"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)IIПрошел год с того дня, когда Борис поступил на склад «Никотианы» стажером из интеллигентных безработных. Ирина сдала экзамены на аттестат зрелости с отличием и стала готовиться к поступлению на медицинский факультет. Динко тоже окончил гимназию, но его взяли в школу офицеров запаса. Городок прозябал, сонный и тихий, занятый мелкими сплетнями, овеянный благоуханием сохнущего табака. Лишь время от времени людей взбудораживало какое-нибудь убийство, совершенное македонцем, или внезапный арест коммунистов, которых затем, заковав в наручники, отправляли в областной центр. В семействе Чакыра царило спокойствие. Но в один жаркий день в конце августа Чакыр пришел домой к обеду в плохом настроении; впрочем, он был не в духе с утра и весь день мелочно придирался к подчиненным. Молодых полицейских околийского управления он выругал за небрежное отношение к оружию, постовому перед общиной сделал строгое замечание за то, что тот не брит, а жене грубо крикнул: – Накрывай на стол!.. Чего ждешь? Жена с удивлением посмотрела на него, потому что стол давно уже был накрыт. Чакыр сел на свое место туча тучей и принялся растирать в супе стручок горького перца, от которого его краснощекое лицо вскоре запылало еще сильнее. Затем он бросил свирепый взгляд на женщин: они ели в страхе, ожидая, что вот-вот разразится буря. – Подавай гювеч,[9] – скомандовал он жене, а потом, еще строже, буркнул Ирине: – Давай вина! Обе женщины почти одновременно встали и принесли гювеч и вино. Гювеч был жирный, приготовленный по вкусу главы семейства: с картофелем, баклажанами и маленькими стручками горького перца. Отпив глоток вина, он опять посмотрел на женщин и заметил, что они почти ничего не едят. «Ишь суки, – сердито подумал он. – Если этих баб не держать в страхе, они мне на голову сядут! Ирина – та уже села». Пообедав, он закурил и, как это он делал на службе во время допросов арестованных, зловеще помолчал, чтобы еще пуще напугать виновниц и внушить им уважение к власти. Свинцовая тишина нависла над столом, женщины склонили головы. Мать с излишним усердием начала складывать салфетки, а Ирина, слегка побледнев, упорно старалась вывести хлебом пятно от капли вина, упавшей на скатерть. – Позор!.. – загромыхал наконец голос Чакыра. – Я чуть сквозь землю не провалился, когда мне сказали. – О чем ты? Что тебе сказали? – ворчливо спросила жена. – И ты еще притворяешься, что ничего не знаешь?! – гневно вскричал полицейский. – Правда, ничего не знаю. – Если не знаешь, спроси людей!.. Твоя дочь – любовница бродяги. – А ты не очень-то слушай, что люди болтают, – немедленно отозвалась жена. – Молчи!.. – в ярости взревел Чакыр. Его красное лицо полиловело, а углы губ опустились, что придало ему еще более свирепый вид. Жена обиженно встала и вышла из комнаты, сердито хлопнув дверью. Довольная своей отповедью мужу, она остановилась в тесной передней и стала слушать. Она знала, что ее уход отрезвит Чакыра и притушит его гнев. А Ирине и правда не худо получить небольшой нагоняй. Пора уже! После ухода жены Чакыр почувствовал себя совершенно беспомощным. «Вот те на!.. Дашь бабам волю – потом попробуй с ними справься. Эх; отлупить бы их как следует…» Но тут же Чакыр сообразил, что грубостью ничего не добьешься. Жена его не такая, как здешние женщины, ее не поколотишь. А дочь и подавно. – Что случилось, папа? – вдруг спросила Ирина. Чакыр перевел дух. Голос у дочери был взволнованный, но в нем слышалась искренность и чистота, и Чакыр спросил уже спокойнее: – Сегодня утром мне сказали, что ты ходила на свидания с сыном Сюртука. Правда это? – Да, правда, – ответила Ирина. Лицо Чакыра снова потемнело, вены на висках запульсировали, а на лбу высыпали мелкие капельки пота. Он не мог по достоинству оценить это чистосердечное признание, но все же сохранил спокойствие, необходимое для дальнейшего допроса. – С какого времени? – хмуро спросил он. – С прошлой осени. – Где же вы встречались? – У часовни. – А зимой? – Вечерами – у деревянного мостика, за складом «Никотианы». – В других местах встречались? – Нет. – А какие у вас планы? – В голосе полицейского зазвучала злая насмешка. – Этот гаденыш хочет, чтобы вы немедленно поженились? – У нас нет никаких планов. Чакыр взглянул на дочь и онемел. Он был человек старого закала и строгих правил и внебрачную любовь считал подлостью – пользуются мерзавцы женской простотой! – Значит, так, негодница!.. – вскричал он вне себя. – Ты согласилась развлекать его, как девица легкого поведения!.. – Ты знаешь, что я не… что я не могу быть девицей легкого поведения, – гордо сказала Ирина. – Я знаю только то, что ты гуляешь с городскими нищими, а надо мной люди смеются… Был бы хоть порядочный человек, а то ведь хвастун и лентяй! Не успели его из милости принять на склад, как он уже бредит миллионами. Ну и дрянь! Ирина опустила голову. Чакыр умолк, довольный тем, что слова его подействовали на дочь. Ведь он нанес ей удар по самому чувствительному месту – по ее гордости. Он посмотрел на свои большие старомодные часы с турецким циферблатом и скорчил гримасу: опоздал на службу. Быстро поднявшись, он опоясался ремнем с саблей и вышел, громко хлопнув дверью. В комнату вошла мать. Ирина тихо плакала, по ее смуглым щекам катились слезы, а волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Она машинально подняла руки, чтобы поправить прическу, но только еще больше испортила ее. Слова Чакыра жестоко оскорбили ее обостренное чувство собственного достоинства. Мать подошла и погладила дочку по щеке. Ирина во внезапном порыве поцеловала ей руку. Ей показалось, что в этой нежной ласке, в этой огрубевшей, но теплой руке таится такое глубокое сочувствие и понимание, о каком она до сих пор и не подозревала. Наклонившись над дочерью, мать взяла ее за подбородок и осторожно повернула ее лицо к себе: – Скажи мне все!.. Что-нибудь случилось? Ирина поняла вопрос и твердо ответила: – Нет, успокойся… Ничего не случилось. Она ощутила поцелуй на своем лбу и невольно с глубоким чувством, оставшимся с детских лет, прильнула лицом к материнской груди. От ее тепла на Ирину повеяло чем-то таким надежным, таким прекрасным, милым и нежным, что она зарыдала еще громче. Мать спросила: – Вы что-нибудь уже решили? – Мы пока ни о чем определенном не говорили… Я должна окончить университет, а он хочет выдвинуться… заработать много денег. – Этого каждый хочет. Но сможет ли он? – Я знаю… уверена, что сможет. Мать озабоченно вздохнула. – Какое жалованье он получает теперь? – Тысячу двести левов. – Мало. Этого ему одному не хватит. – А ты не смотри, сколько он получает теперь! Главный эксперт «Восточных Табаков» предлагает ему двенадцать тысяч в месяц и работу в управлении. Мать снисходительно улыбнулась: – Это он сам тебе сказал? – Да. Но у него есть основания не бросать «Никотиану». Ты не знаешь… не понимаешь, что такое табак. Мать задумчиво посмотрела в окно и опять вздохнула. В ее памяти всплыло прошлое, когда она сама работала на складах «Никотианы» и «Родопского табака». Вспомнилась ей коричневая пыль, оседавшая в легких в течение всего бесконечного рабочего дня. Вспомнился ядовитый запах, который дурманил голову, губил свежесть ее щек и словно высасывал кровь из тела. Вспомнились дни стачек, когда полиция разгоняла собрания и беспощадно набрасывалась на рабочих с палками и плетьми. Господи, каким страшным казалось ей все это теперь!.. Но чутье матери, озабоченной будущим дочери, подсказывало ей также мысль о головокружительном обогащении людей, которые начали заниматься табаком без гроша в кармане и которым Чакыр тогда давал взаймы на обед в закусочной. То были люди хитрые, бессовестные, но способные и энергичные. А этот Сюртучонок, чей неряха отец прославился на весь город, неужели он обладает подобными качествами? Может ли он стать кем-нибудь более значительным, чем истифчибашия,[10] чем обыкновенный мастер? И неужели Ирина – пара такому, как он? Нет, нет!.. Мать прижала ее к себе и произнесла решительным тоном: – Ты должна поскорей забыть его… Пускай сначала выйдет в люди и наживет состояние, а там видно будет. Во взгляде Ирины мелькнул враждебный огонек, но потом она грустно опустила голову. Что другое могла сказать ограниченная и необразованная женщина? – Отец ни за что не позволит тебе больше встречаться с ним, – продолжала мать. – Подумай хорошенько!.. Если ты не послушаешься, он, чего доброго, рассердится и не пустит тебя в Софию. – Оставь меня! – внезапно вспыхнула Ирина. – Если он это сделает, я буду, как Динко, работать на него Ирина вернулась в свою комнатку и снова горько заплакала, сознавая в глубине души, что упреки отца справедливы. Чего-то недоставало в ее отношениях с Борисом, что-то отделяло влюбленных друг от друга, что-то делало их дружбу ненадежной, непрочной. Ирине хотелось поверить в планы Бориса, в его мечты, но она не могла в них верить и порой даже сомневалась, правду ли он говорит, рассказывая ей о каких-нибудь мелочах. Имеет ли смысл оставаться ему в «Никотиане», если главный эксперт «Восточных Табаков» действительно предлагал ему двенадцать тысяч левов за работу в управлении? Почему все люди кажутся ему простаками, которых он может перехитрить? Разве нажить миллионы легко? Борис переутомлен, похудел, пожелтел, надсадно кашляет от табачной пыли, но непрестанно бредит своими планами, надеется на какие-то невероятные стечения обстоятельств, основывает в своем воображении громадные предприятия с филиалами за границей. И потому он все больше походит на одержимого золотой лихорадкой, на сумасшедшего искателя кладов, на ничтожного и жалкого бедняка, который всю свою жизнь будет стараться нажить деньги, но так ничего и не достигнет. Что значат для него деньги? Может быть, что-то такое, чего он сам не сознает и что не имеет ничего общего с их обычным употреблением, но влечет его неотразимо, так как связано с властью над людьми и местью за бедность. Даже когда он ее целует, его холодные глаза устремлены в это далекое и неведомое будущее, которое отрывает его от жизни, от любви. И вдруг она почувствовала себя униженной. Да, родители правы. Может быть, не нужно больше с ним видеться. Может быть, в Софии она забудет его, постепенно и незаметно. Но мысль о том, что она никогда больше его не увидит, показалась ей невыносимой. Она вспомнила часы, проведенные с ним… Вершины высоких гор ярко сверкали, все еще покрытые снегом, а вокруг была весна: цвели шиповник и боярышник, желтые лютики усыпали поляны, поросшие буйной травой. В воздухе носилось что-то теплое и золотистое, что-то безумно радостное и счастливое, и это опьяняло влюбленных. Тогда его холодность, так отдалявшая их друг от друга, исчезала, он становился нежным и начинал ее целовать… Да, все же он любил ее, в ней он находил что-то такое, чего ни работа, ни честолюбие, ни мечты не могли ему дать. И она опять заплакала. Ирина очнулась, услышав бой городских часов. Ей пора было на свидание. Они уговорились встретиться в маленькой кондитерской неподалеку от площади – в середине дня там никого не бывало. Она быстро оделась и с замирающим сердцем вышла из дому. Приближался конец августа, и, хотя было все еще очень жарко, в поблекшей зелени и усталом сверкании солнца угадывалось первое дуновение осени. На улицах акации печально роняли мелкие пожелтевшие листья, а речка шумела убаюкивающе и глухо. Время от времени где-то сонно кукарекал петух. Фасады домов, побеленные известью или обмазанные глиной, были увешаны низками только что собранного табака, издававшего пьянящий, сладковатый запах, который смешивался с благоуханием цветущих во дворах гвоздик и левкоев. Ирина медленно шла по безлюдной улице. Каждый угол, каждый забор, каждый дом напоминали ей о минувших днях, когда она, запыхавшаяся и счастливая, бежала по этой самой улице, чтобы выйти на шоссе и потом подняться по тропинке к часовне. Но чем больше ею овладевали воспоминания, тем больше возрастало смятение в ее душе. Суровые слова отца перемежались в ее памяти с кроткими советами матери. Оскорбленная гордость боролась с любовью. Ирина понимала, что ей нужно расстаться с Борисом, и все же это казалось ей невозможным. Измученная своими мыслями, она пересекла площадь, мощенную гранитной брусчаткой, и вошла в кондитерскую. Там было прохладно и темно, пахло ванилью. В глубине комнаты сидела парочка; он и она виновато отодвинулись друг от друга, а хозяин в белом фартуке все так же дремал за прилавком, заставленным подносами с баклавой[11] и разноцветными пирожными местного приготовления. На стенах висели календари патриотических организаций, торговое свидетельство кондитера и групповая фотография футболистов национальной сборной. Борис сидел за столиком перед блюдечком с мороженым. На нем был все тот же прошлогодний истрепанный костюм. Ирина села рядом с Борисом и судорожно стиснула ему руку. Слезы, которые она до сих пор сдерживала, градом полились из ее глаз. – Что случилось? – с досадой спросил он. – Отец все узнал. Борис усмехнулся, но его охватило неприятное чувство, будто Чакыр опутал его сетью, из которой нелегко выбраться. – Так!.. – сказал он с напускным спокойствием. – Ну и что же? – Как что?… – Ирина с упреком устремила на него глаза, полные слез. – Может, нам под поезд броситься? Его суровый голос словно пронзил ее, и она овладела собой. – Не надо шутить, – тихо проговорила она. – Лучше… Она хотела сказать: «Лучше подумаем, что нам делать», но замолчала. Что-то мешало ей говорить. Она вдруг осознала, как унизительно ее положение. Разве могла она ему сказать: «Мы с тобой встречались, и отец узнал об этом. Мы должны пожениться». На такое она не способна. – Я не шучу и думаю, что нам больше не надо видеться, – сказал Борис, разгадав ее колебания и пытаясь извлечь из них пользу. Связь с Ириной давно тяготила его; он опасался, как бы она не повлекла за собой каких-либо осложнений, и потому уже подумывал о разрыве. Сейчас для разрыва наступил удобный момент. – Совсем не видеться? – удивленно прошептала она. – Да, совсем… В конце концов, не могут же наши отношения длиться вечно. Я намекал тебе на это с самого начала. Не смотри на меня так. – Борис… – прошептала Ирина в отчаянии. Он испугался, как бы не произошла неприятная сцена, и сказал мягче: – Ты уедешь учиться в Софию, а я должен остаться здесь. – И вдруг добавил грубо: – Не плачь, пожалуйста, на нас смотрят и смеются!.. Не дури. Он помолчал, потом продолжил: – За эти два-три года я прочно стану на ноги… А там видно будет… Но теперь я не могу брать на себя никаких обязательств. Тебе ясно почему, правда? Она не ответила. Мрачно и пристально смотрела она прямо перед собой. Боль и безмолвное, безропотное решение примириться с судьбой осушили ее слезы. Да, ей ясно. Он не хочет терять свободу и ограничивать свои возможности из-за какой-то девчонки, скромной провинциалки, которая не может принести ему в приданое ни состояния, ни связей с недоступным миром. А может, в его сумасбродные планы входят и те красивые, купающиеся в роскоши женщины, которые иногда приезжали сюда в лимузинах, сопровождаемые супругами, отцами или любовниками? Нет, ни внешность его, ни характер не могут понравиться этим избалованным женщинам. Но она все же заметила с горечью: – Если ты хочешь заняться табачным делом, тебе понадобится много денег. – Я их найду, – уверенно ответил Борис. – Где? – Найду компаньона или гарантийный кредит… можно платить производителям после продажи готовой партии товара… Возможностей сколько угодно. Он нетерпеливо посмотрел на стенные часы и нервно забарабанил по столу пальцами. – А мы увидимся еще хоть раз? – глухо спросила Ирина. Борис пожал плечами и великодушно согласился: – Можно. – У часовни? – Хорошо. У часовни. – А куда ты сейчас спешишь? – У меня дела на складе. Завтра приезжают хозяева. Нужно все подготовить. Ирина грустно улыбнулась. Ему кажется, что всего несколько лет отделяют его от миллионов. И в его безумии есть что-то трагическое. Но именно это заставляло ее любить его еще сильнее. – Все будешь готовить ты? – спросила она. – А кто же еще? – Это дело директора. – Ха, директора!.. – Борис презрительно усмехнулся. – Всю его работу делаю я и Баташский… Впрочем, он опять уехал куда-то произносить речи и даже не знает о приезде хозяев. Ирина нахмурилась. Генерал Марков считался покровителем Чакыра и постоянно покупал у него табак для «Никотианы». – Ты должен ему как-нибудь сообщить, – промолвила она с упреком. – Кому «ему»? – Генералу. Борис небрежно махнул рукой. – Это не моя обязанность… Но не волнуйся. Спиридонову все равно – тут ли генерал или нет. Марков – только патриотическое украшение для местного филиала фирмы. Спиридонов знает свое дело. Еще ребенком Ирина слышала о Спиридонове. Когда упоминали его имя, она испытывала необъяснимое чувство страха и негодования. От Спиридонова и его заграничных сделок зависело многое в округе. Он приказывал начинать закупки и открывать склады, он определял цены на табак-сырец, размеры выбраковки, поденную заработную плату, он решал – голоду ли быть в тысячах бедных домов или жалкой сытости. Это его действия вызывали протесты депутатов в Народном собрании, это из-за них вспыхивали стачки и происходили столкновения между рабочими и полицией, в которых жизнь ее отца подвергалась опасности. И теперешний приезд Спиридонова снова пробудил негодование в душе Ирины. Грустная, она молча доела мороженое. – Ты думаешь, Спиридонов тебя заметит? – неожиданно спросила она. – Не знаю, – ответил Борис. – Но если не заметит, тем хуже для «Никотианы». Я сразу же поступлю в управление «Восточных Табаков». Ирина горестно вздохнула: значит, когда он хвалился, что главный эксперт «Восточных Табаков» приглашал его, это, может быть, и не было выдумкой. Лила, дочь истифчии Шишко, собиралась идти на свидание с Павлом, а свидания их были редкими. Она работала укладчицей на складе фирмы «Родопы», но сегодня не пошла на работу – и только из-за этой встречи. В единственной комнатушке их домика было полутемно и жарко. Солнце последних дней лета нагревало низкую кровлю, а двух крошечных окошек, хоть они и были открыты, едва хватало, чтобы проветрить комнатку. От земляного пола, обрызганного водой и только что старательно подметенного, исходил запах влажной глины. Треть комнатки была занята топчанами, застланными одеялами из козьей шерсти, а остальное пространство – сундуком для платья, двумя стульями и грубо сколоченным столом, за которым семья обедала. Через открытые окна, до половины завешенные ситцевыми занавесками, доносился разговор матери Лилы с соседкой. Мать возбужденно жаловалась, что Шишко в самый разгар сезона опять остался без работы – его уволили со склада фирмы «Эгейское море» за ссору с мастером. Лила улыбнулась. Вчера она добилась, чтобы отца приняли на склад «Родоп». Когда директор местного филиала «Родоп» был в хорошем настроении, он не без сочувствия выслушивал своих работниц, особенно миловидных. Тронутый просьбой Лилы, он обещал принять ее отца на работу. У Лилы были основания побаиваться его доброты, но сейчас она об этом не думала. Она открыла дверь и, выглянув в маленькую прихожую, выходившую во двор, звонко крикнула: – Папа, иди сюда! Шишко чинил во дворе плиты, которые он принес из города на спине. Когда его увольняли со складов, он принимался за ремесло жестянщика, используя старые материалы и инструменты своего шурина, который держал небольшую, но бойко работавшую мастерскую на главной улице. Шишко был человек необразованный, но его знали все коммунисты городка. Известность его вела свое начало еще с «тесняцких» времен,[12] когда члены партии устраивали сборы на поляне за городом и удивляли горожан своей дисциплиной и успехами в гимнастике. В гимнастических упражнениях Шишко всегда был первым, так как в молодости обладал большой физической силой. Позднее партия сумела превратить его силу в духовное мужество, и он не раз проявлял его в борьбе с хозяевами. Коммунисты города высоко ценили его опытность в проведении стачек. Во время одной стачки он при столкновении с полицией потерял глаз. Вспотевший от жары и работы, Шишко вошел в комнату. Темя у него было лысое, лицо красное и круглое. Мускулы на плечах и груди, которыми он когда-то поражал своих товарищей на собраниях «тесняков», чувствовались и теперь под ветхой, старательно заштопанной рубашкой. – Папа, я ухожу, – сказала Лила. – Куда? По делу? – озабоченно спросил Шишко. На его лице мелькнуло выражение тревоги. Слово «дело» означало у них встречу с товарищем-подпольщиком или партийное задание. – Нет. У меня встреча с Павлом Моревым. Шишко перевел дух. Павел Морев был членом областного комитета, он жил в Софии – жил легально. – Передай ему от меня привет и скажи, что ответственный в городском комитете за складские организации взял слишком уж высокий прицел. Надо немного дисциплинировать товарищей из «Эгейского моря». Понимают они тактику или нет? Все уже на подозрении у полиции, а из-за моего увольнения разбушевались и наломали дров. У меня, слава богу, пока руки есть – с голоду не помру… И Шишко протянул дочери свои громадные грубые руки. Он тяжело дышал, так как страдал астмой, которая с возрастом все усиливалась. – А что же нам делать, если не бушевать? – спросила Лила. – Покоряться, словно мы не люди, а овцы? – Нет, так нельзя! – возразил Шишко. – Мы стали на анархистов смахивать. Мастер уволил со склада весь партийный актив и погубил все, что мы сделали до сих пор. А ты тоже напрасно пререкаешься с мастерами, когда надо и не надо. – Мы знаем, когда надо! – самоуверенно проговорила Лила. – Знаете, как бы не так! Ничего вы не знаете! – пробурчал Шишко. – Последнее время уж очень вы, молодые, важничаете… – Учимся на ваших ошибках. – Ишь какая! Так, значит? – Шишко нахмурился, но хорошее настроение у него не пропало. – Если тебя этому учит Павел Морев, ты ему скажи: и мы, старики, кое-что сделали. Массовую партию основали, стачечную борьбу развернули, восстания поднимали – разные такие мелочи за нами числятся… – Павел Морев рассуждает так же, как ты, но это неправильно. – Значит, ты и его стала учить уму-разуму? Шишко устремил на дочь сердитый и в то же время довольный взгляд. Он был почти неграмотен, но партия научила его ценить образование. И не в пример Чакыру, который долго не уступал мольбам дочери не отдавать ее в школу домоводства, Шишко приложил все усилия к тому, чтобы облегчить обучение Лилы в гимназии. Однако Лила не смогла закончить курса: ее исключили из одиннадцатого класса за участие в марксистско-ленинском кружке. Лила была высокая тоненькая девушка со свежим лицом, прямыми темно-русыми волосами и светло-голубыми глазами; острый взгляд этих глаз всегда будил в учителях неприязненное отношение к ней. Однажды на уроке латинского языка Сюртук за что-то рассердился на Лилу и назвал ее ведьмой. Однако эта ведьма была весьма недурна – с красивыми плечами, полной высокой грудью и стройными ногами. Местные донжуаны, которые собирались под вечер у кино и, щелкая семечки, разглядывали хорошеньких женщин, считали ее одной из самых интересных девушек в городе. Однако всегда добавляли, что она недоступна и зла, как оса. Лила познала все темные стороны бедности: и ветхий домишко с глиняным полом, где прошли невеселые годы ее детства; и долгие зимние месяцы безработицы, когда ее отец с трудом добывал деньги на хлеб; и вечную задолженность за право учения в гимназии; и слабость от голода после пятого урока; и отсутствие пальто зимой; и рваные туфли в дождливую осень. Она познала также всю напряженность партийной работы: и бесчисленные допросы в учительской насчет марксистско-ленинских кружков; и боязнь предательства, когда приходилось разбрасывать ночью листовки; и холодную дрожь на явках с товарищами-подпольщиками, и страх перед пытками, которые грозили ей в случае провала. Она познала всю подлость того мира, против которого боролась и который ненавидела до глубины души; безуспешные попытки табачных фирм подкупить ее отца, наивный план одного полицейского сделать ее провокатором и своей любовницей, безмерную алчность хозяев и тупость и продажность их слуг. Она познала еще многое другое. И все это делало ее красоту холодной и суровой. – Ну, в добрый час! – сказал Шишко. – Мне надо работать. Он спешил закончить починку двух плит к вечеру, чтобы отнести их в город и получить деньги. – Подожди, папа! – быстро сказала Лила. – Я хочу сказать тебе кое-что. – Ну, говори! – Шишко усмехнулся. – Тебе нужны деньги на подметки? Вот принесу нынче вечером. – Нет, я не о деньгах!.. – Свежее, с редкими бледными веснушками лицо Лилы залилось румянцем, но глаза светились решимостью. – Я хотела сказать тебе о другом… Павел Морев и я… мы любим друг друга. – Что? – прохрипел Шишко. Лицо его болезненно сморщилось, брови сдвинулись – словно кто-то неожиданно ударил его. – Да, мы любим друг друга, – спокойно продолжала Лила. – Я хотела, чтобы ты знал об этом. Из груди Шишко невольно вырвался какой-то сдавленный звук: волнение усилило одышку. Новость поразила его и расстроила не меньше, чем огорчил бы нежданный провал на партийной работе. Он уже давно знал, что Лила и Павел вместе работают по организации легальных групп на складах, но и не подозревал, что их отношения могут принять такую форму. Партийная работа – не забава. К ней не надо примешивать никаких личных чувств. И вдруг его обуял гнев на Павла Морева. Он покраснел еще больше, губы задрожали. Ему захотелось схватить Лилу за шиворот, поколотить хорошенько, а потом отправиться к кому-нибудь из старших товарищей, членов городского комитета, и рассказать ему о поведении Павла Морева. Лила стояла прямо, словно крепкое деревцо, которое не согнет и буря. – Ты что? Уж не хочешь ли побить меня? – укоризненно спросила она. – За то, что я ничего не скрываю от тебя, да? – Партию опозорила! – глухо выдохнул Шишко. – Чем же я ее опозорила? Предала кого-нибудь или провал произошел по моей вине? – Ты опозорила ее своим поведением. – Будет тебе. Смешно! – вспылила девушка. – Мы не можем сейчас бросить партийную работу и пожениться. Или ты хочешь сказать, что мы нуждаемся в поповском благословении? Если ты так думаешь, пойди в церковь и покайся, что до сих пор не окрестил меня. – Дело не в этом! Шишко гневно ударил кулаком по столу. – А в чем? – Ты сама сказала, в чем. В наше время так не поступали. – В наше время вы могли жениться, когда хотели. Тогда не было такой буржуазии, как теперь, не было закона о защите государства.[13] А теперь нельзя и шагу ступить без того, чтобы за тобой следом не пошел сыщик. – Когда так, занимайтесь одной партийной работой, и дело с концом. Шишко с тяжелым вздохом присел на табурет и облокотился о стол. Он понял, что уже не имеет права вмешиваться в жизнь дочери, что девушка давно стала самостоятельной. В его памяти всплыли зимние утра, когда Лила уходила в гимназию без завтрака, вечера, когда она зачитывалась допоздна, каникулы, которые она проводила на табачных складах, так как нужда заставляла ее работать… Она не знала даже простых радостей других девушек из рабочей среды, любивших наряжаться на свои скромные заработки, ходить в кино или гулять вечерами по главной улице. Она жила как святая, но Шишко до сих пор не замечал этого, считая это нормальным и обязательным, будто Лила была старая дева. И тут он вдруг почувствовал себя виноватым в своей бедности, которая не давала ему возможностей хоть чем-то порадовать дочь. Он ощутил себя подавленным, беспомощным, не способным ни оправдать, ни осудить поведение Лилы. Не зная, как поступить, он поднялся, отер жесткой ладонью лоб и пошел к двери. По его увядшим щекам скатилось несколько слезинок. – Папа, ты не тревожься! – крикнула Лила ему вслед. А Шишко тяжело вздохнул, но ответил уже немного спокойнее: – Я не тревожусь, дочка! Ты уже не только моя дочь, ты принадлежишь партии. И пусть она тебя направляет и судит. Лила вышла из дому и по пыльным, накаленным солнцем уличкам рабочих кварталов направилась к сосновой роще; эта роща стояла на горе выше городского сада, и там они встречались с Павлом. Девушка была довольно своим разговором с отцом. «Старик» разволновался и обиделся, но проявил к ней полное доверие, а большего ей и не нужно было. Теперь личная жизнь отошла на задний план, и Лила снова вернулась к мыслям, которые занимали ее всегда. Перед нею встали беспокоившие ее нерешенные вопросы о курсе партии, о разногласиях между руководящими товарищами, о подготовке общегородской стачки рабочих табачной промышленности. От решения этих вопросов зависела ее повседневная деятельность среди рабочих. Во время встреч Павел говорил ей обо всем этом, но отрывочно и неполно, потому что сам не знал, как будут развиваться события. Рабочих угнетали все больше и больше, а руководство теряло время на теоретические споры и взаимные обвинения в сектантстве. Павел был членом областного комитета и боролся за отказ от устарелых методов действия. Лила не разделяла его взглядов из боязни перенести разногласия в массы. И, шагая в скудной тени низких домишек и каменных оград – в рабочем районе почти не было зелени, – она с грустью думала о том, как упрямы некоторые товарищи. Путь Лилы к сосновой роще проходил через центр города. Она пересекла площадь и, уже дойдя до тротуара, увидела Ирину, которая в это время вышла из кондитерской «Спорт» и после невеселой встречи с Борисом возвращалась домой. Девушки когда-то были одноклассницами, но поздоровались холодно. Многое разделяло их. Два года назад Лила безуспешно пыталась заинтересовать Ирину работой марксистско-ленинских кружков. Дочь полицейского не выдала ее учителям, но решительно отказалась вступить в кружок – причиной тому, как думала Лила, было мещанское благополучие семьи и книжная сентиментальность. Сейчас Лила прошла мимо Ирины совершенно равнодушно, не заметив, что глаза у той покраснели от слез. Встреча с Ириной напомнила Лиле о Борисе, которого Лила ненавидела еще с гимназии. Он был беден, но разделял реакционные взгляды своего отца, а теперь стал самым отвратительным из всех служащих на складе «Никотианы». Даже мастер Баташский и тот лучше обращался с рабочими, чем Борис. А что, если Павел поговорит с Борисом и попытается его вразумить – будет от этого польза? Нет, не имеет смысла. Братья разошлись уже давно, и навсегда. Они ненавидели и бранили друг друга, как враги. До чего несходны были характеры троих сыновей Сюртука! Павел – коммунист, Борис – реакционер! Ремсист[14] Стефан в общем держался хорошо, но некоторые его черты не нравились Лиле. Он был вспыльчив и с большим самомнением; в зависимости от настроения впадал то в левый, то в правый уклон, стал нетерпим к чужим взглядам, особенно после того, как его исключили из гимназии и он возомнил себя героем. Но Лилу тоже исключили из гимназии, она даже входила в состав комсомольской ячейки, и, однако, она не претендовала на руководство Ремсом в городе. Заносчивость Стефана легко могла привести к провалу организации. Неспокойные мысли Лилы вернулись к Ирине, но сразу же перескочили на Динко. С ним тоже не все было в порядке. Динко – идейно выдержанный ремсист, но он любил свою двоюродную сестру какой-то скрытной, упорной и подавленной любовью, которую Лила тщетно пыталась выбить у него из головы. Он кончил гимназию с отличием. Поскольку Динко еще не попал под подозрение полиции, один товарищ из городского комитета подал ему мысль поступить в школу подпоручиков запаса. Партии нужны были люди с военным образованием. Лила была довольна этим решением, но в глубине ее души по-прежнему тлела тревога за Динко. В его сознании был неприступный, темный и закрытый уголок, который никогда не поддавался ее влиянию. Лила вздохнула, удрученная мыслью о том, что Борис Морев – негодяй и подлец, тогда как его братья – коммунисты. Ее угнетало и то, что Павел все глубже погружается в опасные идейные споры, что у Стефана много серьезных недостатков, что умный Динко так глупо влюблен в добрую, но пустую девчонку Ирину, которая в довершение всего не обращает на него никакого внимания. Как сложны и запутаны отношения между людьми! Но может быть, эти отношения нужно принимать такими, какие они есть, и действовать вопреки им. В городском саду было еще тихо, почти безлюдно и жарко, хотя не так душно, как в городе. Со стороны сосновой рощи веял едва ощутимый прохладный и освежающий ветерок, и Лила с наслаждением вдыхала его всей грудью. Она целые дни проводила в отравленной атмосфере табачных складов и жаждала солнца и воздуха. Тишина и покой летнего дня, глубокая синева неба, благоухание сосен, яркие краски цветов на клумбах – все это пробуждало в ней радость жизни, но вместе с тем и тоску о чем-то, чего ей недоставало, несмотря на любовь Павла. Ей казалось, что они никогда не смогут насладиться полным отдыхом, беззаботностью юных влюбленных, которые по вечерам смеются, обнимаются и целуются в аллеях этого сада. Таков уж был закон борьбы. Он постоянно грозил Павлу и Лиле опасностью, держал их души в напряжении и тревоге, делал их непримиримыми и настороженными. Тут и там на скамейках, в густой тени чинар и акаций, сидели, позевывая, бездельники и гимназисты, готовившиеся к осенним переэкзаменовкам. Когда Лила проходила мимо, гимназисты забывали о своих учебниках и потом долго не могли сосредоточиться. Лила не обращала на них внимания, не возмущалась их попытками завести разговор. Но ее беспокоил сейчас человек в пестром галстуке и новых желтых туфлях – товарищи на складе предупредили ее, что это полицейский агент. Незнакомец был высокого роста, с опухшим лицом и неприятными светлыми глазами. Особенно противны были его руки. Обтянутые какой-то мертвенно-белой кожей, они показались Лиле огромными, костлявыми, хищными. Когда Лила прошла мимо его скамейки, он поднял голову от газеты, которую читал, и вперил в девушку неподвижный взгляд тоскливых и злых глаз. Но тут же опустил голову и снова уткнулся в газету. Лила почувствовала некоторое облегчение. Очевидно, этот агент недавно приехал в город и пока только знакомился с жителями и обстановкой. Она обернулась и быстро взглянула на него, чтобы проверить, не следит ли он за нею. Агент сидел к ней боком и продолжал читать. Лила вздохнула свободно, но совсем успокоилась только тогда, когда ступила на узкую тропинку сосновой рощи и стала думать о Павле. Она любила его; будучи интеллигентной девушкой, вышедшей из угнетенного мира рабочих, она искала и жаждала любви человека образованного. Однако после долгого безмолвного поцелуя, в котором слились их губы, она первая спохватилась, что в жизни их обоих есть нечто более важное, чем любовь, и быстро сказала: – Ну, теперь рассказывай. Павел рассмеялся и заметил, все еще взволнованный: – Ты сектантка даже в любви. И снова стал ее целовать, потому что виделся с ней редко, только когда приезжал в город по партийным делам, и потому что в этот миг все в ней – и упругость ее груди, и теплая влага губ, и голубой огонь в глазах – пробуждало только любовь. Он был выше ее ростом и немного походил на Бориса. Глаза у него были темные, волосы черные и прямые, кожа янтарного оттенка. Но в лице Павла не было той женственной утонченности, той замкнутой и застывшей холодности, которыми брат его очаровывал девушек. Оно было грубее, с более резкими чертами и орлиным носом, мужественное и твердое, как у древнего карфагенского воина. Умение держаться естественно спасло его от сектантской моды, которая заставляла коммунистов-интеллигентов ходить плохо одетыми и небритыми, даже если они имели возможность заботиться о своей внешности. Павел был в хорошем летнем костюме и чистой рубашке. – Расскажи, что нового, – попросила девушка, когда наконец высвободилась из его объятий. Они сели на полусгнившую скамейку, стоявшую в отдаленной и глухой аллее рощи. До этого места добирались лишь редкие влюбленные пары или безобидные чудаки. Сейчас здесь никого не было. – Споры обостряются, – начал он, закуривая сигарету. – Лукан внес предложение исключить меня из областного комитета. – И предложение приняли? – встревоженно спросила Лила. – Конечно, нет. Провалилось при голосовании. Две недели назад у нас состоялась областная конференция на Витоше. Лукан был на ней уполномоченным от Центрального Комитета. Я наголову разбил его по всем пунктам и обвинил в полном отрыве от Коминтерна. – Ты прямо ненавидишь этого человека!.. – Да, ненавижу. – А мой отец с ним работал… Мне кажется, что он честный человек. – Честный, но узколобый и упрямый до безумия… Говорю тебе все это потому, что рассчитываю на тебя и здешних товарищей. Если меня исключат из областного комитета, я вернусь к низовой работе и буду выполнять ее так, как учит меня моя совесть. Не могу я больше терпеть все эти глупости… Мы ничего не делаем, только играем в левизну и революционную романтику. – Ты так и говорил на конференции? – Да. Лила задумчиво усмехнулась. – Почему это тебя интересует? – спросил он. – Потому что на пленуме Лукан сполна рассчитается с тобой за подобные речи. – Трудно ему это будет! – В голосе Павла звучали гнев и ожесточение. – Центральный Комитет может повиснуть в воздухе, если некому будет выполнять его решения. Перемена курса начнется снизу, если Заграничному бюро[15] и Коминтерну не удастся заставить изменить его сверху. – Смотрите только не подорвите веры рабочих в партию… Лучше единое руководство с ошибочным курсом, чем бездействующие комитеты спорящих теоретиков. – Единого руководства с ошибочным курсом не может быть! – горячо возразил Павел. – В этом сила нашей партии! Сектантский курс ведет ее в тупик, к полному отрыву от рабочих масс. А раз это так, руководство перестает быть единым и внутри него начинается борьба. – Но теперь она грозит большой опасностью. Вы спорите, обвиняете друг друга, вас снимают с руководящих постов, исключают как фракционеров, и в конце концов вы бездействуете. А с положением на местах справляться все труднее. Рабочие могут стихийно начать неподготовленные выступления. Это будет такой удар по партии, хуже которого и представить себе нельзя. Что делать и кого слушать нам, низовым партийным работникам? Что делать мне? – Борьба мнений в руководстве неизбежна, а дисциплина для партийных работников обязательна. Сейчас важно то, каким образом ваш городской комитет будет выполнять директиву Центрального Комитета о всеобщей стачке табачников в стране. Твоя задача – агитировать рабочих, внушать им, что надо проявлять выдержку, пока городской комитет не определит своей позиции по этому вопросу. – Тебе хорошо говорить, но, пока вы там выясните положение, терпение у рабочих лопнет. Хозяева и их служащие издеваются над нами. Мастер «Эгейского моря» вчера запретил рабочим выходить из помещения в рабочее время даже в уборную. Мой отец возмутился и стал протестовать – ну, его и уволили. На складе начались беспорядки, и кончились они тем, что мастера поколотили и явилась полиция. Теперь весь партийный актив «Эгейского моря» уволен… Но ты всего этого не знаешь! Ты не знаешь, что десять дней назад полиция замяла скандал в доме терпимости, куда хотели заманить наших работниц. Лила покраснела, она говорила громко, в глазах ее мелькали гневные голубые искры. Павел смотрел на нее восхищенно и улыбался. – Почему ты смеешься? – с возмущением спросила она. – Потому что ты мне нравишься, – ответил он. – Терпеть не могу, когда ты шутишь, не зная, что ответить. – Иногда шутка – единственный способ утешиться в безвыходном положении. – Ты лучше ищи выход, а не шути. Мы уж до крайности дошли. – А я ищу выход и нахожу его в разумных действиях, которые не уронят престижа партии. Через несколько дней вы получите директивы насчет подготовки к стачке. – По какому же «курсу»? – с насмешкой спросила Лила. – По твоему или по лукановскому? – По лукановскому, не иначе! – снова вспыхнул Павел. – Но это совершенно бессмысленный, лишенный гибкости курс. Подготовка без учета наличных сил, без союзников, без широкой платформы, которая объединила бы всех рабочих… Подготовка, которая выльется в удар по воздуху, поведет к провалу и разгрому партийных кадров… – Ты меня не агитируй! Я это от тебя тысячу раз слышала. Ты хочешь, чтобы мы действовали, как социал-демократы, миролюбиво и осторожно, а это ни к чему не приведет. – Глупости говоришь! – вскричал Павел, гневно стукнув кулаком по колену. – Не кричи! – засмеялась Лила. – Мы ведем партийный разговор. – Для глухих и крика мало. – Ты лучше скажи конкретно, что ты будешь делать. – Мне и группе товарищей из областного комитета Заграничное бюро поручило подготовку стачки в нашем городе испытанным большевистским путем… Это будет опыт, который вы потом сопоставите с результатами стачек в других табачных центрах. – Значит, стачки с двумя различными платформами: лукановской и вашей? Интересное понимание единства тактики! И это ты называешь разумным планом? – Перестань шутить и злить меня! – с сердцем сказал Павел. – Мы подготовим стачку на основе моей платформы, и городской комитет единодушно примет соответствующее решение… Я же сказал тебе, что рассчитываю на здешних товарищей. Лила посмотрела на него испытующе. – Ты рассчитываешь – это одно, но действительно ли за тобой пойдут – это совсем другое дело, – сказала она. – Я знаю, что люди думают. Рассчитываю и на тебя. – На меня? – удивленно спросила она. – Да, на тебя. И может быть, больше, чем на других, потому что ты находишься в непосредственном контакте с рабочими. – А почему ты рассчитываешь на меня? – Потому, что ты меня любишь и это поможет тебе меня понять. – Я могу тебя любить, а думать по-другому, – сказала Лила. – Разве я не имею на это права? Сказав это, она поняла, что ее слова, хоть и произнесенные шутливым тоном, были резки и попали в самое уязвимое место их отношений с Павлом. – А что именно ты думаешь? – сухо спросил он. Лила с горечью почувствовала в его голосе внезапную холодность, заглушившую прежнюю сердечность. – Я думаю, что твое поведение антипартийно, – тепло, но серьезно и медленно начала она, положив руку ему на плечо. – Антипартийно не по существу, но применительно к сегодняшней обстановке. Оно противоречит генеральной линии партии в тактике – ведь мы до сих пор совершенно иначе подготавливали и проводили стачечную борьбу. Заграничное бюро может думать, что хочет. Оно не знает местных условий. Его директивы путают активистов и заставляют их колебаться, убивают веру рабочих в высшее руководство партии… – Эта вера подрывается уже давно, но не Заграничным бюро, а Луканом, а ты этого не видишь, – грубо прервал ее Павел. – Ты еще незрелый, несформировавшийся человек, ты ослеплена борьбой в том узком секторе, в котором ты работаешь. Ты не понимаешь тех отношений, которые имеют существенное значение, и теряешь из виду другие секторы. А борьба сложна, связана с тысячами всевозможных проблем. Ее нельзя вести, пользуясь простенькими схемами и мелкими лозунгами, которыми Лукан забивает ваши бедные головы. – Значит, я, по-твоему, темная? – с усмешкой спросила Лила. – Нет, то-то и плохо, что ты совсем не темная! – В голосе Павла все больше звучала враждебность. – То-то и плохо, что ты одарена качествами отличного партийного активиста! То-то и плохо, что ты во имя дисциплины и высокого долга партийца сбиваешь с пути десятки, сотни товарищей, которые не смогут вовремя избавиться от сектантских глупостей! А хуже всего то, что ты в глубине души считаешь мою точку зрения правильной, но какое-то странное недоверие мешает тебе согласиться с ней. – Недоверие? – повторила она, как слабое, глухое эхо. – Какое недоверие? – Недоверие к любому интеллигенту, которое Лукан непрерывно насаждает среди рабочих. То, которое ты сейчас выразила мне! Мое поведение антипартийно… я оппортунист, фракционер… что еще? Будь спокойна! Я не считаю тебя темной! Я не собираюсь использовать тебя для осуществления своих вредительских планов. Держись от меня подальше!.. – Ты хочешь отнять у меня право думать самостоятельно, – с болью возразила Лила. – Ах так? С каких пор ты начала самостоятельно решать вопросы, над которыми мы уже десять лет ломаем головы? Я не отнимаю у тебя этого права! Думай, что хочешь. Я не прошу твоей помощи. Он замолчал и опустил голову. Сонную тишину рощи нарушали только дятлы, стучавшие по сосновой коре. Воздух был насыщен густым ароматом смолы. Где-то вдали монотонно и грустно стрекотали кузнечики. Между ветвями сосен проглядывала яркая синева неба, но она уже не радовала Лилу. Охваченное нежданной печалью, сердце ее застыло; что-то начало рушиться в ее отношениях с Павлом – и так легко, что это поразило ее. – Подумай хорошенько, нужно ли так держаться со мной, – сказала она. – Именно со мной! Я думала, ты меня за то и любишь, что я ставлю партию выше всего, что трудные вопросы я решаю своим разумом. – Ну и продолжай в том же духе. Никто тебе не мешает. В его голосе прозвучала такая холодность, что Лила вздрогнула. Павел сидел сгорбившись, опершись локтями о колени, и, посасывая сигарету, смотрел в землю. В его длинных ногах, широких плечах, в смуглом лице и черных блестящих волосах была какая-то древняя, как жизнь, сила, которая заставила Лилу взять его под руку и тихо сказать: – Давай хоть пройдемся. Он ответил холодно и коротко: – Нет. Лила отдернула руку, выпрямилась и спокойно сказала, как будто ничего особенного не случилось: – Тогда я уйду пораньше. Когда мы увидимся? Он ответил рассеянно: – Не знаю. Лила медленно поправила волосы. В светло-голубых глазах ее была горькая усмешка. Прежде чем уйти, она спросила равнодушным деловым тоном: – На складе «Никотианы» среди рабочих подвизается некий Макс Эшкенази… Ты его знаешь? – Да. – Что он за человек? – Очень умный и честный товарищ. Лила постояла еще несколько секунд. Брови ее сдвинулись. – Мне он не очень нравится! – сказала она вдруг. А Павел хлестнул ее словами: – Возможно. Он не нравится и Лукану. Борис закончил в околийском финансовом управлении дело, из-за которого уходил с работы, и, расставшись с Ириной, направился в нижнюю часть города – в район табачных складов. Жара спала. Он миновал торговые ряды с их постоялыми дворами, корчмами, кузницами, шорными и слесарными мастерскими, перед которыми каждую субботу крестьяне и продавцы-евреи торговались до хрипоты. С постоялых дворов несло зловонием слежавшегося навоза, а корчмы обдавали прохожих запахом прокисшего вина и ракии. Перед слесарными мастерскими среди лопат, заступов, ящиков с гвоздями и мешков с купоросом сидели пожилые седобородые евреи в грязных ермолках. Они перебирали зерна четок в каком-то особенном, непонятном для других экстазе самоуглубления, в то время как их сыновья, бледные и рахитичные, прислуживали в лавках. Звонок в кино возле синагоги настойчиво трещал, обещая зрителям волнующую серию подвигов Буффало Биля. Борис содрогнулся. Всего лишь год назад ему предлагали место кассира в этом кино, а теперь его приглашают в управление «Восточных Табаков». Прошел год, и за этот год Борис не остался на месте; напротив, табачный мираж засиял теперь для него еще ярче. Он прошел торговые ряды и свернул к реке по узким уличкам беднейшей части города. Тут почти не было зелени. Ветхие одноэтажные домишки, побеленные известью, жались один к другому, словно стыдясь своего вида. В тесных дворах, пересеченных зловонными сточными канавами, мелькали удрученные заботами женщины, готовые истерично поругаться с кем угодно по самому пустяковому поводу. Никто не учил этих женщин хорошим манерам, а бесконечные лишения расстроили им нервы. На улице играли дети. Малыши валялись в пыли в одних рубашонках, ребята постарше, но еще не достигшие того возраста, когда здоровье детей уже губят на табачных складах, играли в бабки, ожесточенно ссорясь. Никто во говорил этим детям, что такое человеческое достоинство, и озлобление овладевало их душами с самых юных лет. Наконец Борис миновал этот неприглядный район и подошел к складам. Это были огромные, многоэтажные строения, которые стоили миллионы. В современном стиле их голых фасадов с маленькими квадратными оконцами было что-то холодное и бездушное, как и тот мир, который их воздвиг. Склад «Никотианы» издали походил на допотопное чудовище: казалось, он хочет подавить соседей своей громадой. На его стене у железных двустворчатых ворот, которые вели во двор, висела вывеска. Золотыми буквами светились слова: Ниже шли названия банков, компаний и предприятий, которые участвовали в этой могущественной капиталистической банде. Борис небрежно поздоровался со стоящим у входа сторожем-македонцем и вошел в длинный, но не очень широкий двор. Мимо него проходили рабочие, направлявшиеся в цеха, ехали грузовики, увозившие табак, обработанный и прошедший ферментацию. Когда-то сюда приходили караваны верблюдов, принадлежавшие греческим купцам, и увозили товар на юг, к пристаням Эгейского моря. Но эти караваны, от которых веяло романтикой минувших веков, давно уже здесь не показывались: их заменили грузовики «Никотианы». Спиридонов гордился тем, что первым из табачных магнатов завязал непосредственные связи с заграницей и освободил болгарский табак от опеки греческих торговцев. Однако ни производители табака, ни рабочие не стали от этого счастливей. Длинная высокая стена отделяла двор от сада, в котором росли фруктовые деревья и цвели цветы. За садом простиралась лужайка, огороженная колючей проволокой, и тянулась аллея из молодых тополей, за которыми заботливо ухаживали. Рабочим запрещали входить в сад, в нем гуляли только директор и административный персонал «Никотианы». Между садом и лужайкой стояло двухэтажное здание в стиле рококо – прежнее жилище Спиридоновых, ключ от которого хранился у кассира. В этом доме, меблированном в старомодном и расточительном вкусе, отдыхали хозяева фирмы или главный эксперт со своими гостями, когда они приезжали в город, чтобы осмотреть партию товара, или возвращались после ловли форели в горах. Борис прошел в глубину двора и, поднявшись по гранитным ступенькам, открыл небольшую дверь в контору, расположенную против входа в сад. В длинном полутемном коридоре, который вел в другие отделения склада, был слышен гул, доносившийся из цехов, и шум вентиляторов; сильно пахло табаком. Кабинет директора был открыт и пуст; отставной генерал, служивший теперь по торговой части, еще не приходил, а кассир и бухгалтер, пользуясь его отсутствием, забрались в комнату машинистки и состязались в остроумии. Машинистка неумело курила и отвечала на шутки резким, неприятным смехом. Появление Бориса прервало болтовню, все замолчали. Его не любили ни машинистка, ни кассир, ни бухгалтер. Девушку раздражало его равнодушие к ее прелестям, а мужчин – его деятельность. Наступило враждебное молчание, которое прервал кассир, выпустив свою обычную стрелу. – Ну, как вы себя чувствуете, господин эксперт? – язвительно спросил он. Кассир – неприятный краснощекий субъект с дерзкими, хитрыми глазками – был племянником генерала и считался человеком с большим будущим в табачной торговле. Кое-как усвоив техническую сторону дела, он уже давно подумывал о том, чтобы отстранить мастера от закупок и самому заняться ими или хотя бы стать соучастником его воровства. Он был уверен в себе и во влиянии своего дяди на Спиридонова, однако усердие Бориса его раздражало. – Мне действительно предлагают стать экспертом, – ответил Борис, – а ты на всю жизнь останешься конторским подхалимом. Он надел свой рабочий халат из плотной коричневой ткани и спокойно вышел из комнаты. – Здорово он тебя срезал! – восхищенно сказала машинистка, когда дверь за Борисом закрылась. Кассир закурил сигарету, но от злости выронил спичку и чуть не прожег свой новый костюм. – Маньяк!.. – буркнул он, покраснев. – Вылитый отец… Сегодня же вечером скажу директору, чтобы он его уволил. Борис вышел из комнаты машинистки и усмехнулся, вспомнив о перебранке, потом направился по темному коридору в цех, где обрабатывали табак. Он в тысячный раз почувствовал, что все его ненавидят: и директор, и служащие, и мастера, и рабочие, – ненавидят, но не решаются вставать у него на пути. Люди чувствовали его превосходство – превосходство человека способного и безжалостного. Все его предсказания оправдывались, все его предложения оказывались удачными, все его слова попадали в точку. Директор сначала отвергал его идеи, а потом проводил их в жизнь, приписывая заслугу себе. Мастера ругали его, но втихомолку старались работать лучше. Рабочие ненавидели, но слушались. Казалось, он был рожден, чтобы преуспеть в мире табака. Правда, у него не было ни тепла, ни сердечности обыкновенных людей, но мир табака в этом не нуждался. Суровый закон прибыли искал и возвышал именно таких людей. Наконец-то он выплыл на поверхность – избавился от тяжкой работы на складе, от дурманящего запаха, от ядовитой и коварной пыли, которая разъедает легкие и ведет к малокровию. Он овладел техникой обработки табака. Уже теперь он мог бы завести собственное дело. Но зачем ему становиться мелким торгашом, продавать маленькие партии товара крупным хищникам, наживая по два-три лева на килограмме, если спустя несколько лет, приложив еще немного труда и терпения, он сможет загребать в десять раз больше? Путь к узкому, но всемогущему кругу олигархов, имеющему международные связи, проходил через «Никотиану». Он вошел в один из цехов, где производилась обработка табака, и ему сразу же показалось, что кто-то набил ему уши ватой – так глухо и утомительно гудели вентиляторы, никогда не успевающие хорошо очистить воздух. Помещение было, как всегда, полно желтоватой табачной пыли, которая висела над рабочими облаком удушливого газа. Было что-то отвратительное и жестокое в этой раздражающей, ядовитой, мелкой, как капли тумана, пыли, которая лезла в глаза, нос, рот, горло и легкие, в волосы и в каждую складку одежды, так что избавиться от нее было невозможно, даже выйдя из склада. Запах у нее был какой-то особенный, смолистый, похожий на запах опиума; он сначала казался приятным и действовал как благовоние, но вскоре пресыщал и становился приторным и противным. В помещении стоял и другой запах, такой же противный, но не такой вредный, – запах человеческих испарений, исходивший в этот душный летний день от изможденных, худых тел, прикованных к рабочим столам и обливавшихся потом. Тут работали беременные женщины, обрекая свой плод на нездоровую жизнь уже в материнской утробе, хмурые мужчины, которые думали о зимней безработице, печальные девушки с поблекшими лицами, юноши без будущего – озабоченные и невеселые люди всех возрастов, которые нашли выход из нищеты в продаже своего здоровья на складе «Никотианы». И вся эта масса измученных людей, которые, по мнению некоторых, продавали свой труд свободно, сейчас лихорадочно работала, злобно ворчала, надсадно кашляла, глотала туберкулезную мокроту и вытирала пот грязными сырыми платками, пропитанными табачной пылью. Пожелтевшие худые пальцы быстро сортировали ядовитые листья, складывали их в кипы, увязывали в тюки. Одеревеневшие от долгого сидения колени просили движения. Забитые пылью груди томились по чистому воздуху. Уставшие лица и воспаленные глаза ждали звонка, который наконец прекратит бесконечный рабочий день. В то время по крайней мере вопрос о том, как обрабатывать табак, еще не вызывал споров между рабочими и хозяевами. Табак обрабатывался «широким пасталом»,[16] что позволяло начинать обработку с ранней весны и, таким образом, сокращало тяжелый период безработицы. Тюки табачных листьев, привезенные из деревни, развязывались так называемыми «актармаджиями» – сортировщиками, которые раскладывали листья на отдельные кучки в соответствии с их качеством. Эти кучки перекладывали на дощечки и относили на «базар»[17] к мастеру или его помощнику. Мастер – потому-то он и назывался мастером – подбирал кучки одинакового качества, образуя из них большие однородные партии, и одновременно проверял работу актармаджий, потом распределял партии по рабочим столам – «тезгяхам». За каждым столом работало по одной «чистачке» – сортировщице и по три «пасталджийки» – укладчицы, причем одну укладчицу называли «левой», другую – «правой», третью – «капакчайкой». Сортировщица сортировала листья, присланные с «базара», и раскладывала их на четыре кучки: «левую», «правую», «правый капак» и «левый капак».[18] Укладчицы брали листья, распределенные сортировщицей, и укладывали их стопками, которые носили название: «левая кипа», «правая кипа», «левый капак» и «правый капак». Кипы относили к «денкчие» – тюковщику, который сортировал их еще раз, отбирая и укладывая на надлежащее место неправильно уложенные листья. После этого тюковщик начинал «строить» тюк в особом ящике, стенки которого изнутри были обтянуты полотном, укладывая кипы в ряды – «сары», причем «правые» кипы и «правые» капаки он клал направо, а «левые» – налево. Верх и низ тюка состояли из сплошного ряда капаков. Приготовленный таким образом тюк относили в ферментационный цех. Эта простая на первый взгляд работа была далеко не такой механической, как казалось. Сортировка листьев, определение их качества по неуловимым для неосведомленного наблюдателя признакам, которыми они отличались друг от друга, требовали большого напряжения, и оно оплачивалось очень щедро – по мнению фирм, которые при помощи небольших прибавок к поденной плате обходили закон, запрещавший сдельную работу, чтобы повысить в конечном счете свои прибыли. В то время как табачная пыль разрушала здоровье рабочих, они стремились выработать побольше, чтобы прибавить лишний лев к поденной плате, и это истощало их нервы. То и дело вспыхивали на «базаре» ссоры между актармаджиями и помощниками мастера, между сортировщицами и мастером, между укладчицами и тюковщиком, так как все ошибки и все успехи рабочих отмечались на карточках, которые Борис завел для каждого человека на складе. В борьбе за хлеб мужчины делались грубыми, а женщины – сварливыми. Они нервно переругивались, их голоса звучали озлобленно и раздраженно. В конце концов все обрушивалось на укладчиц – работниц самой низкой категории, не смевших роптать. Мастер то и дело грозил их уволить, если они будут ломать листья дорогостоящего сорта «каба кулак». Работницы плакали и принимались более внимательно перебирать листья пожелтевшими сухими пальцами, но тогда работа шла медленнее и мир нарушали протесты тюковщиков, старавшихся прибавить к своему дневному заработку премию за лишний тюк. Однако эта масса переутомленных, издерганных и забитых людей, казалось бы совершенно разобщенных, на самом деле была на редкость единодушной. Единодушие ее проявлялось тогда, когда мастер перебарщивал в грубости или кому-нибудь из рабочих делалось дурно от ядовитых испарений табака. Если мастер неблагоразумно оскорблял непристойной бранью какую-нибудь работницу, летальные вскакивали с мест и бросались к нему, как разъяренные тигрицы. Они терпеливо сносили личные обиды от людей своего класса, но не желали терпеть, когда их оскорбляли хозяева и их прислужники. Если кому-нибудь становилось плохо от духоты, все с гневными и угрожающими криками требовали, чтобы открыли окна, не заботясь о том, что излишняя влага или сухость воздуха могут испортить табак. Еще ярче проявлялась солидарность этих людей в дни стачек или в голодные месяцы зимней безработицы. Тогда сквозь их грубость, ожесточение и сварливость пробивалось теплое сочувствие и они помогали друг другу. Но ни хозяева, ни их прислужники и не подозревали об этом. Когда Борис вошел в цех, перебранка и разговоры вполголоса стихли. Помощник мастера, который сидел на «базаре» и до тех пор только время от времени поругивал кого-нибудь, принял вдруг необычайно деловитый вид и негодующе раскричался на рабочих. Эти сукины дети ленятся работать. Даром едят хлеб фирмы и доведут хозяев до сумы… Помощник был маленький сорокалетний человек, безусый и безбородый, с густыми волосами и писклявым голосом евнуха. Рабочие не обращали на него внимания. Они понимали, как понимал и Борис, что это была одна из подлых неврастеничных выходок мастера, который подлизывался то к одной, то к другой из враждующих сторон. В присутствии рабочих он порицал хозяев, а перед хозяевами и их служащими ругал рабочих. В душе его вечно жила тревога: он боялся гнева хозяев, стачек рабочих, интриг, увольнения и безработицы. Он хорошо знал дело, но, дрожа за свою шкуру, постоянно подслушивал разговоры и «под секретом» рассказывал директору о своих подозрениях. Холодную самоуверенность Бориса он толковал по-своему: Борис – шпион, поставленный хозяевами, чтобы следить, кто как работает. И сейчас это побудило его удвоить усердие: он вылил на рабочих поток сквернейших ругательств. Но и тогда никто не огрызнулся, все плотнее уселись на дощатые скамьи и соломенные подушки и стали еще усерднее укладывать листья в кипы. Наступила тишина. Слышалось только гудение вентиляторов и шаги актармаджий, которые носили на «базар» дощечки со стопками табачных листьев. Присутствие Бориса сковывало всех. Этот проклятый молокосос видел малейшие упущения, вписывал их в свою записную книжку, докладывал обо всем директору и, наконец, увольнял каждого, кто работал медленно или рассеянно. Его язык жалил, как оса, и никто не смел ему возражать. Борис обходил цех, внимательно вглядываясь в стопки красноватых табачных листьев. Около тюковщиков он остановился. Среди них был новый рабочий, которого он еще не видел, и это его удивило. Новичок был лет тридцати – сорока, с рыжими волосами и слегка одутловатым лицом, усыпанным веснушками. Работал он молча и ловко. – Как звать? – спросил Борис. Рабочий закончил укладку последнего ряда и медленно поднял голову. Серые глаза его с досадой встретили острый взгляд Бориса. – Меня спрашиваешь? – отозвался он, словно желая выиграть время для ответа. – Тебя, кого же еще! – Макс Эшкенази, – ответил рабочий. – Откуда приехал? – Из Софии. – В какой фирме работал там? – В «Джебеле». Руки у рабочего были огрубевшие, мозолистые, но взгляд выдавал человека образованного. Вот уже месяц, как разведка табачных фирм доносила, что в среду рабочих втерлись коммунистические агитаторы. Озлобленный, бесплодный и неорганизованный ропот на низкую поденную плату уступил место подозрительному молчанию, а это был верный признак того, что рабочие готовятся к стачке. – Зачем ты приехал сюда? – спросил Борис. Лицо тюковщика приняло глупое и добродушное выражение – казалось, этот вопрос польстил ему. – Обручился я тут, – улыбаясь, объяснил он. – Понравилась одна здешняя девушка. – А кто тебя рекомендовал на наш склад? – Господин Костов, главный эксперт. «Хорошо себя застраховал!» – с насмешкой подумал Борис. Потом достал записную книжку, записал в нее имя «Макс Эшкенази» и поставил против него крестик, что означало «подозрительный». Серые глаза рабочего враждебно и хмуро уставились на записную книжку. – Продолжай, – сказал Борис. Он прошел в соседний цех, где за одним столом собрались, словно на конференцию, почти все исключенные из гимназии руководители марксистско-ленинских кружков. Директор склада, воображавший, что слова «царь» и «отечество» могут растрогать даже карманников из уголовного отделения тюрьмы, сделал одну из величайших своих глупостей, согласившись принять на работу этих мальчишек. Когда рассматривалось дело исключенных, они дали сомнительное обещание стать «хорошими гражданами», а у генерала это вызвало такой приступ патриотического великодушия, что он на другой же день принял их в «Никотиану». Так этим оболтусам удалось избежать тюрьмы, а теперь они снова сеяли коммунистическую заразу. Все это должно было дорого обойтись фирме. Но особенно бесило Бориса то, что в среду этих типов затесался и Стефан, его младший брат. Какой козырь в руках директора, служащих, главного мастера – всего этого сборища бездарностей и жуликов, которые мешают успеху Бориса в «Никотиане»! Иметь брата-коммуниста – это семейный позор, мерзкое, несмываемое пятно, которое отнимало всякую надежду на успех. Братья – старший и младший – мрачно уставились друг на друга. Стефану исполнилось семнадцать лет, и он считался самым красивым из трех сыновей Сюртука. Это был высокий худощавый черноволосый юноша с правильными чертами лица и матовой кожей. Против него сидела скуластая девушка со вздернутым носом. Ее острые зеленоватые глаза смотрели насмешливо. Эта девушка, дочь железнодорожника, тоже была исключена из гимназии. Прочие молодые парни и девушки смотрели не менее дерзко, хоть и были еще моложе Стефана. Как только Борис поравнялся с их столом, они сразу умолкли и сосредоточились на работе. Но в их усердии таилось что-то вызывающее и двусмысленное. Держались они прямо, лица у них были насмешливые и самоуверенные, движения резкие, и все это, казалось, оскорбляло драгоценный товар, который они сортировали. Когда надо было принести листья с «базара» или передать кипы тюковщику, молодые рабочие проделывали это, подняв голову и с небрежной усмешкой, как будто хотели сказать: «Мы не собираемся делать карьеру на этой работе». «Мальчишки!» – со злостью подумал Борис. И тут же в голову ему пришел ряд полицейских мер против них, которые он потребует от государства, если станет табачным магнатом. В угрюмом бессилии, в жалкой своей бедности он обдумывал даже это. – Сортировщик!.. – крикнула вдруг дочка железнодорожника. – Вы кладете направо поломанные листья. Она подняла изломанный лист и показала его Стефану, который работал сортировщиком. Ее голос и обращение на «вы» прозвучали деланно, с явной целью вызвать смех. Несколько человек засмеялись. Стефан схватил изломанный лист и бросил его в кучу «левых капаков». – Будьте посознательней!.. – назидательно проговорила девушка, а затем вдруг изменила голос и крикнула пискливо, как помощник мастера: – Вы даром едите хлеб фирмы! – Сукины дети! – добавил кто-то резким фальцетом. Молодые люди захохотали, и хохот раскатился по всему цеху. Лицо Бориса исказилось. – Замолчите! – крикнул он в ярости. – Мальчишки! – А мастер, он воспитанный господин, по-вашему? – спросила девушка. – Это вы вынуждаете его грубить! – громко сказал Борис – У вас нет ни капли совести. Наступило молчание, которое вдруг нарушил голос Стефана. – Слушай, ты, – обратился он к брату. – Не будь слишком уж совестливым!.. А то можно подумать, что ты главный акционер фирмы. Борис бросился было к нему – казалось, он хочет ударить брата, – но вдруг остановился. Стефан сидел по другую сторону стола и был неуязвим. Братья смотрели друг на друга злобно, вызывающе, готовые схватиться в любую минуту. – Хулиган!.. – прошипел Борис – Не забывай, что на тебя заведено дело в полиции. – Это я всегда помню. – Ага, опять начинаешь?… – Ступай доноси! Задыхаясь от гнева, Борис направился в истифчийское отделение, чтобы избежать скандала. «Истифом» называли подготовку табака к ферментации, и она имела не меньшее значение, чем сортировка. Тюки табака ставили на ферментацию в различных положениях: горизонтальном, вертикальном или набок, чтобы они приобрели и сохранили свой «таф», то есть нормальное количество влаги. Влажные тюки размещали на верхних этажах, сухие – на нижних или в подвале. Если ферментация совершалась неправильно, табак плесневел или пересыхал. Тогда партия товара считалась «упущенной», снижались и качество ее и вес. Иногда «упущенные» партии обесценивались полностью. Если табак начинал бродить быстро, он сырел и согревался. Тогда устраивали «тарак» – то есть ослабляли пеньковые веревки, которыми перевязан тюк, или же рассыпали весь тюк кипами и клали листья на круглые доски – «текерлыки» – для просушки. Остальные тюки подвергались «алабуре» – перемещению; это значит, что тюки, находившиеся внизу, перемещали наверх и наоборот – опять же в соответствии с количеством содержащейся в них влаги. Всеми этими операциями, своевременность которых могли определить лишь опытные работники, ведали так называемые истифчии – ферментаторы и их глава истифчибашия – мастер-ферментатор. В ферментационных помещениях было меньше пыли, но зато запах табака здесь был еще более острым и дурманящим. Вентиляторы здесь вообще не допускались, так как поступающий из них воздух мог изменить таф. Даже оконца тут – маленькие, квадратные, закрытые ставнями и плотными занавесками – открывались только в определенные часы дня. В этих громадных, скудно освещенных электричеством помещениях брожению подвергались сотни тысяч килограммов табака. От тюков исходила целая гамма запахов, в которой обоняние опытного человека могло отличить диссонансы плесени и затхлости от гармонического благоухания смолистых веществ и эфирных масел. Только никотин не издавал никакого запаха. Его невидимый яд действовал главным образом в сортировочных цехах, и ферментаторы, таким образом, подвергались меньшей опасности. Но была трагедия и в их ремесле. Вначале каждому ферментатору доверяли триста – четыреста тюков. Однако с развитием процесса ферментации заботиться о тюках стали меньше, и их количество постепенно увеличивали, доводя его до двух тысяч, чтобы не повышать излишними расходами «кайме» – среднюю цену обработанного табака. Тогда мастер-ферментатор уменьшал количество своих подчиненных, увольняя рабочих и оставляя только тех, которые с наибольшим усердием жертвовали своим здоровьем для прибылей фирмы. Борис обошел все этажи, вынул записную книжку и вычеркнул фамилии четырех человек, которых мастер-ферментатор собирался уволить в этот день. Спиридонов не должен видеть на складе лишних рабочих. |
||
|