал ее? Пьер смотрел на них сквозь слезы, не слыша слов. — Ничего, ребята, не огорчайтесь. — Так она не работает? Пьер покачал головой. — Ты не находишь, что он какой-то странный? — повернулся Дю Нуи к Шалону. — Он потрясен неудачей, Альбер. И нам это тоже предстоит пережить. — Простите, я очень тороплюсь, — сказал Пьер. — Подбросьте меня до Форж-лез-О, я там оставил машину. Он не сводил глаз с тщедушного тела, страшной иглы. Ему казалось, что миновала вечность с тех пор, как он уронил оранжевую крупинку в колбу капельницы, хотя на самом деле не прошло и половины суток. Пьер брал руку девочки пытаясь ощутить намек на ответное движение. Но нет, ничего не изменилось. Ничего. Утренний луч играл на красном коленкоре истории болезни. — Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? — Доктор вытянул из папки листок. — Ой, мы опять с папой купались. И ракушку нашли огроменную, во! — Руки Люс дрогнули. Доктор снял очки и поднес листок к глазам. — Господин профессор, вас к телефону, — объявила сестра. — Что? А? Послушайте, мадам Планше, что вы мне подсунули? — Он свирепо ткнул пальцем в листок. — Чей это анализ? Лицо сестры покрылось пятнами, близкими по цвету к кресту на ее наколке. — Это анализ Люс Мерсье, господин профессор. Я сама, — она сделала паузу, — сама вложила его в историю болезни пациентки. — А в лаборатории не могли напутать? — спросил доктор, смягчаясь. — В лаборатории сегодня не было других анализов, господин профессор. Вас ждет у телефона мадам Жироду, господин профессор. — Не было других анализов? — Доктор надел очки. Он увидел привстающего Пьера и повернулся к ребенку. Знают ли они, какое чудо произошло? Какая милосердная воля вернула девочку этому человеку, а ей подарила — Ах да, иду, иду. Дождитесь меня, Мерсье. Я сейчас вернусь, только поговорю с женой. Дождитесь меня непременно. |
||
|