"Книга ночей" - читать интересную книгу автора (Жермен Сильви)

Ночь вторая НОЧЬ ЗЕМЛИ

То были времена, когда волки, в поисках пропитания, еще рыскали зимними морозными ночами по полям и наведывались в деревни, где резали все подряд — домашнюю птицу, коз, овец, а порой даже ослов, коров и свиней. Если им не удавалось добраться до скотины, они не брезговали собаками и кошками, и при случае устраивали себе пиршество из человечины. Особенно охотно они пожирали детей и женщин, чья нежная плоть пришлась им по вкусу, лучше иной утоляя голод. А голод их был поистине ненасытим, и эта прожорливость неизменно возрастала с морозами, неурожаем или войной, словно конечный отзвук и самое отвратительное воплощение народных бедствий.

Так вот и жили многие из «сухопутных» в постоянном ужасе перед свирепым, неутолимым волчьим голодом; они окрестили волков единым именем, заклинавшим их собственный страх и этих своих извечных врагов; и было это имя — Зверь.

Этого Зверя со множеством тел люди считали адским испытанием, которое Дьявол послал им на горе. Некоторые даже утверждали, будто в нем скрывается мстительная душа человека, осужденного на вечные муки за то, что он дерзнул изменить ход мироздания; другие верили, что это перевоплощение какого-нибудь злого, жадного до крови, колдуна. Третьи видели в Звере карающий перст Господа, разгневанного людскими грехами и ослушанием. Потому-то крестьяне, собираясь на волчью охоту, просили кюре освятить ружья и заряжали их на церковной паперти пулями, отлитыми из серебряных образков Богоматери и святых угодников.

Однако Зверь умел оставаться невидимым и уходить от охотников. Он скрывался в самых темных лесных дебрях, откуда временами доносились глухие завывания, и показывался лишь тем, кого избрал своей добычей.

Случалось, что люди заставали некоторых из его жертв еще живыми, но, все равно, даже самый легкий укус Зверя обрекал несчастных на смерть. Тщетно знахари натирали раны смоченными в уксусе дольками чеснока, чтобы выгнать из них дурную кровь; тщетно обкладывали укусы кашицей из растертых огурцов, меда, соли и мочи; тщетно покрывали тела больных амулетами — все они рано или поздно погибали в ужасных мучениях.

И, чем ближе подступала смерть, тем больше жертвы Зверя, в свой черед, уподоблялись волкам; жестокое страдание, корчившее их тела, зажигало в глазах такие же нечеловечески-холодные огоньки, какие горели в зловещем, исподлобном взгляде Зверя, а зубы и ногти превращало в свирепые клыки и когти, готовые разорвать любого, кто подойдет. И нередко бывало, что родные впавшего в бешенство человека сами обрывали эту кошмарную метаморфозу, придушив обезумевшего беднягу между двумя тюфяками. Потом они чинно укладывали его на кровати и, как добрые христиане, молились за душу усопшего, прося Господа, чтобы Он не допустил ее блуждать по лесам, где царит Зверь, или с глухим замогильным воем бродить вокруг их дома.

Желая заклясть такие потерянные души, а главное, отогнать Зверя подальше от своих ферм, крестьяне держались обычая после удачной охоты вешать на ворота амбара лапу, голову или хвост убитого волка. Ибо Зверь не должен был даже близко подходить к живым. Говорили, будто его взгляд, пусть увиденный мельком или издали, способен лишить человека голоса и парализовать, а зловонное дыхание может насмерть отравить того, до кого оно долетело. А иные уверяли, будто цыгане — сами по себе весьма схожие с волками, — располагаясь табором близ деревень, набивают трубки смесью табака и высушенной волчьей печени, дабы отпугивать мерзостным запахом этого дыма собак, стерегущих стада.


Таковы они были — эти свирепые людоеды, хозяева лесов, державшие «сухопутных» в вечном страхе; они носили имя Зверь и считались еще более жуткими, чем злые духи, великаны и драконы из сказок и легенд.

Но Виктор-Фландрен в ту пору не знал этого; он хранил в памяти лишь сонную, пресную воду каналов, на которых прошло его детство, да черную утробу земли, куда ежедневно спускался семь лет подряд.

1

Виктор-Фландрен долго шагал по дороге — той самой, которую двадцать лет назад одолевал его отец и которая столь безвозвратно разлучила его с родными. Только он сейчас шел один, без товарищей, не нес ружья на плече, как отец, и не страдал от тоски по дому. Ему не пришлось покидать двух единственных людей, что составляли его семью: улыбка бабушки неотступно следовала за ним, слившись с его тенью, а слезы отца, нанизанные на шнурок, висели под рубашкой на шее.

Он шагал через города и поля, реки и леса, те же самые, что некогда видел его отец, только он смотрел на них без страха и удивления. Была зима; стояли такие морозы, что ветви деревьев ломались, словно стеклянные, и их сухой треск долгими отзвуками витал в студеном безмолвии. Палка, на которую он опирался, блестела от инея и со странным звоном ударялась в оледеневшую землю. Виктор-Фландрен шагал вперед с легким сердцем; он был не то чтобы весел, но просто настолько одинок, что этот пустынный мир, раскинувшийся перед ним до самого горизонта, самою своей непривычностью умиротворял душу.

Снег слежался до каменной плотности, не проваливаясь даже под его ногами, и, когда к полудню бледный желток солнца пробивался наконец сквозь облака, все окрестные поля сверкали нетронутой белизной. Шагая посреди этой безмолвно сияющей пустоты, Виктор-Фландрен чувствовал прилив новой, мужественной силы, ибо наконец во всей полноте ощутил, что он молод, крепок и бодр. Он даже не мерз, хотя от небывалой стужи разрывались мосты, трескались камни, а из лесов выходили отощавшие, голодные волки.


Наконец Виктор-Фландрен добрался до холма, заросшего дубами, буками и елями; вьюга со злобным свистом гнала ему навстречу поземку. Узкая тропинка, разрисовавшая капризными извивами крутой склон, привела его в заснеженную чащу, куда почти не проникал дневной свет; ориентироваться здесь было невозможно, и Виктор-Фландрен с трудом продвигался вперед.

Очень скоро он вконец выдохся и, решив отдохнуть, присел на выступ скалы у прогалины. Начинало смеркаться, и впервые за время своего путешествия Виктор-Фландрен с тревогой подумал о том, где он проведет нынешнюю ночь. Нечего было и пытаться отыскать дорогу в этой сумасшедшей круговерти вьюги и ветра.

Впрочем, ветер выл с какими-то странными, жалобными интонациями, точно какой-то безумец поверял миру свое горе, и Виктор-Фландрен невольно содрогнулся всем телом: этот заунывный звук живо напомнил ему страдальческий хохот отца.

А теперь ветер кружил где-то совсем рядом, то слева, то справа от Виктора-Фландрена. Он сидел на своем камне, боясь шевельнуться или хотя бы повернуть голову. Тьма совсем сгустилась, и тонкий серпик луны, напоминавший крошечную белую запятую, подвешенную высоко в небе, среди звезд, слабо озарял лишь середину лужайки.

Этот несмелый проблеск ободрил Виктора-Фландрена; он встал наконец с камня, где начал уже застывать, и пошел на свет, как будто тот мог предложить ему более надежное убежище. Но тут ночной мрак пронзили два других огонька. Виктор-Фландрен заметил их, подходя к озаренному луной месту; они светились где-то поодаль, но он смог различить их благодаря золотому пятнышку, наделившему его левый глаз поистине кошачьим зрением. Это были две тоненькие косые черточки мерцающего желтого цвета; казалось, кто-то пристально глядит на него из-за деревьев. Виктор-Фландрен замедлил шаг, и сердце его тоже как будто приостановилось. Наконец глядящий вынырнул из тьмы, но не пошел прямо на Виктора-Фландрена; он принялся кружить по темной опушке, не спуская глаз с человека. По-звериному гибкий шаг подчеркивал худобу вислого зада волка, однако его грудная клетка была широкой и мощной; серая, посеребренная инеем шерсть топорщилась на ней густыми пучками.

Виктор-Фландрен повторил маневр волка: он начал с той же скоростью ходить кругами ио лужайке, пристально глядя зверю в глаза и, в ответ на его рычание, издавая такие же хриплые угрожающие звуки. Долго кружили они таким образом; потом волк резко прыгнул вперед, и Виктор-Фландрен немедленно сделал такой же выпад. Теперь они оказались совсем близко друг к другу; круги все сужались и сужались.

Под конец они почти вплотную сошлись в пятне лунного света, их тени уже касались одна другой. Кружение остановилось в тот миг, когда зверь наступил на тень Виктора-Фландрена. Тотчас же волк замер, испуганно прижал уши и с жалобным визгом распластался по земле. Виктор-Фландрен снял с себя ремень и, затянув его на шее дрожащего зверя, прикрепил конец к лямке вещевого мешка. Волк покорно дал посадить себя на сворку.

Теперь Виктор-Фландрен не испытывал ни малейшей боязни — казалось, вся она перелилась в лежавшее у его ног тело зверя. Но на него вдруг навалилась такая тяжкая усталость, что он решил дождаться рассвета, а там уж продолжить путь. Закутавшись в плащ, он улегся прямо на снег, тесно прижался к волку и уснул, согретый его теплом.

Ему приснился сон… приснился или, быть может, передался от лежавшего рядом волка. Он шагал по лесу и вскоре заметил, что деревья размахивают ветвями и одеваются блестящей металлической броней; закованные в панцири стволы медленно качаются во все стороны, простирая в небо ветви и сцепляя их, точно ломают руки; потом у деревьев появляются головы, круглые, массивные головы в шлемах, которые они неуклюже склоняют то влево, то вправо. Затем они с трудом вырывают из земли корни и грузно шествуют куда-то; похоже, будто они идут против ветра, так сильно согнуты их стволы и так судорожно взмахивают они ветвями, уподобляясь пловцам в бурном море.

А теперь деревья в броне сидят на огромных длинных плоскодонках, что спускаются вниз по широкой серой реке, в глубине которой трепещут багровые огни. Там, под водой, люди с непокрытыми головами идут против течения, неся факелы.

Деревья в броне покинули барки; сейчас они направляются к какому-то длинному приземистому зданию и, чем ближе подходят к нему, тем оно становится синее. Они хотят войти в этот дом, но стоит им переступить порог, как они исчезают, поглощенные густой мглой, заволокшей комнату.

Дом пуст; ветер влетает в растворенное окно и треплет занавески. Посреди комнаты стоит большая железная кровать. На ней лежит женщина, одетая в белую рубашку. Ее огромный раздутый живот готов к родам. Раздается какой-то странный, фантастический шум. Женщина, все еще лежащая на спине, медленно взмывает в воздух и начинает летать по комнате. Она изгибается так, что ей удается схватить себя за лодыжки. И ветер уносит ее в окно.

Крыши сумрачного, серо-черного города четко вырисовываются на фоне багрового грозового неба. Между высокими каминными трубами возникают глаза, очень темные глаза, обведенные голубоватыми тенями; они мерцают тусклым нездоровым светом. Город потихоньку снимается с места и плывет мимо этих глаз. Деревья в броне, по-прежнему рассекая воздух своими длинными руками-ветвями, входят в город, проникают в глаза.

А глаза тем временем превратились в двух огромных рыбин, проплывающих сквозь дома, чьи стены разжижаются при касании их плавников.

Волк сидит у входа на мост и, глядя в реку, играет на пиле.

Вдали, у воды, растворяется окно дома. Кто-то высовывается наружу и начинает вытряхивать ковер. На ковре выткан рисунок, напоминающий лицо; да, это именно лицо, и от встряхивания оно отделяется от ковра и падает в реку.

Волк исчез, но пила так и осталась стоять сама по себе у входа на мост; она продолжает вибрировать, издавая свою дребезжащую мелодию.


Виктор-Фландрен проснулся с первыми проблесками зари, под свистящие стоны ветра. Волк неподвижно лежал рядом. Небо расчистилось, согбенные деревья чуточку распрямились, и теперь в лесу обнаружились незаметные накануне тропы. Поколебавшись с минуту, Виктор-Фландрен решил идти налево. Он встал на ноги, тотчас поднялся и волк, и они пустились в дорогу.

После долгой ходьбы через лес они выбрались на открытую местность; поля, сменяя друг друга, полого шли вниз, где виднелись дома. Пруды и болотца, разбросанные в низине, серебрились льдом под бледными лучами утреннего солнца. Вдали по равнине петляла большая река, унося за горизонт свои пепельно-серые воды. Виктор-Фландрен почувствовал облегчение, увидев дома, стоявшие по краям полей. Эти места сразу пришлись ему по сердцу своей суровой простотой; их уединенность была чем-то сродни одиночеству жизни на каналах. Ему чудилось, будто эти серые, приземистые, крепкие фермы, охраняющие поля и леса, точно сторожевые псы, неспешно плывут куда-то вдаль. Только плывут бесконечно медленнее, чем баржи.

Он глядел, как ветер набрасывается на жиденькие дымки, курящиеся над трубами, и треплет их во все стороны. И внезапно ему вспомнились слова Виталии: «Земля велика, где-нибудь да отыщется для тебя уголок, и там ты сможешь построить свою жизнь и найти счастье. Может быть, это здесь, поблизости, а может, и очень далеко».

Здешние места были не близко и не далеко — казалось, они существуют вне пространства. Их не отличали ни дикое великолепие изваянных морем прибрежных утесов, ни царственное очарование горных пейзажей, ни бесстрастная красота пустынь, беспощадно выжженных солнцем и ветрами.

Это был один из тех уголков на краю страны, который, подобно всем приграничным зонам, казался навсегда забытым и Богом и людьми — за исключением великих, роковых мгновений, когда повелители империй, затеяв игру в войну, торжественно объявляют их своим священным достоянием.

2

Виктора-Фландрена вывел из мечтательного забытья волк, который визжа рвался со сворки. Он взглянул на припавшего к земле зверя и внезапно решил вернуть ему свободу. Когда ремень был расстегнут, волк на мгновение замер, потом, встав на задние лапы, уперся передними в грудь Виктора-Фландрена.

Теперь морда волка и лицо человека сблизились почти вплотную. Волк медленно облизал щеки Виктора-Фландрена, так бережно касаясь их языком, словно вылизывал открытую рану на собственном теле; потом он опустился наземь и, отвернувшись, неспешно затрусил к лесу. Виктор-Фландрен долго провожал его взглядом; затем, когда тот скрылся из виду, пошел своей дорогой.


Когда Виктор-Фландрен приблизился к селению, солнце уже стояло в зените. До сих пор он никого не встретил. Он внимательно оглядел поселок, сосчитал дома. Их оказалось семнадцать, но добрая половина выглядела заброшенными. Одна из ферм, самая большая, стояла на отшибе, на склоне холма между двумя еловыми рощицами. Местность здесь была такой неровной, что все постройки находились на разных уровнях. Виктор-Фландрен присел на край колодца, расположенного между пятью домами. Его мучил голод; порывшись в дорожном мешке, он нашел там только ломоть безнадежно черствого хлеба. Залаяла собака, следом тотчас подали голос другие. Наконец из одного дома вышел мужчина; он прошел мимо колодца, как бы не замечая Виктора-Фландрена, хотя искоса настороженно оглядел незнакомца. Виктор-Фландрен окликнул его. Человек обернулся с тяжеловатой медлительностью. Виктор-Фландрен спросил, как называется селение и не найдется ли здесь для него какой-нибудь работы. Услышав незнакомый акцент, крестьянин стал глядеть еще враждебнее; он ответил, что у них в Черноземье никакой работы не бывает, однако можно наведаться к Валькурам, вон туда, на Верхнюю Ферму. Виктор-Фландрен посмотрел в указанную сторону: это был тот самый дом на холме, среди елей. Он тотчас же направился к нему.

Ферма оказалась дальше, чем он предполагал, — дорога бесконечными зигзагами шла по склону холма. Собственно, ее и дорогой-то нельзя было назвать: скорее, хитрый лабиринт из подъемов и спусков. Ему пришлось даже остановиться и передохнуть. Голод все сильнее терзал его.

Когда Виктор-Фландрен добрался наконец до фермы и вошел в широкий пустой двор, его снова встретил такой яростный лай, как будто в каждом углу пряталось по собаке. Остановившись посреди двора, он крикнул: «Эй!

Есть кто-нибудь?» Лай усилился, но никто не ответил. Потом вдруг собаки испуганно завизжали, как будто почуяли близость волка. Но вот в дверях появилась женщина, так плотно укутанная в толстую шаль, что Виктор-Фландрен затруднился определить ее возраст. Он только ясно различил ее глаза: узкие и блестяще-черные, как яблочные семечки, они смотрели живо и чуточку настороженно. Женщина молча выслушала имя и просьбу Виктора-Фландрена, потом, резко отвернувшись, направилась к дому и оттуда, с порога, крикнула ему: «Ну ладно, заходите!»


В кухне царила душная жара, пахло капустой, салом и жареным луком. Хозяйка усадила Виктора-Фландрена за стол, который проворно обмахнула тряпкой, и, сбросив шаль, села напротив. Теперь Виктор-Фландрен увидал перед собой крепкую молодую женщину лет двадцати пяти, черноволосую, с круглым скуластым лицом и красиво очерченным пунцовым ртом, — мягкие губы алели ярко, как клубника.

С минуту они разглядывали друг друга; женщина не отрывала взгляда от глаз Виктора-Фландрена, особенно от левого. Он догадался, что ее заинтересовала золотая искра в зрачке; наконец он опустил веки, не столько смущенный настойчивым взглядом хозяйки дома, сколько разморенный жарой и запахами еды, дразнившими его пустой желудок. И когда женщина вдруг заговорила, он даже вздрогнул, вырванный ее голосом из полудремы.

«Значит, вы ищете работу?» — спросила она. Он удивленно глянул на нее, словно не понимая вопроса. «Что вы умеете делать?!» — продолжала женщина. Виктор-Фландрен подумал, что голос у нее такой же округлый и сдобный, как лицо; ему почудилось, будто ее слова катятся, точно свежие теплые булочки, и вместо ответа он заулыбался. «Странный вы какой-то!»— удивленно заметила молодая женщина. «Просто я очень устал, — сказал он, как бы извиняясь. — Я долго шел и ничего не ел со вчерашнего дня». Потом добавил: «Но я много чего умею делать. Я привык к тяжелой работе».

Женщина встала, повозилась в углу кухни возле массивного темного ларя и, вернувшись, выложила на стол перед Виктором-Фландреном огромную, как точильный круг, хлебную ковригу, кусок сыра и колбасу. Потом села и стала глядеть, как он ест. «Работа-то у меня найдется, — помолчав, сказала она. — Правда, сейчас, зимой, ее не так чтобы много. Но отец хворает, его совсем скрючило, еле ползает. Есть у нас два батрака, да толку от них мало». Затем она рассказала про свое хозяйство: поля, пастбища, а из живности — коровы, быки, свиньи. Ферма Валькуров была самой большой из всех в Черноземье, но приходилось день и ночь гнуть спину, чтобы содержать ее в порядке и не довести до запустения, как множество соседних. Хозяйка добавила, что война, двадцать лет назад прокатившаяся и по их местам, разорила все дотла: фермы сгорели, поля заросли сорняками — ведь на фронте погибло столько мужчин, что в деревне остались одни старики. Больше половины здешних домов стоят пустые.

«Я насчитал всего семнадцать», — сказал Виктор-Фландрен. При этой цифре женщина вздрогнула так, словно он сказал что-то непристойное. Заметив ее удивление, он спросил: «Может, я ошибся?»— «Н-н-нет, — с запинкой ответила она, — просто…» И смолкла. «Просто — что?» — настаивал Виктор-Фландрен. «Да вот… эти пятнышки у вас в глазу…» — и она снова замолчала. «Пятнышки? — переспросил он, машинально подняв руку к глазам, словно она могла отразить его лицо, — да ведь их всего одно!» Женщина отрицательно качнула головой, потом встала, вышла из комнаты и, вернувшись, протянула Виктору-Фландрену зеркальце. Но не успел он поднять его к глазам, как стекло вдруг потемнело и затуманилось, как будто лишилось амальгамы. Виктор-Фландрен положил его на стол. Отныне и до самой смерти ему не суждено было увидеть себя в зеркале, и только взгляды других людей возвращали ему его образ.

Однако Мелани Валькур трудно было испугать подобными чудесами. Она взяла зеркало и спрятала его в ящик стола, который закрыла с сухим треском. Все ее жесты отличались той же проворной точностью, что и взгляд узких, черных, как яблочные семечки, глаз. Еще только завидев у себя на дворе незнакомца с черным от угля лицом и золотой пыльцой в левом глазу, она сразу приняла решение — оставить в доме этого мужчину, сделать его своим, пускай от этого ослепнут хоть все зеркала на свете. Уж ее-то глаза, во всяком случае, не померкнут — они глядели зорко и мгновенно, безошибочно определяли вес и стоимость любой вещи, любого существа, особенно мужчины. Этот был молод, полон сил и отмечен красотою зимней ночи, осиянной звездами. Вот так Виктор-Фландрен и был нанят батраком в самый день своего прихода в Черноземье. Впрочем, на должности этой он не задержался — уже на следующий день он твердо знал, что станет здесь хозяином; так оно и случилось в действительности, и довольно скоро.

Странствие его продолжалось всего одну зиму, а врастание в эту землю будет длиться почти целый век.

3

Папашу Валькура и в самом деле так скрючило, что при ходьбе руки его почти касались земли. Впрочем, трудно было назвать это ходьбой — он едва ковылял, опираясь на палку, такую же искривленную и узловатую, как и он сам. Большей частью старик сидел кучкой в углу, мирно подремывая, и стряхивал с себя оцепенение только в одном случае — когда поминал императора. Он воочию видел его и даже удостоился чести побеседовать со своим повелителем накануне того рокового дня, когда они разделили горечь поражения. Случилось это в Седане, двадцать лет назад, и за прошедшие годы позорная битва обернулась, в воображении папаши Валькура, самой что ни на есть доблестной баталией, а обожаемый император стал героем и бесстрашным рыцарем. И чем больше он приукрашивал эту свою легенду о Наполеоне III, тем ожесточеннее поносил старого Вильгельма, «эту жалкую сволочь, которому, видать, сам дьявол обтесал башку на манер острого кола, чтобы тот вернее протаранил ею ворота в Царство Божие — или во Францию», а это в понимании старика было все едино. Именно так он утверждал, бранясь, на чем свет стоит, И злобно стуча клюкой в пол.

Виктор-Фландрен воздержался от замечаний, когда старик с воинственными криками вывалил перед ним свою орденскую мишуру — остатки былой славы; для него самого все представления о той войне сводились к голове отца, которую дьявол не обтесал, как кол, а попросту раскромсал на куски.

Что же касается двух других мужчин, работавших на ферме батраками, то их возраст определить было трудно — они выглядели и на тридцать лет и на все шестьдесят. Звали их Матье-Малинка и Жан-Франсуа-Железный Штырь. Казалось, их обоих грубо вырубили топором из засохшего дерева, причем одного в длину ствола, а другого в ширину, и с тех пор эта мертвая древесина непрерывно коробилась и покрывалась сизой плесенью — точь-в-точь бочонок, где слишком долго хранили старое вино.

Они жили тут же, при ферме; Матье-Малинка ютился в хлеву, на сеновале, Жан-Франсуа-Железный Штырь — в чуланчике-пристройке к амбару. Ни тот, ни другой не соглашались спать где-нибудь еще, особенно Матье-Малинка, несмотря на жалкие условия своего обиталища. Ему нравилось влажное, затхлое тепло хлева, гнилая вонь соломы, пропитанной мочой, навозом и свернувшимся молоком. Вместо женщин, с которыми ему никогда не приходилось иметь дела, он щедро ублажал себя с помощью дыр, проверченных в стенах стойла. Не проходило дня, чтобы он не спознался с одним из этих каменных влагалищ, заботливо выдолбленных под размер и поросших мягоньким кудрявым мхом. По весне ему доводилось совокупляться прямо с рыхлой землей, покрытой неясной зеленой травкой. Ну, а для Жана-Франсуа-Железного Штыря, которого в молодые годы свирепо боднул в причинное место баран, и эти утехи были излишни — с того дня его сексуальная активность заглохла намертво, раз и навсегда.

Вот с такими товарищами судьба и свела Виктора-Фландрена. Самому ему в первый вечер достался уголок в кухне, под скосом крыши, но уже на следующую ночь он улегся в широкую мягкую постель Мелани, чье пышное розовое тело, так долго томившееся по мужчине, обрело наконец щедрое сладкое утешение.

Доселе Виктор-Фландрен знал лишь двух женщин. Первую он встретил в шахте, где она работала сортировщицей. Ее звали Соланж. Это было тощее, костистое существо с такими шершавыми губами и руками, что ее поцелуи и ласки неизменно напоминали о терке. Со второй он познакомился на танцах. Его привлекло бледное личико девушки, большие, обведенные голубыми кругами глаза. Однако эта его подружка вкладывала в свои объятия так ничтожно мало желания и страсти, что, едва улегшись в постель, тотчас и незамедлительно засыпала, как будто первые же поцелуи повергали ее в летаргию. Виктор-Фландрен даже не помнил ее имени, которое она наверняка сообщила ему, зевая во весь рот.

Но тут, в постели с Мелани, Виктор-Фландрен наконец познал истинную сладость любви, ее острую, пряную сладость, что бесконечно будоражила его изголодавшуюся плоть.


Папаша Валькур вскорости умер, выкрикнув напоследок: «Слава императору!» Впрочем, смерть оборвала его на полуслове. «Слава им!..» — прошамкал он, но тут челюсть его отвисла, и он с разинутым ртом рухнул на пол; кончилось время иллюзий.

Мелани уважила последнюю волю отца — быть похороненным в солдатском мундире, с ружьем и всей прочей военной амуницией. Однако ревматизм настолько изуродовал тело старого вояки, что оказалось невозможно натянуть на него ветхий мундир. Тогда Мелани полностью распорола его, собираясь затем сшить заново прямо на теле умершего, скукоженного, словно какое-то неведомое высохшее насекомое. Но и это ухищрение ни к чему не привело: когда покойника стали укладывать в гроб, пришлось разбивать ему все кости железным ломом, чтобы хоть мало-мальски выпрямить, и под этими ударами мундир опять разлезся по швам. Тем не менее бравый солдат Валькур, до последнего вздоха верный своему императору, был погребен в военном, пусть и разодранном, облачении, вытянувшись по стойке «смирно» меж четырех досок гроба и со ржавым ружьем, приткнутым с правого бока.

Малое время спустя Матье-Малинка отправился вслед за хозяином. Смерть и его застала в самый разгар любимого дела. Однажды утром Жан-Франсуа-Железный Штырь обнаружил своего напарника уткнувшимся в стенку, в самом укромном местечке хлева: тот так и застыл стоя, с опущенными руками; расстегнутые штаны лежали гармошкой на деревянных сабо. Пришлось звать на помощь Виктора-Фландрена, иначе умершего никак было не оторвать от стены, — последняя «жена» Матье-Малинки крепко держала своего любовника, и, делать нечего, они прибегли к пиле. Так его и схоронили без той единственной части тела, к которой он проявлял хоть какой-то интерес. А она, эта часть, осталась навсегда вмурованной в стенку хлева, где ей (как сказал Жан-Франсуа-Железный Штырь, замазывая дыру цементом, чтобы укрыть последнюю память о друге) будет куда лучше, нежели в холодной земле, вместе с остальным телом.


С каждым месяцем Виктор-Фландрен проникался все большей любовью к земле, все крепче врастал в крестьянскую жизнь. Снег уже стаял, и он с удовольствием оглядывал подсыхающие поля и луга вокруг фермы, ручьи, пруды и болота, куда постепенно слетались стаи птиц, спасавшихся от зимы в дальних краях.

Валькуры владели самыми обширными угодьями в Черноземье и, вдобавок, весьма удачно расположенными. Соседи звали их землю Синим Жиром — она была необычайно плодородна, а свежевспаханные борозды и впрямь лоснились на солнце, точно политые маслом.

Вообще в Черноземье каждый участок носил имя, связанное с его качеством или историей. Так, имелись здесь Лунные Болота, Волчья Баня, Дымная Лужа, Кабаний Колодезь и Бешеный Ручей. Рощам вокруг домов также присвоили названия: одной — Лес Ветреных Любовей, другой — Утренний Подлесок, третьей — Мертвое Эхо. Именно в этой последней, самой густой из всех, Виктор-Фландрен и повстречал волка. Каждый из семнадцати домов тоже имел прозвище, его сохранили даже те, что развалились. И, конечно, почти все обитатели селения присоединяли к своим именам меткую кличку. Верхняя Ферма утратила прежнее название «Валькур-слава-императору»; теперь она стала домом Пеньеля-Золотая Ночь.


Золотая Ночь созерцал землю, простиравшуюся вокруг него, еще более молчаливую и медлительную, чем сонная вода каналов, столь же скупую и суровую, как шахта, где каждый божий день приходилось бороться за существование. Только плоды, которые он вырывал у этой земли, принадлежали ему самому, и, извлекая их из подземного мрака, он нес их к свету.

Виктор-Фландрен никогда не рассказывал Мелани о своем прошлом; он пришел к ней и остался в ее жизни незнакомцем. И она не задавала ему никаких вопросов, только втихомолку дивилась его золотистой тени и странному ожерелью из семи молочно-белых бусинок, которые даже у него на шее неизменно оставались холодными. Но она догадывалась, что человек, один взгляд которого замутняет зеркала, на любые вопросы может дать еще более диковинные ответы. И потом, к чему ей знать, откуда пришел этот человек; главное, теперь он здесь, с нею. При нем хозяйство ее расцветало, стада множились, земля приносила обильный урожай, и даже ее собственное тело стало плодородным. Ибо наконец в ее чреве шевельнулся ребенок.

4

Он появился летним днем. Никто так и не понял, зачем он покинул лес в такое время года и средь бела дня пришел в селение. Когда он затрусил по улицам Черноземья, испуганные крестьяне первым делом позапирали во дворах скот и детей, затем вооружились косами, топорами и вилами и, в сопровождении собак, бросились ловить Зверя. Однако волк бежал своей дорогой, не помышляя о добыче на лугах и в усадьбах, не обращая никакого внимания на орущую толпу и псов, спешивших за ним следом. Он мчался так быстро, что никто не смог его догнать, и когда, срезав путь через поля, добрался до Верхней Фермы, его преследователи еще пыхтели у подножия холма.

Виктор-Фландрен тотчас признал голос волка. Только на сей раз в нем звучал не тот безумный пронзительный смех, а долгая страдальческая жалоба.

Волк рухнул посреди двора на бок; в таком положении его и застал Виктор-Фландрен. Увидев волка, он не оробел и не удивился, хотя со времени его ночевки в лесу прошло более двух лет. Присев на корточки рядом с лежащим зверем, он легонько приподнял его голову.

Волк перестал визжать; слышно было только глухое, прерывистое биение его сердца. В желтых глазах сверкнул живой огонек, который из яркого сделался тусклым, а потом и вовсе померк в черных дырах зрачков. Из-под упавших век тонкой струйкой вытекли слезы, и Виктор-Фландрен, покрепче сжав голову зверя, слизнул эти едкие, горько-соленые капли. Голова волка тяжело упала к его ногам.

Заметив ватагу крестьян, спешивших к его ферме, Виктор-Фландрен схватил волка в охапку, унес в амбар и запер.

Все мужчины поселка, некоторые даже с женами, стояли у ворот; едва они вошли во двор, как Золотая Ночь пошел им навстречу, объявил, что волк мертв и они могут расходиться по домам. Но крестьяне во что бы то ни стало хотели увидеть мертвого Зверя и бросить его останки собакам. Золотая Ночь отказался — еще, мол, рано показывать им волка, — и выставил за ворота.


Прошло несколько часов, уже давно стемнело, когда на дороге, ведущей к Верхней Ферме, поднялся оглушительный шум. Грохот кастрюль, горшков и котелков, в которые били палками, перемежался с воплями мужчин и женщин, нестройным пением, топотом и злобным смехом. Шум становился все громче, поднимался, как прилив; толпа с угрожающими криками шла на приступ фермы.

Взвыли и разлаялись собаки; услышав их, тревожно замычали коровы в хлеву. Мелани испуганно вскочила с кровати, обхватив руками высокий живот. «Они собрались нас ославить! — в ужасе воскликнула она. — Хотят проучить!» Золотая Ночь не сразу понял смысл ее слов. «Что мы такого сделали?» — недоуменно спросил он. «Нас не любят, — просто ответила Мелани. — Ты чужак, а женился на мне. Здесь так не принято. И потом, эта история с волком…»

Виктор-Фландрен встал, оделся и сказал: «Сиди здесь. Я сам с ними поговорю». — «Не нужно! — взмолилась Мелани. — Они все пьяны, их теперь злоба разбирает. Не станут они тебя слушать. Останься со мной, я боюсь!» — «Ну, а я не боюсь. Пойду к ним».

Озверевшая толпа уже ворвалась во двор и начала еще громче поносить Виктора-Фландрена и Мелани, не скупясь на самые гнусные ругательства и насмешки. Наиболее ретивые стали швырять камни в стены, окна и двери, выкрикивая угрозы и размахивая факелами. Они привели с собой старого осла, водрузив ему на спину, лицом к хвосту, чучело из соломы и тряпья, изображающее Пеньеля. «Эй, Волчья Пасть! — голосили они, беснуясь и гремя кастрюлями. — А ну, иди сюда, мы тебя выпорем, зверюга поганая, мы тебе хребет сломаем, падаль ты вонючая! Эй, эй, Волчья Пасть!»

Дверь распахнулась, и Золотая Ночь встал на пороге, в волчьей шкуре, накинутой на спину и ниспадавшей почти до пят. «Вот и я!» — сказал он. При виде его все смолкли, потом раздался глухой враждебный ропот, в нем звучали испуг и ненависть. «Это оборотень!» — закричали некоторые, отступая. Золотая Ночь пошел прямо на толпу. «Чего вам надо?» — спросил он. Но вместо ответа вновь послышались невнятные ругательства. «На осла его! На осла! — крикнул кто-то. — Обмажем его дерьмом, обваляем в перьях!» — «Держи, вот твоя шляпа!» — загоготал другой, швырнув Виктору-Фландрену драную, всю в нечистотах, корзину. «Проклятый оборотень! Смерть оборотню! Сожжем его! Спалим его!» — завопили третьи, и тотчас все хором подхватили этот призыв.

Но едва люди двинулись к нему в свете факелов, неровными сполохами освещавших их разъяренные лица, как осел бросился в гущу толпы, скинул со спины чучело и, обежав вокруг Виктора-Фландрена, умчался прочь бешеным галопом; никто не смог удержать его. «Ах ты, пес проклятый! — заорали крестьяне, — вон даже скотина и та тебя боится!» Однако им никак не удавалось подойти вплотную к Золотой Ночи: осел как будто очертил вокруг него невидимую границу, которую они не могли переступить. Тщетно все топали ногами, махали кулаками и рвались вперед — ни один из нападавших не в силах был приблизиться к Виктору-Фландрену. Тогда они с удвоенной яростью бросились на валявшееся чучело, насадили его на вилы и, водрузив среди двора, подожгли.

Соломенная кукла мгновенно сгорела, к великой радости зрителей. Но когда огонь уже померк, из кучи золы вдруг вырвались семь ослепительно-желтых языков пламени; они взвились в человеческий рост, изогнулись, как змеи, потом опали и мгновенно, семью огненными кометами, унеслись в ночной мрак.

Ярость крестьян тут же улеглась, как погасшее пламя; их обуял страх. С испуганным шепотом они медленно попятились к воротам. И в гробовом молчании, чуть ли не на цыпочках, покинули Верхнюю Ферму.

С той поры никто больше не осмеливался устраивать Виктору-Фландрену кошачьи концерты, но теперь к его прозвищу Золотая Ночь добавилось второе, злобное — Волчья Пасть.

Мелани родила осенью. Роды произошли вечером, в два приема. Все это время Виктор-Фландрен простоял за дверьми спальни, в темном коридоре: Мелани запретила ему входить, допустив к себе только трех деревенских женщин. Из комнаты доносились лишь их голоса, то тихо, то громко звучали приказы, советы и странные звуки, которыми они помогали роженице тужиться; весь этот гомон сопровождался непонятными шорохами и суетой. Безмолвствовала одна Мелани. В конце концов, Виктору-Фландрену почудилось в темноте, что три повитухи только для вида суетятся вокруг пустой кровати, а сами колдовскими чарами извели Мелани, заставив ее исчезнуть. И он яростно заколотил в дверь, требуя, чтобы женщины впустили его, но они упорно не открывали.

Он был не в силах переносить мучительный страх и молчание Мелани, пугавшее его больше, чем любые вопли; под конец его собственный живот пронзила та жестокая боль, которую Мелани отказывалась выразить криком. И тогда он сам начал кричать во все горло, надсаживаясь громче любой роженицы, и этот душераздирающий вопль привел в ужас всех, кто его услышал, и людей, и домашний скот. Он оборвался лишь в то мгновение, когда закричал первый новорожденный. И тут он впервые в жизни разрыдался — от усталости, облегчения и счастья. При крике же второго младенца слезы его разом высохли, он улыбнулся и вновь почувствовал себя ребенком.

Внезапно мир преобразился, он стал волшебно легким, как будто и сам он, и все вокруг сделано из тонкой прозрачной бумаги. Ему вспомнился запах ветра, провожавшего баржи вверх по течению Эско, и ароматы весенних берегов в лилово-розовых сумеречных туманах. Он вновь увидел себя бегущим по тягловой тропе, усеянной конскими яблоками, которые летом сплошь покрывались изумрудно-голубыми роями мух. Он почувствовал на лице нежное касание ладоней Виталии, которая подтыкала внуку простыню, чтобы ему уютней спалось в добром мире снов, куда уводили ее ежевечерние сказки. А еще в нем затрепетало нечто иное, невидное, поднявшееся из самых заповедных глубин естества и походившее на чужой и, вместе с тем, невыразимо близкий взгляд, проникший в него, чтобы охранять и лелеять сновидения. Но ему никак не удавалось определить, чье же всевидящее око живет в нем, хотя он и подозревал, что это его мать и сестра, а быть может, и отец, надзиравший за сыном помимо его желания.


Когда женщины наконец вышли и впустили его в комнату, он еще не опомнился от потрясения и воспоминаний.

Мелани покоилась на кровати с запрокинутой головой; ее распущенные волосы струились по подушкам. Виктор-Фландрен долго смотрел на уснувшую жену, которая прижимала к себе двух рожденных ею сыновей. Сейчас ее красота казалась ему почти пугающей — бледное, испитое лицо, запавшие, в темных кругах глаза, приоткрытые губы, вспухшие и прозрачно-алые, как ягоды смородины. Еще влажные от пота, блестящие волосы обрамляли щеки длинными волнистыми прядями, которые слабо поблескивали каштановой рыжиной в лучах закатного солнца. Потом он взглянул на детей, уютно пристроенных в гнезде материнских рук; они были похожи друг на друга, как две капли воды. Тело Мелани казалось зеркалом, удвоившим одного ребенка, и Виктор-Фландрен машинально поискал в нем глазами собственное отражение. Но наткнулся на ту же матовую непроницаемость, какую встречал в любом зеркале, и почувствовал себя исключенным из этого тройственного союза тел, погруженных в общий сон. Тогда, не в силах разделить с ними этот сон, он сел на краешек постели и принялся охранять его.

5

Итак, Виктору-Фландрену никогда не удавалось поймать в зеркале свое отражение. Но зато он непрестанно сеял его вокруг себя. Например, его золотистая тень еще долго витала там, где он давным-давно прошел, и обитатели Черноземья испуганно шарахались, встретив ее на своем пути. Никто не осмеливался ступить в тень Золотой Ночи-Волчьей Пасти, наводившей еще больший страх, чем он сам.

Он оставил также след своей золотой ночи в глазах сыновей — Огюстена и Матюрена. Каждый из них носил золотую искорку в левом глазу. И такое пятнышко отмечало всех его последующих детей, неизменно рождавшихся близнецами.

Ради своих сыновей он взялся за работу с удвоенной силой и энергией, захватывая в собственность все больше полей, лесов и вод Черноземья. Вскоре его репутация удачливого хозяина стала известна не только в соседних деревнях, но и в городке, где каждый месяц устраивались ярмарки. Однако эта слава, так же, как странная тень и волчья шкура, внушала людям не столько почтение, сколько боязнь, угнетая их души наподобие невидимого зимнего солнца, которое, укрывшись в плотной облачной хмари, наводит уныние своим рассеянным светом.

Никто не знал, откуда он явился, почему и как попал в эти края, но из уст в уста передавались самые фантастические легенды и россказни по поводу его зачерненного угольной пылью лица, золотых пятнышек в левом глазу, которые унаследовало его потомство, золотистой тени, разгуливающей без хозяина по дорогам, дружбы с волками, нездешнего выговора, взгляда, способного гасить зеркала, искалеченной руки.

Он был здесь инородцем, и потому, сколькими бы землями он ни завладел, ему никогда не суждено было стать своим, проживи он хоть Мафусаилов век. Для всех и на все времена он должен был остаться чужаком.

Но он проходил сквозь годы и по своей земле ровным, уверенным шагом, и его сердце, с детства омраченное горестями, постепенно раскрывалось навстречу безмятежному чистому сиянию дня. И любовь, которую он питал к своей жене и сыновьям, к своим полям, стадам и лесам, была цепкой и жизнестойкой, как луговая трава. Если бы ему пришлось давать Верхней Ферме другое имя, он назвал бы ее не так, как его дед и отец окрестили их баржу. Не «Божья милость» и не «Божий гнев», но «Божья опора» — вот таким словом нарек бы он ее.

Его вера на самом деле была лишена всяческих образов и чувств. Он совершенно не разбирался ни в религиозных таинствах, ни в церковных обрядах и сказаниях. Одно лишь он знал непреложно: Бог никак не мог родиться младенцем и прийти в этот мир, ибо тогда мир, лишившись Божественной опоры, тотчас рухнул бы, обратившись в руины и хаос. И потом, Бог, даже в образе младенца, был слишком тяжел, чтобы спуститься на землю и ходить по ней, — он наверняка все раздавил бы в прах на своем пути.

Проникшись этим убеждением, он посещал церковь всего раз в году, что, разумеется, только усугубляло враждебность окружающих. Золотую Ночь-Волчью Пасть сочли неверующим.

Единственный церковный праздник, который он соблюдал, была Троица; в этот день он шел отмечать деяние, и впрямь, по его мнению, достойное Господа: «И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещавать» (Деян 2: 2–4).

Господь мог, конечно, проявить свое могущество, обрушив на головы людей, от щедрот своих, все это великое множество языков, но не иначе как оставаясь на своем месте, в небесах. Таким образом, мировое равновесие было сохранено, а связь между этими двумя непримиримыми силами только упрочилась. Виктор-Фландрен представлял себе, как этот фантастический ливень огненными потоками низвергается с небосвода на землю, и сверкающие капли Божьего дождя опаляют своим жгучим пламенем непокрытые головы и плечи людей. А язык, на котором начали тогда изъясняться эти люди, наверняка был подобен голосу всесокрушающего безумного ветра, ниспосланного на землю. Золотая Ночь-Волчья Пасть до страсти любил ветер и никогда не уставал слушать его свист или завывание. Он и смерть воображал эдаким прощальным порывом ветра, что выхватывает из груди человека живое сердце и возносит его на своих крыльях высоко-высоко, в просвет между облаками.


Огюстен и Матюрен были так похожи, что одни родители могли различать их. От отца они унаследовали буйно-рыжую, вечно всклокоченную гриву и золотую искорку в левом глазу, а от матери — округлое лицо с тугими скулами. Любой жест, любая гримаса были у них общими, но делили они их не поровну, и в этом, едва заметном неравенстве и состояло их различие. Так, их голоса и смех имели одинаковый тембр, зато модуляции сходились не всегда, совпадая тоном, но не нюансами. В голосе и, особенно, смехе Матюрена звучало больше веселых, ясных ноток, тогда как у Огюстена всегда слышалась легкая заминка, чуточку приглушавшая любой звук. И такая же, едва ощутимая разница чувствовалась у них во всем, вплоть до дыхания.

Именно это последнее необыкновенно занимало Виктора-Фландрена. Каждый вечер он садился у постели сыновей и рассказывал им те же сказки, какими некогда Виталия полушепотом усыпляла его самого. Оба мальчика тоже почти сразу погружались в сон, зачарованные волшебными образами и приключениями, которые еще долго переживали в ночных грезах. А их отец все сидел возле кровати, любуясь спящими сыновьями, вслушиваясь в их дыхание и пытаясь уловить на умиротворенных, беззаботных личиках отблеск собственного детства, так рано и жестоко пресеченного судьбой. Потом он и сам укладывался в постель, где под пышной периной ждала его Мелани. Ее свернувшееся клубочком тело в теплом коконе простыней источало запах промокшей коры, каким дышит лесная чаща после осеннего ливня. Он любил нырнуть в эту влажную духоту, зарыться лицом в пышные, раскинутые по подушке волосы жены и просунуть ногу меж ее сжатых коленей. Таково было его обычное вступление, за которым следовала быстрая, гибкая любовная игра, то соединявшая, то разъединявшая их руки и ноги до того мгновения, пока тела окончательно не сливались воедино.

В любви Мелани была страстной, но молчаливой, как будто ее неукротимый пыл неизменно соперничал с целомудренной стыдливостью, и это придавало их объятиям оттенок ритуальной борьбы. Но Мелани вообще была крайне сдержанна и скупа на слова. Все свои чувства она выражала жестами и взглядом. Казалось, в ее большом теле непрестанно пылает жаркий костер из слов, которые, сгорая, вырываются наружу энергичными движениями и яркими проблесками в глазах.


Век близился к концу, и, словно в честь этого знаменательного события, Мелани снова забеременела. На сей раз она дала жизнь двум девочкам — близняшкам и, конечно, с золотой искоркой в левом глазу. В противоположность старшим братьям, они унаследовали густую черную шевелюру матери и резковатые отцовские черты лица.

И вновь Виктора-Фландрена пронзило странное ощущение нереальности при виде двух существ, одно из которых выглядело зеркальным отражением второго. Но и в этом обманчивом зеркале он вмиг научился различать оттенки, неуловимо нарушавшие игру подобий. Одна из девочек, Матильда, казалась ему выточенной из твердого камня, тогда как другую, Марго, как будто вылепили из мягкой податливой глины. Однако именно на этих, едва заметных различиях зиждилась неразлучная, горячая привязанность близнецов и близняшек друг к другу, ибо каждый искал и любил в другом ту мелкую черточку, которой не хватало ему самому.

Обитатели Черноземья увидели в этом квартете близнецов Пеньелей новое подтверждение странности Золотой Ночи-Волчьей Пасти: дескать, этот упрямый чужеродец все делает с перебором, хоть бы людей постыдился! Слава Богу, у его детишек (на которых они переносили часть враждебности, питаемой к их отцу) в левом глазу всего по одному золотому пятну, а главное, они не унаследовали от него эту жуткую гулящую тень. Что же до Мелани, то она чувствовала в себе достаточно сил хоть для целой армии близнецов, буде ей придется их родить. Вдобавок, за время двух своих беременностей она необыкновенно хорошела и расцветала; ей сладко было носить в себе этот чудесный груз, который все прочнее и глубже привязывал ее к земле, к жизни, к Виктору-Фландрену. Для нее все самое прекрасное в мире связывалось с округлой полнотой. Весомая округлость стога сена и хлебной ковриги, сияющая округлость солнца, твердая округлость мужских мышц, полнота желания… И ее нежность к близким, спокойная, полновесная и сочная, тоже уподоблялась этой округлости бытия и всех вещей на свете.

Округлость дней, где под ее любящим взглядом росли дети и плодоносили поля, сменялась округлостью ночей, еще более раздольной и сладостной.

А Виктор-Фландрен крепко держался Божьей опоры, не забывая о том, что с этим Богом, таким далеким, если он вообще существует, нужно постоянно хранить связь сквозь разделяющую их пустоту, хранить, дабы не нарушить равновесие мира. И дети, плоть от плоти его, стали теми спасительными балансирами, что помогали ему надежно держаться на этой земле.

6

Ближайшая к Черноземью деревня находилась в шести километрах от Верхней Фермы, если идти по дороге. Но дорога эта, начинаясь со склона холма, где стоял дом, шла бесконечными извивами вокруг горных болот, скалистых выступов и ложбин, поросших колючим кустарником. Затем она пересекала раскиданное по плато селение, бежала вдоль опушки Леса Ветреных Любовей, резко сворачивала к Бешеному Ручью и вновь уходила в поля и луга, чтобы наконец уткнуться в деревню Монлеруа.

Поэтому, когда близнецам настало время идти в школу, Виктор-Фландрен решил проложить тропу покороче, которая вела бы через поля напрямик к короткой и не очень извилистой дороге на Монлеруа. Таким образом, детям придется одолевать каждое утро и каждый вечер всего по три километра.

Огюстену сразу понравилось в школе, и он принялся усердно осваивать чтение и письмо. Он испытывал огромный интерес к книгам и любил в них все — и тяжесть, и сладковатый запах, и шершавость бумаги, и ровные черные значки на белых страницах, и иллюстрации, делавшие текст еще более захватывающим. Скоро Огюстен начал мечтать над книгами и картинками; особенно поразили его воображение книга «Путешествие двух детей по Франции» и две большие географические карты, висевшие по обе стороны классной доски.

Справа красовалась Франция, во всем своем тысячелетнем великолепии, которое чуточку подпортил с восточной стороны отгрызенный немцами кусок — Эльзас и Лотарингия. Обширное шестиугольное пространство походило на звериную шкуру, растянутую для просушки, бирюзовые ниточки рек змеились по зеленым пятнам лесов и желтым лоскутам равнин, испещренных жирными и мелкими черными точками городов — центров префектур и супрефектур. Огюстен мог с закрытыми глазами провести указкой вдоль Мезы и единым духом перечислить все города на ее берегах.

Слева от доски висела карта мира, где континенты выделялись светлыми пятнами на темно-синем фоне морей и океанов. Мальчика зачаровывали названия этих необъятных водных пространств со множеством стрелок — указателей главных морских течений: Тихий океан, Северный Ледовитый океан, Красное и Черное моря, Балтийское море, Охотское, потом заливы — Оманский, Панамский, Кампучийский, Бенгальский. Все эти названия ровно ничего ему не говорили, они были для него просто словами, волшебными звуками, свободными и стремительными, как ветер, как полет ласточки. Он твердил их лишь затем, чтобы насладиться непривычным звучанием.

Освоенные земли были окрашены в охру, неосвоенные белели, как снег, зато территории, принадлежавшие Франции, выделялись чудесным, сочным розовым цветом. Когда учитель касался указкой этих розовых пятен, в его голосе всегда звучала гордость. «Вот африканская Франция!» — объявлял он, описывая неопределенный круг в центре карты. «А это Франция аннамитская!» — продолжал он, двигая указку к востоку. Эта далекая неведомая география приводила в смятение маленького крестьянина, каким был Огюстен, что, впрочем, не мешало ему распространять на нее свои мечты и воображаемые приключения.

Матюрен отнюдь не разделял братнее увлечение школой; он обожал бегать по лугам, лазить на деревья и разорять птичьи гнезда, вырезать из коры всевозможные безделушки. Книги наводили на него скуку, он только и любил в них, что картинки. Учиться он предпочитал не в доме, а прямо на земле, его окружавшей. И этой земли ему вполне хватало; он не нуждался в тех далеких, карамельно-розовых Франциях с непроизносимыми названиями, где жили люди со смуглой или черной кожей.

Матюрен очень любил животных, особенно быков. По ярмарочным дням он неизменно сопровождал отца в город, где на главной площади выставляли скот на продажу. Здесь можно было увидеть самых красивых быков в округе. Эти животные нравились Матюрену своей медлительной, спокойной силой, грузной красотой огромных тел, нежным теплым дыханием, а главное, необычайно кротким взглядом выпуклых глаз. На их ферме именно он ухаживал за быками.

С помощью отца Матюрен смастерил небольшую тележку. В хорошую погоду он запрягал в нее одного из быков и катал брата и сестренок по узкой дорожке, которую отец проложил для них на западном склоне холма. В дождливые дни он ездил по ней один. Тележка то и дело подпрыгивала и кренилась на ухабистой тропе, и мальчик, глядя на лоснящийся круп неспешно шагавшего быка, крепко сжимал вожжи, точно капитан, даже в бурю уверенно держащий штурвал своего корабля. Мир и впрямь расстилался вокруг него, как безбрежный, пустынный, свободный океан.

Возвращаясь из своих «странствий», Матюрен всегда заставал мать на пороге дома в ожидании, и, стоило ему въехать во двор, как она хватала заляпанного грязью мальчика в охапку и с ворчанием несла в дом, чтобы отмыть и обсушить. Однако причитания Мелани скрывали не гнев, а тревогу за сына. Матюрен был ей ближе других детей, ибо он любил и понимал землю в точности, как она сама. Огюстен тоже с нетерпением поджидал брата, но встречал его молча. Он только грустно смотрел, как тот возвращается домой, насквозь промокший, и всем своим понурым видом упрекал Матюрена за то, что тот покинул его. Он вовсе не любил быков и прогулки под дождем, но ни минуты не мог обойтись без брата. И когда тот бросил школу, Огюстен поступил так же, невзирая на свое желание продолжать учебу.

Что же до Виктора-Фландрена, он очень тосковал по лошадям. Ведь они были единственными друзьями его одинокого детства. И вот однажды он привел с ярмарки гнедого упряжного коня с великолепным пышным хвостом, таким же густо-черным и отливающим рыжиной, как волосы Мелани. Он назвал его Эско в память о своей прошлой жизни, где был «речником», а не «сухопутным». Он один помнил теперь о былых временах — все его дети родились здесь, на этой земле, к которой он шел целых двадцать лет, и их воспоминания будут совсем иными.

Но он привез из города еще одну вещь, доселе невиданную и способную объединить самых разных людей с помощью образов, независимых от времени и пространства и подчиненных лишь игре фантазии.

Это был большой, обитый черным коленкором ящик, заключавший в себе другой — поменьше и более сложной формы, сделанный из лакированной жести цвета сливы; по нижнему его краю вилась гирлянда из розовых и желтых цветочков. Все вместе походило на миниатюрную печурку с двумя трубами, горизонтальной и вертикальной. Первая была широкой и короткой, с маленьким стеклянным окошечком на конце; вторая, довольно длинная, оканчивалась зубчиками.

Доставив на ферму это таинственное сооружение, Виктор-Фландрен ничего не рассказал о нем близким; он запер аппарат на чердаке и несколько вечеров провел там один за какими-то манипуляциями. Наконец он созвал на чердак все свое семейство вместе с Жаном-Франсуа и пригласил рассаживаться на скамьи, установленные перед белым прозрачным экраном, позади которого красовался на столе загадочный ящик. С минуту он повозился в темноте у стола, и вдруг натянутое полотно ярко озарилось, а из зубчатой трубы пошел легкий дымок. И вот в чердачном полумраке возникли фантастические звери: оранжевый жираф как будто ощипывал облачко на небе; носорог в черной броне с голубоватым отливом грузно топал по саванне; обезьяна лихо качалась в пустоте, уцепившись одной рукой за ветку банановой пальмы; кит выпрыгивал из бирюзовых волн, пуская в небо радужный фонтан; павлин распускал многоцветный веер хвоста; белый медведь ездил на колесе, а следом, держа его на цепи, бежал цыган в пестром наряде с блестками; дромадер спал под сияющими звездами пустыни, рядом с полосатым желто-зеленым шатром; гиппопотам с мощным туловом стоял недвижно, как бронзовый монумент; красно-розовый попугай сидел на воздетом хоботе слона; было здесь и множество других невиданных зверей, и все они вызвали у детей бурный восторг. Затем пошли другие картинки — поезда, тянувшие за собой шлейф черного дыма, зимние заснеженные пейзажи, комические сценки с забавными двурогими зверюшками и кое-что пострашнее: чертенята, вооруженные вилами; призраки, летающие в лунном свете, и прочие крылатые, рогатые, хвостатые и зубастые чудища, которые наводили страх на зрителей, свирепо вращая глазищами и показывая ужасные когти и клыки. Долго длился этот захватывающий сеанс, который с тех пор часто повторяли зимними вечерами.

Всякий раз, как Виктор-Фландрен собирал на темном чердаке своих близких и включал для них волшебный фонарь, он чувствовал прилив огромного счастья. В такие минуты ему казалось, что на экране светятся его собственные мечты, таившиеся доселе в самых заповедных глубинах души, и что таким образом он увлекает тех, кого любит, в странствия по волшебным краям, ведомым только им одним; эти чужедальние страны, сотворенные из цветных пятен и света, уводили их за пределы земли, во владения ночи и времени, туда, где обитают умершие, и, зажигая керосиновую лампу, которая вставлялась в черное жерло камеры, он всегда вспоминал бабушку, словно тоненький язычок огня, оживлявший все эти необычные образы, был ни чем иным, как улыбкой Виталии. В конце концов, он принялся сам изготовлять картинки, неумело рисуя на стеклянных квадратиках баржи со впряженными в них лошадьми и таким образом показывая детям все, о чем говорилось в его вечерних сказках.

7

С приходом весны начались полевые работы, и сеансы волшебного фонаря почти прекратились. Зато сама природа щедро разворачивала перед зрителями свои магические картины. Едва вынырнув из-под снега, она принялась буйно цвести и плодоносить. После долгого изгнания возвращались птицы; они занимали прошлогодние гнезда на деревьях, в кустах, по берегам речушек и болот. Животные стряхивали с себя зимнюю дрему, и их тела снедал новый голод — любовный. Эско, которому не находилось кобылы для случки, неумолчно и свирепо ржал днем и ночью.

Мощные призывы весны так распалили коня, что он не мог устоять на месте. Однажды утром он вырвался из рук Виктора-Фландрена и Жана-Франсуа, которые запрягали его в повозку. Был ярмарочный день, и Виктор-Фландрен собирался в город с сыновьями.

Эско опрокинул обоих мужчин вместе с повозкой, которая завалилась на бок, и выскочил на середину двора, распугав домашнюю птицу, с кудахтаньем брызнувшую во все стороны. Потом он загарцевал на месте перед крыльцом дома, барабаня копытами по булыжнику и мотая тяжелой головой, будто в колдовской пляске. Его хриплое гортанное ржание звучало так необычно, словно исходило от какого-то доисторического зверя, скрытого в горячем теле жеребца. Привлеченная этим переполохом Мелани выбежала из кухни, на ходу вытирая передником обсыпанные мукой руки. Она не успела отступить; одним ударом копыта Эско вбил ее в ступени крыльца, и она рухнула на камень, точно сломанная кукла, бессильно раскинув руки, а передник накрыл ей лицо. Эско взвился на дыбы и все с тем же призывным ржанием поскакал к амбарам.

Золотая Ночь бросился к крыльцу; Жан-Франсуа-Железный Штырь ковылял следом, хромая и держась за поясницу. Мелани не шевелилась, она безжизненно покоилась на ступеньках, свесив вниз руки в белой муке; ее лицо по-прежнему скрывал серый, в лиловых цветочках, фартук, а ноги в сабо как-то нелепо задрались кверху.

Подбежали и четверо детей; прижавшись друг к другу, изумленно разинув рты, они с ужасом глядели на мать. Виктор-Фландрен откинул фартук с лица Мелани. У нее тоже был широко открыт рот, а немигающий, напряженный взгляд узких черных глаз был острее обычного… «Боль…но…» — простонала она, не в силах даже повернуть голову.

Марго было заплакала, но сестра тотчас одернула ее. «Молчи, дурочка! Ничего такого нет, мама сейчас встанет!»— заверила Матильда. «Ну, ясное дело, встанет, — подхватил Железный Штырь, — мать у вас крепкая, что надо…» Однако говорил он неуверенно, и глаза его медленно наливались слезами.

Виктор-Фландрен бережно обхватил плечи Мелани, Жан-Франсуа взялся за ноги, и они приподняли ее. Мелани испустила такой пронзительный вопль, что они оба чуть не выронили ее. Марго побежала в дальний угол двора, уже не сдерживая рыданий. Огюстен, деревянно выпрямившись, стоял рядом с братом, который крепко, до боли, сжимал его пальцы. Наконец мужчины с трудом донесли Мелани до комнаты и уложили на кровать. Ее лицо так мертвенно побелело, что казалось тоже обсыпанным мукой.

Мелани не спускала глаз с Виктора-Фландрена; в ее взгляде горела мольба, он выражал и гнев, и желание, и страх, и отчаяние, и боль. Она пыталась заговорить, но вместо слов изо рта вырывался только невнятный хрип. Взмокшие пряди облепили ее щеки, виски и шею. Склонившись над женой, Виктор-Фландрен вытер ей пот со лба. Он вдруг заметил в ее пышных косах несколько седых волосков и впервые осознал, сколько долгих лет протекло с его прихода в Черноземье. И тут же ощутил, как нерушимо крепко связан с этой женщиной: он не мог отделить ее жизнь от своей, и ему чудилось, будто это он сам лежит и слабо стонет на кровати — весь целиком или какая-то неотъемлемая часть его существа. Мелани попыталась привстать, приблизить к нему лицо, но ее голова тотчас бессильно упала обратно на подушку.

Странное ощущение пронзило ее — будто она упала не на постель, а в какой-то бездонный, глухой, забитый тиной колодец. Тщетно Виктор-Фландрен сжимал плечи жены — она ускользала от него, медленно погружаясь в эту темную, вкрадчиво затягивающую топь. Просунув ей под спину руки, он опять тихонько поднял ее, прижал к себе, и она судорожно вцепилась в плечи мужа, прильнула лицом к его шее, ища в этой силе, в этом запахе мужского тела спасения от вязкой, гибельной трясины. Но та неотвратимо, упорно засасывала Мелани, и невозможно было вырваться из ее мертвящей хватки.

В окно залетел воробушек, он весело прыгал по подоконнику и звонко чирикал. Утро заливало комнату голубым сиянием и душистой свежестью. Внезапно Мелани почудилось, будто воробушек влетел в нее, стал ее сердцем. «Чик-чирик, чик-чирик!» — щебетал он, резво подпрыгивая. Какие-то светло-зеленые пятна заплясали у нее перед глазами, точно стайка бабочек-поденок. «Чик-чирик…» — теперь он прыгал у нее в животе — видно, сердце скатилось в самую глубь чрева.

Но уж больно лихо распрыгался там воробушек — сердце оторвалось и изверглось наружу вместе с хлынувшей из живота струей крови, которая залила ноги Мелани. Она еще крепче схватилась за Виктора-Фландрена — не для того, чтобы удержаться, нет, она уже знала, что мощная липкая трясина поглотит ее, — но чтобы увлечь его за собой в этом гибельном падении.

Она ни за что не хотела отпускать его, ибо он значил для нее неизмеримо больше, чем собственная жизнь, и умереть одной, без него, было все равно, что утратить надежду на вечное спасение. Она любила его слишком жгучей, слишком плотской любовью и даже в этот миг своего ухода мучилась страхом ревности, которая заставила ее позабыть все остальное — детей, землю, даже ту жуткую тайну, что открывалась теперь перед нею — в ней самой. «Не покидай меня! Не оставляй!» — силилась выговорить она. Но кровавая волна уже захлестнула ей рот, а смерть сдавила горло. Мелани вцепилась в мужа так отчаянно, что разодрала на нем рубашку и поцарапала шею. Ее тело жило одним лишь ощущением — невыносимо острой болью любви, но эта боль вдруг обернулась яростной ненавистью, заслонившей ревнивую муку. «Чик-чирик…» — щебетал воробушек, прыгая на солнечном подоконнике.

В ту минуту, когда Мелани поняла, что сердце ее вот-вот замрет, она из последних сил ужесточила свою хватку, всадив ногти в шею Виктора-Фландрена и укусив его в плечо. Но сквозь боль от царапин и укусов он почувствовал, как окостенели вдруг ее ногти и зубы. Он попробовал высвободиться из этого страшного объятия, но Мелани твердо застыла в своем последнем, непобедимом сопротивлении. Смерть придала ей такую мощь, какой она никогда не обладала при жизни.


Внезапно Золотую Ночь обуял ужас: ему живо пришел на память образ волка, чью шкуру он носил на плечах. Вновь увидел он, как тот кружит по лужайке, оскалив страшные, готовые разорвать клыки, мерцая узкими желтыми глазами, и ему почудилось, будто схватка, которой он тогда избежал, произошла сегодня, сейчас, вот в этот миг. Доселе ему был неведом настоящий страх, он не испытал его даже при ночной встрече с волком. В тот день, когда отец отсек ему два пальца, он вместе с ними лишил сына темного чувства страха. На этом месте родилось другое — мятежная гордость. Он ничего не боялся, спускаясь в черное жерло шахты, где смерть чуть ли не каждодневно взимала свою жуткую дань. Глядя на безжизненные тела своих товарищей, растерзанных взрывом рудничного газа или обвалом породы, он чувствовал гневное возмущение, но никак не испуг. Он никогда не опасался за свою жизнь. Но вот сейчас, этим чудесным весенним утром, страх грубо схватил его за горло в собственном доме, руками женщины, которая была его подругой, его женой, его любовью. И, значит, безумие отца не вовсе уничтожило в нем страх; значит, остались в его душе глубоко спрятанные корни этого чувства. И теперь страх неудержимо прорастал из этих корней, стойкий, цепкий, как пырей. Он разросся, расцвел так буйно, так мощно, что заглушил все остальные ощущения, отняв память, скорбь, самую способность думать. У Мелани больше не было ни имени, ни истории; она лишилась даже человеческого облика, превратившись в кровожадную самку-волчицу, чьи клыки и когти держали его в плену, угрожая близкой смертью. Он вновь попытался вырваться, но она не ослабила хватку.

Изодранная шея и укушенное плечо налились мучительной болью. Разъяренный упорством хищницы-смерти, Виктор-Фландрен стащил с ноги тяжелое деревянное сабо и начал исступленно колотить по впившимся в его тело рукам и челюсти. Пальцы ответили сухим треском веток, брошенных в огонь, а челюсть — мягким стуком. Эти звуки отдались в его собственном теле так, словно у него внутри разбился какой-то гипсовый орган.

Наконец жуткое объятие распалось, и Виктор-Фландрен, грубо стряхнув с себя побежденное тело умершей, вскочил на ноги. Он надел сабо и быстро пошел к окну, точно спешил глотнуть свежего воздуха. Воробушек, все еще чирикавший на подоконнике, не успел взлететь — Виктор-Фландрен схватил его и сжал в кулаке. Его обуяла неудержимая, все сжигающая ярость. Птичка тут же умолкла и судорожно забилась в тисках человеческой руки. Виктор-Фландрен ощутил испуганное биение крошечного сердчишка, и ему захотелось раздавить воробья, изничтожить его, чтобы разом покончить и с этим ничтожным страхом. Любая форма испуга вызывала у него теперь гневное отвращение. Полузадушенный воробушек тщетно пытался высвободить из кулака головку с разинутым клювом.

Золотая Ночь поднял руку и стал разглядывать вблизи это жалкое существо. Он уже было собрался размозжить ему голову об край подоконника, когда его внимание привлек глаз жертвы, малюсенький, почти невидный глазок. Но в этой крошечной черной бусинке светилась такая беззащитная кротость, такая доверчивая мольба, что у него не хватило духу совершить убийство. Страх и гнев разом улетучились; их сменило другое чувство; оно не имело ничего общего с жестокостью — напротив, мгновенно обезоружило его. Это был стыд, который, прежде чем затронуть сознание, пронизал тело и сжатую в кулак руку, согретую теплом воробья, чье сердечко все еще испуганно толкалось в его ладонь. И рука широко раскрылась, освободив птицу; с трудом взлетев, она бестолково пометалась в воздухе, потом стремительно порхнула в сад и скрылась из вида. Золотая Ночь обернулся к постели.

Мелани застыла на окровавленном одеяле в нелепой изломанной позе. Ее лицо побелело, как мел, — вся кровь вытекла из нее. Виктор-Фландрен склонился над нею, пытаясь уложить так, как приличествует лежать умершим. Сейчас тело Мелани стало на удивление мягким, покорным, словно у тряпичной куклы. Разбитые пальцы беспомощно болтались, сгибаясь во все стороны. Сломанная челюсть упорно отваливалась, падая на грудь и придавая бледному лицу нелепо-дурашливый вид. Виктор-Фландрен оторвал лоскут от полога над кроватью и обвязал им голову Мелани. И вдруг ему захотелось всю ее одеть этой легкой кисеей с большими пунцовыми, розовыми и оранжевыми цветами. Она сама купила эту ткань в прошлом году на платья и фартуки для себя и девочек, но потом решила украсить ею собственную постель. Едва настали погожие дни, она сняла тяжелый шерстяной полог, укрывавший их ложе от зимней стужи, и заменила его новым, цветастым; он был совершенно бесполезен, зато создавал красивую игру света. Мелани нравилось смотреть, как утренние солнечные лучи пробиваются сквозь воздушную пеструю кисею, расцвечивая постель яркими пятнами. Да и сам Виктор-Фландрен с удовольствием любовался нежно-розовыми бликами, что легко скользили по обнаженному телу Мелани.

Виктор-Фландрен решил раздеть Мелани и смыть с нее всю излившуюся кровь, застывшую на ее теле черно-багровой коркой. Он спустился в кухню за водой. Дети сидели у стола в немом оцепенении; он даже не взглянул на них. «Папа, — спросила вдруг Матильда странно хриплым голосом, — откуда вся эта кровь?» Но отец не ответил и торопливо унес из кухни кувшин с тазом.

Окончив последний туалет Мелани, он сорвал полог и завернул в него тело от шеи до пят. Теперь, когда ее кожа побелела, как мел, а голова и тело были туго запеленуты в цветастую материю, Мелани стала неузнаваемой. Виктор-Фландрен смотрел на эту недвижную чужую мумию и никак не мог понять, куда же девалась прежняя, крепкая, округлая Мелани и что за съеженное маленькое существо лежит на этой слишком широкой постели. Он не услышал робкого стука в дверь и шагов детей, прошмыгнувших в спальню. Они тихонько подошли к кровати и долго недоуменно разглядывали странную обстановку — скомканные окровавленные простыни, покрывало и одежду матери, брошенные в угол, отца, стоявшего спиной к ним и лицом к постели. Его плечи показались им непривычно широкими, как у великана. А потом, что это за крошечная женщина лежит в разоренной постели матери и почему она так нелепо обвернута пестрой занавесью?

«Где мама?» — резко спросил Матюрен; он не признавал мать в этой жалкой, распростертой перед ними кукле. Золотая Ночь вздрогнул и повернулся к детям, не зная, что им ответить. Марго подошла к кровати и вдруг восхищенно прошептала: «Ой, какая кукла! Наша мама превратилась в куклу!.. До чего ж она красивая!..» — «Мама умерла!» — сурово прервала ее Матильда. «Какая красивая!..» — твердила Марго, не обращая внимания на остальных. «Мама… умерла?»— неуверенно спросил Огюстен, плохо понимая смысл этого слова. «Красивая… красивая… красивая…» — как заведенная, твердила Марго, склонясь над телом матери. «Да, она умерла!» — громко отрезала Матильда.

Виктор-Фландрен смотрел на детей, и их лица плясали у него перед глазами, точно языки пламени. Вдруг он бурно разрыдался и рухнул в ноги кровати. Слезы и слабость отца испугали мальчиков даже больше, чем смерть матери. Огюстен прижался к стене и начал монотонно и торопливо перечислять в алфавитном порядке департаменты и их столицы: «Алье, столица — Мулен; Альпы Верхнего Прованса, столица — Динь; Верхние Альпы, столица — Гап; Ардеш, столица — Прива…»

Матильда подошла к отцу и сказала, стараясь приподнять его голову: «Не плачь, папа! Я здесь, с тобой. Я тебя никогда не покину, правда, никогда! Потому что я никогда не умру!» Золотая Ночь схватил и прижал к себе девочку. Он не понял смысл ее слов, но она-то сама хорошо знала, что говорит. Она дала обет и клялась его исполнить. Матильда и в самом деле посвятила свою жизнь этой клятве, которую только одна и понимала, — клятве нерушимой и вечной преданности отцу. И этой преданности со временем было суждено увенчаться горьким и яростным одиночеством, ибо ее отравила взрослая, свирепая ревность, как будто девочка получила в свою долю наследства от матери ее жадную, всепоглощающую любовь к Виктору-Фландрену. «Красивая… красивая…» — все еще бормотала Марго, робко гладя ледяные щеки Мелани. «Сомма, столица — Амьен; Тарн, столица — Альби…» — тупо перечислял Огюстен с видом наказанного ученика, которому велели сто раз повторить невыученный урок.


Внезапно Виктор-Фландрен отстранил Матильду и встал, как ни в чем не бывало. Казалось, вместе со слезами он избавился сразу от всех чувств — страха, стыда, печали. Не оборачиваясь, он вышел из комнаты и спустился во двор. Эско наконец утихомирился; стоя посреди двора, он тянул массивную голову к солнцу, которое давно стояло в зените, добела раскалив небо с мелкими курчавыми облачками. Виктор-Фландрен зашел в сарай, взял тяжелый дровяной колун и направился к жеребцу.

Увидев хозяина, Эско радостно заржал и потянулся к нему, готовясь, как всегда, уткнуться головой в плечо. Но Виктор-Фландрен не ответил на ласковый порыв коня; он обошел его, встал сбоку, крепко сжал в руках деревянное топорище, понадежнее утвердился на ногах и, высоко взмахнув колуном, с бешеной силой обрушил его на шею жеребца. Эско как-то удивленно содрогнулся; его шатнуло, будто он ступил на скользкий лед. Исторгнутое им ржание прозвучало гортанным, почти человеческим воплем. Виктор-Фландрен поднял колун и нанес следующий удар. На сей раз конь издал пронзительный визг, перешедший в хрипение. Его ноги начали подгибаться. Золотая Ночь в третий раз обрушил топор на шею, целясь в широко разверстую рану, из которой потоком хлестала кровь. Эско рухнул наземь, в кровавую жижу. Виктор-Фландрен наклонился и опять яростно заработал топором до тех пор, пока не отделил голову поверженного коня от тела, которое еще несколько секунд билось в конвульсиях. С отрубленной головы на хозяина смотрели выпученные глаза, полные недоумения и ужаса.

И, как некогда крестьяне вешали останки убитых волков на деревья у входа в деревню, чтобы отпугнуть их собратьев, так Золотая Ночь прибил лошадиную голову к воротам фермы. Только этот вызов адресовался не зверям и не людям — он был направлен против Того, от чьего имени смерть всегда являлась не к месту и не ко времени, позволяя себе одним случайным ударом разрушить долгое и трудное созидание счастья человеческого.

Еще много дней после случившегося на воротах фермы Золотой Ночи-Волчьей Пасти пировали коршуны, ястребы и луни.


Мелани покинула Верхнюю Ферму «школьной» тропой; таким образом, ей не пришлось встретиться с головой Эско, выставленной на потребу хищным птицам, после чего белый конский череп еще долго венчал собою ворота фермы Пеньелей.

Виктор-Фландрен отказался везти на кладбище тело жены в повозке, запряженной быками. Он установил гроб на небольшую тележку, и сам потащил ее по дороге, проложенной им к деревне; так, в сопровождении детей и Жана-Франсуа-Железного Штыря, он и привез ее на кладбище Монлеруа, где уже покоились и папаша Валькур и все остальные предки Мелани.

Вернувшись с похорон, Матильда тут же взяла на себя обязанности матери и самолично занялась хозяйством и семьей. Никто, даже Виктор-Фландрен, не осмелился оспаривать авторитет этой семилетней девочки, которая повела дом так строго и умело, точно занималась этим всю свою жизнь. Огюстену, уже год как бросившему школу, пришлось вернуться туда по распоряжению Матильды, чтобы водить с собою Марго, — сестра мечтала сделать из нее учительницу и настояла на том, чтобы она продолжила занятия. Впрочем, роль учительницы Марго пришлось выполнять сразу же, рассказывая после уроков Матильде и Матюрену все, что она узнала в классе. Таким образом, между детьми, лишенными теперь опеки взрослых, установились новые отношения.

И в самом деле, со смертью Мелани Виктор-Фландрен сурово замкнулся в своем горе, стал вконец нелюдимым, не разговаривал с домашними и целыми днями пропадал в полях и в лесу. Казалось, вместе с Мелани ушло в землю и беззаботное детство ее сыновей и дочерей. В их глазах и душах застыло то же скорбное недоумение и испуг, что выражал взгляд Эско под яростными ударами Виктора-Фландрена. Даже для них отец превратился теперь в Золотую Ночь-Волчью Пасть — человека, наделенного редкой, пугающей силой, за которым повсюду следовала золотистая тень и который носил на шее, поверх низки из семи отцовских слез, второе, навеки впечатанное в плоть ожерелье — шрамы от ногтей Мелани.

Что же до Жана-Франсуа-Железного Штыря, то он, безутешный после смерти хозяйки, постоянно жался к детям, неумело ища подле них успокоения своему одинокому сердцу, единственному среди всех, которое исходило горем в детски-наивных слезах.